Глава шестая
Пожар
Гавран Гайле
Каждый воскресный полдень, даже когда война была в самом разгаре, старые, лучшие врачи столицы собирались во внутреннем дворике ресторана Баневича, что в Старом городе, — покурить, немного выпить, поделиться воспоминаниями. Они рассказывали друг другу о наиболее интересных и удивительных случаях из своей практики и не упускали возможности похвалить коллегу за точно поставленный диагноз и находчивость. Традиция этих обедов и долгих застольных бесед оставалась неизменной почти шестьдесят лет.
В основном эти врачи были профессорами университета и деканами факультетов — нефрологи и кардиологи, онкологи и хирурги-ортопеды. Некий вечно сменяющийся парад пенсионеров, личные достижения которых в области медицины, даже весьма давние, по-прежнему высоко котировались и находили постоянное применение. Они, разумеется, уже наизусть знали те истории, которые могут рассказать их старинные коллеги и друзья, но за ореховой ракией и жаренным на решетке мясом с теплым хлебом, красным перцем и чесноком вновь и вновь с удовольствием вспоминали об особо сложных случаях и о пациентах, которых им удалось спасти. Эти их успехи давно уже прошли проверку временем, но, к сожалению, остались в прошлом, так что теперь воспринимались как нечто удивительное лишь благодаря тому, что о них говорили вслух.
Мой дед всегда посещал эти собрания единомышленников. Вместе с ними он в юности, после окончания медицинской школы, мучительно преодолевал ступени восхождения на профессиональный олимп. Дед всегда очень скромно отзывался о собственных успехах, но, по-моему, тоже нуждался в том, чтобы кто-то напомнил всем окружающим и ему самому, какой он замечательный врач и каковы были его достижения в прошлом. Нет, он не основал онкологической клиники, не завоевал национальной премии в области научных исследований. Дед был просто настоящим доктором, по-своему даже великим, и всегда славился тем, что, работая в университете, не боялся опровергать диагнозы самых знаменитых терапевтов и хирургов и защищал право на медицинское обслуживание даже самых беднейших из крестьян. Но более всего он был известен тем, что именно ему небеса даровали привилегию спасти жизнь нашему маршалу. Эту великую честь он, на беду или на счастье, делил лишь с некоторыми хирургами из Цюриха.
Поскольку дед всегда с куда большим удовольствием превозносил мои достижения, а не свои собственные, я об этом инциденте слышала весьма мало, пока не поступила в медицинский институт. Я знала, конечно, о благодарственном письме маршала, которое тот написал собственноручно и которое лежало у деда в верхнем ящике письменного стола, как и о бутылке наилучшей айвовой ракии, присланной великой личностью в подарок врачу. Это была айва из собственного маршальского сада, однако та бутылка так и простояла в заднем ряду дедовского бара, и за всю мою жизнь он так ее и не откупорил.
Человек, который посвятил меня в детали этого важного события, был ассистентом на кафедре патологии и учился на первом курсе аспирантуры. Он и сам слышал об исцелении маршала из каких-то шестых или восьмых уст, но совершенно точно знал, что лет тридцать назад в летнюю пору мои дед с бабкой принимали у себя большую компанию свадебных гостей по случаю вступления в законный брак главы онкологического отделения Военной медицинской академии. Празднество якобы состоялось в фамильном доме моего деда, в Борово, на берегу озера.
— Это место называется Веримово, — поправила я рассказчика.
— Да, верно, — согласился он.
Свадьбу действительно праздновали там. К вечеру веселье было в самом разгаре, и тут вдруг к деду прибежал хозяин гостиницы из соседней деревни и в полном отчаянии стал просить помочь ему. Его глазам, должно быть, предстала довольно странная картина. Врачи и их жены танцуют под несколько замедленную, что явно связано с воздействием алкоголя, мелодию в исполнении деревенского духового оркестра. Интерны и лаборанты, вконец упившись, притихли где-то в леске за домом. Совершенно пьяные дерматологи буквально повисли на перилах крыльца, а мой дед, хмурый часовой, вынужденный оставаться на посту, извлекает из зарослей роз упавшего туда декана кафедры ревматологии. В общем, в нашем старом доме на берегу озера собрались в тот день чуть ли не все преподаватели медицинского факультета, когда туда влетел хозяин гостиницы и, размахивая руками, заверещал, мол, срочно нужен врач. Где врач? Ради бога, покажите мне врача, там человек умирает! Мой дед, каким-то чудом оставшийся относительно трезвым, пожал плечами, надел белый халат и двинул в деревню. Там он моментально наложил полный запрет на действия изумленного местного травника, который, считая себя единственным в селении квалифицированным лекарем, уже успел поставить неверный диагноз: сказал, что это обычное пищевое отравление, и велел поить больного отваром мяты.
Заболевший человек как раз и оказался самим маршалом. Ему стало плохо, когда он ехал на совещание во Врговац. Накануне он явно злоупотребил мидиями с чесночным соусом, а поскольку личного врача при нем не было, он кинулся в ближайшее медицинское учреждение — домишко в две каморки — в сопровождении тридцати человек, вооруженных до зубов. Хозяин гостиницы пребывал в полном ужасе: ведь мидии были приготовлены в его ресторане. К тому времени, как мой дед добрался до медпункта, пациент уже больше напоминал покойника, так что вряд ли простое пищевое отравление могло иметь подобные последствия.
Дед едва взглянул на пациента, позеленевшее лицо которого стало уже совершенно неузнаваемым, и сказал, ни к кому конкретно не обращаясь, хотя все присутствующие, как рассказывают, тут же описались со страху: «Ах ты, дубина стоеросовая! Лучше бы ты просто выстрелил ему в голову — еще быстрее койку в своей вонючей лечебнице освободил бы». В общем, через пятнадцать минут пациент в полубессознательном состоянии уже лежал на операционном столе со вскрытой подвздошной областью, а мой дед вытаскивал фут за футом его воспаленные кишки и большими красными петлями навешивал их себе на плечо, а также на плечи тех, кто стоял рядом, — хозяина гостиницы, особо приближенных людей из охраны и, возможно, одной или двух медсестер, которые от страха перед моим разгневанным дедом даже вспомнили кое-какие профессиональные навыки. Все эти люди стояли, торжественно выстроившись в ряд в перепачканных кровью халатах и мундирах, в забрызганных темных очках, и старались осторожно отпихнуть от своей физиономии внутренности маршала, которые дед пытался очистить от гноя, хлынувшего из лопнувшего аппендикса.
Я помню, с каким жгучим любопытством и ожиданием тот аспирант смотрел на меня, когда закончил свой рассказ. Он, видимо, рассчитывал, что я незамедлительно отплачу ему за доставленное удовольствие и расскажу о своем дедушке нечто такое, что способно превзойти даже столь замечательную историю о маршале.
Когда в университете вывесили списки поступивших, мы с Зорой несколько раз проверили их и убедились, что нам обеим назначена максимально возможная стипендия в 500 динаров. Только после этого мой дед спросил, почему я решила стать врачом. Он, впрочем, уже похвастался моими успехами за докторским обедом, да и кое-кому из своих пациентов тоже рассказал о моем поступлении в университет. Мне было не совсем понятно, что именно дед хочет узнать, задавая подобный вопрос, поэтому я ответила так: «Потому что этим стоит заниматься».
Я действительно так думала. На медицинский факультет меня в значительной степени побудило поступить чувство вины, проявившееся у многих представителей моего поколения в виде страстного желания помочь тем людям, о которых рассказывали в новостях, несчастным, чьими страданиями прикрывались, чтобы оправдать эту бессмысленную войну, к которой в итоге привели политические разногласия и мелкие бунты, связанные с ними.
Много лет мы вели войну, демонстрируя при этом по отношению к ней полную беспечность, если не безразличие, и вот теперь она не желала заканчиваться, все продолжалась и продолжалась, практически не затрагивая столичной жизни, так что возмущение войной у тамошней молодежи носило весьма умозрительный характер. Впрочем, став студентами, мы считали поставленную перед собой цель вполне достойной. Мы боролись с войной посредством изучения биологии, органической химии и клинической патологии, сражались за то, чтобы приобщиться к старинным университетским ритуалам: от предэкзаменационных попоек до гадания у цыганок, которые, пользуясь суеверностью студентов, вовсю пугали их «неудами», если они не позолотят ручку. Но особо яростно мы воевали с газетчиками, утверждавшими, что послевоенное поколение столичной молодежи — это поколение потерянное. Нам было по семнадцать лет, и подобные разговоры нас безумно злили, потому что мы еще и сами не знали, как нам быть с тем фактом, что война уже закончена. Долгие годы шли сражения, до этого несколько лет жизнь держалась на пороге войны. Этот затяжной конфликт был центром нашего существования. Его смысл нам так толком и не стал ясен. Он постоянно будил в обществе злобу, заставлял вскипать различные мнения и воспринимался как основная причина того, почему мы не можем никуда поехать, не способны практически ничего сделать по собственному усмотрению, не станем теми, кем хотели бы. Именно война заставила нас сделать такой выбор. Он был основан на тогдашних обстоятельствах, которые теперь перестали быть частью нашей повседневной жизни. Мы держали в секрете причину этого выбора, готовые платить любую цену за тяжкое право подобного первородства.
Некоторое время мне казалось, что я хочу помогать женщинам, ставшим жертвами насилия, или тем несчастным, которые рожали в подвалах, пока их мужья шли по минным полям, беднягам, жестоко избитым, изуродованным, обезображенным во время войны, причем обычно именно мужчинами «с их же стороны», то есть теми, которые вроде бы должны были их защищать. Принять подобное положение вещей было совершенно невозможно, но я понимала: эти женщины уже не будут нуждаться в моей помощи, когда я наконец-то обрету должную квалификацию и смогу им эту помощь оказать. В семнадцать лет подобные вещи делают тебя излишне самоуверенным. Ты еще и понятия не имеешь о послешоковом состоянии, которое обрушивается на людей после войны. Будучи подростками, мы никак не могли соотнести жизнелюбие и энтузиазм, свойственные нашему возрасту, с жизнью под тяжким бременем войны. Теперь же, став немного старше, мы никак не могли расстаться с этим ярмом. Основные наши решения все-таки всегда были связаны с тем допущением, что война и ее непосредственные последствия так или иначе постоянно будут окружать нас. Специализация в области ортопедической хирургии была сочтена нами неподходящей. Нам хотелось поскорее достичь поставленной цели, а для этого нужно было незамедлительно стать хирургом-ортопедом, причем специализирующимся на выхаживании больных после ампутации. Специализация же в области пластической хирургии казалась нам вообще немыслимой — если, конечно, не заниматься исключительно восстановлением лицевых структур после ранений.
Однажды вечером, где-то за неделю до очередной экзаменационной сессии, дед спросил, не задумывалась ли я уже о специализации, словно этот выбор мне предстояло сделать уже завтра. Впрочем, ответ у меня был готов: «Педиатрическая хирургия».
Я сидела, скрестив ноги по-турецки, за столом, подложив кухонное полотенце под купленный у букинистов, а потому грязноватый учебник по биологии клетки, чтобы не испачкать бабушкину белоснежную кружевную скатерть. Дед ел семечки прямо с небольшой алюминиевой сковородки, на которой их и жарил. Как и все прочие его ритуалы, этот тоже всегда соблюдался неизменно. Дед доставал сковородку с семечками из духовки, ставил ее на две пробковые подставки, а вниз подкладывал салфетку для лузги. Потом долго ворошил семечки на сковороде, прежде чем начать их грызть, и никто, даже моя бабушка, не знал, что он там пытается найти. Роясь в семечках, он морщил нос, поправляя сползшие очки, огромные, квадратные, чтобы видеть получше, и все это придавало ему несколько подозрительный вид оценщика в ювелирной лавке, перебирающего драгоценные камни.
