Часть четвертая
Крит
Глава 1
«Я был царем и сыном царя, – подумал я, когда корабль отошел от берега. – Теперь мне суждено стать рабом».
Корабль оказался большим. Нос его украшала голова быка с цветком во лбу и позолоченными рогами. Посреди судна между рядами гребцов расположились темнокожие воины. На корме был сделан помост для кресла кормчего, рядом устроился надсмотрщик. Мы, обреченные, обитали на палубе под навесом – словно бы оплатили проезд. Мы принадлежали богу, и он должен получить свою жертву в целости и сохранности. Весь день нас охраняла стража; на ночь ее удваивали, чтобы никто не лег с девушками.
Для меня наступило время отдыха. Я более не отвечал за себя, а, как случилось однажды в молодости, покоился в руке бога, переносившей меня по морю. Дельфины сопровождали нас, ныряя под водой и выдувая через лоб короткое «фу-у». Я лежал и наблюдал за ними. Жизнь моя остановилась.
К югу от Соуния нас взял под охрану военный корабль, быстрая пентеконтера. Изредка на каком-нибудь островном мысе нам попадались пиратские гнезда: лежбище кораблей и сторожевая башня, но никто не пытался преследовать нас. На такую крупную дичь у них не хватало сил.
Все это проходило где-то на краю моего сознания, сам же я безмятежно отдыхал, словно под песню кифареда. «Меня везут на заклание, – говорил я себе. – Посейдон потребовал меня, прежде не считавшегося сыном смертного мужа, это навсегда останется со мной».
Поэтому я грелся на солнце, пил и спал, смотрел на море и берега, пропуская мимо ушей все, что говорилось на корабле. Когда серое утро чуть зарозовело, мы приблизились к Кикладам. На рассвете я услышал гневные голоса. Такое нередко на корабле, а мы как раз проходили между Кеосом и Кифносом, где есть на что посмотреть, так что я не обратил на них внимания. Но шум усиливался, и это заставило меня обернуться. Я увидел, что один из афинских юношей схватился с элевсинцем. Они катались по палубе, а кормчий уже направился к ним с усталым видом человека, не впервые видящего такие стычки. С руки его петлей свисал тонкий хлыст.
Меня словно окатили холодной водой из горного источника. Я метнулся к дерущимся и раскидал их в стороны. Они уселись с открытыми ртами и принялись потирать синяки. Кормчий пожал плечами и отправился назад.
– Не забывайтесь, – проговорил я. – Или вы хотите, чтобы критянин выпорол вас перед этими рабами? Куда девалась ваша гордость?
Они заговорили разом, призывая на свою сторону свидетелей. Я прикрикнул на них и велел всем молчать; тринадцать пар глаз обратились ко мне. Я осекся и подумал: «А что же теперь?» Словно бы потянулся к мечу и обнаружил, что забыл его. «Что мне делать? Я раб среди рабов. Разве у обреченных может быть царь?» – прозвучало в моей голове.
Все ждали. Я показал на знакомого мне элевсинца и сказал:
– Ты первый, Аминтор. Слушаю.
Густые брови Аминтора сошлись под черными волосами.
– Тесей, этот сын горшечника, волосы которого еще полны глины, осмелился сесть на мое место. Я велел ему убираться, но он отвечал оскорблением.
Побледневший афинянин резко произнес:
– Пусть я и раб, но не твой невольник. Ну а что касается моего отца, землепоклонник, я хотя бы могу назвать его имя. А обычаи ваших жен всем известны.
Я поглядел на драчунов и понял, что обидчиком был Аминтор, по сути своей лучший из них двоих.
– Вы уже перестали оскорблять друг друга? – проговорил я. – Действуя подобным образом, вы оскорбляете меня. Формион, в Элевсине я устанавливаю обычаи, и если они тебе не по вкусу, жалуйся мне. Аминтор, похоже, ты занимаешь здесь более высокое место, чем я. Скажи тогда, чего ты ожидаешь от нас, чтобы мы не обидели тебя.
Они что-то пробормотали. Все сидели вокруг, по-собачьи доверчиво глядя на меня. За гневом они надеялись увидеть силу. Так бывает и среди воинов. Но горе тому, кто, пробудив в обреченных последнюю надежду, не оправдывает ее.
Я уселся на кипу шерсти, дань какого-то крохотного городка, и взглянул на них. За едой я познакомился с четырьмя афинскими юношами: Формионом, Теламоном, сыном мелкого землевладельца, спокойным и уравновешенным, скромным и изящным Гиппоном, которого мне уже случалось где-то видеть, и Иром, чья мать так кричала, когда вынули его жребий. Она была наложницей какого-то знатного мужа, однако, очутившись вдали от материнских юбок, худощавый и тонкоголосый, похожий на девушку юноша казался столь же уверенным в себе, как и все остальные.
Девушек я знал еще менее. Одна из них, Хриса, – безупречная бледно-золотистая лилия; это она, вытянув жребий, заставила всех плакать. Минойка Меланто, крепкая и уверенная в себе, держалась решительно и покровительственно. Что касается остальных, застенчивая Нефела все куксилась, тонкая, чуть раскосая Гелика помалкивала, Рена и Пилия казались хорошенькими дурочками, Фива была добрая и честная, но простая как репка. Я вглядывался в их лица, стараясь понять, на что они годны, ну а они смотрели на меня, как пловцы, державшиеся за бревно.
– Итак, – начал я, – пришло время поговорить.
Они ожидали. Что им еще оставалось?
– Не знаю, почему Посейдон послал меня к быкам; не знаю и того, хочет ли бог моей смерти на Крите. Если же он не желает ее, я приложу свою руку к тому, что увижу на острове. Но пока мы во власти Миноса, и я – как и все вы – просто раб бога. Каким вы хотите видеть меня? Занимающимся лишь самим собою или ответственным за всех вас, как было бы дома?
Не успел я закрыть рот, как все завопили, что желают иметь предводителя. Лишь Гелика, девушка с раскосыми глазами, молчала, но иной я ее не видел.
– Сперва подумайте, – проговорил я. – Если я стану вашим вождем, то заведу собственные законы. Понравится ли вам это? Вот муж, который имеет власть устанавливать их. – И я указал на критянина, вновь усевшегося на свое место и занявшегося ногтями.
– Если хочешь, мы можем принести клятву, – предложил Аминтор.
– Да, хочу. Мы должны дать клятву стоять друг за друга. И если кто-нибудь не согласен, пусть скажет сейчас. Говорите и вы, девы. Я зову всех на совет. Мы должны завести собственные обычаи, соответствующие нашему положению.
Не привыкшие бывать на людях, афинские девушки отступили, перешептываясь, наконец заговорила смуглая и резкая минойка Меланто:
– Мы оставили родную землю, поэтому нами должен предводительствовать муж; таким всегда был закон минойцев. Я за Тесея.
– Это один голос, – проговорил я. – А что скажут шестеро остальных?
Повернувшись к ним, она проговорила с пренебрежением в голосе:
– Вы слышали его. Поднимите руки, если не способны открыть рот.
Тогда пятеро подняли руки, а Хриса, сероглазая девочка с золотыми волосами, серьезным голосом проговорила:
– И я за тебя, Тесей.
Я обернулся к юношам:
– Кто против? На Крите мы должны будем полагаться друг на друга. Поэтому говорите сейчас, и, клянусь головой собственного отца, я не буду в обиде.
Юный афинянин Ир, любимчик своей мамаши, отвечал серьезным голосом без привычного жеманства:
– Тесей, никто не возражает против тебя. Ты отдал себя богу, а нас просто взяли. Кроме тебя, никто не вправе называться царем.
– Очень хорошо, – проговорил я, – пусть свершится именем бога. Но нам нужен жезл для оратора.
Вокруг не было ничего, кроме веретена, которое крутила Фива, чтобы скоротать время.
– Бросай-ка свою шерсть за борт, сестричка, на Крите потребуется иное умение.
Она поступила по моему совету, и мы воспользовались деревяшкой.
