16
– Дело в том… – говорит Лора. – Знаю, уже поздно, но мне нужно в город.
Рози навещает больных, Жужи лежит в постели и через открытую дверь зычным голосом зачитывает трудные слова из «Кумского альманаха»: «Что такое “Богословие”?» В гостиной только Ильди, укладывает вязаных кукол в посылку для бедных румынских детей.
– Очень мило, – говорит она, дергая за руку шерстяного солдатика. – Привет.
Лучше всего на метро, до Эрлз-Корт на Районной линии. Жаль, быстрей не получится.
– Привет, – вежливо отвечает Лора солдатику. – Ильди, я немного задержусь, хорошо?
Ильди со вздохом поправляет юбку принцессе-гомункулусу.
– Я не знаю. Они…
– Да, – соглашается Лора. – Но я ненадолго.
Лондон ночью. Почему в животе так щемит? Лора стоит посреди ревущего и сверкающего метро, словно в очереди к адским вратам. В гортани громко колотится пульс. Это разлитые в воздухе спиртные пары на нее так действуют, или тот факт, что никто не знает, где она, или мысли о несчастном случае: страх, боль, прилюдная кровопотеря – но и выход своего рода? Что хуже: лишиться такой матери, как она, или продолжать с ней жить?
Впрочем, выходя из метро у Стэмфорд-Брук и шагая через Кинг-стрит к Грейт-Вест-роуд, Лора думает уже не о дочери, а о том, что стоило по-другому одеться. У нее, конечно, и в мыслях нет с кем-то встречаться и тем более разговаривать. Она только осмотрится.
«Я хороню твою тень, – думает она. – Ты… ты подонок, и с тобой нужно покончить раз и навсегда».
Петер живет в местечке под названием «Мастерская на островке», в плавучем доме, причаленном к северному берегу речной излучины. За простой калиткой – шаткий мостик, под которым блестит мягкая серая грязь. Лора проходит свободно: никто ее не расспрашивает и не домогается. По левую сторону от нее торчит великанский штакетник, изгвазданный в иле, справа скрипят и плещутся мутные волны Темзы. В воображении рисовались вонючие забегаловки или стиль хай-тек – ничего похожего на этот спокойный, почти идиллический пейзаж.
«Beau Geste», читает Лора название на борту первой лодки, махины из серого клепанного металла. «Мирабелла», «Бэсинджер», «Верность», «Шахерезада». Она сомневается, что отыщет «Вивьен» – и, правду сказать, все от этого только выиграют. Еще не поздно повернуться и уйти. Она стоит на перекрестке судьбы: счастье или горе, жизнь или смерть. Сердце колотится, будто в агонии. Лора идет вперед.
В школе с совместным обучением чувствуешь себя как в ловушке. Марина тщетно прячется от Гая с самого воскресенья – а так поступают либо фригидные, либо динамщицы. Она боится, что Саймон Флауэрс почувствует исходящий от нее запах греха или даже настоящих сперматозоидов, который ей самой теперь чудится всюду – на лестнице в буфетную, под деревьями во Дворе основателя. А, сперма, беспечно думает она. Это слегка утешает.
Марина зарисовала расположение столовых приборов и прочитала все книги, какие только видела в «Стокере»; она чувствует себя преступницей каждый раз, когда случайно встречает Гая. Тот не оставляет попыток заманить ее в свою комнату.
– Я не могу, – всегда отвечает она. – Нас исключат.
Они не вспоминают о том, что случилось на выходных в его спальне; неловкость стала грубостью, будто Марина сделала что-то плохое. Может, и сделала. Ей все еще больно сгибать руку в локте, словно мало других несчастий. По крайней мере, во время свиданий под сценой, где первоклашки неподалеку раскрашивают папье-маше, и мистер Стеннинг может объявиться в любую минуту, Гай не слишком много себе позволяет. Впрочем, он изобретателен. Закрываться в реквизитной запрещено, но Гай нашел местечко за четвертой стойкой с костюмами («Глашатаи, бродячие актеры, рабы»), где можно прислониться к ящику и никто тебя не увидит.
Он очень настойчив.
– Ты не боишься, что нас застукают? – спрашивает Марина, когда он расстегивает две верхние пуговки на ее блузке. В последнее время Маринины пальцы все чаще непроизвольно тянутся к ним: она боится, что предстанет у всех на виду с грудью нараспашку и сама не заметит. Холод усиливает ощущение наготы. Марина старается не опускать глаза ниже Гаевой талии.