— Значит, Бог для тебя останется вообще за пределами твоих занятий? — спросил он.
— Ты это о чем? — удивилась я.
Я уже и вспомнить не могла, когда мой дед в последний раз упоминал о Боге.
Но он не ответил, вернулся к своему прежнему занятию — ворошению семечек. Время от времени он выбирал одно семечко и разгрызал его передними зубами, но в итоге почти всегда съедал их все, и таким образом странные поиски чего-то среди семян лишались всякого смысла.
Дед грыз семечки, потом, после долгого молчания, спросил:
— А тебе с детьми много возиться доводилось?
При этом на меня он не смотрел и не видел, что я недоуменно пожала плечами, помолчала, потом снова пожала плечами, закрыла книжку, заложив нужную страницу карандашом, и тоже спросила:
— А что?
Дед выпрямился, немного отодвинул стул, потер колени и сказал:
— Когда умирают взрослые люди, им страшно. Они невольно вытянут из тебя все, в чем у них есть потребность, и твоя задача как доктора — дать им это, утешить их, взять за руку. Но дети умирают так же, как жили, — с надеждой. Они не понимают, что с ними происходит, а потому ничего и не ожидают, не просят взять их за руку — в итоге это оказывается куда нужнее тебе самому. С детьми ты действуешь совершенно самостоятельно, никто тебе ничего не подсказывает и ни о чем не просит. Ты меня понимаешь?
В тот год мы главным образом боролись за то, чтобы обрести на факультете известность, чем-либо прославиться. Нам объяснили, что это совершенно необходимо для того, чтобы завоевать уважение и, главное, расположение тучного лаборанта нашей анатомички по прозвищу Мика Тесак, который обычно готовил трупы для практических занятий. Он словно был нашим будущим, еще пока не встреченным, супругом или сотрудником паспортного стола в городской ратуше. Мы непременно должны были заранее учитывать в своих планах этого человека, причем задолго до реального знакомства с ним.
Это было настоящее испытание, страшноватое, но, увы, имевшее решающее значение. Внимание Тесака следовало привлечь к себе заранее. Грубоватое расположение Мики к тому или иному студенту могло стать платой за удачный анекдот, рассказанный к месту, или же за какой-нибудь достойный, с его точки зрения, поступок. Завоевать симпатию Тесака, прежде чем на втором курсе начнутся занятия практической анатомией, было жизненно важно. Крайне желательно, чтобы в его голосе, который звучал так, словно горло у Тесака было залеплено дегтем, мелькнула некая искра узнавания, когда во время первой переклички в подвале анатомички он увидит в списке вашу фамилию, поднимет бровь, посмотрит на вас и спросит: «Богданович… это не вы дымили как паровоз у себя в комнате во время сигнала к отбою, а потом, когда явились пожарные, обвязали себе голову полотенцем и пытались убедить их, что принимали душ и от пара случайно включился сигнал тревоги?» Вы кивнете, тогда Мика Тесак, возможно, милостиво улыбнется, и вам наверняка будет обеспечен труп каждую неделю, даже если на всех их не хватит, что теперь, после окончания войны, случалось довольно-таки часто.
Можно легко догадаться, что без еженедельного кадавра, то есть тела, на котором можно практиковаться, вы тут же оказывались в глубокой заднице, причем до конца обучения на медицинском факультете. Кадавр каждую неделю — это особая привилегия, как и полноценная работа в анатомичке, тщательно выдраенном помещении с отлично подготовленными трупами, похожими на мокрый шницель. Если вы хотели оказаться на шаг впереди своих сокурсников, вам следовало проникнуть в это ментальное пространство и освоить его. Вы должны были настолько привыкнуть к виду мертвого тела, чтобы смотреть на вскрытый труп, не морщась, не вздрагивая, не испытывая тошноты и не падая в обморок. Чтобы добиться успеха, вам необходимо было отринуть все путы представлений, связанных с уважением к покойнику, ибо ему предстояло стать жертвой ваших неумелых хирургических экспериментов. Вы ни в коем случае не должны были падать в обморок, если лаборант обратится к трупу по имени, как к живому. Вам надо обрести способность стать выше весьма распространенных среди студентов-медиков развлечений в виде подкрашивания ресниц покойника зеленой тушью. Для всего этого вам каждую неделю нужен труп и, разумеется, расположение Мики Тесака. Только так вы могли сделать свой первый шаг к поистине бесстрастному восприятию смерти, даже когда лицом к лицу сталкивались с нею.
— Да тебе-то, черт возьми, чего волноваться? — сказала Зора, когда некоторые наши приятели со старших курсов, желая понравиться и снискать нашу благодарность, объяснили нам, что в течение первого курса мы непременно должны найти способ угодить Мике Тесаку. — Ведь ты получила от деда чудное наследство в виде той истории о кишках маршала!
Однако мы очень быстро усвоили, что непотизм — далеко не лучший способ понравиться Мике. Также нельзя было выделяться за счет хотя бы малейших врачебных ошибок — Мика счел бы это преступлением, — не устраивать никаких представлений даже в порядке самозащиты, не допускать оговорок, пусть и нечаянных, из-за которых вы могли показаться полной идиоткой, а не уважаемым человеком, для которого еженедельный доступ к трупу непременно вымостит дорогу к истинным чудесам медицины. Нельзя было обретать известность в студенческой среде за счет оскорбительного высокомерия по отношению к вашим предшественникам, а именно так Зора и вела себя в течение всего первого семестра. В кавалерийской атаке, стремясь обеспечить в будущем полезные связи, она обскакала восемьсот претендентов на место интерна на кафедре генетики. Сказать, что в этом оказалось весьма мало чести — значит не сказать ничего. В основном в обязанности Зоры входило мытье полов. Но дело в том, что примерно на пятое утро своей службы на этой кафедре она несла из кладовой коробку с файлами и в коридоре налетела на какого-то хилого старикашку, который, шаркая ногами, шел ей навстречу. Дедуля остановил ее и предложил облечь весьма соблазнительные бедра в юбку, потому что штаны, с его точки зрения, делали мою подругу чересчур современной. Зора, возвышаясь над этим старикашкой с коробкой в руках, которую она, вполне возможно, готова была обрушить ему на голову, ответила так: «Ох, да не будьте вы таким траханым провинциалом!» Разумеется, старикашка оказался заведующим той самой кафедры генетики, а Зоре пришлось весь семестр торчать в подвале, разбирая бумажки. Слухи о ее возмутительно наглом поведении тем временем распространялись по университету со скоростью пандемии, чему весьма способствовал один пятикурсник, который даже выпустил майки с надписью «НЕ БУДЬТЕ ТАКИМ ТРАХАНЫМ ПРОВИНЦИАЛОМ!» Между прочим, благотворительная распродажа этих маек в октябре во время сборов в фонд добровольных пожертвований побила все рекорды.
Мои собственные попытки завоевать некую известность оказались столь же неудовлетворительными, во всяком случае, в глазах Мики Тесака. Я дважды в неделю подрабатывала в биологической лаборатории. Недели через три меня попросили помочь лаборанту подготовить для практических занятий образцы мозга. К несчастью, эти мозги следовало извлечь из целого мешка мышат. Убеждая себя в том, что моя любовь к животным не распространяется на мелких грызунов, и чувствуя убийственный взгляд лаборанта, я все же спросила, как мы будем умерщвлять этих мышат. Он спокойно объяснил, что есть два способа: либо закрыть их в коробке и дождаться, пока они задохнутся, либо попросту отрезать им головы с помощью кусачек для ногтей. Второй способ он тут же и продемонстрировал, не особенно вдаваясь в объяснения. Зора при этом не присутствовала, зато вдоволь наслушалась весьма живописных историй об этом, которые и пересказала мне два дня спустя, когда мы с ней сидели в приемной у хирурга-стоматолога и ждали, пока мне наденут коронку на передний зуб. Я сломала его, ударившись о каменный пол, когда во время стрижки мышиных голов с помощью кусачек грохнулась в обморок.
Семестр мы закончили в декабре, исполненные стыда за свои неудачные попытки прославиться, и ожидали, что они в полной мере скажутся осенью, во время нашего неизбежного знакомства с Микой Тесаком. Однако весной мы стали готовиться к будущим занятиям в анатомичке, и началось все с изучения слепков черепов, давно нами ожидаемого. Вы, наверное, подумали, что после войны и настоящих черепов было более чем достаточно? Но все эти черепа были либо сильно повреждены пулями, либо принадлежали тем, кого близкие еще только собирались как следует похоронить, так что этим последним предстояло еще какое-то время полежать в земле, и только после этого можно было надеяться их выкопать и отмыть, а остальное снова закопать.
Короче, приличного черепа было днем с огнем не сыскать. Эмбарго на торговлю еще не отменили, и те каналы, по которым наш университет получал медицинское оборудование и препараты — впрочем, и они представлялись весьма сомнительными, — были практически закрыты. Студенты старших курсов порой продавали по немыслимо завышенным ценам черепа, прошедшие уже через четвертые, а то и пятые руки, и уверяли, что «черепушки еще очень даже ничего». Мы с Зорой были в отчаянии. В конце концов приятель одного нашего приятеля рассказал нам, что некий мастер по имени Августин специализируется на изготовлении пластмассовых копий различных частей человеческого тела, которые затем и продает дантистам, ортопедам и косметическим хирургам — на черном рынке, разумеется.
Мы с Зорой выдумали для родителей какую-то невероятную историю и четыре часа ехали неведомо куда по заваленному снегом шоссе, где непрерывная вереница армейских грузовиков медленно, бампер к бамперу, ползла навстречу. Нам шесть раз пришлось улыбаться таможенным чиновникам, исполненным всяческих сомнений, минуя два пропускных пункта на границах, — и все ради того, чтобы отыскать пресловутого Августина в маленьком городишке на границе с Румынией. Мы его нашли! Окна мастерской смотрели прямо на доки и обледенелые берега реки Гравы, а сам он оказался лысым коротышкой с квадратными щеками. Августин предложил нам пообедать, но мы отказались и остались стоять, прижавшись друг к другу, пока он рассказывал, какие именно черепа у него имеются. По всей вероятности, это были два одинаковых слепка с черепа одного знаменитого мага, жившего в сороковые годы прошлого века, которого называли Великолепным Федрицци. Этот образец, как выразился Августин, он раздобыл с огромным трудом. Скорее всего, это действительно так и было, хотя мастер не стал распространяться о той неизбежной части процесса, которая связана с необходимостью торговаться с могильщиком, которого он, разумеется, подкупил, чтобы выкопать из земли и заполучить череп Великолепного Федрицци. К счастью, в могиле после стольких лет уже ничего и не осталось, кроме костей. При жизни этот Великолепный Федрицци устраивал потрясающие представления, демонстрируя всевозможные магические трюки на венецианских подмостках. Это продолжалось вплоть до 1942 года, когда один из зрителей — немец, между прочим, любовницу которого Великолепный Федрицци весьма успешно делил с ним в течение довольно долгого времени, — положил конец его представлениям.
— Это же череп настоящего донжуана! — восхищался Августин, подмигивая Зоре, а мы никак не могли понять, зачем он нам все это рассказывает.
Мастер наконец-то притащил слепки, завернутые в пузырчатую обертку. Они выглядели как близнецы. Глядя на них, сразу становилось ясно, что немец, прикончивший Великолепного Федрицци, любил решать исход своих схваток старым, проверенным способом: с помощью винной бутылки, дубинки полицейского, бронзовой настольной лампы или попросту ружейного приклада.