– Вот наш первый закон, – проговорил я. – Все мы отныне родня. Среди нас нет больше афинян и элевсинцев. Более того, бык не отличит знатного от простолюдина; поэтому пусть каждый думает лишь о своей чести и забудет о звании. Среди нас нет эллинов и минойцев, нет знатных и низких, нет даже мужей и жен. Девушки должны сохранить девственность, иначе они потеряют жизнь. Тот из юношей, кто забудет об этом, преступит нашу клятву. Скоро все мы будем танцевать для быка – и мужи, и девы. Ну а раз мы можем быть только товарищами, пусть каждый поклянется, что не станет относиться к другому без братской приязни.
Я выстроил всех кружком, жрица-критянка скользнула поближе – посмотреть, не задирают ли здесь чью-нибудь юбку. А потом я взял с них крепкую клятву – ведь до сих пор нас связывало лишь несчастье. Все сразу приободрились, как бывает, когда испуганный человек находит себе дело.
– Теперь все мы – дети одного дома, – проговорил я. – И нам нужно имя.
Тут я заметил, что Хриса обратила к небу свои широко посаженные глаза, и услышал далекие крики. Цепочка длинноногих журавлей, мерно взмахивая крылами, перелетала от острова к острову.
– Смотрите, – объявил я, – Хриса заметила знамение. Журавли тоже танцуют; всем известен «танец журавля». И мы назовемся «журавлями». Но теперь, прежде чем что-либо делать, мы посвятим себя вечноживущему Зевсу и Матери Део. Пусть будут общими и боги, тогда никому не будет обидно. Меланто, ты будешь взывать к богине, но без всяких женских мистерий: у «журавлей» все должно быть общим.
По правде говоря, мне вовсе не хотелось обделить почтением Матерь. Она не любит мужей, находящихся у кормила власти; а на Крите, я знал, Матерь Део владычествует среди богов.
– Хорошо, – проговорил я потом. – Совет еще не окончен. Кто-нибудь хочет сказать свое слово?
Руку протянул хрупкий юноша, показавшийся мне знакомым. Теперь я вспомнил, где видел его: он-то и наводил блеск на упряжь, пока я поджидал отца. Не глядя на обоих элевсинцев, которые входили в стражу и потому числили себя потомками богов, я передал ему жезл:
– Слово Гиппону.
– Господин, – сказал он, – нас принесут в жертву быку? Или он будет сам ловить нас?
– Я бы тоже хотел это знать. Но кто может сказать?
Такой ответ оказался ошибкой: все заговорили одновременно, пришлось даже попотчевать их жезлом, но порядок все равно восстановился не сразу. Тут всплыли все сказки о том, что нас привяжут к бычьим рогам или бросят в пещеру, где он живет, питаясь человеческим мясом; я услыхал даже, что это вообще не бык, а муж с бычьей головой. Они до дурноты запугивали друг друга. Я крикнул, чтобы все умолкли, и протянул руку к жезлу.
– Ну, кто тут, – спросил я, – испугался настолько, что как ребенок притих со страху? – И увидел пред собой несколько пар несчастных глаз. – Подумайте сами, не могут быть верны одновременно все ваши россказни. А если справедлива хотя бы одна из этих сказок, тогда получается, что врут все остальные. Ума хватило лишь Гиппону, он ничего не знает и признается в этом. Надо все выяснить и перестать гадать. Быть может, мне удастся поговорить с кормчим.
Афиняне, в особенности девушки, засомневались в этом, что было видно по их лицам. На принятой среди моих спутников смеси наречий я сказал элевсинцам:
– Будете смеяться – зубы повыбиваю.
Те ухмыльнулись в ответ:
– Удачи тебе, Тесей.
Я отошел к борту корабля и остановился с задумчивым видом. Когда кормчий поглядел в мою сторону, я приветствовал его. Он пригласил меня к себе жестом, и стража пропустила меня на помост. Согнав чернокожего мальчишку, сидевшего у его ног, он предложил мне табурет. Насколько я видел, он опасался одного: как бы не получить от меня оскорбления при своих людях. Наши персоны считались священными, и он не мог позволить себе ничего, кроме удара хлыста.
Особо упрашивать его не пришлось, остановить его оказалось так же трудно, как какого-нибудь старого воина, вспоминающего о сражениях своей молодости. Как говорят на Крите, он был человеком светским. У эллинов нет даже такого слова; иногда оно значит больше, чем знатный муж, иногда меньше. Такие люди знают игру с быком, как кифаред старинные песни. Кормчий все еще говорил, когда ему принесли ужин, он хотел пригласить и меня разделить его трапезу. Но я отвечал, что остальные убьют меня, увидев подобное благорасположение, и отправился к своим: близился вечер, а я хотел узнать лишь об игре с быком.
Я вернулся к «журавлям». Опуская ложки в общий горшок, мы невольно сблизили головы.
– Итак, – проговорил я, – ты был прав, Гиппон. Бык будет ловить нас. Но сперва нам самим придется поймать его, отбить от стада и загнать в стойло. Теперь я могу рассказать вам о бычьей пляске больше, чем кто-либо, вообще не видавший ее. Во-первых, перед выступлением три месяца нас будут учить игре с быком.
Они ожидали смерти, едва мы причалим к острову. И эти три месяца были для них как три года; можно было подумать, что это я продлил их жизнь.
– Мы будем жить в Кноссе, во дворце, именуемом Домом секиры, и никогда не оставим его. Но, судя по тому, что сказал кормчий, дворец чрезвычайно большой и древний – ему тысяча лет. Будто кто-то может точно счесть эти годы. Еще он говорит, что сам Посейдон в облике огромного черного быка обитает в недрах земли под дворцом. Его никто не видел, слишком уж глубоко расположена эта пещера, но когда бог колеблет землю, слышен его рев. Лукос, наш кормчий, сам слыхал его и говорит, что на земле нет голоса и вполовину столь ужасного. И деяния бога на Крите подобны этому рыку. В прежние века два или три раза он сравнивал с землей весь дворец. Вот почему критяне поклоняются Посейдону, вот почему учреждены игры с быком.
Лукос говорит, что жертвоприношения совершаются здесь с самого начала; с тех пор, когда сотворенные из земли первые люди еще делали себе мечи из камня. Тогда все было просто и грубо: они бросали на растерзание мужа в яму с быком. Но иногда человек быстрый и ловкий не сразу сдавался быку, уклонялся от его натиска, и зрители, тогда еще грубые варвары, развлекались этим. Так шло время, критяне многому научились от Египта и жителей Атлантиды, бежавших на восток от гнева Посейдона. И теперь критяне – самые искусные мастера; они не только лучше всех делают посуду и драгоценности, строят дома, но и знают толк в музыке, обрядах и зрелищах. И над игрой с быком критяне начали работать давным-давно. Сперва ему просто отвели больше места и пустили туда больше жертв, чтобы затянуть охоту до первой смерти.
Остальным сохраняли жизнь – до следующего раза, но чем дольше они жили, тем более хитроумные уловки изобретали. Теперь иногда случалось, что бык утомлялся первым, и тогда говорили, что бог сегодня доволен. Быстрые и ловкие жили дольше и передавали свое мастерство другим. Так все и шло, каждое поколение прибавляло зрелищу блеска: все мужи искали подобной чести, даже если это обрекало их на гибель. Теперь старались не просто избегать рогов – танцор должен быть изящным и ловким, не допускать небрежности или испуга, играть с быком так, будто любит его. И тогда, как утверждает Лукос, наступил золотой век игр с быком. Участие в игре было такой честью, что самые благородные и отважные из юных критян участвовали в ней, чтобы завоевать себе славу и почтить бога. В ту пору и появились первые великие прыгуны, о тех днях до сих пор поют песни. Но время это уже давно миновало, и сейчас юные господа обоего пола занялись другими делами. Чтобы не утратить любимое зрелище, критяне начали завозить для обучения рабов. Но даже и теперь, по его словам, танцоры в большом почете. Тех, кто сумеет выжить, возносят буквально до небес.
– Увы! Увы нам! – По лицу Нефелы текли слезы, она ударяла себя кулаком в грудь, как на похоронах. – Неужели перед смертью нам придется претерпеть все это?
Я еще не закончил свою повесть, но решил этого и не делать.
– Даже если ты вся изойдешь слезами, все равно ничего не добьешься, – проговорил я. – Зачем же тогда плакать? Мальчишкой я играл дома с быком развлечения ради и тем не менее жив. Не забывайте, что жребий тянут лишь те, кто, на взгляд критян, пригоден для этого дела. Научившись пляске, мы можем прожить достаточно долго и в конце концов бежать.
