13
Через семь дней теплоход «Коринтия» пришвартовался в Гавре. Я ступила на французскую землю, слегка пошатываясь после долгой морской качки. Сразу взяла такси до железнодорожного вокзала, где пересела на экспресс до Парижа.
Спустя неделю я выписалась из отеля на рю де Севр и переехала в маленькую atelier на рю Кассет в Шестом округе. Там я прожила следующие четыре года. Поначалу я брала уроки французского и проводила дни в кинотеатрах и брассери. Потом нашла работу в небольшом франко-американском рекламном агентстве на Елисейских Полях. Через коллег по работе я попала в сердце разрастающейся в Париже американской общины — это было время, когда франк заметно ослабел, ветераны войны чувствовали себя королями, а дома все продолжалась «охота на ведьм», поэтому неудивительно, что во французскую столицу активно стекались экспаты. Я не сразу прониклась идеей общения с соотечественниками. Но постепенно жизнь американской общины захватила и меня. Особенно после того, как на одной из вечеринок я познакомилась с Мортом Гудманом — исполнительным редактором «Пэрис геральд трибюн».
Где-то я определенно слышал ваше имя, — сказал он после того, как наспредставили друг другу.
Вы когда-нибудь работали в Нью-Йорке? — спросила я.
Конечно, — ответил он. — Я три года проработал в «Колльерз», прежде чем меня перевели сюда.
Что ж, когда-то я писала для журнала «Суббота/Воскресенье».
О черт, так вы та самая Сара Смайт, — обрадовался он и настойчиво пригласил меня на ланч на следующий день. К концу того ланча он предложил мне иногда появляться на страницах его газеты с каким-нибудь очерком.
Я продолжала штамповать рекламу для своего агентства, но раз в несколько недель приносила материал и в «Геральд трибюн». Через три месяца Морт Гудман снова пригласил меня на ланч и спросил, не хочу ли я попробовать свои силы в колонке.
По традиции у нас еженедельно публикуется очерк о жизни в Париже глазами американца — местный колорит, la mode du moment… ну и все такое. Так вот парень, который занимался этим в последние два года, на днях был уволен за то, что четыре раза подряд сорвал сроки сдачи материала, и все из-за его романа с бутылкой. А это означает, что вакансия свободна. Тебе это интересно?
Разумеется, я сказала «да». Моя первая колонка вышла в свет седьмого ноября 1952 года… через три дня после того, как Эйзенхауэр победил Стивенсона в борьбе за президентский пост. Те выборы — и усиливающиеся позиции Маккарти — укрепили мою уверенность в том, что пока мне лучше всего находиться в Париже. К тому же мне нравился город. Нет, я не принадлежала к восторженным романтикам, которые млели от запаха свежеиспеченных багетов в местной boulangerie. Для меня Париж был многогранным — одновременно грубым и тонким, изысканным и банальным. Как любое интересное явление, он был противоречивым. Сознавая свое грандиозное величие, Париж считал себя уникальным местом обитания и снисходительно даровал парижанам привилегию жить в нем. В этом смысле он напоминал мне Нью-Йорк, который тоже был абсолютно равнодушен к своим гражданам. Американцы, с которыми я здесь познакомилась и которые ненавидели Париж, возмущаясь его высокомерием, как правило, были выходцами из более скромных городов, вроде Бостона или Сан-Франциско, где местный beau monde и люди, обладающие хотя бы какой-то властью, чувствовали свою избранность. Заносчивый Париж не признавал авторитетов. И это мне больше всего в нем нравилось. Экспатрианту здесь можно было не пыжиться и не стремиться прыгнуть выше головы. Достаточно было просто хорошо жить. Конечно, ты всегда чувствовал себя аутсайдером… но после всего, что произошло со мной в Нью-Йорке, я с облегчением принимала свою роль etrange.