— А вы не могли бы хоть гипсом эти дырки залепить, что ли? — спросила Зора, указывая на слегка зазубренные края отверстия в левой части черепа и множество бороздок, сохранившихся в пластике.
Но в целом, если не считать этих дыр, черепа были белыми и вполне годились для наших целей. Даже челюсть открывалась и закрывалась без скрипа, так что это, безусловно, было именно то, за чем мы сюда и приехали. Нам удалось убедить Августина сбавить цену на десять процентов, и перед уходом он несколько раз предупредил нас, чтобы мы ни в коем случае не вытаскивали черепа из коробок с надписью «Обувь», тщательно им заклеенных. Однако уже в первой таможне, стоя в очереди, мы передумали. Таможенники так копались в чужих чемоданах, что вряд ли пропустили бы наши коробки весьма подозрительного вида да еще и явно с черного рынка. В общем, я вынула своего Великолепного Федрицци и сунула его в рюкзак, а Зора спрятала своего в аптечке под задним сиденьем. Ничем хорошим это, разумеется, не кончилось, но, по крайней мере, произошло все уже не на румынской стороне, а у нас, в нашем пункте таможенного досмотра. Чиновники осмотрели машину, а затем повели нас в контору, держа под прицелом и конфисковав мой рюкзак с Великолепным Федрицци.
Мы потом, конечно, немало шутили насчет того, что для Федрицци было бы куда лучше остаться там, в долине реки Гравы, в месте своего упокоения, а не иметь дело с таможенными чиновниками. Но в тот момент мне было отнюдь не до смеха. Пришлось звонить домой из таможенного пункта, и я просто холодела от ужаса, думая о том, что скажу деду и как мне убедить его сесть в поезд, приехать сюда и спасти нас.
— Бабуля, — сказала я, когда та взяла трубку. — Позови, пожалуйста, деда.
— В чем дело? — резко спросила она.
— Ни в чем, просто позови.
— Его нет дома. Что с тобой приключилось?
— Когда он вернется?
— Не знаю. Он в зоопарке.
Нам с Зорой пришлось целых шесть часов просидеть в комнате для допросов, прежде чем дед наконец явился и стал разбираться с таможенниками. Все эти шесть часов у меня перед глазами стояла одна и та же картина: мой дед, в полном одиночестве сидящий в зоопарке напротив загона с тиграми. Да, я отчетливо видела его перед собой, лысого, в огромных очках, на знакомой зеленой скамейке, с закрытой «Книгой джунглей» на коленях. Он был в пальто, сидел, чуть наклонившись вперед, поставив обе ноги на тротуар, сомкнув руки, и улыбался родителям с детьми, проходившим мимо. В кармане у него был пустой скомканный пластиковый пакет, из которого дед раньше доставал угощение для пони и гиппопотама. Мне было немного стыдно, даже когда я просто думала о том, как он пошел туда один. Мне и в голову не приходило, что зоопарк снова открылся и дед возобновил свои походы туда, несмотря на то что у меня больше не находилось времени, чтобы составить ему компанию. Я решила про себя, что непременно спрошу его об этом, но потом так и не нашла подходящего момента или же просто не решилась задать ему подобный вопрос. Ведь он мог воспринять его как насмешку над привычными стариковскими удовольствиями.
Надо отметить, что мой дед выглядел совершенно иначе, когда ворвался в помещение таможни. На шее у него болтался беджик, оповещавший, что он профессор университета. Сам он был в белом халате, в руке держал шляпу и громко требовал немедленно вернуть ему внучку и ее подругу — «ту девочку, которая курит».
— Этот череп абсолютно необходим для медицинских исследований, — безапелляционно заявил он таможенникам, столько времени продержавшим нас в плену. — Но обещаю вам, что подобного безобразия с нашей стороны никогда больше не повторится.
— Ограничения на импорт касаются только той стороны, доктор. Мне, в принципе, было бы наплевать, даже если бы ваши девчонки тащили с собой шесть трупов и ящик спиртного, — сказал ему в ответ начальник таможни. — Но у моего сына скоро день рождения…
Мой дед моментально все понял, расплатился с ним, посоветовал вложить эти деньги в моральное воспитание сына, жестом указал нам на заднее сиденье автомобиля, принадлежавшего Зоре, и сам сел за руль.
Никому из нас вести машину он не разрешил и за весь обратный путь не произнес ни слова. Это молчание было куда хуже, чем если бы он открыто обрушил на меня весь свой гнев, тревогу и тайное разочарование во мне как его союзнице. Собственно, это молчание имело одну цель: дать мне возможность хорошенько подумать над своим отвратительным поступком и подготовиться к тому, что он мне скажет, когда мы доберемся домой. Для иных наказаний я стала уже, пожалуй, слишком взрослой. В общем, мне явно светила тщательно подготовленная обвинительная речь, в результате которой я должна буду попросту сгореть от стыда за собственную некомпетентность, неосмотрительность, глупость и полное отсутствие уважения к неким высшим понятиям. Однако меня по-прежнему терзала одна и та же мучительная, опустошающая душу мысль — о том, что дед ходил в зоопарк один, без меня!
В абсолютном молчании мы ехали уже примерно час, и Зора не выдержала. Она чуть наклонилась вперед, вытащила из-под сиденья череп, спрятанный в аптечке, и с улыбкой положила его между нами, надеясь, видимо, этим меня утешить.
Дед, разумеется, тут же заметил череп в зеркальце заднего вида, тоже не выдержал и грозно спросил:
— Это еще что такое, черт побери?
— Великолепный Федрицци, — совершенно спокойно ответила ему Зора.
После той поездки мы еще долго делили с ней и этот череп, и эту историю, а вскоре нам обеим досталась и заветная улыбка Мики Тесака.
Но война все переменила. Став независимыми, те составляющие нашей бывшей общей страны как-то сразу утратили особые, лишь им одним присущие свойства, которые вполне отчетливо проявлялись, когда они были частями единого целого. То, что длительное время было для всех нас общим — территориальные границы, писатели, ученые, история, — теперь нужно было строжайшим образом поделить на части и раздать новым хозяевам. Бывший «наш» лауреат Нобелевской премии теперь стал «их» лауреатом. Столичный аэропорт был назван в честь одного безумного изобретателя, который теперь перестал быть общим для всей страны. Но тем не менее мы постоянно пытались убедить себя в том, что вскоре все придет в норму, так сказать, вернется на круги своя.
Те ритуалы, которые возникли в жизни моего деда после войны, были связаны с процессом возобновления переговоров. Всю свою взрослую жизнь он воспринимал себя как часть некоего большого целого. Даже не просто часть: целостность объединенного государства стала и его сутью. В той большой стране он получил образование и профессию. Его имя свидетельствовало о том, что родом он из восточных областей, но, судя по выговору, всю жизнь прожил в столице. До войны подобные вещи никакого значения не имели, а теперь Военная медицинская академия что-то не спешила вновь приглашать деда на работу и возвращать его к практике. Вскоре он понял, что нормальная профессиональная деятельность невозможна, теперь ему все чаще придется лечить своих пациентов тайком, пока он сам не решит, что с него довольно, и не удалится на покой. С пониманием этого к деду пришло и непреодолимое желание вновь посетить любимые места, в которых он давно не бывал, восстановить те ритуалы, которые он не отправлял уже много лет. Походы в зоопарк как раз и являлись одним из них.
Вторым непременным ритуалом были регулярные посещения нашего дома в Веримово. Здесь, на берегу озера, мы проводили каждое лето, пока мне не исполнилось одиннадцать. Но теперь наше фамильное гнездо оказалось за границей. Это был красивый старый каменный дом, стоявший у самой воды, несколько в стороне от основного шоссе, соединявшего Саробор и Кормило. Нужно было пройти всего несколько шагов по выложенной камешками дорожке, и перед вами уже расстилалась чистейшая сине-зеленая гладь озера Веримово, питаемого рекой Амоваркой. С тех пор как мы в последний раз ездили туда, прошло уже почти семь лет, и все в семье были практически уверены — хоть и не говорили этого вслух, — что дома, скорее всего, уже нет или же он разграблен мародерами. Может, стоит кому-то открыть дверь, он и вовсе взлетит на воздух, поскольку в нем окажется мина, которую какой-нибудь солдат, возможно даже и наш, по беспечности или небрежности попросту забыл обезвредить. Однако все в семье признавали, что съездить туда необходимо. Надо было хотя бы посмотреть, цел ли наш дом и велики ли размеры ущерба, а уж потом, соответственно, принимать какое-то конкретное решение. Мать и бабушку также очень интересовало, не захватил ли наш дом сосед Славко, забыв о своем обещании присматривать за ним, пока не закончится война. Но для моего деда, разумеется, главным было увидеть дом на прежнем месте, восстановить былую ритмичность летних поездок туда, возобновить этот ежегодный ритуал и все связанные с ним радости, словно никакой войны и не было в помине.
— Вот было бы замечательно, если бы наша веранда над гаражом оказалась по-прежнему увита виноградом! — говорил он, складывая вещи.
Ехать в Веримово дед собирался на поезде. После прекращения огня прошло уже четырнадцать месяцев, но всего три дня назад произошло поистине великое событие: вновь открылась южная железная дорога. Дед, конечно же, сразу стал собираться в путь. Он уже положил несколько пар серых хлопчатобумажных шортов и белых маек в свой маленький синий чемоданчик с электронным замком. Я сидела в ногах его кровати и тщетно пыталась убедить старика не делать глупостей и попросту продать этот дом. Но дед продолжал собираться, улыбаясь той самой улыбкой, которая появлялась у него, когда он ходил смотреть на тигров. Тут я вдруг почувствовала, как сильно мне самой не хватает того оптимизма, которого у деда, казалось, было в избытке. Да кто я такая, чтобы советовать ему, как следует поступить и что лучше сделать с домом, удерживать его, мешать действовать по собственному разумению? В общем, я передумала отговаривать деда, тут же изменила собственным серьезным намерениям и предложила ему поехать в Веримово вместе. Он, к моему большому удивлению, согласился. Даже теперь, вспоминая об этом, я думаю о том, до чего же все-таки мой дед был своенравен, уверен в том, что, взяв меня с собой, именно этим и обеспечит мне полную безопасность.
Как и во всем, что мы с дедом делали вместе, у нас, разумеется, имелся некий план. Во-первых, мы собирались оценить причиненный дому ущерб. Затем, при том допущении, что дом по-прежнему на месте, мы хотели как следует его проветрить, проверить, что из мебели сломано или украдено, пополнить при необходимости запасы посуды и провизии. Далее шли пункты плана, связанные с благоустройством дома и сада. Мы были твердо намерены обрушить ласточкины гнезда, наверняка облепившие стены и верхней, и нижней веранды, подрезать ярко-зеленые виноградные побеги, которые, должно быть, уже слишком густо обвили решетку над гаражом, собрать все зрелые фиги и апельсины. Все это мы хотели сделать к приезду бабушки, которая выразила желание уже на следующей неделе к нам присоединиться. Наконец — в зависимости от того, что именно обнаружим на месте нашего старого дома, — мы собирались приучить нашу новую собаку к вольной жизни на берегу озера.