– Не бойся, – говорит он. – Стеннинг не выдаст.
Марина обдумывает эти слова во время поцелуя, а когда рот освобождается, спрашивает:
– Почему?
– Ну ты и болтливая.
– Нет, правда, скажи.
– Он дружит с предками, – объясняет Гай, пытаясь отцепить ее пальцы от ящика. Марина знает зачем.
– Кстати, – запинаясь, произносит она, – мне нужен твой адрес.
– Нет, не нужен.
– Нужен, – настаивает она, увертываясь от губ. – В «Реестре» его почему-то нет.
– Ну да. Стеннинг сделал папе одолжение.
Марина со знающим видом кивает.
– Для конфиденциальности, наверное. Но я должна послать твоей маме благодарственную открытку.
– Только соплей поменьше.
– Хорошо. Я всего лишь хочу быть вежливой.
– Ну, детка, не упирайся…
– Ладно, только быстрей. А потом дашь мне адрес?
Может быть, думает Марина, это станет началом переписки.
Вот она.
Похожа на самодельную игрушку для ванны: квадратная белая рубка, приземистый корпус – темный, с единственной бледной полоской. На других лодках – горшки с зеленью, заборчики, яркие окна; если бы не сходни, запах реки и невидимое дыхание волн, можно решить, что они стоят на твердой земле, только место белок заняли чайки. «Вивьен» на своих соседок совсем не похожа: это сплошная масса потемневшей древесины и зловещей колючей проволоки. Лора представляла себе богемную роскошь, а увидела гниющее запустение, плавучую тюрьму вместо плавучего дома.
Она стоит поодаль, возле «Второго детства». «Вивьен», если никто между ними не встанет, видна отсюда как на ладони. В одном или двух иллюминаторах поблескивает свет, приглушенный занавесками и грязью на стеклах.
Трудно поверить, что Петер ведет такое заурядное существование. Как он вообще попал сюда после того, как тринадцать лет прожил у нее в голове?
Холодно, но дождя пока нет. Лора могла бы стоять здесь час или больше, размышляя над тем, как сильна ее ненависть. Она мысленно проклинает Петера – в порядке эксперимента – и думает, как могла бы, если б не ее бесхребетность, взбежать на борт и кричать, пока он не выйдет.
В эту секунду лодка издает нечто вроде отрыжки, слышится всплеск, и в иллюминаторе у двери загорается свет. Сейчас кто-то выйдет – Петер, кто же еще, – и если он увидит ее, последние крупицы самоуважения рассыплются в пыль. Нужно бежать, но Лора стоит на месте. Что бы я сделала, думает она: наорала бы на него? Ткнула бы носом в эти тринадцать ужасных, бесцельно прожитых лет?
Десять часов. Марина лежит в ванне и натирается розовым глицериновым мылом «Крэбтри энд Ивлин», которое купила в прошлом триместре за сумасшедшие деньги и только сейчас осмелилась распаковать. Теперь ей понятно, что все ее туалетные принадлежности, вся лондонская одежда никуда не годятся. Нужно от них избавиться и начать новую жизнь.
Она набросала несколько благодарственных писем к миссис Вайни, и самое трогательное из них («Спасибо за Вашу доброту, Ваше понимание, Вашу дружбу») переписала на итальянскую открытку, дополнив список великодушием, попросив вернуть забытую голубую фланельку и до прозрачного тонко намекнув на ответный визит. Кроме того, она сообщила (не слишком погрешив против истины), что в «Стокере» у нее поднялась температура, чем объясняется всякое странное на первый взгляд поведение. «Мой характер, можно сказать, намного изящней!!!»
Однако стоило конверту исчезнуть в почтовой сумке, как Марина увидела, что взяла неправильный тон. Не нужно ли было приложить чаевые для Эвелин или как-то еще заплатить за постой? И зачем она написала: «Если я когда-нибудь смогу быть полезна, пожалуйста, дайте мне знать»?
Потом Гай рассказал, что его родители терпеть не могут благодарственные открытки. «И рождественские. И когда люди пишут в гостевой книге. Это так… ну, сама знаешь. Безвкусно».
– Еще бы не знать, – солгала Марина, страстно мечтая об эя… нет, как это называется… об эвтаназии. Если написать письмо с извинениями за предыдущее письмо, это спасет положение или ухудшит?