– Тесей, – начала Меланто, – а сколько…
– Пусть поест, – перебил ее Аминтор.
Она резко спросила, не забыл ли он свои манеры в Элевсине. Меланто стерпела бы, будь он афинянином, но минойские девицы не любят, когда мужчины их собственной крови пытаются стать над ними.
– Да? – отозвался я. – Пусть говорит, я могу есть и слушать.
Повернувшись спиной к Аминтору, она спросила:
– Сколько человек одновременно участвуют в танце?
– Четырнадцать, – отвечал я. – По семи каждого пола.
– Значит, мы будем выступать вместе или же нами будут заменять убитых?
– Это еще не ясно, – отвечал я. Я уже думал об этом, но надеялся, что никто не задаст такой вопрос. – Я не посмел спросить об этом кормчего, чтобы он не заподозрил нас в каких-нибудь тайных замыслах и не разделил, дабы избежать неприятностей. Позвольте мне поразмыслить.
Я никогда не замечал, чтобы голод придавал моему уму остроту, а посему занялся едой и заодно стал размышлять. В конце концов я сказал так:
– Что бы мы ни делали, критяне все равно потешат себя, мы это знаем. Поэтому мы должны придумать что-то такое, чтобы они захотели сохранить нас вместе. Но что мы можем сделать и когда? На берегу у нас такой возможности, вероятно, не будет. А здесь, на корабле, скорее всего, ни одна важная персона нас не увидит. Этот Лукос, при всей своей важности, в Кноссе может оказаться мелкой рыбешкой. Поэтому надо думать.
Тут впервые заговорил Менесфей из Саламина, чей отец владел кораблями:
– Это можно сделать прямо в гавани. Помните – финикийцы всегда приходят с пляской и песнями.
Я хлопнул его по плечу:
– Ты ответил сразу на оба вопроса! Да, мы должны танцевать перед ними.
Тут афинские девицы подняли визг, словно выводок поросят. Они объявили, что ни одну из них не учили танцевать с мужчинами, что даже случайная весть об этом наповал уложит родителей, не способных перенести подобный позор, что и сами они предпочитают смерть бесчестью. Возглавляла весь хор Нефела. Меня уже тошнило от ее скромности, о которой она так старательно напоминала.
– Когда закончите с этим, – проговорил я, – взгляните на кормчего. Посмотрите, во что он одет.
Тот сидел так, что его короткая юбочка была почти не видна, и он казался совершенно обнаженным, если забыть про сандалии и украшения.
– В таком примерно виде ты будешь танцевать с быком перед десятью тысячами критян. И если тебе это не нравится, попроси, чтобы он развернул корабль и отвез тебя домой.
Нефела завыла, но я поглядел на нее так, что она умолкла.
– Ну а теперь, – сказал я, – исполним «танец журавля».
– Но это же танец мужей, – возразила Рена, округлив недоуменно глаза.
Я встал и произнес:
– Отныне это наш танец. Становитесь друг за другом!
Так на нашей крохотной палубе в лучах заходящего солнца мы исполняли «танец журавля». Море сделалось темно-синим, словно эмаль подернула бронзу дымчатым пурпуром, пыльным золотом проступали на нем острова. Я оглянулся на вереницу, в ней, словно в косе, переплетались белые и смуглые руки, светлые и темные головы. Мы танцевали и пели. Чернокожие посреди корабля поблескивали белками глаз и зубами, выбивая ритм на своих полосатых щитах; рулевой следил за нами, положив руку на привязанные к кормилу канаты, впередсмотрящий поглядывал с носа; на мостике кормчий, подняв брови, поигрывал хрустальными бусинами, а маленький негр свернулся клубком у его ног и тоже смотрел на нас.
Наконец мы повалились на палубу, усталые и улыбающиеся. Оглядев всех, я подумал: «Это начало. Свора охотничьих собак – это больше, чем отдельные псы. Так будет и с нами». Я размышлял об этом не без удовольствия – приятно после долгого перерыва оказаться среди своих ровесников. Впрочем, некоторым из них, таким как Хриса и Гиппон, я почти годился в отцы. Я был не только самым взрослым, но и самым высоким – выше меня оказался лишь Аминтор.
– Хорошо, – решил я. – Это заставит их задуматься. Наверное, нечасто жертвы, приезжая к ним, танцуют. В порту на нас, как говорил Лукос, будут смотреть люди. И они захотят поставить заклады на новых плясунов – кто дольше протянет. Я никогда не слыхал, чтобы к жертвоприношению относились с подобным легкомыслием. Тем лучше для нас: даже собственные боги критян не слишком благосклонны к таким людям.
Мы подходили к острову, чтобы устроиться на ночлег. В глубине этого очаровательного уголка поднимались высокие горы, склоны которых заросли виноградной лозой и цветущими плодовыми деревьями. Над одним из пиков с плоской вершиной курился дымок. Я спросил у Менесфея, не знает ли он, где мы находимся.
Он отвечал:
– Мы на Каллисто, самом прекрасном из всех Кикладских островов. Гора эта посвящена Гефесту. Видишь – дым его кузни поднимается над вершиной.
Земля приближалась, и по коже моей пробежал холодок. Мне показалось, что я увидел обреченную и священную ясность, подобную красоте царь-коня, ухоженного для бога.
Я поинтересовался:
– Не в гневе ли бог?
– Едва ли, – откликнулся Менесфей. – Над горой всегда стоит струйка дыма, на нее держит путь кормчий. Тут последняя стоянка перед Критом, дальше чистое море.
– Значит, пока еще светло, – заключил я, – мы должны поупражняться в пляске.
Так под лучами заката и при светильниках плясали мы возле края воды, и жители гавани с открытыми ртами глазели на нас, зная, куда лежит наш путь. Молодые и здоровые, мы хохотали, юноши ходили колесом и прыгали, крутясь через голову, даже молчаливая Гелика, не нарушая своего безмолвия, сделала мостик, а потом встала на руки.
– Вот это да! – удивился я со смехом. – Кто тебя этому научил? Прямо акробатка!
– Еще бы, – холодно заметила она. – Это мое ремесло. – И без всяких церемоний сбросила юбку, под ней оказалась расшитая золотыми нитками узкая набедренная повязка. Кости ее словно бы гнулись, и на руках она бегала едва ли не свободнее, чем на ногах. Чернокожие воины, только что в кружке слушавшие какую-то долгую повесть, повскакали с мест и, глядя на нее, разразились криками:
– Хау!
Гелика не замечала их, она была очень скромной, когда не плясала. Гимнасткам приходится быть целомудренными – они не могут зарабатывать, когда вынашивают детей.
Гелика остановилась, и я спросил, почему она утаила от нас свое мастерство. Она на мгновение опустила глаза, а потом ответила:
– Я подумала, что все возненавидят меня за то, что у меня больше шансов выжить. Но теперь все мы друзья. Сплясать ли мне перед критянами?
– Клянусь Матерью Део, да! – воскликнул я. – Ты закончишь представление.
Она сказала:
– Нужно, чтобы один из юношей подхватил меня.
– Нас семеро, выбирай.
Подумав, она произнесла:
– Я следила за пляской. Тесей, дар есть лишь у тебя одного, да и то не совсем подходящий.
– Расскажи это быкам, – отвечал я. – Может быть, они огорчатся. Пошли, покажешь мне, что надо делать.
Дело оказалось нетрудным; она была легкой, словно дитя, и мне оставалось лишь сохранять равновесие. Под конец она сказала мне:
– Будь ты простым человеком, смог бы этим заработать себе на жизнь.
Я заметил с улыбкой:
– На Крите всем нам придется жить этим ремеслом.
Сказав эти слова, я увидел обращенные ко мне отчаянные глаза всех остальных. И тогда я, как всякий, кто берет под свою команду людей, подумал: «Что хорошего получится из этого? Зачем это нужно?»
– Верьте в себя! – проговорил я. – Научился я, и вы тоже справитесь. Только верьте в себя – и будем все вместе. Лукос говорил, что гимнастов посвящают богу от имени князей и знатных господ. Быть может, кто-нибудь обратит внимание и на нас. Пусть все увидят прямо в гавани, едва мы высадимся на Крите, что лучших танцоров здесь еще не было. Мы – лучшие, мы – «журавли».