Это был очень маленький и толстый белый песик, которого моей бабушке обманом всучили во время столичной воскресной ярмарки. Собственно, бабушка сама попалась на удочку, оказавшись жертвой неких обстоятельств. Дело в том, что этот щенок остался последним из выводка, привезенного с фермы. Его хозяин, с раннего утра сидевший на корточках в летнюю жару возле коробки с похожими на червячков и отчаянно пахнувшими псиной деревенскими щенками, ползавшими в лужах собственной мочи и кое-чего похуже, наконец в отчаянии поднял этого последнего песика и громко сказал, ни к кому конкретно не обращаясь: «Ну все. Пожалуй, мне остается только съесть тебя!» В этот самый момент мимо проходила моя бабушка. Разумеется, она тут же выложила кровожадному мужику кругленькую сумму и явилась домой с собачкой, уютно устроив ее в своей шляпке, а фермер, вероятно, отправился покупать на вырученные денежки какого-нибудь щетинистого поросенка, напрочь позабыв о несчастном щенке.
Песик долгое время оставался без имени. Он очень любил, когда его брали на руки, и теперь с удовольствием сидел у меня на коленях, завернутый в розовое махровое полотенце, а наш поезд тем временем мчался мимо распаханных пшеничных полей центральной части страны, деревянных домишек, притулившихся на берегах озер, голубых, словно паривших в воздухе гор, склоны которых были покрыты зелеными кустарниками и ползучими плетями лаванды с чудесными сиреневыми цветами. В купе, предназначенном для шестерых, мы с дедом ехали вдвоем, потому что ему не хотелось, чтобы при проверке на границе кто-то из пассажиров хотя бы мельком увидел наши паспорта. Окна были открыты, к нам вливался мощный аромат низкорослых горных сосен, от которого даже в носу немного щипало.
Дед сидел рядом со мной со сложенными на животе руками, то и дело задремывал, но вскоре просыпался, словно от толчка, тут же вытягивал руку и принимался ласково поглаживать нашего песика, который как раз совсем не спал и все время с тревогой смотрел в окно.
Дед ласкал собаку и каким-то смешным голосом, который делал его похожим на кукольного персонажа из детской телепередачи, приговаривал:
— Ах ты, наш пес! Такой замечательный! Какой же ты замечательный пес!
Тот вываливал из пасти язык и начинал поскуливать от восхищения.
Через несколько часов я не выдержала и сказала:
— Господи, дедушка, мы с ним уже отлично поняли, какой он замечательный пес!
Тогда я еще не знала, что всего через несколько лет буду каждой встреченной на улице собаке сообщать, какая она замечательная, и спрашивать, куда же это такая замечательная собака идет.
Наш дом был в пяти минутах ходьбы от железнодорожной станции, но мы шли туда гораздо дольше, очень медленно, в полном молчании, потому что ноги у нас отчего-то вдруг словно онемели. День выдался жаркий, сухой, моя рубашка пропотела насквозь и противно липла к коже, когда мы наконец добрались до подъездной аллейки и увидели свой дом и гараж, утопающий в зарослях винограда. Ограда сильно побурела. Я вспомнила, как легко все ржавело в этом сыроватом воздухе на берегу озера. Дед каждый год красил эту изгородь, терпеливо, тщательно, с явным удовольствием и изяществом, в шортах и деревянных сабо, но почему-то в носках, над которыми торчали его незагорелые костлявые коленки, смазанные кремом от загара. Казалось, это было давным-давно.
Наш сосед Славко, завидев нас еще с крыльца, вытер руки о штаны и двинулся нам навстречу. Я его почти не помнила, хотя все свое детство провела здесь, у озера, но мать часто о нем рассказывала. Они были почти ровесниками и вместе росли. Однако в какой-то момент моя мать сильно повзрослела, стала носить джинсы и слушать Джонни Кэша. Славко и прочие местные сорванцы сразу причислили ее к «этим диким» и превратили в мишень для преследования — подглядывали в окна и тому подобное, как это свойственно мальчишкам в предпубертатный период. Теперь в виноватом взгляде Славко, которым он нас окинул, я увидела того мальчика, который когда-то дразнил мою мать и издевался над нею. Лицо у него было выбрито чрезвычайно чисто, он прямо-таки его выскреб, а на лоб спадала прядь густых вьющихся волос, уже тронутых сильной проседью. Эта копна волос в сочетании с крупными ступнями и широкими плечами, неожиданно сменявшимися впалой грудью и изрядным брюшком, делала его до смешного похожим на пингвина-переростка.
Славко принес нам к обеду несколько пирожков и все время почему-то нервно вытирал руки о штаны, я даже думала, что дед заметит его нервозность, немедленно положит этому конец и дружески обнимет Славко за плечи, но они всего лишь пожали друг другу руки. Меня Славко назвал маленькой Надей и осторожно погладил по плечу. В ответ я сухо усмехнулась. Затем он показал нам дом. Почти сразу после начала войны там постоянно, сменяя друг друга, стояли те или иные солдаты, так что они успели прибрать к рукам почти все ценные предметы, имевшиеся в доме: фарфор моей прабабушки, портрет какой-то дальней родственницы, набор турецких бронзовых джезв и кофейных чашек, стиральную машину. За домом явно никакого ухода не было. Даже некоторые двери были сняты с петель, шкафы и буфет покрывал толстый слой пыли и осыпавшейся с потолка штукатурки. Из бабушкиного гарнитура, стоявшего в гостиной, торчала желтоватая начинка, которая, как мы вскоре обнаружили, служила убежищем для целых полчищ моли, упорно не желавшей его покидать. Из ванной комнаты исчез унитаз, мелкая синяя плитка на полу была расколота и больше всего походила на мелкие кусочки мозаики, случайно рассыпанные здесь.
— Козы, — обронил Славко.
— Не понимаю, — удивился мой дед.
— Это они специально плитку расколотили, — пояснил Славко. — Чтобы их козы на ней не скользили. Они коз здесь держали.
Следуя за Славко по дому, я ни на секунду не отпускала от себя собаку и все время следила за выражением дедова лица. Но я тщетно искала там признаки разочарования, обескураженности, хотя бы слабое желание опустить руки, сдаться. Нет, мой дед улыбался! Все время! Душа моя была охвачена тоской и отчаянием, но я в очередной раз устыдилась, остро сознавая собственную неспособность проявить хотя бы малую толику подобного оптимизма. Затем дед выразил надежду, что Славко было не слишком тяжело присматривать за нашим домом, который все-таки остался цел, и поблагодарил его за это. Тот нервно рассмеялся и сказал, что никакого труда это не составило, да ему и не в тягость было хоть что-то сделать для моего деда, великого доктора, — ведь все в городе отлично его помнят.
Когда Славко ушел, мой дед с довольным видом повернулся ко мне и заявил:
— Что ж, все намного лучше, чем я ожидал.
Мы распаковали вещи и прошлись по саду. Розарий моей бабушки погиб, но на ветках деревьев круглились зрелые апельсины и фиги. Дед то и дело останавливался и ковырял ногой землю, словно что-то искал. При этом он извлекал из земли такие предметы, которые явно не имели ни малейшего отношения к саду и плодородной почве: ржавые болты, гильзы, куски кроватных рам, которые явно использовали как ваги, или обыкновенные ломы. На задах усадьбы мы обнаружили свой унитаз. Кто-то явно оказался не в состоянии втащить его наверх по крутому склону и бросил по дороге. Еще мы нашли косточки какого-то животного, маленькие, на изломе острые, как стекло.
Дед поднял с земли череп с рожками — очевидно, здесь нашла свою смерть какая-то козочка, — показал его мне и заметил:
— Это явно был не Великолепный Федрицци.
Пока дед втаскивал унитаз обратно в дом, я, прихватив метлу, поднялась по лестнице на веранду над гаражом и вымела из потрескавшихся каменных плит мертвые виноградные листья. Я обнаружила на веранде также множество окурков и пустых бутылок из-под пива — все это, похоже, появилось там уже после окончания войны. Использованные презервативы, которых там тоже было немало, я аккуратно подцепила метлой и быстренько перебросила через забор в соседский двор. Ближе к вечеру мы с дедушкой поели, устроившись на перевернутых ящиках, которые втащили на крышу гаража. Холодные пироги, принесенные Славко, пачкали руки застывшим жиром. Вода в озере казалась совершенно спокойной и отчего-то желтой, на ней бело-серыми пятнышками виднелись чайки, прилетевшие сюда с побережья. Каждые несколько минут слышался рев быстроходного катера, а иногда мимо нас неторопливо проплывала парочка на водном велосипеде.
Некоторое время мы просто сидели и отдыхали, и дед рассказывал мне, какой нужно сделать ремонт в доме и что купить в городе. Например, кондиционер для бабушки, маленький телевизор и, разумеется, новые жалюзи, заодно, наверное, стоит вставить новые рамы и позаботиться о надежной двери. Кроме того, непременно нужно купить для собаки какое-нибудь средство от клещей и саженцы для возрождения бабушкиного розария. Так мы сидели, беседовали и вдруг увидели, что на холме начинается пожар. В Веримово, впрочем, он был далеко не первым и, как и все предыдущие, начался, видимо, с сигареты, брошенной каким-то пьяницей. С крыши гаража были хорошо видны черные клубы дыма над вершиной холма, у входа в старые шахты. Не прошло и часа, как вниз по склону стал сползать яркий язык, быстро слизывавший сухую траву и сосновые шишки. Распространению пожара весьма способствовал и ветер, дувший как раз в нашем направлении.
Пришел Славко, некоторое время вместе с нами наблюдал за пожаром с крыши гаража, потом сказал:
— Если ветер подует чуть восточнее, к утру от наших домов ничего не останется. Будем тогда черепки из пепла выбирать. В общем, вы в оба смотрите.
Сперва дед был совершенно уверен в том, что ветер с озера не даст огню достигнуть густого сосняка, который, естественно, вспыхнул бы, как сухая елка, выброшенная на помойку после Рождества. Его вера в спасительное соседство озера была очень сильна, но я совершенно не сомневалась тогда, что она вызвана всего лишь чрезвычайной наивностью. Он даже отослал меня спать, а сам остался дежурить, заодно занялся всякими хозяйственными делами: подмел мусор на лестнице, немного разобрал хлам в кладовке, но все-таки время от времени поднимался наверх и смотрел, как продвигается пожар.
Где-то около полуночи огонь спустился ниже линии недалекого леска на холме и подобрался совсем близко. Дед поднял меня с постели, где я все это время сражалась с псом за свободное пространство, пытаясь нормально вытянуть ноги, и, поглядывая в окно, тоже следила за продвижением огня. Я вышла в коридор и стояла там, глядя, как дед обувается. Потом он приказал мне взять наши паспорта и немедленно выметаться из дома, сам же намеревался помогать местным жителям в тушении пожара. Они двинулись в поле, до дальнего края которого уже добрался огонь, спустившийся от леса, и стали сбивать пламя куртками, лопатами, палками, чтобы оно не перекинулось на сады, не вспыхнула сухая трава на лужайках и не занялись сливовые и лимонные деревья, плоды которых здесь выращивали на продажу. Но вот что я помню отчетливо: даже понимая, что ему всю ночь придется провести в грязи и золе, дед, прежде чем выйти из дома, тщательно вычистил туфли. Я помню бархотку в его руках и то, как легко он водил ею по этим туфлям, точно на скрипке играл. Наш пес все жался к нему, и дед легонько ткнул его в нос бархоткой. Потом он вывел меня из дома туда, где задняя стенка террасы примыкала к склону холма с садом — мертвым розарием и деревьями, на ветвях которых висели созревшие апельсины и фиги, казавшиеся красноватыми из-за огня, бушующего на холме.