В коридоре кто-то вопит, и Марина от неожиданности подскакивает в ванне, поднимая волну. В первую неделю их отвели в санитарный изолятор – обмерить, взвесить и проверить, привиты ли они от краснухи: прикрывая руками лифчики, девочки гуськом шли к кабинету врача. Марина тогда была еще очарована школой, и обследование только разожгло ее страсть. Настоящий изолятор. Ячменный отвар. Карантин. В кабинете доктор Слейтер, кивнув на кушетку, сказал: «Ложитесь туда», и она легла, но как-то внезапно и слишком быстро; кушетка оказалась ниже, чем она ожидала, так что в футе от матраса Марина перестала ложиться и начала падать.
Вот тогда, думает она, и нужно было уходить.
Любой здравомыслящий человек остался бы посмотреть, не выйдет ли Петер на палубу; любой, но не Лора. Вместо этого она от страха прокусила губу, а теперь, со вкусом крови или ядовитого ила на языке, доковыляла до шоссе.
Ненавижу, думает она, лишь отчасти относя это к Петеру. Однако пора возвращаться. Уже никуда не спеша, Лора проходит мимо больших домов с палисадниками, уходящими к самой воде, мимо озаренных теплым медным сиянием окон, за которыми живут семьи, парочки или такие же, как она, одиночки. Она шагает по мостовой, вся в грязи: женщина, упустившая свой шанс. Сырой холодный воздух впивается в ноющую губу – впрочем, слишком слабую, чтобы кровить. «Что я делаю? – спрашивает Лора у булыжников под ногами. – Что-я-делаю-что-я-делаю». Но, глядя правде в глаза, кто ей ответит? Она ведь не верит в Бога и не знает телефона доверия: такого, где ей расскажут, говорит ли тоска по ребенку о том, что она хорошая мать, или вовсе наоборот, и как быть дальше – остаться или избавить всех от себя, а если избавить, то что нужно сделать, чтобы ее отсутствия никто не заметил…
Можно было бы поселиться в пещере, завести птичий двор, одичать – но это бы смутило Марину.
Несчастный случай гораздо проще. Не забывай, ты трусиха, говорит себе Лора; боли быть не должно. Она размышляет о сравнительных преимуществах аварии на железной дороге, взрыва газа, теракта Ирландской республиканской армии и падения наковальни, поворачивает за угол и, как по заказу, видит реку.
Запыхавшись и явно взяв не тот поворот, Лора вышла на бетонную набережную. До чего здесь холодно! От воды отделяет только шаткий заборчик.
Столбики в футе друг от друга скреплены сверху поручнем как раз на такой высоте, чтобы человек, недовольный жизнью, – невысокий мужчина или рослая, стыдливо рыдающая женщина – мог взгромоздиться на него локтями или даже перекинуть ногу. Вокруг ни души. Лора смотрит на свои уродливые черные туфли-лодочки из «Дебнемз»: мыски протерты, каблуки расшатаны – еще бы, с ее-то неуклюжей походкой. Сойдет, пожалуй.
Нет. Закрыв глаза, она поднимает лицо навстречу блеклому запаху и плеску воды. Люди, говорит себе Лора, постоянно так делают. Вирджиния Вулф и… нет, подумай о женщинах с детьми. Об одной такой писали в газете, которую читает Жужи. «Какой эгоизм, бедные малыши», – сказала она, и Лора с ней согласилась. Позади уже почти половина триместра, и если сделать это сейчас, Марина решит, что мама не захотела провести с ней каникулы, а это совсем не так. С другой стороны, разве не гуманнее оставить место для толкований? Прохожих, на которых она, может быть, и надеялась, нет. Лора прижимается щекой к холодным перилам и утирает нос рукавом; глаза заплаканы, но это неважно, напоминает она себе, если ты не собираешься возвращаться домой. Она почти готова в это поверить, хотя ненавидит себя жалеть. Можно подтянуться и спрыгнуть на берег. Сил для этого хватит, но ей стыдно от мысли, что кто-нибудь будет с ухмылкой наблюдать со стороны за неуклюжими попытками одолеть ограду, за тем, как задерется юбка, обнажив некрасивые бедра и зад.
Впрочем, вокруг никого. Сейчас. Ты сможешь. Давай же. Давай.