На мгновение они притихли, их глаза, словно пиявки, впились в меня, высасывая кровь. Потом Аминтор помахал рукой и издал приветственный крик; все присоединились к нему.
В этот миг я любил Аминтора. Он бывал высокомерным, буйным и опрометчивым, но он знал, что такое честь. Нужно, наверное, раздробить каждую кость в его теле, чтобы он нарушил данную клятву.
На следующее утро вместе с нашей овсянкой мы доели остатки того, что прихватили из дома. Так порвалась наша последняя связь с Афинами. Теперь мы предоставлены только самим себе.
Глава 2
Крит окружает море – темно-синее, едва ли не до черноты, бурное, пустынное и безлюдное. Никому из нас прежде не приходилось бывать на воде, когда не видно берегов. Здесь человек и в самом деле ощущает себя пылинкой в руке бога. Но никто, кроме нас, не испытывал трепета. Полная жрица вышивала, греясь на солнцепеке; мореходы прибирали на корабле; воины натирали маслом черную кожу, а кормчий в одной набедренной повязке расчесывал длинные локоны; тем временем чернокожий мальчишка полировал позолоченную юбку доспеха и шлем с выгравированными на нем лилиями.
К вечеру ветер задул нам в лицо; парус опустили, и гребцы налегли на весла. Корабль, переваливавшийся с борта на борт, начал нырять носом. Во время ужина никто, кроме Менесфея, не мог проглотить и куска, ну а те, что заставили себя что-то съесть, все равно расстались с этим еще до вечера. Мы лежали на палубе, жить уже не хотелось.
«Если и завтра так будет, – подумал я, – нам конец». Зеленая, словно утиное яйцо, Гелика только стонала. Тело мое вдруг покрылось холодным потом, желудок взбунтовался, и я отправился к борту.
Мне стало немного легче, и я огляделся. Вокруг пенились гребни. Перепоясанное пурпуром солнце опускалось в начищенное до блеска море, на востоке первые звезды мерцали среди разорванных облаков. Я воздел свои руки к Посейдону, однако он не послал мне знака. Быть может, бог отлучился и сейчас колебал землю в дальних краях. Повсюду вокруг нас я ощущал иную силу – темную и непонятную мужскому разуму, сулящую то ли отчаяние, то ли радость. Эта сила могла приласкать или прогнать, но она не терпела вопросов. Мимо пролетели две чайки, вторая с отчаянными воплями преследовала первую, отзывавшуюся словно бы с пренебрежением. Я продрог, ослабел и вцепился в поручни, чтобы не упасть.
– Морская владычица, – проговорил я. – Пеннорожденная богиня любви, повелительница голубок, это твое царство. Не оставь нас на Крите. Сейчас у меня нет для тебя дара, но, клянусь, если мне суждено вернуться в Афины, вместе со своими голубками ты получишь святилище на Акрополе.
Я вновь опустился на палубу и накинул на голову одеяло. Дурнота отпустила меня. Я уснул, а когда проснулся, звезды уже редели и ветер переменился. Корабль лег на другой курс, и ветер раздувал паруса, подгонял судно вперед; гребцы спали, словно смертельно усталые псы. Проснувшиеся «журавли» жадно тянулись к недоеденной вчера пище.
Когда посветлело, мы заметили перед собой высокие берега Крита: огромные морщинистые и желтые утесы скрывали за собой землю. Жестокие берега.
Спустили большой парус, подняли другой. На всех царских кораблях Крита парадные паруса приберегали для входа в гавань. На синем полотнище багровел знак: обнаженный воин с бычьей головой на плечах.
Афиняне буквально окаменели. Нефела, не упускавшая возможности пустить слезу, всплакнула:
– Ой, Тесей, ты обманул нас! Вот оно, чудовище!
– Умолкни, – отвечал я, выведенный из терпения. Однако Нефела в мужчинах ценила строгость, и слезы утихли. – Дура, – проговорил я. – Это же знак бога. У нас тоже изображают земного змея с головой мужа. Ты, кажется, его не боишься? – Послышались одобрительные возгласы, и я приободрился. – Скоро гавань, чтобы все были готовы!
Там, где утесы расступились, чтобы выпустить в море реку, мы увидели гавань. Амнис оказался больше Афин, поэтому мы приняли его за Кносс. Воины выстроились впереди, кормчий – завитой, умащенный, в отполированном панцире – стоял на помосте в позолоченном шлеме и с копьем в руке; даже на палубе мы ощущали запах его благовоний. Полог над нами свернули – чтобы все видели нас. Впереди на молу толпились люди.
Я еще ничего не знал, но они позволили мне определиться. Взгляды и позы выдали общее настроение прежде, чем мне удалось различить лица. Они показались равнодушными ко всяким зрелищам, так впряженный в колесницу конь равнодушен к ее шуму. Эти пришли не глазеть, но мельком глянуть и проследовать дальше. Женщины с зонтиками, завитые кудри украшены самоцветами; худощавые, до пояса нагие мужи, в позолоченных поясах и богатых ожерельях с непременным цветком за ухом; пятнистые псы, столь же гибкие и гордые, как и здешние люди. Даже работники поглядывали на нас только через плечо – словно бы на нечто обычное. Я ощутил, как отхлынула от моего сердца гордость – кровью, истекающей из смертельной раны. И этих-то людей я надеялся удивить. Пальцы моих ног впились в палубу, когда я представил себе, как они будут смеяться.
Я огляделся. «Журавли» тоже заметили это. Как ждет ночи утомленный раб, они ожидали моего признания в поражении.
«Они правы, – мелькнуло у меня в голове. – Мы обречены умереть, но сделаем же это достойно». А потом я подумал: «Это же Крит. Мы завершили наш путь, но это еще не конец. Я взял на себя ответственность за этих людей и не откажусь от нее, пусть хоть весь мир смеется надо мной. Я начал дело и не могу его бросить».
Я хлопнул в ладоши и приказал:
– Пойте!
Они стали в кружок, сперва самые лучшие и отважные: Аминтор, Хриса, Меланто, Ир, Гиппон, Менесфей и добрая дурнушка Фива. Гелика прежде всех оказалась на своем месте; из всех нас не дрогнула только она. Горделиво, как сами критяне, переступая тонкими ногами, она как будто бы говорила: плясавшая перед царями, я не боюсь этих людей. Она-то и спасла нас, приступив к своим лучшим трюкам. Мы шли мимо мола, но глядели на нее, а не на критян. Я подбросил Гелику вверх, как она учила меня, и, пока девушка делала стойку, ощутил на своих плечах ее руки, ловкие и сильные, как у обезьяны.
«Судьба повелевает нами, – подумал я. – Вчера царь, сегодня ученик акробата. Надеюсь, отец никогда не узнает об этом».
Я услыхал гомон голосов, но не мог шевельнуться, чтобы поглядеть на критян. Представляя себе все эти пренебрежительные взгляды, я мечтал оказаться на дне морском. Тут Гелика дала знак, чтобы я ловил ее, и подмигнула мне, когда лицо ее оказалось вровень с моим. Пляска закончилась. Я оглянулся и увидел, как Лукос с помоста машет своим. Он был так доволен собой, что мне захотелось ударить его – чего бы это ни стоило.
Мы остановились возле высокого каменного причала. За ним высокими башнями выстроились ряды домов в четыре-пять этажей. На причале полно было быстроглазых и загорелых физиономий. В толпе оказалось несколько жрецов, и я решил, что они пришли за нами. Но жрецы оставались на месте, показывали пальцами и пересмеивались. Юбки их говорили, что они служат богине Део, а гладкие лица и тонкие голоса доказывали, что они принесли ей в дар собственную мужественность.
Потом мы долго стояли под жарким солнцем. Критские воины окружали нас, а кормчий в небрежной позе опирался на копье. Никто не ограждал нас от толпы. Женщины переговаривались и хихикали, мужчины что-то обсуждали; ближе всех к нам оказалась группа броско разодетых мужчин в фальшивых драгоценностях, похожих на тех, что я видел в Трезене. Но на этот раз я не мог велеть им убираться. Это были игроки и любители биться об заклад, явившиеся, чтобы заранее прикинуть отпущенную нам долготу дней.