— Возьми-ка, — сказал он, сунув мне в руки садовый шланг, и повернул вентиль. — Поливай в основном стену дома и окна. Пусть даже вода внутрь проникнет. Только ни в коем случае не оставляй дверь открытой. Если огонь доберется до стены, дом займется и станет совсем худо, немедленно беги к озеру, слышишь, Наталия?
В качестве пожарного шлема дед нахлобучил мне на голову бабушкин итальянский сотейник, давным-давно потерянный, старинный, красный, как яблочко, и как раз тем вечером откопанный в кладовой. Я его увидела впервые, наверное, лет за десять. Видимо, деду представлялось, что эта штука способна была как-то меня защитить. Потом он ушел. Я помню, как хрустел гравий у него под башмаками, как скрипнула, открываясь, калитка. Помню также, что в первый и единственный раз в жизни мой дед вышел из дома, не затворив ее за собой.
Моя мать всегда говорила, что страх и боль идут рядом, но, когда они проходят, у нас остается лишь общее ощущение, а не истинная память о них. Она доказывала это тем, что иначе женщины ни за что не стали бы снова и снова рожать. По-моему, то, что мама хотела этим сказать, стало мне ясно именно в ту страшную ночь, когда пожар подобрался уже к старой деревне на холме, к усадьбе Славко и к нашей апельсиновой рощице. Огонь с треском пожирал фиговые и миндальные деревья, сосновые шишки шипели и вспыхивали, как яркие угли, прежде чем взорваться тысячью искр, и все мое существо, казалось, корчилось от боли при виде страдающей и гибнущей природы. Сказать, что дышать было практически нечем, — значит не сказать ничего. От страшного жара волоски у меня на руках съежились и обгорели еще до того, как огонь пробился сквозь сосны и накинулся на кирпичную стену. Я плохо помню, как, повернувшись боком к огню, поливала водой стены, двери и закрытые ставнями окна дома, зато не забыла, что была поражена тем, как быстро испаряется вода, порой не успев даже коснуться каменных стен. А еще я отчетливо помню, как выглядела в эти мгновения. Это был поистине впечатляющий образ, странным способом навсегда сохранившийся в моей памяти: красные шлепанцы, контрабандная обтягивающая майка с надписью «Born to Run» в рамочке, на голове лучший бабушкин сотейник с торчащими в разные стороны ручками, а под мышкой толст ая белая собачка. Я еще помню, что сердечко бедного перепуганного песика стучало часто-часто, как сверчок, и струя воды из шланга яростно шипела, касаясь раскаленной стены дома и отгоняя огонь прочь.
Кроме того, я хорошо запомнила женщину из соседнего дома. В какой-то момент я случайно обернулась и заметила, что она стоит на пороге своего дома и смотрит, как я заливаю огонь. На ней было домашнее цветастое платье на пуговицах, седые волосы, выбившись из пучка, свисали мокрыми от пота прядями на лицо, освещенное пожаром. Я, разумеется, понятия не имела, давно ли она там стоит, но подумала, что, может, была раньше знакома с ней и теперь она собирается предложить мне помощь.
Наверное, я улыбнулась ей, потому что она вдруг сказала:
— Ты чего это зубы скалишь, свинья?
Я тут же отвернулась и вновь принялась поливать стены.
Вскоре люди, как это бывает всегда, сумели отыскать в той страшной ночи даже что-то веселое. Они, например, от души смеялись и шутили по поводу барбекю в усадьбе Славко — это когда его свиньи, куры и козы в один миг обратились в пепел. Но никто и словом не обмолвился о том, что вообще-то у них было часов пять или шесть до того, как огненный круг сомкнулся, так что они вполне могли бы успеть и выпустить животных, а не слушать их жуткие крики, перекрывавшие даже оглушительный рев пожара. Ни один человек не сказал о том, что в эти мгновения ими владела одна лишь мысль: снова началась война и пусть лучше животные сгорят живьем, чем их снова отберут у хозяев вернувшиеся солдаты.
К утру огонь утих, а может, ушел куда-то в сторону. Когда встало солнце, просто некуда было деться от чудовищной жары. Вся мебель в доме была покрыта слоем белого пепла. Я включила вентиляторы и закрыла ставни, спасаясь от той мертвой, точнее мертвящей, тишины, что окутала черный склон за нашим домом.
Дед вернулся домой вскоре после восхода солнца. Дышал он тяжело, с присвистом, но, войдя в калитку, тщательно запер ее за собой. Меня даже не обнял, просто положил руку мне на голову. Мы довольно долго стояли так, и я видела, что в морщины у него на лице забилась сажа, особенно в гусиные лапки у глаз и в глубокие складки по углам рта. Затем дед тщательно вымылся, сел за наш маленький столик на кухне и стал старательно вычищать грязь из-под ногтей. Собаку он посадил себе на колени, а раскрытую «Книгу джунглей» положил перед собой на расстеленный носовой платок. Я тем временем готовила завтрак: варила яйца, делала тосты, нарезала ломтями арбуз.
После завтрака дед снова рассказал мне о бессмертном человеке.
Он вытирал носовым платком серый от пепла переплет «Книги джунглей» и говорил.
В семьдесят первом году в одной из приморских деревушек, расположенных неподалеку отсюда, случилось чудо. Несколько ребятишек играли у водопада — знаешь, такого маленького и белопенного, под которым, прямо у подножия утеса, обычно образуется довольно глубокое озерцо, — и вдруг, во время игры, увидели в озере Пресвятую Богородицу. Она стояла в воде, широко раскинув в стороны руки, и дети поскорее бросились домой, чтобы рассказать об этом чуде родителям. Потом они каждый день приходили к этому водопаду и всегда видели там Деву Марию. Тогда местную церковь решили переименовать, назвать ее храмом Богородицы на Водах. Отовсюду — из Испании, Италии, Австрии — туда стали приезжать люди, чтобы увидеть это маленькое озерцо с чудесной водой и водопад над ним, посетить церковь, посмотреть на детей, которые целыми днями сидели на берегу, глядели на воду и утверждали: «Да вон же она! Неужели не видите? А мы видим! Вон она!» Вскоре туда приехал и кардинал. Он благословил озеро и водопад, а потом в деревушку стали целыми автобусами свозить недужных людей из разных больниц и санаториев — пусть, мол, посмотрят на чудесный водопад, окунутся в целебную воду, вдруг да исцелятся. Это были действительно очень больные люди, страдавшие такими недугами, как церебральный паралич, сердечные болезни, рак. Очень многие приезжали из туберкулезных санаториев. Тех, кто уже и ходить не мог, пребывая на последнем издыхании, порой приносили к озеру на носилках. Были и такие, кто хворал уже несколько лет, но никто так и не сумел поставить им точный диагноз. В общем, церковным служителям забот хватало. Они раздавали больным людям одеяла, и те устраивались прямо на земле — на берегу, вдоль дорожек — и ждали на жаре, окруженные тучами мух. Кто-то опускал в воду ноги, а то и лицо. Все набирали святую воду в бутылки, чтобы увезти с собой. Ты меня знаешь, Наталия. Мне тяжелей всего видеть тяжко больного человека, а там обезножевшие люди упорно волокли свои тела по каменистому склону, словно на них была наложена епитимья, только для того, чтобы немного посидеть возле чудесного озерца и убедить себя в том, что от этого им становится лучше.
Короче, университет поручил мне собрать небольшую группу медиков и незамедлительно туда отправиться, поскольку все эти люди, и без того пребывавшие на пороге смерти, подвергали себя постоянному и, безусловно, чрезмерному напряжению. Мне предстояло создать там некий временный лечебный центр и постараться по возможности оказать страждущим бесплатную медицинскую помощь. Я приехал туда во главе отряда из дюжины медсестер, и нам сразу стало ясно, что знаменитое озеро находится чуть ли не в тысяче миль от любого цивилизованного селения. Единственным достойным внимания строением по эту сторону горы являлась церковь, так что и все события здесь всегда связаны либо с ней самой, либо с ее окрестностями. Поблизости не имелось ни больницы, ни гостиницы, и что-то непохоже было, чтобы они могли там появиться и через двадцать лет. Чудо оказалось слишком недавним, и никто еще попросту не успел извлечь из него выгоду. Церковь старалась дать умирающим хотя бы кров, но единственным свободным помещением, куда священники могли поместить людей, была крипта. Туда вела дверца, открывавшаяся за алтарем, нужно было довольно долго спускаться по каменным ступеням в подвал, где прах мертвых был вмурован в стены, в кирпичную кладку. Здесь прямо на полу лежали умирающие, завернутые в церковные одеяла, и вонь стояла такая, что сразу хотелось покончить жизнь самоубийством. Дело в том, что помимо запаха, свойственного различным недугам, там царили ароматы того, чем питались эти люди, а ели они то, что могла предложить им церковь, куда местные крестьяне приносили яблоки, оливки и деревенский хлеб. Все вокруг было пропитано кислым духом этой пищи, порой полупереваренной. В итоге смрад настолько пропитывал твою одежду и волосы, что от него просто некуда было деться.
Усугубляло ситуацию то, что вдобавок к умирающим, прибывшим туда молиться и искать последнего утешения, на остров приплывали на паромах и те, кому хотелось пировать и веселиться в честь Пресвятой Богородицы, так что к ночи священнослужители всегда находили на территории церкви человек шесть-семь, упившихся до бессознательного состояния. Их переносили в небольшую пристройку к крипте, надеясь, что к утру они протрезвеют. Другого места, куда служители могли бы поместить пьяниц, там просто не было. В этой каменной каморке пьяных запирали на замок, чтобы они попусту не бродили по острову, но можешь себе представить, что происходило, когда они среди ночи очухивались и обнаруживали, что находятся в подземной темнице. Естественно, гуляки поднимали шум, и порой всю ночь было слышно, как они орут и рыдают в подземелье. Несчастным умирающим, ночующим в крипте, сидящим на церковном крыльце, прислонившись спиной к колоннам, или спящим прямо в церковной купели, эти вопли, доносящиеся из подвала, казались, должно быть, гласом мертвых, которые призывают их, погибающих, поскорее с ними воссоединиться.
Когда-нибудь ты и сама увидишь, как ужасно выглядит помещение, полное умирающих людей. Они всегда словно чего-то ждут и на что-то надеются. Более всего во сне. Рядом с ними ты тоже начинаешь чего-то ждать, постоянно прислушиваешься к их дыханию, к тяжким вздохам.
В ту ночь, о которой я тебе рассказываю, пожалуй, было даже спокойней, чем обычно, и пьяные не особенно бузили в своей келье. Я остался дежурить, а медсестер отпустил до утра, чтобы они смогли нормально провести воскресенье на «большой земле», как следует пообедали и немного передохнули. Я понимал, что заснуть мне все равно не удастся, но это было, пожалуй, даже неплохо — порой полезно побыть наедине с самим собой. Со мною больше никто не дежурил, так что некому было напоминать мне об умирающих. У меня был маленький фонарик, и я время от времени проходил по рядам людей, спящих на полу, наклонялся и заглядывал им в лицо. Если у кого-то был сильный озноб, температура или рвота, я давал им лекарства и какое-то время стоял рядом, направляя на беднягу свой фонарик. По-моему, свет приносил этим несчастным куда большее облегчение, чем лекарства. Один человек там ужасно кашлял, и у меня не было ни малейших сомнений в том, что жить ему осталось совсем недолго. Как врач я уже ничем не мог ему помочь, однако, как только с ним рядом оказывается источник света, он немного успокаивался и кашлял уже не так сильно.
Так я бродил взад-вперед по крипте и вдруг услышал, как кто-то тихо просит воды.
Было очень темно, я никак не мог понять, откуда доносится этот голос, поэтому тихонько спросил:
— Эй, вы где? Кто здесь пить хочет?