И Париж, в свою очередь, тоже принял меня. Колонка привлекла ко мне внимание. И не только она, но, как выяснилось, и обстоятельства, окружавшие мою экспатриацию. Я никогда не упоминала о своем брате. Однако, к моему большому удивлению, многие члены американской общины знали о смерти Эрика, точно так же, как слышали и о том, что меня вышвырнули из «Субботы/Воскресенья». Я избегала разговоров на эти темы — мне совсем не хотелось, чтобы «черные списки» стали моим инструментом для налаживания контактов… к тому же искать сочувствия к своим горестям было не в характере Смайтов. Как бы то ни было, я оказалась в разношерстной, эпатажной компании. После довольно замкнутой жизни в Нью-Йорке (да и не слишком-то я была общительной) меня закружило в вихре светских развлечений, и я находила в этом особую прелесть. Практически каждый вечер я проводила вне дома. Я выпивала с такими людьми, как Ирвин Шоу, Джеймс Болдуин, Ричард Райт, и многими другими американскими писателями, жившими в ту пору в Париже. Я слушала, как поет Борис Виан в каком-то саvе, была на чтениях, которые устраивал Камю в книжном магазине Сен-Жермен. Я стала завсегдатаем ночных джаз-клубов. Я привыкла к долгим ланчам с друзьями в «Ле Бальзар» (моей любимой брасcери). Полюбила анисовый «Перно Рикар» и мимолетные романы. Париж лечил меня лучше любого доктора.
Я не теряла связи с Нью-Йорком, спасибо Джоэлу Эбертсу. Мы писали друг другу раз в неделю — в основном обсуждали финансовые вопросы (когда стало ясно, что я задержусь в Париже, он нашел арендатора на мою квартиру), и Джоэл пересылал мне почту, поступавшую на мой адрес.
В июне 1953 года в конце его очередного еженедельного отчета я прочла:
В твоей почте, которую я пересылаю в этот раз, есть только одно личное письмо. Я знаю, от кого оно, потому что мне передала его в руки автор: Мег Малоун. Она явилась ко мне несколько дней назад, без предупреждения, и настаивала на том, чтобы я сказал, где она может тебя найти. Я объяснил, что ты уехала из страны. Тогда она вручила мне запечатанный конверт и очень просила, чтобы я переслал его тебе. Я повторил ей то, что говорил ее брату: по твоему особому распоряжению почту от Джека я должен держать у себя до твоего возвращения. «Я не Джек», — возразила она, и я, будучи юристом, вынужден был признать, что тут она права. Больше она ничего не сказала, кроме того, что если я не переправлю письмо, то стану ее заклятым врагом. То, что она произнесла это с улыбкой, заставило меня отнестись к ней с симпатией… и уважить ее просьбу. Так что вот это письмо. Прочти его, если захочешь. Выброси, если не захочешь читать. Выбор за тобой.
В жизни все определяется моментом. Это письмо пришло в неподходящий момент. Накануне в тюрьме Синг-Синг казнили супругов Розенберг, якобы продавших Советам секреты атомной бомбы. Так же, как и все мои знакомые американцы, живущие в Париже (даже те, кто обычно голосовал за республиканцев), я была в ужасе от такого деспотизма — и вновь во мне всколыхнулись ненависть и презрение к тем силам, которые уничтожили моего брата. Впервые в жизни я прикоснулась к политике — участвовала в пикете зажженных свечей у стен нашего посольства (в трехтысячной толпе парижан во главе с такими выдающимися деятелями, как Сартр и Де Бовуар), подписав петицию с осуждением этого государственного убийства и испытывая злость от собственного бессилия, когда (часа в два ночи по парижскому времени) просочился слух о том, что приговор уже приведен в исполнение. На следующий день и пришло письмо от Мег Малоун, присланное сердобольным Джоэлом. Моей первой мыслью было: порви его… я не хочу больше слышать извинений от имени Джека Малоуна. Вместо этого я вскрыла конверт и прочла:
Дорогая Сара!