Сперва они обошли вокруг нас, дружно треща на своем критском наречии, полном исковерканных эллинских слов, – так говорит подобный народ в Кноссе. Потом подступили ближе и принялись ощупывать наши мускулы и – подмигивая друг другу – щипать девушек за бедра и грудь. Аминтор уже хотел кого-то ударить, но я остановил его: замечать их – ниже нашего достоинства. Я приготовился к смерти, но не к позору, человеку нельзя идти к богу без почестей, как простой бык или конь. «Лучше прыгнуть в море, – подумалось мне, – чем служить шутом для подобного сброда».
За нашей спиной вдруг взвыли трубы. Я резко повернулся, как сделал бы всякий бывалый воин. Но это протрубили те же самые игроки, они тыкали в нас пальцами и кричали. Подобным образом они испытывали быстроту и отвагу новых акробатов. Глаза Хрисы наполнились слезами; дома она, конечно, еще не сталкивалась с низменной стороной жизни. Я держал ее за руку, пока не услышал какую-то непристойность, и тогда отпустил руку.
Вонючий тип ткнул меня в ребра и спросил, как зовут. Я намеренно не обратил на него внимания, и он заорал, словно бы обращаясь к глухому идиоту, на ломаном эллинском:
– Сколько тебе лет? Когда болел в последний раз? Откуда у тебя эти шрамы?
Отвернувшись от гнилого дыхания, я заметил на себе взгляд Лукоса, который пожал плечами, словно бы говоря: «За этих я не в ответе. Ты имел дело с благородным человеком и не понимал, что это нужно ценить».
В толпе начали поворачивать головы; следуя их взгляду, я поглядел в сторону крутой улицы с высокими домами по обеим сторонам. По ней спускалось трое или четверо носилок, за ними виднелись еще и еще. Скоро они заполнили всю мостовую между сточных канав. Лукос казался довольным собой, и я понял: он держал нас здесь отнюдь не ради развлечения сброда.
Носилки приблизились. На первых, в кресле на ножках, сидел мужчина, гладивший кота в бирюзовом ожерелье. Далее следовало двое женских носилок, за открытыми занавесками располагались дамы; слуги бежали бок о бок, чтобы госпожи могли сплетничать по дороге. Порхающие руки помогали беседе: они склонились друг к другу, едва не переламывая плечи носильщиков – людей небольшого роста. Сидевшие в носилках были много выше и светлее критян. Я понял, что они из дворца, ведь дом Миноса имел эллинскую кровь, а при дворе разговаривали по-эллински.
Носилки останавливались, слуги извлекали из них подобных драгоценным камням знатных мужей и жен, подавали им собачек, веера, зонтики. Похоже, что каждый явился с игрушкой; один юноша был с обезьянкой, выкрашенной в синий цвет. И – вы не поверите мне – у всех этих мужей, разделявших каждый день общество царя, пивших его вино, евших его хлеб, не нашлось даже одного меча.
Придворные сошлись, здороваясь поцелуями или прикосновением ладоней, зазвучали высокие и чистые голоса. Греческие слова они произносили не искажая, однако с тем ужасным критским выговором, который так терзает уши обитателей материка. На Крите знают больше слов, чем мы, потому что они все время говорят о том, что думают и ощущают. Но вообще-то их нетрудно понять. Жены называли друг друга уменьшительными именами – так у нас обращаются только к детям; мужи называли их без всякого разбора словом «дорогая», словно бы они были за ними замужем, впрочем, по их поведению ничего нельзя было понять; одну из женщин на моих глазах по очереди целовали трое мужчин.
Лукоса они приветствовали радостно, но без особого уважения; ясно было, что, с их точки зрения, он был слишком уж критянином. Однако и ему досталось несколько поцелуев. Женщина с парой голубок на плече проговорила:
– Видишь, дорогой мой, как мы доверяем тебе; для кого еще проделали бы мы такой долгий путь под полдневной жарой, только услыхав шепоток о том, что ты привез нечто новенькое.
Мужчина с котом сказал:
– Надеюсь, что твои лебеди не окажутся простыми гусями.
Тут подошла женщина с лицом старухи и волосами девушки – тогда я еще ни разу не видел парика. Она опиралась на руку молодого человека – сына или мужа, трудно было сказать.
– Показывай! Показывай! – закричала она. – Мы приехали первыми и должны получить награду. Это и есть та девушка? – Она уставилась на Хрису, жавшуюся к моему боку. – Но она совсем дитя. Вот года через три – другое дело, тогда из-за нее могли бы жечь города. Жаль, что ей не дожить до этого!
Я ощутил, как дрогнула под моей рукой ладонь девушки. Молодой человек пригнулся к уху старухи:
– Они понимают нас.
Приподняв брови, она отодвинулась, словно бы считая нас чересчур дерзкими.
– Ну что ты, друг мой, в конце концов, это всего лишь варвары. Они не способны чувствовать так, как мы.
Тем временем Лукос разговаривал с владельцем кота, и я слышал, как тот отвечал:
– Да-да, не сомневаюсь, но это не важно. Материковые царьки размножаются словно кролики; у его отца таких молодцов наверняка не меньше пятидесяти.
– Но этот – законный, – заметил Лукос. – Более того – наследник. Конечно, я в этом уверен, нужно было видеть всю сцену. Но что еще более интересно – он отправился сюда по собственному желанию. Насколько я понимаю, предложил себя Посейдону.
Молодая девица с оленьими глазами, подведенными, чтобы казались еще больше, сказала:
– Выходит, эти материковые царьки до сих пор приносят себя в жертву? Как в старых песнях? Как интересно быть мужем, путешествовать по таким диким землям. Скажи мне, кто из них царевич?
Ее подружка заслонила рот веером из фазаньих перьев и прошептала:
– Сама увидишь.
Они отвели глаза с накрашенными синими ресницами и посмотрели вниз. Я начал замечать, что эти жены смотрят на девушек и говорят о них так, словно те уже мертвы; к нам, мужам, отношение было иное. Я удивился этому.
Двое мужей обошли нас, насыщая свой взгляд без развращенной бойкости игроков, скорее с прохладцей, словно бы осматривали коней. Я услыхал, как один из них произнес:
– Не понимаю, зачем Лукос затеял это представление. Если бы он подождал до торгов, то и сам получил бы шанс.
Второй отвечал:
– Нет, не он один знает обычай. Должно быть, он хочет, чтобы о нем говорили, иначе продал бы новость сам знаешь куда.
Первый огляделся вокруг и проговорил:
– Из нижнего дворца никого. Если он узнает последним, Лукос пожалеет об этом.
Второй молча поднял брови и повел глазами. Я проследил за его взглядом.
Приближалось еще одно кресло, точнее говоря, тележка. Тянули ее два огромных вола, рога их были выкрашены в алый цвет, а кончики позолочены. Кожаный полог на четырех резных шестах затенял подобное трону кресло, в котором сидел мужчина. Очень смуглая – не ржавого цвета, как у природных критян, – кожа его отливала зеленью спелых олив. И еще – он был массивный, как буйвол; шея, пожалуй, не уже головы, и лишь полоска иссиня-черной бороды разделяла их. На низкий лоб набегали завитки намасленных черных кудрей; черные ноздри широкого носа выпячивались наружу. Можно было бы сказать, что у него звероподобное лицо, однако толстогубый рот явно принадлежал мыслящему человеку. А вот глаза его мне ничего не сказали. Они просто смотрели, а сам он решал тем временем, как поступить. Безразличный взгляд напомнил мне о чем-то из давно забытого прошлого.
Кресло приблизилось, и слуга остановил волов. Придворные принялись приветствовать новоприбывшего, с изяществом прикасаясь кончиками пальцев ко лбу; он отвечал небрежно и грубо – буквально движением пальца. Не выходя из кресла, он поманил к себе согнувшегося в поклоне Лукоса. Я едва мог разобрать их слова.
– Ну, Лукос, надеюсь, что ты уже потешил себя. Но если ты думал угодить мне, значит ты больший дурак, чем кажешься.