Довольно долго никто мне не отвечал, потом в тишине снова послышался тот же голос:
— Пожалуйста, дайте мне воды.
Я поднял фонарик повыше, но видел вокруг себя только спины или лица спящих людей, укутанных в одеяла. Никто не поднял руку, чтобы подозвать меня, и ничьи открытые глаза не смотрели на меня умоляющим взглядом.
— Эй, где вы? — повторил я.
— Да… здесь. Прошу меня извинить, но, пожалуйста… дайте скорее воды.
Голос звучал очень слабо, казалось, что он доносится откуда-то сверху, из темноты у меня над головой.
Я поднял фонарик и несколько раз повернулся вокруг собственной оси, высматривая этого человека, и тут голос, в котором ощущалось какое-то немыслимое терпение, пояснил:
— Я здесь, доктор! Дайте мне, пожалуйста, воды.
До меня наконец-то дошло, что голос доносится из той кельи, где обычно держат пьяниц. Сперва я решил, что это просто какой-то пьянчуга проснулся и пытается выбраться наружу, так что, если я его выпущу, с ним хлопот не оберешься. Но дверь оказалась запертой.
Я подергал за ручку, но она и не подумала открываться, а человек все повторял:
— Я здесь, здесь, доктор, здесь я.
Я ощупывал стену руками, пытаясь отыскать какую-нибудь щель между камнями, и в итоге обнаружил ее у самого пола. Там то ли вынули камни, то ли они сами раскрошились от старости. Это была совсем маленькая щелка. Я поднес к ней фонарик, но по ту сторону стены, кроме тьмы, ничего видно не было.
— Вы там? — спросил я.
— Да, доктор, — раздалось ответ, и я понял, что обладатель этого голоса тоже прильнул к щели.
Он снова попросил воды, но я понятия не имел, как дать ему напиться, обдумывал, как это сделать, и вдруг услышал:
— Какой чудесный сюрприз, доктор!
— Простите?..
— Как это приятно — снова встретиться с вами. — Голос звучал в высшей степени дружелюбно, потом выжидающе замолк.
Тем временем я, совершенно сбитый с толку, тщетно пытался «приставить» к этому голосу какое-нибудь определяемое лицо, спрашивал себя, кто же из моих знакомых мог совершить подобное путешествие — приехать на этот остров, находящийся буквально у черта на куличках, и в итоге оказаться запертым в подвальной келье вместе с пьяницами? Я решил, что это, должно быть, какой-то юный олух из числа приятелей твоей матери, так что пусть он пока там и посидит, а воды я ему не дам принципиально. Но все-таки в том, как этот человек говорил, и в том, что он просил именно воды, было нечто такое, что заставляло меня предположить, что голос этот принадлежит кому-то из моих давних знакомых.
Человек терпеливо выжидал, поскольку я довольно долго молчал, а потом проговорил:
— Вы должны меня помнить, доктор. — Но я по-прежнему ничего сообразить не мог, и он прибавил: — Это действительно было давно, лет пятнадцать назад, и все-таки вы, наверное, не забыли, как мы с вами пили кофе, цепи на ногах и озеро. Вы ведь это помните, правда?
Тут до меня дошло: это же он, тот бессмертный человек! Но я продолжал молчать, просто не знал, что ему ответить.
Он, полагая, что я никак не могу догадаться, продолжал бубнить:
— Вы должны меня помнить, доктор. Разве можно забыть восставшего из гроба?
— Да, конечно же, я вас помню, — сказал я, но только потому, что мне совсем не хотелось, чтобы он снова в подробностях рассказывал о тех цепях на ногах и об озере.
Для меня эти воспоминания стали дурным сном, о котором словами и рассказать-то невозможно. Это был немыслимый риск, на который я, не теперешний опытный врач, а просто молодой дурак, решился тогда пойти. Это случилось много лет назад, но я не мог и не хотел снова вспоминать об этом.
— Вы Гавран Гайле.
— О, я так рад, что вы меня помните, доктор!
— Ну что вы, — сказал я. — Это ведь было поистине незабываемое событие!
Однако куда более странным было то, что мне довелось снова нос к носу столкнуться с этим Гавраном Гайле да еще в полной темноте, даже не имея возможности проверить, реальный это человек или призрак. Ты пойми, одно дело — просто знать, что некто не умер, после того как бросился в воду и пробыл на дне озера большую часть ночи. Ты, разумеется, ничего не можешь себе объяснить, но, по крайней мере, знаешь, что никогда больше ни с чем подобным не встретишься, что тебе уж точно не попадется второй такой человек, который способен вести себя как амфибия. В общем, ты не пытаешься не только как-то объяснить такое явление, но и ничего не рассказываешь об этом другим людям. Постепенно это забывается, ускользает от твоего собственного восприятия истины. Но совсем другое дело…
Короче, этот бессмертный человек хотел пить, но мне было ясно, что ни горлышко бутылки, ни даже ложка в эту щель не пролезет. Мы продолжали сидеть в молчании, я чувствовал, что он умирает от жажды, хотя не только не сердится на меня, но и не раздражается и не жалуется. Потом Гавран спросил у меня, зачем я здесь.
Я объяснил, что приехал сюда ради множества тяжело больных и умирающих людей, и он воскликнул:
— Ах, какое совпадение!
Оказалось, что и Гайле приехал к озеру с той же целью.
Я решил про себя: ладно, пусть так, больше не стану касаться этой темы, и тут он вдруг спросил:
— А он уже умер?
— Кто? — изумился я.
— Человек, который так сильно кашляет. Тот, что скоро умрет.
— Нет, сегодня, слава богу, никто не умер. Я очень рассчитываю, что до утра так оно и будет.
— Вы ошибаетесь, доктор, — с каким-то неожиданным воодушевлением возразил он. — Сегодня ночью уйдут трое. Тот, что кашляет, затем тот, у которого рак печени, и еще один, у которого якобы несварение желудка.
— Не порите чушь! — возмутился я, но что-то в его голосе заставило меня насторожиться.
Я встал, снова обошел спящих, светя себе фонариком, но ничего необычного не обнаружил, вернулся и сказал бессмертному человеку:
— Все в порядке, и с меня довольно. Я не желаю больше выслушивать медицинские диагнозы из уст выпившего человека. Мне это совершенно неинтересно.
— Ах что вы, доктор! Я совсем не пьян! — извиняющимся тоном заверил он меня. — Я совершенно не пью вот уже сорок лет. Меня поместили сюда в наказание за непокорность: сегодня утром я никак не желал уходить отсюда. — Я не стал спрашивать, чем еще он мог насолить церковным служителям, но колебался и не уходил, поэтому Гайле тут же принялся объяснять: — Знаете, я продавал здесь кофе и сегодня сказал тому человеку с сильным кашлем, что он скоро умрет…
До меня вдруг дошло, что я его видел, даже не подозревая, что это именно он. В течение последних трех-четырех дней возле церкви и впрямь постоянно крутился некий торговец в традиционной турецкой одежде. Он действительно продавал кофе многочисленной публике, собравшейся у водопада. Но я так ни разу толком и не взглянул на него и теперь, вспомнив о нем, подумал, что он, пожалуй, действительно был похож на того моего бессмертного знакомца. С другой стороны, за столько-то лет этот тип должен был бы внешне существенно измениться, так что я по-прежнему не был уверен, он ли это.
«Нет, не могу я в это поверить! — говорил я себе. — Вряд ли кто-то явился в такое место под видом торговца кофе, чтобы так ужасно подшучивать над людьми, говорить им такие страшные вещи!»
— Вы не должны так поступать! — сказал я ему. — Вы не должны пугать людей, которые сюда приезжают, ведь почти все они очень больны. Они появляются здесь, чтобы молиться и надеяться.
— Но вы ведь тоже сюда приехали, значит, все же не очень-то верите, что Господь дарует им то, о чем они Его молят.
— Все же я позволяю им просить Бога об этом. — Я был уже очень зол. — Вы не должны больше мешать этим несчастным и тем более пугать их скорой смертью. Это тяжелобольные люди, им нужен покой.
— Но ведь это как раз и является моей главной целью! — воскликнул бессмертный человек. — Моя основная забота — дать им покой.
— Да кто вы в самом деле такой? — возмутился я. — Чем конкретно вы здесь занимаетесь?
— Вообще-то я отбываю здесь свое наказание.
— Вы представляете тут Богородицу?
— Нет, меня прислал сюда мой дядя.
— Опять ваш дядя! Вечно в вашей жизни все связано с ним! Неужели вы, черт побери, до сих пор не выплатили ему свой долг?
— Нет, я уже почти сорок лет у него в долгу.
«Ну вот, опять он за свое!» — подумал я, а вслух сказал:
— Он, должно быть, просто немыслимый — этот долг вашему дяде!
Бессмертный человек на какое-то время притих, но вскоре заговорил снова:
— Вы знаете, доктор, я тут кое о чем вспомнил. У вас ведь тоже должок имеется.
То, как он это произнес, заставило, казалось, притихнуть всех вокруг. Собственно, это я сам привел его к воспоминаниям о сделке, заключенной нами на мосту много лет назад. Все же у меня было такое ощущение, будто он прекрасно знает, что ничего я не забыл. Он надул меня, подвел к разговору об этом.
Однако же он, как бы на всякий случай, постарался мне помочь.
— Помните вашу книгу, доктор? Вы ведь поставили ее в качестве залога.
— Разумеется, я прекрасно это помню, — сказал я.
— Конечно! — тут же согласился он, и было совершенно ясно, что Гавран ни секунды в этом не сомневался.
— Но я отнюдь не считаю, что пари выиграли вы, — сказал я, злясь на него за то, что он в своем выигрыше не сомневается, и на самого себя тоже.
Я нащупал на груди книгу; она была на месте.
— Но ведь я действительно выиграл то пари, доктор!
— Мы заключали пари на доказательство, Гавран, а вы ни в чем меня не убедили, — сказал я. — То, что вы тогда сделали, вполне могло оказаться обыкновенным фокусом.
— Вы же прекрасно знаете, доктор, что это не так! — воскликнул он. — Вы согласились держать пари. Условия были справедливые.
— Но все это происходило глубокой ночью, в темноте, — сказал я. — Я почти ничего уже не помню. Полагаю, вы могли найти тысячу способов, чтобы так долго оставаться под водой.
— Вы снова говорите неправду, доктор. — Пожалуй, впервые в его голосе прозвучало огорчение. — Пожалуйста, теперь можете меня застрелить, но в данный момент я, к сожалению, со всех сторон окружен каменными стенами.
Вот и оставайся за этими стенами, черт бы тебя побрал, псих ненормальный! Я даже подумал, что было бы неплохо поскорее вызвать сотрудников психлечебницы с надежной клеткой, чтобы они могли его забрать, когда утром наконец-то откроются двери этой кельи для пьяниц. Нет, просто необходимо было, чтобы кто-то прекратил эти его предсказания. Нечего ему бродить тут и народ до смерти пугать! Не то ведь люди решат, что он дьявол, и станут говорить, что церковь Богородицы на Водах посещает нечистый. Еще и паника может возникнуть. Мне вдруг захотелось пристыдить его, а потом попросить прислониться затылком к щели в стене, чтобы я попытался нащупать те пулевые отверстия, которые в тот раз были у него в черепе. Но я, разумеется, этого не сделал. Мало того, в глубине души я испытывал стыд, потому как не забыл о нашем пари, о его доверчивости и о том, как искренне он предлагал мне его застрелить. Гавран уже не впервые заставлял меня сомневаться в собственной правоте.