Я не знаю, где ты, не знаю, о чем думаешь. Но я точно знаю, что Джек любит тебя больше всего на свете и с тех пор, как ты, исчезла, пребывает в состоянии, близком к агонии. Он рассказал обо всем, что произошло. Я пришла в ужас от того, что он сделал. Я хорошо понимаю твое горе и ярость. Но… да, тут вкрадывается пресловутое «но»… он так же, как и твой брат, стал жертвой безумия, охватившего нашу страну. Это не оправдывает его, лишь объясняет мотивы его поступка, который многие истолковали бы как желание спасти свою шкуру. Поставленный перед страшным выбором, он запаниковал. Он знал, что своим согласием сотрудничать он убьет твою любовь к нему. Он целый год пытался найти тебя, но безуспешно. Твой адвокат сказал, что ты отказываешься читать его письма. Еще раз повторю: я не осуждаю тебя за это. И поверь мне, единственная причина, побудившая меня написать тебе сейчас, это то, что Джек находится на грани нервного срыва — что целиком и полностью связано со всепоглощающим чувством вины, которое он испытывает из-за того, что назвал имя твоего брата и потерял тебя.
Что я могу сказать, Сара? Пожалуй, только одно: я знаю, как ты любила его когда-то. И не прошу о примирении. Но может быть, ты найдешь в себе силы простить его и каким-то образом, сообщить ему об этом. Я думаю, это очень много значит для него. Сегодня он глубоко несчастный человек. Он нуждается в твоей помощи, чтобы найти самого себя. Я надеюсь, что ты «отложишь» в сторону пережитую трагедию и напишешь ему.
Твоя,
Мег Малоун.
Я вдруг разозлилась. Боль, которую я так долго прятала в себе, неожиданно вырвалась наружу. Я заправила в каретку лист бумаги. И напечатала:
Дорогая Мег!
Кажется, это Джордж Оруэлл однажды написал, что все клише верны. Так вот, отталкиваясь от этого, я и отвечаю на твою мольбу от имени твоего брата.
Джек сам создал себе проблему. И пусть сам живет с ней. Один.
Твоя,
Сара Смайт.
Я вытащила лист из машинки. Тотчас подписала его, вложила в конверт, наклеила почтовые марки и написала адрес Мег.
Через две недели после отправки этого письма на мое имя в офис «Геральд трибюн» поступила телеграмма. Очень короткая:
Как тебе не стыдно. Мег.
Прочитав телеграмму, я тут же скомкала ее и выбросила в мусорную корзину. Если Мег своим ответом хотела уколоть меня, ей это удалось. Настолько, что я отправилась со своей новой приятельницей из «Геральд трибюн» — Изабель Ван Арнсдейл — в бар и, напившись, выложила ей всю эту историю. Изабель работала старшим помощником редактора — коренастая женщина глубоко за пятьдесят, родом из Чикаго. Она переехала в Париж в сорок седьмом году, сразу после того, как рухнул ее третий брак. Она была известна в журналистских кругах как профессионал высокой пробы, а еще славилась тем, что могла выпить бутылку виски и остаться трезвой.
Господи Иисусе, — воскликнула она, когда я закончила пересказ событий минувшего года. — Вернее, черт бы тебя побрал, Господи Иисусе!
Да уж, мне остается только влачить свое существование в тоске, — произнесла я уже заплетающимся языком.
Вот уж нет, тебе просто нужно научиться жить без помех.
Так не бывает.
Послушай ветерана трех неудачных замужеств: всегда можно найти способ оградить себя от боли и переживаний.
И в чем секрет?
Не влюбляться.
Со мной это было всего раз в жизни.
Но из того, что ты рассказала, следует, что именно это разрушило твою жизнь.
Возможно. Но…
Дай-ка угадаю: пока ничего не случилось… как это было у вас?… ну, не знаю… Потрясающе? Несравненно? Бесподобно? Ну что, тепло?
Я просто любила его. Вот и все.