Скажи это вождь во время похода, в таких словах не было бы ничего предосудительного. Но среди всего здешнего жеманства и любезных слов – казалось, дикий зверь вломился в перепуганную толпу. Все присутствовавшие отступили назад – чтобы не показалось, что они прислушиваются к разговору.
Лукос ответил:
– Мой господин, здесь никто ничего не знает. А это представление в гавани юноши и девушки устроили сами, развлечения ради. Люди решили, что я успел натаскать их, но я ничего не сказал и приберег правду лишь для тебя. В них кроется больше, чем знают они сами.
Тот кивнул, словно бы говоря: «Что ж, может быть, ты врешь, а может, и нет», и обратил к нам взгляд, пока Лукос что-то нашептывал ему на ухо.
Аминтор, стоявший возле меня, спросил:
– Как ты думаешь, это сам Минос?
Я поглядел вновь и приподнял бровь.
– Он? Никогда. Дом Миноса – эллинский. К тому же это не царь.
Едва эти слова вылетели у меня изо рта, я услыхал, как оборвалось чириканье голосов, словно птичья песня перед бурей. Мы долго простояли здесь, как неразумный скот, выслушивая мнения о себе, и я забыл о том, что нас тоже могут понять. Человек этот услышал меня.
Придворные переполошились, словно бы я метнул между ними молнию, которую тем не менее не следовало замечать.
Я подумал: «К чему вся эта суета? Либо этот муж – царь, либо нет». И тут взгляд его слегка выкаченных глаз обратился ко мне. Мне сразу же вспомнилось, где я видел их: так смотрел на меня в Трезене дворцовый бык, прежде чем, пригнув голову, броситься вперед.
«Что же я натворил? – размышлял я. – Та старуха во дворце правильно назвала меня суетливым. Я хотел, чтобы о нас заговорили, и что из этого вышло? Это чудовище, которое явно может здесь взять все, что ему угодно, захочет теперь заполучить нас; а ведь это, без сомнений, худший хозяин в Кноссе. Вот что бывает с самонадеянными; следовало положиться на волю бога».
Тут он оставил кресло. Я ожидал, что подобная туша поднимется над землей хотя бы локтя на четыре, однако он оказался ростом со среднего эллина – так коротки были его ноги. Он подошел ближе, и я ощутил в нем нечто такое, отчего по коже моей побежали мурашки. Дело было не в его уродливой внешности или злобном взгляде – в этом человеке, бесспорно, таилось нечто противоестественное.
Он стал ходить вокруг нас, оглядывая. С юношами он обращался как управитель, покупающий мясо на рынке, с девушками вел себя совершенно бесстыдно, невзирая на взгляды окружающих – должно быть, полагая себя выше их мнения. Меланто рассердилась, обрадовав его этим; Гелика, возможно знакомая с подобным обращением по своему ремеслу, стояла с молчаливым презрением на лице; Нефела отпрянула. Он расхохотался и шлепнул ее по заду. Увидев, что он приближается к Хрисе, которая стала мне дороже всех девушек, я негромко сказал ей:
– Не бойся. Ты принадлежишь богу.
Он сверкнул глазами в мою сторону, и я понял, что меня приберегают напоследок.
Изображая безразличие, я отвернулся, и взгляд мой упал на носилки, которых прежде здесь не было. Они стояли невдалеке, плотные богатые занавески были задернуты. Один из носильщиков подозвал Лукоса. Тот без промедления направился к ним, низко поклонился и приложил стиснутый кулак ко лбу, как делаем мы, приветствуя богов. Занавески раздвинулись, но узкая щель ничего не открыла мне; кто-то внутри заговорил, хотя я не слышал голоса. Чтобы лучше слышать, Лукос преклонил одно колено прямо в пыли.
Я ожидал, что почести окажут и остальные. Но они, ограничившись беглым взглядом, словно бы ничего не замечали. Подобное равнодушие глубоко удивило меня. Я-то думал, что кое-что знаю о власти, о том, как подобает держаться со знатным человеком. «Но здесь что-то другое, – подумал я. – Это требование скрытности присуще лишь богу». Но больше времени на размышления не оставалось – тот человек подошел ко мне.
Поглядев мне в глаза, он притянул к себе мохнатыми черными лапами Хрису и принялся тискать ее. Гнев душил меня, но я понял, что, если ударю его, первой ответит Хриса. Поэтому, справившись с собой, сказал ей:
– Не обращай внимания. Здешние люди невежественны.
Он повернулся ко мне – я и не думал встретить в нем подобную быстроту – и схватил меня за подбородок. От тела его исходил густой и удушливый запах мускуса. Удерживая мое лицо одной рукой, другой он размахнулся и ударил по щеке так, что глаза мои увлажнились. Что-то потянуло к земле мою руку; позже я нашел на ней метки ногтей Хрисы. Если бы не она, я бы забыл обо всем, но в ней под хрупкостью таилась сила. За спиной среди придворных я услышал ропот, словно бы на их глазах был нарушен обычай; они были даже более потрясены, чем я, – ведь никто не считает, что у рабов есть хоть какие-то права. Я был бы готов к подобному обхождению, если бы не та забота, которой нас окружали на корабле. Услышав голоса, он резко обернулся, но увидел перед собой невозмутимые лица: здешние придворные – мастера своего дела. Что касается меня, я ненавидел их за то, что они это видели: а вдруг еще подумают, что я заплакал?
Все еще держа руку у моего лица, он проговорил:
– Не плачь, юный петушок, быки сделают тебе больнее. Как зовут тебя в том месте, из которого ты явился?
Я отвечал громко, чтобы никто не мог подумать, что я плачу:
– В Афинах меня зовут пастырем народа, в Элевсине имя мне Керкион, в Трезене же меня звали куросом Посейдона.
– Что мне до всех титулов, – он дохнул мне в лицо, – которые дали соплеменники тебе, дикарю с материка. Говори имя.
– Мое имя – Тесей, – отвечал я. – И если бы ты спросил, я бы еще раньше назвал его.
Он вновь ударил меня по лицу. На сей раз я был к этому готов и не вздрогнул. Наступило молчание, в его пустых глазах родилась какая-то мысль.
Занавешенные носилки оставались на прежнем месте. Лукос отошел, но щель все еще не закрывалась, хотя руки я не видел. Занятый нами, мой обидчик так и не поглядел в их сторону.
Интересно, не рассердился ли тот, кто внутри, увидев, что этого оскорбили? «Конечно, – думал я. – Его все должны ненавидеть – от бога до презренного пса. Его же не позвали поговорить. Впрочем, на Крите нет ничего простого».
– Курос Посейдона! – воскликнул он, ухмыляясь. – При чем тут Посейдон? Или ты хочешь сказать, что твоя мамаша отправилась купаться и наткнулась на вот такого угря?
Он повернулся к придворным, и те, словно выплачивая дань, рассмеялись.
Я отвечал:
– Я слуга бога и жертва ему. Но об этом знаем лишь мы оба.
Он кивнул, скрывая мысль за пренебрежительной усмешкой и пустым взглядом, и посмотрел вокруг, желая убедиться в том, что все глядят на него. На пальце его блеснуло золотое кольцо – тяжелое и большое; он стащил его и, взвесив на ладони, швырнул в воздух, прочертив ясную дугу; перстень упал за причалом в море. Я заметил, как он сверкнул, входя в воду, прежде чем потонуть. Со стороны толпы критян опять послышался глухой ропот, словно они увидели кощунство или дурной знак.
– Что ж, курос Посейдона, – проговорил он, – раз ты так хвастаешь своим рыбьим папашей, пусть он отдаст тебе это кольцо. Ступай в воду и проси его помощи.
Мы замерли на мгновение, не отводя взгляда друг от друга. Потом я повернулся и, подбежав к краю причала, нырнул. После раскаленной гавани, полной зевак, в море было прохладно и тихо. Погрузившись, я открыл глаза и увидел над собой сверкающий свод, внизу дно гавани усеивали темные губки и выброшенный с кораблей мусор – битые горшки, ломаные корзины, пропитанные водой тыквенные корки, огрызки и старые обглоданные кости.