Кроме того, была глубокая ночь, мне абсолютно нечем было заняться, так что я сказал:
— Хорошо.
— Что — хорошо? — спросил бессмертный человек.
— Предположим, вы говорите правду.
— Действительно, предположим.
— Тогда объясните мне, как такое возможно. Доказать это вы не можете, так хотя бы объясните. Ладно, предположим, вы бессмертны. Но как такое могло произойти? Или это некое врожденное свойство? Может быть, стоило вам появиться на свет и священник тут же заявил: ну вот, мол, перед нами бессмертный человек! Как это было?
— Нет, это отнюдь не врожденный дар, а просто наказание.
— Сомневаюсь! Так сказало бы большинство людей.
— Но вы несказанно удивитесь, — предупредил он меня.
— А вот этого никто из присутствующих здесь не сказал бы.
— Сказали бы — даже несмотря на то, в каком они состоянии. Увы, бессмертный — это не значит не подверженный недугам.
— Итак… что же с вами произошло?
— Что ж, хорошо, — медленно произнес он. — Но давайте начнем с моего дяди…
— Слава богу! Наконец-то добрались и до дяди! Расскажите мне о нем поскорее.
— Давайте предположим, что моего дядю зовут Смерть.
Он сказал это так, словно тот носил имя Желько или Владимир, а потом некоторое время молчал, позволив этому слову висеть между нами.
Я, впрочем, тоже ничего не говорил, поэтому Гайран спросил:
— Так мы можем это предположить?
— Конечно, — ответил я с легкой заминкой. — Вполне можем. Давайте предположим, что ваш дядя — это сама Смерть. Только как такое возможно?
— Он брат моего отца. — Гавро сказал это самым естественным тоном.
Мол, Каин — брат Авеля, Ромул — брат Рема, Сон — брат Смерти, Смерть — брат моего отца…
— Но как может…
— Это совершенно неважно, — прервал он меня. — Главное то, что мы решили предположить подобную возможность.
— Да, так мы и сделали. Значит, и дальше будем исключительно предполагать? Итак, вы родились бессмертным, потому что были племянником самой Смерти?
— Совсем нет.
— Мне как-то не совсем понятно…
— Даже если и так. Уверяю вас, я далеко не первый и не единственный племянник Смерти. Те, что мне предшествовали, тоже отнюдь не были бессмертными.
— Продолжайте, пожалуйста.
— Тогда предположим, что наличие такого дяди давало мне некие определенные права и преимущества. Когда мне исполнилось шестнадцать, он сказал: «Теперь ты мужчина, и я хочу сделать тебе большой подарок».
— Насколько я понимаю, это было некое наказание.
— Вот именно. Но тот подарок, о котором он говорил, еще не был бессмертием. Этим дядя наказал меня позже, а тогда пообещал: «Получишь все, что сам захочешь». Я стал усиленно думать, размышлял три дня и три ночи, потом пошел к дяде и заявил: «Я бы хотел стать великим врачом».
Мне это показалось не слишком правдоподобным. Просить Смерть сделать тебя врачом? Странно. Поэтому я ему сказал:
— Но ведь подобная профессия помешала бы вашему дяде заниматься… своим прямым делом.
— Для него это не имеет никакого значения, — произнес бессмертный человек. — Ведь, в конце концов, даже если я исцелю каждого, кто встретится мне на жизненном пути, последнее слово все равно останется за ним, за моим дядей. «Очень хорошо, — сказал он мне. — Ты получишь дар целителя и станешь великим врачом, и все это — благодаря способности моментально определить, умрет или не умрет тот или иной человек».
— Это поставило бы вас на первое место среди врачей, ибо вы могли бы разумно доказать любому из них, потеряет он или нет того или иного пациента, — сказал я и прибавил довольно сухо: — Вам действительно просто не было бы равных — ни до, ни после.
— Мы никогда не доберемся до сути, если вы будете постоянно прерывать меня своими остроумными замечаниями, — сказал бессмертный человек с легким укором. — Вы попросили рассказать о себе, а теперь надо мной смеетесь.
— Простите, невольно вырвалось, — извинился я, поняв, что обидел его.
В голосе Гайле впервые послышалось некоторое раздражение.
— Пожалуйста, продолжайте, — попросил я.
Послышалось шуршание. Видимо, он устраивался у стены поудобней, готовясь продолжить свой рассказ.
— Итак, дядя подарил мне чашку и сказал: «На ее дне ты сразу увидишь, как приходит и уходит жизнь. Подай человеку кофе в этой чашке. Едва он возьмет ее в руки, увидишь, как пересекаются все его жизненные пути, а также узнаешь, давно ли он пришел в этот мир и скоро ли отсюда уйдет. Если кто-то болен, но еще может выздороветь, то линии в кофейной гуще будут выглядеть как бы замершими, неподвижными. Тогда ты должен заставить этого человека разбить чашку и отправить его дальше по предначертанному ему жизненному пути. Но если он вскоре должен прийти ко мне, то кофейная гуща на дне расположится как бы стрелами, указывающими в противоположную от этого человека сторону. Тогда чашка должна остаться целой, пока его путь не пересечется с моим».
— Но все мы смертны, — сказал я. — Все время кто-то из людей умирает.
— Только не я! — рассмеялся он. — С другой стороны, мне единственному эта чашка не предсказывает вообще ничего.
— Но разве… те линии на дне чашки, что указывают человеку путь к… вашему дяде, появляются там не каждый раз? Ведь любой ныне живущий человек постепенно приближается к смерти, разве не так?
— Вы, доктор, определенно решили доказать мне, что мое существование абсолютно бесполезно, — вздохнул он. — Нет, указующие линии появляются на дне чашки только в том случае, если из нее пил кофе человек, смерть которого уже совсем близко. Примерно так некто, войдя в комнату, вдруг больше не может отыскать ту дверь, через которую только что вошел, а потому не может и уйти оттуда. Его болезнь абсолютна, дальнейший путь определен раз и навсегда.
— Но как могло случиться, что эта чашка до сих пор у вас? — спросил я. — Ведь предполагалось, что пациент должен ее разбить, если окажется здоровым. Или я что-то не понял?
— Ах! — воскликнул он. — Я рад, что вы об этом спросили. Дело в том, что каждый раз, как пациент разбивает чашку, у меня в кармане тут же появляется новая.
— Удобно! — желчным тоном заметил я. — Как хорошо, что вы рассказываете мне об этом из-за стены и не можете продемонстрировать способность вашей волшебной чашки бесконечно регенерировать.
— Подобная демонстрация ничего не доказала бы вам, — сказал он. — Вы, конечно же, попросту заявили бы, что это обыкновенный фокус. Я прямо-таки вижу, как вы швыряете чашки об пол одну за другой, а я тут же вручаю вам новую, достав ее из кармана. У вас уже почти иссяк запас дурных слов, которыми вы готовы меня назвать, повсюду вокруг нас валяются осколки несчастных чашек. Кстати, отчего, интересно, вы уверены, что вам сегодня так повезет и вы сможете разбить свою чашку? — Эту часть фразы Гавран Гайле произнес чрезвычайно добродушным тоном.
Я не поверил ни одному его слову, но знаешь, Наталия, душу мою тут же сковал жуткий, мертвящий холод.
Некоторое время мы молчали, потом он воскликнул:
— Господи, до чего же мне хочется пить! — Я, словно очнувшись, сказал, что, увы, ничем не могу ему помочь, а он тут же попытался меня утешить: — Ничего страшного, доктор, не обращайте внимания на мои слова. Продолжим. Итак, я получил от дяди кофейную чашку и стал великим врачом, который в один миг способен отличить человека умирающего от того, кому суждено жить еще очень долго, даже если он болен. Должен сказать, в те далекие времена подобное искусство было большой редкостью. Во-первых, люди, что приходили ко мне за помощью и советом, были простыми деревенскими жителями, обладавшими весьма скудными денежными средствами, зато огромным количеством всевозможных страхов, поскольку их пугало все, чего они были не в состоянии понять. Разумеется, некоторые из них умирали, иные продолжали жить, но удивляло их не это. Больше всего моих подопечных поражало, что порой, когда другие врачи уверяли их, что вскоре они наверняка умрут, я вопреки всем обстоятельствам утверждал, что они будут жить. Они суетились, пугались, уверяли меня, мол, как это я могу остаться в живых, если чувствую себя хуже некуда? Но вскоре им действительно становилось лучше, они выздоравливали и бросались благодарить меня. Конечно же, я никогда не ошибался насчет подобного диагноза. Очень скоро те, кто поправлялся, не испытывали уже ни малейших сомнений в моих знаниях и умениях. Только одна эта абсолютная уверенность в своем враче была для них наилучшим лекарством.
— Да, конечно, — кивнул я.
— Вот именно! — подхватил Гавран Гайле. — Так что с течением времени даже те, чья судьба была отмечена печатью Смерти, стали называть меня чудодеем и говорили, покоряясь неизбежному: «Ты спас мою сестру и отца. Если не можешь помочь мне, все ясно. Я должен уйти». Я, совсем еще молодой человек, стал весьма известен, ко мне на прием стали приходить ремесленники и люди искусства — художники, писатели, музыканты. Затем пожаловали купцы, вслед за ними — мировые судьи и консулы, а в итоге моих советов стали искать и самые знатные аристократы. Однажды ко мне пришел даже сам король и сказал: «Если ты не сможешь мне помочь, я пойму, что мне суждено уйти». Через шесть дней его похоронили, и он сошел в могилу с улыбкой на лице. До сих пор я этого не понимал, но тут уразумел, что, когда дело доходит до… моего дяди, все страхи людские становятся одинаково ужасными.
Один из спящих в крипте вдруг отчаянно закашлялся, потом кашель смолк, и стало слышно, как этот человек медленно и мучительно хватает ртом воздух.
— Но самый большой страх вызван неопределенностью, — продолжал Гавран Гайле. — Люди, конечно, не уверены в том, что встретятся со… с моим дядей, но более всего в самих себе. Они корят себя за бездействие, думают, достаточно ли они сделали, чтобы излечиться, сразу ли поняли, что серьезно больны, с самими ли лучшими врачами советовались, самые ли действенные лекарства принимали и правильные ли молитвы произносили…
— Вот за этим они сюда и приходят, — вставил я.
Но бессмертный человек, будто не слыша меня, продолжал рассказывать:
— Благодаря их страхам я стал чуть ли не самым знаменитым и уважаемым человеком в королевстве. Особенно высоко люди ценили мою честность. Считали, что я и плату не возьму, если окажется, что ситуация безнадежна.
— Но я никогда даже не слышал о вас, — сказал я.
— Это было много-много лет назад, — равнодушным тоном пояснил он, и для меня это звучало поистине невероятно.
— Как же столь идеально задуманный подход к профессии дал сбой? — спросил я.
— Я, разумеется, совершил ошибку.
— Случайно, не по вине ли женщины?
— Да. Как вы догадались?
— По-моему, я уже когда-то слышал нечто подобное.
— Нет, то была совсем другая история, — весело возразил он. — На этот раз я расскажу вам чистую правду. Да, виной всему действительно была одна молодая женщина, дочь богатого купца, торговавшего шелком. Она заболела, врачи дружно считали ее уже почти покойницей и находили, что нет ни малейшей надежды на выздоровление. Девушка занемогла внезапно, у нее возникла страшная боль в шее и затылке, сильно поднялась температура.
— Что же с ней было такое? — спросил я.