А сейчас?
А сейчас я хочу, чтобы он оставил меня в покое.
Иными словами, ты хочешь выбросить его из головы.
Да. Именно так. Я по-прежнему ненавижу его. И я все еще люблю.
Ты хочешь его простить?
Да, хочу. Но не могу.
Вот и ответ, Сара. С моей точки зрения, правильный ответ. Большинство женщин не стали бы иметь с ним никаких дел уже после того, как он в первый раз бросил тебя. А тут еще предал брата, да и тебя…
Ты права, права.
Твой ответ на письмо его сестры — то, что надо. Все кончено, капут. Не оглядывайся назад. Он дерьмо.
Я кивнула.
В любом случае, этот город, как тебе уже известно, буквально кишит интересными парнями. Не говоря уже о том, что полно экземпляров неинтересных, но вполне baisable, если ты улавливаешь мою мысль. Будь поактивнее, не бойся авантюр. Поверь мне, через пару месяцев ты забудешь его.
Мне так хотелось в это верить. И чтобы поскорее забыть Джека, я пустилась в загул, меняя кавалеров как перчатки. Нет, я не превратилась в femme fatale, которая одновременно крутит несколько романов. Я была старомодно моногамна, предпочитая менять партнеров по очереди. Я знакомилась с кем-то. Какое-то время у нас продолжались отношения. Я не мешала им развиваться. Когда я чувствовала, что все становится серьезным или утомительным или превращается в рутину, я просто уходила. Я стала настоящим экспертом в амурных делах — научившись выпутываться из романтических сетей без суеты и скандалов. Мужчины мне нужны были для компании, к ним я тянулась, когда хотелось нежности или банального секса. Но как только партнер начинал выказывать серьезность намерений, я быстро обрывала нашу связь. Когда мужчина пытался меня изменить — задавая нелепые вопросы, какого черта я живу в такой маленькой студии или почему предпочитаю брюки «женственному» стилю, — я вежливо указывала ему на дверь. За четыре года, что я прожила в Париже, мне трижды делали предложения — и все они были отклонены. И не потому, что претенденты на мою руку и сердце были недостойными кандидатами. Напротив, первый был успешным банкиром; второй читал лекции по литературе в Сорбонне; третий, начинающий писатель-романист, жил на широкую ногу за счет трастового фонда отца. И все они были обаятельными, интеллигентными и эмоционально уравновешенными.
Но каждый из них искал себе жену. А эта роль меня совершенно не интересовала.
Годы в Париже пролетели слишком быстро. Тридцать первого декабря 1954 года я, в компании Изабель Ван Арнсдеил и прочих распутников из «Геральд трибюн», стояла на балконе с видом на авеню Георга Пятого. Когда взревели клаксоны автомобилей и праздничный фейерверк озарил ночное зимнее небо, я повернулась к Изабель и, подняв бокал шампанского, сказала:
За мой последний год в Париже.
Хватит пороть чушь, — осадила она меня.
Это не чушь, это правда. Через год, в это же время, я хочу быть на пути в Штаты.
Но ты здесь шикарно устроилась.
А то я не знаю!
Тогда какого черта все это бросать?
Потому что я не профессиональный экспат. Потому что я скучаю по бейсболу, по рогаликам, по «Барни Гринграсс» и «Гитлитц», скучаю по душу, который работает, по бакалейным магазинам, которые доставляют продукты на дом, скучаю по речи на родном языке и…
По нему?
Ни в коем случае.
Обещаешь?
Когда в последний раз ты слышала, чтобы я говорила о нем?
Не помню.
Вот видишь.
Ну а когда ты намерена совершить глупость — и снова влюбиться?
Постой-ка: не ты ли убеждала меня в том, что единственный способ выжить — это никогда не влюбляться?
Господи, неужели ты думаешь, будто я рассчитываю на то, что кто-нибудь последует этому совету?