Я думал: «Он решил поиграть со мной, зная, что я не откажусь от бога. И вот я ныряю для него, словно раб или бедный рыбак, опускающийся в воду за раковинами. Он сделал это, чтобы сломить мою гордость; нет, погубить меня, потому что я не вынырну с пустыми руками, и он это знает. Если я умру здесь, смерть моя падет на мою же голову, и никто не скажет, что это он убил посвященную богу жертву. Да, эта тварь способна думать. Его нужно убить».
Все это время я оглядывался в мутной воде. Прежде чем нырнуть, я вдохнул глубоко, но все-таки – из-за отсутствия опыта – недостаточно, и грудь мою уже сдавило.
«Скоро в глазах моих потемнеет, и тогда мне конец».
Передо мной оказался камень; засевший под ним спрут шевелил своими щупальцами, словно поддразнивая меня: он то удалялся, то приближался, становился то меньше, то больше, словно во сне. И тут я услыхал в ушах грохот волн, обрушивающихся на гальку.
«Ты хвастал мною, Тесей, – сказал голос моря, – но помолился ли ты мне?»
И в сердце своем я вознес богу молитву, потому что уста мои замкнула вода: «Помоги мне, Отец. Спаси мой народ. Позволь мне защитить свою честь».
Темнота застлала мои глаза, и я увидел в иле под спрутом блестящую вещицу. Я схватил ее, слизистое щупальце хлестнуло по моему запястью, а потом спрут испугался и ускользнул, выпустив в воду чернила. Должно быть, он проглотил это кольцо, но отдал его по велению бога.
Я вынырнул к свету и, задыхаясь, как будто вернулся из царства Аида, поплыл к ступеням причала, зажав кольцо в руке – оно соскальзывало с моего пальца. «Журавли» махали мне руками и выкрикивали мое имя. Тут я поглядел на своего врага. Пока я находился под водой, он уже обдумал, что будет говорить, когда я с позором появлюсь на берегу или же не появлюсь вовсе. Теперь его рот превратился в ниточку, однако пристальный взгляд не дрогнул. Через некоторое время он сказал хриплым надменным голосом:
– Ну-ну, похоже, что ты занялся не тем делом… рыбий сынок.
И протянул руку к кольцу.
Я снял его с пальца и поглядел. На перстне была вырезана богиня в высоком венце и со змеями в руках. Я протянул ладонь так, чтобы все могли видеть кольцо: пусть потом не говорит, что я обманул его, достав со дна камешек.
– Вот твое кольцо, – сказал я. – Ты узнал его?
– Да, – отвечал он, опуская подбородок на толстую шею. – Давай сюда.
Я отступил на шаг.
– Ты видел его. Но ты отдал кольцо Посейдону. Вернем богу жертву. – Я бросил кольцо в воду и проговорил во всеобщем молчании: – Если оно тебе нужно, реши это дело между собою и богом.
Вокруг было так тихо, что всплеск вернувшегося в воду кольца показался довольно громким. А потом все бедные критяне, носильщики, мореходы и гребцы затрещали одновременно тонкими обезьяньими голосами. Даже придворные шептались и чирикали, словно птицы в листве. Я поглядел на занавешенные носилки. Щель сделалась шире, хотя за ней никого не было видно. Я понял, что именно присутствие этого незримого наблюдателя заставило меня бросить в воду кольцо, и задумался, пытаясь понять, безумным или правильным был мой поступок. Круги, оставленные кольцом на воде, сгладились, и я обернулся к хозяину перстня.
Я рассчитывал увидеть его раздувшимся от гнева и приготовился к побоям, если не к худшему. Но он стоял недвижно, жесткий, примолкший и внимательный. Потом голова его запрокинулась, рот раскрылся, и площадь заполнилась раскатами хохота. С криком взлетели перепуганные чайки.
– Хорошо придумал, малек! – взревел он. – Вернул добычу карасю-папаше! Напомни ему обо мне; скажи, чтоб не забывал Астериона!
Он со смехом повернулся и направился к своей тележке. И только теперь заметил носилки. В этот же миг смех исчез с его лица, как падает маска, когда лопается шнурок. Однако он тут же надел ее снова, и кресло его на обратном пути содрогалось от хохота.
Глава 3
Кносская дорога поднимается от гавани между садами и серебристыми оливами. Смертоносные утесы защищают богатую землю. Чернокожее войско сопровождало нас, но Лукос меня избегал; я не видел в этом ничего странного, ведь я прогневал могущественного господина, а эта хворь липнет к тем, кто оказывается рядом. Возле дороги выстроились дома богатых торговцев – скорее даже небольшие дворцы. Всякий раз я думал, что вижу наконец дворец царя, но, видя ухмылки чернокожих, перестал задавать вопросы.
Город кончился, и Лукос подступил ближе, выглядел он словно игрок, оценивающий шансы сомнительного коня. Я спросил его:
– А кто этот человек в повозке?
Он опасливо огляделся на манер придворных и сказал:
– Ты вел себя глупо. Это был царский сын, Астерион.
Я со смехом ответил:
– Что звездного в столь земной твари?
– Не тебе называть это имя. Наследника положено именовать Минотавром.
Нечто перышком прикоснулось к задней стороне моей шеи. Но я ничего не сказал другим – воспоминание касалось лишь моей собственной мойры.
Дорога вышла на плодородную равнину, вдали виднелся горный хребет. Клянусь всем миром, очертания его были похожи на огромного долгобородого мужа, лежащего на погребальном одре. Я указал в сторону гор, и Ир воскликнул:
– Я слыхал о ней. Здесь эту гору зовут Умирающим Зевсом.
– Умирающим! – вскричали «журавли», потрясенные подобным святотатством.
– Да, – продолжил Ир. – Эти землепоклонники считают, что он умирает каждый год.
Я все еще глядел на вершину горы, когда Меланто воскликнула:
– Смотрите! Смотрите!
И тут на вершине холма, который вдавался в равнину, я впервые увидел Дом секиры.
Представьте себе все виденные вами царские дворцы. Поставленные друг к другу и друг на друга, они образуют лишь небольшой домик рядом с Домом секиры. На месте этого дворца можно было разместить целый город. Возвышаясь на гребне, он – терраса за террасой – спускался по склону, ярусы красных колонн сменяли друг друга; сужающиеся к основанию, они были поверху и понизу обведены полосой той яркой лазури, которую так любят критяне. За ними в полдневной тени прятались веселые портики и балконы, казавшиеся издалека клумбами нарисованных цветов. Верхушки высоких кипарисов едва виднелись из-за крыш внутренних двориков, в которых они росли. Ну а с самого высокого конька небу грозили два огромных бычьих рога, четко вычерченных на синеве критского неба.
Меня словно ударили кулаком под дых. Я слыхал из третьих уст всякие россказни, но представлял себе лишь подобие уже известного мне. Я ощущал себя козопасом, впервые явившимся из далеких гор к городским стенам. Рот мой раскрылся как у мужлана, но я постарался побыстрее закрыть его, пока не увидел Лукос. Я готов был расплакаться, хотя сейчас никто не бил меня. Вокруг меня переговаривались и охали «журавли».
Наконец Аминтор спросил меня:
– А где же стены?
Я поглядел. Дворец стоял на отлогом склоне, но стены его были пригодны лишь для того, чтобы удержать воров снаружи и рабов внутри. На крышах не было даже зубцов, просто в каждую сторону глядели эти надменные рога. Такова была сила Миноса. Стенами ему служили воды, на которых господствовали его корабли. Я молча глядел, стараясь изгнать отчаяние со своего лица. Я казался себе ребенком, затесавшимся в ряды воинов с деревянным копьем. А еще – деревенщиной, невежественной и грубой, что еще более ранит молодого человека.
– Все это отлично, – проговорил я. – Но если война доберется до Крита, им не выстоять даже дня.
Лукос слышал меня, но здесь, на скудной земле, он не испытывал гнева и ответил мне с безмятежной улыбкой:
– Дом секиры простоял здесь уже тысячу лет, никому не покоряясь, кроме могучей силы земного быка, изредка сокрушавшего его. Он был древним, когда эллины еще пасли свой скот на северных пастбищах. Вижу, ты не веришь мне, но это естественно. Мы научились у египтян летосчислению. А вы же, я думаю, говорите просто: «незапамятные времена». – Он отошел прежде, чем я отыскал ответ.