— В те времена названий для болезней было гораздо меньше. Иногда и термина-то никакого не имелось. К вам просто приходила Смерть. Эту юную купеческую дочь все очень любили, она вот-вот должна была выйти замуж. Я понимал, что ее отец доставил меня к ней только для того, чтобы он мог с чистым сердцем сказать себе: «Да, я сделал все, что мог». Эта молодая женщина… действительно выглядела очень больной и испуганной. Но не сдавшейся! При этом все ее близкие хотели только, чтобы я сказал: «Да, диагноз верен, ничего не поделаешь, придется смириться с неизбежностью». Это было совершенно нормально, потому что они сделали все, что в их силах, но я видел, что девушка не сдается и хочет только, чтобы я понял: уйти она не готова.
Я молчал, он тоже немного перевел дух и продолжил:
— В общем, я дал ей выпить кофе и заглянул в чашку. Мне стало совершенно ясно, что путешествие началось. Все свидетельствовало об этом: и направленные от нее линии, по которым распределилась гуща, и ее собственное состояние. Она очень ослабела уже, но по-прежнему не сдавалась. Ее не сломило даже мое толкование того, что мы увидели на дне чашки. Бедняжка не пожелала поверить мне, даже когда я сказал ей, что никогда не ошибаюсь. Нет, она не дала мне пощечину и не потребовала, чтобы я немедленно убирался вон. Девушка просто целых три ночи подряд упорно цеплялась за свое нежелание умирать, а я изо всех сил старался как-то ее утешить, облегчить страдания. — Гавран Гайле ненадолго умолк, потом тихо сказал: — В общем, мне не понадобилось трех дней, чтобы в нее влюбиться. Хватило и одного. На третьи сутки я все еще был подле нее, хотя жизнь в ней поддерживал только гнев, вызванный подобной несправедливостью судьбы, и моя душа просто разрывалась от любви и отчаяния. Девушка была уже очень слаба. Когда я сказал ей, что надо разбить чашку, мне пришлось поддерживать ее руку за запястье, чтобы больная смогла поднять ее. Девушке пришлось три раза ударить проклятой чашкой о край кровати, прежде чем та все-таки разбилась, да и то не слишком удачно.
После этих слов Гавран Гайле надолго умолк и лишь тихонько шуршал чем-то там, за стеной.
— Ваш дядя, наверно, был в ярости? — спросил я.
— Да, разумеется, — подтвердил он. — Но в тот раз ярость его была еще не столь велика, как впоследствии. Тогда он еще только предупредил меня, понимаете? Дядя сказал: «То, что ты сделал, просто неслыханно. Ты предал меня, но на этот раз я тебя, пожалуй, прощу, поскольку ты еще очень молод и сильно влюблен. Но учти: только на этот раз!»
— Похоже, он оказался способен проявить великодушие?
— Более чем. Но разумеется, как выяснилось впоследствии, моя любимая не просто немного захворала. Она действительно была очень больна. Вскоре после того, как мы с ней сбежали и начали строить совместную жизнь, ее хворь снова дала о себе знать, причем точно так же, как и в прошлый раз. Она опять оказалась в постели. Я приготовил ей кофе и увидел, что приговор написан на дне чашки так же четко, как название театра на билете или сумма на банковском счете. Но я все же снова помог ей разбить эту чашку, понимая, что жизни без нее для меня нет. Тут появился мой дядя. «Ах ты, дурак, — сказал он мне. — Нет, ты не сын моего родного брата! Один раз я простил тебе твой обман, но теперь довольно. С этого дня я больше не желаю тебя видеть — не нужен ты мне такой. Твой час никогда не наступит. Каждый день своей жизни ты станешь искать смерти, но так и не обретешь ее!» — После этих слов бессмертный человек горько рассмеялся, а у меня уши словно заложило ватой — такая пугающая тишина возникла вдруг в голове. — Понимаете, доктор, дядя, разумеется, отнял у меня любимую, — снова заговорил он. — Я долгие годы влачил жалкое существование, полагая, что именно это наказание — мое одиночество, невозможность найти кого-то, хоть немного похожего на нее, — он и имел в виду. Но лишь по прошествии шести или семи лет я стал замечать, что ни мое лицо, ни руки, ни волосы ничуть меняются. Тогда я впервые заподозрил истину, а затем и нашел подтверждение своей догадке.
— Какое же?.. — еле слышно выдохнул я.
— Я бросился в море с крутого утеса, — вполне спокойно ответил он. — Это было в Неаполе. Но и на дне морском я не обрел смерти.
— Высок ли был тот утес? — спросил я, но он мне не ответил и продолжил свой рассказ:
— Чашка, разумеется, по-прежнему всегда со мной. Я все так же занимаюсь своим ремеслом, надеясь, что со временем дядя простит меня. Но шли годы, и я вдруг обнаружил, что стараюсь не давать чашку тем, кто, как мне кажется, будет жить еще долго. Зато я постоянно вручаю ее людям, которые вскоре наверняка должны умереть.
— Что же стало тому причиной? — спросил я.
— Я понял, что ищу общества тех, кто умирает, потому что надеюсь увидеть среди них своего дядю. Вот только он со мной встречаться не желает. Зато недавно почивших людей я зачастую вижу по нескольку дней. Однако я далеко не сразу понял, кто они теперь такие. Ведь ни один врач, в том числе и я сам, не может видеть умерших и похороненных людей. По-моему, мой дядя делает это нарочно, и я вижу их. Они стоят, такие одинокие, в полях, близ кладбищ, у скрещений дорог, и ждут, когда минуют сорок дней.
— А на перекрестках-то почему? — спросил я.
Он явно был удивлен моей неосведомленностью и ответил:
— Там пересекаются не только дороги, но и жизненные пути людей, происходят главные перемены в их судьбе. В данном случае жизнь сменяется смертью. Как раз на перекрестках мой дядя и встречается с ними по прошествии сорока дней.
— Зачем они в таком случае приходят на кладбища?
— Иногда покойники настолько сбиты с толку, что не знают, куда им идти, и, естественно, стремятся поближе к собственным телам. Там я и начинаю их собирать.
— Как это?.. — спросил я.
— Я стараюсь сразу помочь хотя бы нескольким, — пояснил он. — Для этого и прихожу в такие места, где их, скорее всего, можно найти. В больницы. В церкви. На шахты, где они порой падают замертво. Я собираю их и в течение сорока дней держу при себе, а затем веду куда-нибудь на перекресток и оставляю там — для дяди.
— При вас и сейчас такие имеются? — спросил я.
— Зачем вы так, доктор! — Он был явно разочарован.
Мне стало стыдно. Уж больно небрежно я отозвался о мертвых.
— Зачем же вы их собираете, если они все равно уйдут к нему? — поинтересовался я.
— Потому что так для него легче, — ответил бессмертный человек. — Он знает, что они в безопасности, скоро окажутся в его власти. Ведь порой души начинают скитаться, так и не находят пути домой и по окончании сорока дней становятся заблудшими. Вот тогда их действительно очень трудно отыскать. Души начинают полниться злобой и страхом, обращают все это на живых, на тех, кого когда-то любили. — Голос Гайле звучал так печально, словно он говорил о собственных потерявшихся детях. — Тогда приходится действовать живым. Они откапывают тела умерших, благословляют их и снова хоронят вместе с имуществом покойного. Деньги для мертвого в могилу кладут. Порой это помогает, иногда заставляет душу покойного вернуться и вместе со мной пойти к скрещению дорог, даже если со дня смерти этого человека прошло уже много лет. — Он вздохнул и прибавил: — Признаюсь, все это время я не переставал надеяться, что мой дядя простит меня.
Тут я подумал, что если это действительно так — хотя такого попросту быть не может! — то он весьма удачно выбрал время и место, чтобы рассказать эту историю, представить себя великодушным и исполненным желания помочь страждущим, тогда как на самом деле все его усилия направлены исключительно во благо самому себе.
Но вслух я, естественно, этого не сказал, только спросил:
— Зачем вы рассказываете людям, что они скоро умрут?
— Чтобы они могли подготовиться, — без промедления ответил он. — По-моему, так им гораздо легче. Понимаете, ведь всегда возникает борьба. Но если человек знает, уже успел об этом подумать, то он вряд ли станет так отчаянно сопротивляться.
— Все же как-то нехорошо пугать умирающих, выделять их из числа других людей, да еще и для наказания, — заметил я.
— Но смерть — вовсе не наказание! — воскликнул он.
— Это только для вас! — резко ответил я, чувствуя, что здорово разозлился. — И лишь потому, что вам-то в ней отказано!
— Мы с вами так и не достигли понимания, — констатировал он.
Впрочем, Гайран и раньше это говорил, но всегда с удивительным терпением пытался еще что-то прояснить для меня.
— Мертвых прославляют, любят. Они многое дают живым. Ведь если вы что-то зарыли в землю, то всегда знаете, где это найти, не правда ли, доктор?
Я хотел уже сказать ему, что и живых порой не меньше прославляют и любят, однако наша беседа и без того уже слишком затянулась. Похоже, он тоже так считал.
— А теперь, доктор, я должен попросить вас выпустить меня отсюда, — сказал Гайле, и голос у него звучал так, словно он только что встал из-за обильной трапезы.
— Но я не могу вас выпустить, — сказал я.
— Вы должны. Мне необходима вода.
— Это невозможно. Неужели вы думаете, что я, если бы у меня были ключи, не выпустил бы вас или, по крайней мере, не принес бы вам воды?
Впрочем, я и сам немного в этом сомневался. Конечно, не сказал вслух, но подумал, значит, был, наверное, даже рад, что он не может оттуда выйти и забрать у меня мою книгу. Впрочем, я по-прежнему не верил, что проиграл пари, и считал, что если он все-таки отберет у меня «Книгу джунглей», то это будет несправедливо.
Я сказал ему, как бы заранее оправдывая себя:
— Вы можете предположить, что я вам поверил, но это не так. Подумайте, как я могу взять на себя ответственность за то, что выпущу на волю человека, который явился сюда для того, чтобы вести моих пациентов навстречу смерти?
Бессмертный человек рассмеялся.
— Так они же все равно вскоре умрут, даже если я навсегда здесь останусь. Я вовсе не веду их навстречу смерти, просто облегчаю их переход в иной мир. Так что на всякий случай запомните, доктор!.. Их будет трое — тот, с сильным кашлем, затем тот, что болен раком печени, и тот, у которого якобы несварение желудка.
Я вдруг подумал, что мы с ним играем в какую-то игру типа морского боя, только не с кораблями, а с умирающими. Я позволяю ему этим заниматься, словно надеясь немного развеселить, поднять его дух.
Но он вдруг совершенно серьезно напомнил мне:
— Итак, доктор, в следующий раз вы обязательно должны будете отдать мне то, что проиграли.
Я еще довольно долго сидел у той щели, но за стеной было тихо. Я решил, что он уснул, встал и снова совершил обход своих подопечных. Честно признаюсь тебе, Наталия, в ту ночь они действительно умерли один за другим, именно в таком порядке. Сперва тот, что кашлял, затем раковый больной, а следом и третий, с желудочными проблемами. Последний отходил уже тогда, когда стали возвращаться монахи. Они помогли мне, совершили необходимые обряды, закрыли покойным глаза и скрестили им руки на груди. Больные и умирающие люди, лежавшие вокруг, с тревогой и ужасом смотрели на все это, чувствуя, что смерть совсем рядом, и спрашивая меня глазами: «Ведь сейчас еще не моя очередь, правда, доктор?»
Когда я вернулся к соседней келье, чтобы проверить, как там бессмертный человек, монахи уже успели открыть двери и выпустить всех пьяниц на волю. Но разумеется, моего знакомца и след к этому времени простыл.