Дело в том, что я как раз и следовала ему. Правда, не намеренно. Скорее потому, что после Джека никому из мужчин не удалось зажечь во мне это странное, сумасшедшее, опасное… как бы это назвать? Желание? Экстаз? Страсть? Умопомрачение? Глупость? Мечту?
Теперь я знала кое-что еще: я не могла быть с ним, но я не могла и забыть его. Может, время притупило боль — но, как любой анестетик, не залечило рану. Я все ждала, что придет тот день, когда я проснусь и не вспомню про Джека. Но это утро пока не наступило. Я всерьез забеспокоилась: а что, если я никогда не смогу пережить эту утрату? Что, если боль не уйдет? Что, если она станет управлять моей жизнью?
Когда я поделилась своими страхами с Изабель, она лишь рассмеялась.
Дорогая, потери — неотъемлемая составляющая жизни. В каком-то смысле, с'еst notre destin. Да, есть вещи, которые невозможно пережить. Но что в этом плохого?
Это так больно…
Но жить вообще больно… n'еst-ce pas?
Да оставь ты свою экзистенциальную демагогию, Изабель.
Обещаю тебе: как только ты смиришься с тем, что не сможешь пережить это… сразу успокоишься.
С этой мыслью я и прожила следующие двенадцать месяцев — крутила короткий роман с джазменом-датчанином, писала еженедельную колонку, проводила долгие вечера в «Синематек франсэз» и (если позволяла погода) каждое утро читала по часу на лавочке в Люксембургском саду, отметила свой тридцать третий день рождения заявлением об уходе из газеты, написала Джоэлу Эбертсу о том, чтобы освободили мою квартиру к тридцать первому декабря 1955 года. Потому что я возвращаюсь домой.
И десятого января 1956 года я снова спускалась с трапа «Коринтии» на причал 76. Меня встречал Джоэл Эбертс.
Ты нисколько не постарел, адвокат, — сказала я, расцеловав его. — В чем твой секрет?
Не вылезаю из судов. Но, послушай, ты тоже замечательно выглядишь.
Только старше.
Я бы сказал, «весьма элегантно».
Это синоним слова «старше».
Мы взяли такси и поехали ко мне. Как я и просила, он договорился с мастерами, чтобы сделали ремонт после отъезда квартирантов. В квартире еще пахло скипидаром и свежей краской, но беленые стены радостно контрастировали с хмурым январским утром.
Только сумасшедшему взбредет в голову возвращаться в Нью-Йорк в разгар зимы, — сказал Джоэл.
Мне нравится пасмурное уныние.
Ты, должно быть, была русской в прошлой жизни.
Я просто из тех, кто привык к сумеркам.
Какую чушь ты несешь. Ты выжила и вышла победительницей, детка. Причем без потерь. Если мне не веришь, посмотри банковские выписки, я оставил их в папке на кухонном столе. Ты не потратила ни цента своего капитала, пока жила во Франции. И арендаторы прилично пополнили твой счет. К тому же твой биржевой брокер оказался смышленым парнем Ему удалось процентов на тридцать увеличить и первоначальный траст, и страховые за Эрика. Так что, если ты не хочешь работать в ближайшее десятилетие…
Работа — это то, без чего я не могу обойтись, — сказала я.
Согласен. Но знай — с финансами у тебя все в порядке.
А что здесь? — спросила я, пнув ногой картонную коробку, стоявшую у дивана.
Это твоя почта, что скопилась за эти годы. Вчера привез ее сюда.
Но ты ведь пересылал мне все, кроме…
Верно. Это его письма.
Я же просила тебя выбросить их.
Я решил, что хуже не будет, если я сохраню их до твоего возвращения… на всякий случаи, вдруг ты решишь, что все-таки хочешь прочесть.
Я не хочу их читать.
Что ж, в твоем доме мусор вывозят раз в день, так что можешь выбросить, когда захочешь.
Больше никаких вестей от Джека или его сестры?
Нет. А у тебя?
Я не рассказывала Джоэлу о своем ответе на письмо Мег. Не собиралась этого делать и сейчас.
Ничего.
Должно быть, он понял намек. Как бы то ни было, все это уже история. Как и Джо Маккарти. Скажу тебе честно: я не оголтелый патриот, но в тот день пятьдесят четвертого года, когда Сенат осудил этого негодяя, подумал: в отличие от многих других, эта страна умеет признавать свои ошибки.
Жаль только, что они не осудили его тремя годами раньше.
Я знаю. Твой брат был великим человеком.
Нет, он просто был хорошим человеком. Слишком хорошим. Будь он другим, был бы сейчас жив. И это самое тяжелое в моем возвращении на Манхэттен — знать, что каждый раз, когда я буду проходить мимо «Ансонии» или Хемпшир-Хауса…
Не сомневаюсь, что и спустя четыре года рана всё еще болит.
Потеря брата — это боль на всю жизнь.
А потеря Джека?
Я пожала плечами:
Древняя история.
Он внимательно вгляделся в мое лицо. Мне стало интересно, заметил ли он, что я лгу.
Ну тебе виднее, — сказал он.
Я поскорее сменила тему.
Как ты посмотришь, если я приглашу тебя на ланч в «Гитлитц»? — предложила я. — Пять лет я тосковала по пастрами на ржаном хлебе и сельдерейной содовой.
Это потому, что французы ничего не понимают в еде.
Я подняла с пола коробку с письмами Джека. Мы вышли из квартиры. На улице я зашвырнула коробку в фургон мусоровоза, который как раз освобождал баки возле нашего дома. В глазах Джоэла промелькнуло неодобрение, но он промолчал. Когда коробка исчезла в мусорных недрах, я мысленно спросила себя: зачем ты это сделала? Но заставила совесть замолчать, взяла Джоэла под руку и сказала:
Пойдем поедим.
«Гитлитц» не изменился за годы моего отсутствия. Точно так же, как и Верхний Вест-Сайд. Я вернулась в манхэттенскую жизнь с легкостью. Мучительная адаптация, которая меня пугала, так и не началась. Я навещала старых друзей. Ходила на бродвейские шоу, по пятницам на дневные концерты в филармонию, иногда посещала Метрополитен-опера. Я снова стала завсегдатаем музеев Метрополитен и Фрика, публичной библиотеки на 42-й улице, кинотеатров по соседству с моим домом. И раз в две недели сочиняла «Письмо из Нью-Йорка», которое отправляла — через «Вестерн Юнион» — в парижский офис «Геральд трибюн». Эту колонку подарил мне на прощание Морт Гудман:
Если я не могу уговорить тебя остаться и писать для меня в Париже, придется заставить тебя писать для меня из Нью-Йорка.
Так что теперь я была зарубежным корреспондентом. Только страна, о которой я писала, была моей родиной.
«За те четыре года, что я слонялась по рю Кассет (написала я в колонке за 20 марта 1956 года), с американцами произошла удивительная метаморфоза: после долгих лет Великой депрессии и режима строгой экономии в военное время они вдруг проснулись и обнаружили, что живут в обществе изобилия. И впервые со времен бурных двадцатых их охватила потребительская лихорадка. Только, в отличие от гедонистических двадцатых, в нынешнюю, эйзенхауэровскую, эпоху самое главное — домашний очаг: островок счастья, изобилия, набожности, с двумя машинами в гараж, новеньким холодильником „Амана" на кухне, телевизором „Филко" в гостиной, подпиской на „Ридерз дайджест" и молитвой перед „телеужином". Что? Вы, экспаты, не слышали о „телеужине"? Что ж, пока вы высмеивали примитивную американскую кухню…»
Из-за этой колонки (которую я написала, пребывая в менкенианских настроениях) мой телефон разрывался от звонков несколько дней подряд. Дело в том, что она задела чувства парижского корреспондента крайне консервативной газеты «Сан-Франциско кроникл», и он обильно цитировал ее в своей статье об антиамериканском мусоре, который печатается в столь респектабельном издании, как «Пэрис геральд трибюн». Не успела я опомниться, как по мне снова прошелся Уолтер Винчелл:
«Новость дня: Сара Смайт, некогда упражнявшаяся в остроумии на страницах журнала „Суббота/Воскресенье" и в недавнем прошлом профессиональный „американец в Париже", снова в „Большом яблоке"… и опять будоражит публику. Как донесла разведка, она стряпает колонку, где высмеивает Наш Образ Жизни на потеху озлобленным экспатам, что предпочитают торчать за океаном. Мисс Смайт на заметку: если вам здесь не нравится, почему бы не перебраться в Москву?»
Четыре года назад после такого пасквиля Винчелла можно было и не мечтать о продолжении журналистской карьеры. Как же изменились времена — сейчас мне звонили редакторы многих изданий, знакомые еще с конца сороковых — начала пятидесятых, наперебой приглашая на ланч, чтобы обсудить перспективы дальнейшей работы.
Но если верить Винчеллу, — сказала я Имоджин Вудс, моему бывшему редактору в «Субботе/Воскресенье» (теперь она была вторым лицом в журнале «Харперз»), — я все та же Эмма Гольдман с 77-й улицы.
Дорогая, — ответила Имоджин, ковыряясь в кобб-салате и одновременно показывая официанту, чтобы принесли еще выпивки, — Уолтер Винчелл — вчерашний день. На самом деле ты должна радоваться, что он снова сделал выпад в твой адрес. Потому что я, по крайней мере, узнала, что ты вернулась в Нью-Йорк.
Я удивилась твоему звонку, — осторожно вставила я.
Я очень рада, что ты согласилась встретиться. Потому что… я буду предельно честна… мне было стыдно за себя, когда журнал так обошелся с тобой. Мне нужно было биться за тебя. Или настоять на том, чтобы кто-то другой принес тебе неприятную новость. Но мне было страшно. Я боялась потерять свою жалкую работенку. И я ненавидела себя за эту трусость. Но все равно продолжала работать на них. И это навсегда останется тяжким грузом на моей совести.
Не надо винить себя.
Все равно буду. Когда я прочитала о смерти твоего брата…
Я перебила ее, прежде чем она успела сказать еще хоть слово.
Всё, мы сейчас здесь. И мы общаемся. Остальное не имеет значения.
К концу этого ланча я была новым кинокритиком журнала «Харперз». А дома продолжал трезвонить телефон. Литературный редактор «Нью-Йорк таймс» предложил мне работу рецензента. Так же, как и его коллега из «Нью рипаблик». Выпускающий редактор «Космополитен» предложила встретиться за ланчем, ей не терпелось реанимировать мою колонку «Будни» — «только скроенную под запросы утонченных женщин пятидесятых».
Я согласилась на рецензирование. Отклонила предложение «Космополитен», сославшись на то, что мои «Будни» — это все-таки пройденный этап. Но когда редактор спросила, не заинтересует ли меня сверхвыгодный полугодовой контракт на колонку «психотерапевта», я согласилась не раздумывая. Хотя и была, наверное, самой неподходящей кандидатурой, чтобы раздавать разумные советы.
Редактор «Космополитен», Элисон Финни, пригласила меня на ланч в «Сторк клаб». Во время ланча в зал вошел Винчелл. «Сторк клаб» был его излюбленным пристанищем, его «выездным офисом» — и хотя сегодня весь Нью-Йорк знал, что его могуществу приходит конец (как и говорила Имоджин), он по-прежнему занимал почетный столик в углу, оборудованный персональным телефоном. Элисон подтолкнула меня и сказала: «Вон пришел твой самый большой поклонник». Я пожала плечами. Мы закончили с едой. Элисон извинилась и скрылась в дамской комнате. Не задумываясь о том, что делаю, я вдруг встала и направилась к столику Винчелла. Он правил какую-то рукопись, так что не заметил, как я подошла.
Мистер Винчелл? — весело произнесла я.
Он поднял голову и скользнул взглядом по моему лицу. Когда стало очевидно, что я не достойна его внимания, он снова взялся за карандаш и уткнулся в рукопись.
Я вас знаю, юная леди? — спросил он с оттенком нетерпения.
Не сомневаюсь, — сказала я. — Но еще лучше вы знаете моего брата.
В самом деле? Как его зовут?
Эрик Смайт.
Я поняла, что имя не вызвало у него никаких ассоциаций, поскольку он поджал губы и продолжил правку.
Ну и как Эрик? — спросил он.
Он умер, мистер Винчелл.
Его карандаш замер на мгновение, но взгляд по-прежнему был прикован к рукописи.
Сожалею, — безучастно произнес он. — Мои соболезнования.
Вы не догадываетесь, о ком я говорю, не так ли?
Он промолчал. Продолжал игнорировать меня.
«Возможно, он и лучший сценарист Марти Маннинга… но у него красное прошлое». Вы написали это о моем брате, мистер Винчелл. После этого он потерял работу, и кончилось тем, что он спился и довел себя до смерти. А вы даже не помните его имени.
На этот раз Винчелл поднял взгляд — но в сторону метрдотеля.
Сэм, — крикнул он, показывая на меня.
Я продолжала говорить — на удивление спокойно и непринужденно.
И бьюсь об заклад, вы даже не помните меня, не так ли? Хотя писали обо мне всего неделю назад. Я та самая Сара Смайт, которая «как донесла разведка, стряпает колонку, где высмеивает Наш Образ Жизни для тех озлобленных экспатов, что предпочитают торчать за океаном. Мисс Смайт на заметку: если вам здесь не нравится, почему бы не перебраться в Москву?». Поразительно, насколько точно я могу воспроизвести вас, мистер Винчелл.
Я почувствовала, как чья-то рука коснулась моего плеча. Это был метрдотель.
Мисс, вы не против вернуться за свой столик? — спросил он.
Я как: раз собиралась уходить, — сказала я и вновь повернулась к Винчеллу: — Я просто хотела поблагодарить вас, мистер Винчелл, за недавнее упоминание моего имени. Вы даже не представляете, сколько предложений мне поступило после выхода вашей заметки. Это лишний раз доказывает, насколько вы влиятельны сегодня.
С этими словами я развернулась и направилась к своему столику. Я ничего не сказала Элисон о том, что произошло за время ее отсутствия. Просто предложила выпить по последней. Элисон согласилась и сделала знак официанту. Потом сказала:
Готова спорить, теперь Винчелл напишет, как много ты выпиваешь за ланчем.
Этот человек может писать что угодно, — ответила я. — Он уже не сделает мне больнее.
Но после той первой и единственной встречи Уолтер Винчелл больше ни разу не упомянул обо мне в своей колонке.
Тем не менее он оказался чрезвычайно полезен для моей карьеры. Теперь у меня было столько работы, что я радовалась тем редким минутам, когда мой телефон молчал. Тогда я могла полностью сосредоточиться на своих многочисленных заданиях. Как всегда, я особенно любила писать по выходным — это было время, когда мои редакторы отдыхали, а большинство друзей и знакомых проводили время в кругу семьи. Воскресенье было единственным днем, когда я точно знала, что не услышу ни одного звонка, и поэтому могла работать с полной отдачей, не отвлекаясь.
Пока майским воскресным утром меня не разбудил телефон. Я сняла трубку.
Сара?
Пульс учащенно забился. Трубка задрожала в руке. Я давно задавалась вопросом, прозвучит ли когда-нибудь этот звонок. И вот это случилось.
Ты меня слышишь? — спросил голос.
Долгая пауза. Я хотела повесить трубку. Я этого не сделала.
Я здесь, Джек.