Мы вступили во дворец через огромные Западные ворота. По обе стороны на нас глазели зеваки. Перед нами была огромная красная колонна, за ней пестрели тени. Я шел впереди, глядя прямо передо собой. Если кто-нибудь заговаривал или что-то новое смущало меня, я останавливался и медленно поворачивался в нужную сторону, якобы только что удосужившись это заметить. Теперь тогдашнее мое мальчишеское тщеславие, нежелание показаться застигнутым врасплох простаком кажется мне смешным. И все же печать тех дней так и не оставила меня. Я знаю: в Афинах теперь поговаривают, что царской стати во мне поболее, чем в отце. Но в юные дни я был резв и суетлив, словно пес, обнюхивающий все вокруг. Так что спокойствию и умению сдерживать свою быстроту до нужной поры я выучился именно в Доме секиры.
Собравшиеся придворные глазели на нас; однако, думал я, они менее важные персоны, чем те, что проделали путь до гавани, чтобы посмотреть на нас. Меня это удивило, но судить о причинах я не мог. Миновав помещение караульных, мы вступили в мегарон. В нем было полно стражников, жрецов, жриц и придворных, у дальней стены располагался высокий и белый, сейчас пустовавший престол.
Мы вновь принялись ждать, но на сей раз посреди великого почтения. Люди украдкой поглядывали на нас и переговаривались. Чтобы скоротать время, я поднял глаза к стенам и тут же забыл про свое решение не пялиться более ни на что. На них были изображены игры с быком – начиная от ловли быка до самого конца: во всей красе и боли, искусстве и славе, быстроте, страхе, изяществе и крови, в их свирепом аккорде. Я, не отрывая глаз, глядел на фреску, пока не услыхал женский шепот:
– Погляди на этого. Уже рвется учиться.
Но на нее немедленно шикнули.
Ударили копья стражников. Вошедший царь Минос поднялся сбоку к престолу и опустился на резной белый трон, положив на колени руки, – словно изваяние египетского бога. В длинном алом одеянии, перетянутом поясом, царь показался мне высоким, но, быть может, это впечатление создавали рога. Свет от входного портала бросал неяркие блики на его золотистое лицо и хрустальные глаза.
В полной тишине я услыхал, как охнули «журавли», но и только. Старые критяне уверяли потом, что мы были первыми из обреченных, кто не закричал от страха при виде Миноса, облаченного в маску быка. Ее сделал великий искусник, и выглядело это сурово и благородно.
Но зрелище закончилось прежде, чем я успел наглядеться. Лукос шагнул вперед и проговорил несколько слов на критском языке – весь обряд игры с быком совершается на древнем наречии. На миг мы ощутили на себе взгляд хрустальных глаз, шевельнулась золотая перчатка; копья ударили вновь, и нас вывели из мегарона в расписные коридоры с тенистыми колоннами, потом вверх по великой лестнице под открытое небо, в новые коридоры и залы, пока наконец мы уже не могли отличить север от юга; все глубже и глубже в Дом секиры, который критяне зовут Лабиринтом.
Наконец мы вошли в просторный зал. Оба столба в дверном проеме венчали изображения священного лабриса. Так я понял, что передо мной святилище. В дальнем конце его под косым лучом света, выбивавшимся из-под крыши, я увидел богиню. Венчанное золотой диадемой изваяние ее поднималось на шесть локтей; талию обхватывал золотой передник, лежавший на юбке с многими оборками, хитроумно украшенными эмалью и самоцветами. Лицо ее было из слоновой кости, так же как и округлые нагие груди; протянутые руки обвивали две змеи. Ладони обращены к земле, она словно бы говорила: «Тихо…»
Мы проходили мимо стен с изображением сцен поклонения богине. У ног ее я увидел длинный стол для приношений, выложенный золотом, а вокруг него уже знакомые лица. Здесь собрались вельможи, спускавшиеся в гавань, и среди них – широкий, как два мужа, Астерион, титуловавшийся быком Миноса.
Лукос остановил нас в десяти шагах. Мы ждали. Люди у стола перешептывались. И тогда из-за раскрашенного изваяния богини вышла богиня во плоти.
Возле огромного изваяния она казалась миниатюрной. Она и вправду была невысокой, даже несмотря на высокую диадему. На ней был точно такой же наряд, что и на богине, но руки ее не держали змей. Даже кожа ее, бледно-золотистая, гладкая и чистая, напоминала слоновую кость. Кончики округлых грудей были вызолочены, как у изваяния. Оба лика покрывала одинаковая раскраска: глаза подведены черным, брови подрисованы дужками, алел небольшой рот. Казалось, что и лица под слоем краски должны быть одинаковы.
С детских лет видел я свою мать, одетую для выполнения обязанностей жреца, и все же был потрясен. Она никогда не претендовала на роль более высокую, чем служение богу. Эта невысокая строгая фигурка могла требовать себе что угодно.
Она подошла к столу для приношений и, опустив на него простертые вперед руки, приняла ту же самую позу, что и статуя. А потом произнесла всего лишь несколько слов на древнем языке. Чистый свежий голос пролился прохладной водой на ледяные камни. Под тяжелыми накрашенными веками шевельнулись темные глаза, взгляды наши на мгновение соприкоснулись. И тут я испытал потрясение, какого не смогла вызвать маска быка Миноса. Передо мной стояла богиня и одновременно юная женщина.
Выжидая, она замерла возле стола, и вельможи шагнули вперед, каждый с глиняной табличкой в руке. Указывая на одного из нас, каждый опускал табличку на стол. Я понял, что это знаки приношений, подобные тем, которые мать моя дома принимала во имя богини: ей обещали столько-то кувшинов с маслом или медом или столько-то треножников, и тогда она зачитывала обет, а принесший его выплачивал добровольный долг в удобное время.
Здесь было то же самое, хотя звучали критские слова, только покупали своих ягнят для жертвоприношения. Я увидел, как муж с синей обезьянкой указал на Ира, муж с котом – на Хрису, старуха – на меня. Последним подходил Астерион, он бросил свою табличку так, что обожженная глина задребезжала. Жрица прочитала ее; все остальные переглянулись и, бормоча, отступили. Она произнесла фразу, в которой я услышал имя Астериона; тот удовлетворенно кивнул и презрительно поглядел на остальных. На миг она замерла возле стола, положив на него руки в ритуальной позе. Потом, встретив его взгляд, подняла со стола его табличку и показала: глину пересекла трещина.
Наступило молчание, даже воздух сделался колким. Астерион уставился на жрицу, челюсть его опустилась, лицо побагровело. Она невозмутимо встретила его взгляд, лицо ее сохранило подобие изваяния. Потом она повернулась и вышла тем путем, которым пришла, и все приложили ко лбу кулаки в знак почтения. Я тоже воздал должное. Глупо пренебрегать богами в незнакомом месте, каким бы оно ни оказалось.
Придворные оставили святилище; видно было, что за дверью головы их начали сближаться. Астерион подошел к Лукосу, кивнул в нашу сторону и отдал какой-то приказ. Кормчий низко поклонился, казалось, на него опять снизошло благоговение. Я же, стоя с прямой спиной, вслушивался, пытаясь понять, что уготовано мне. Но наш новый хозяин отвернулся, даже не поглядев на меня.
«Журавли» тоже не смотрели на меня. Они стояли, опустив головы.
«Как я погляжу им в глаза? – думал я. – Теперь все они заплатят за мою гордость. Но разве мог я отвергнуть Посейдона? Тогда бог оставил бы меня».
Мне стало наконец ясно, почему лишь самая богатая знать спускалась в гавань. Лишь они были в состоянии посвятить быку прыгуна и хотели, чтобы избранник оказался достоин расхода. Торжественный обряд в святилище восходил, вероятно, к тем временам, когда на Крите больше чтили своих богов. Внизу, в порту, они могли приглядеться и оценить нас.
«Должно быть, припадок безумия заставил меня вообразить, что оскорбление удержит его от покупки. Конечно же, он купил меня в отместку. Ну а как же остальных?»
Как раз когда я раздумывал над тем, сумеет ли хоть кто-нибудь из нас уцелеть, к нам подошел молодой человек и непринужденно обратился к Лукосу:
– Кажется, я припоздал? Сейчас я избавлю тебя от них.
Я понял, что он просто исполняет какую-то обязанность, и поэтому направился с ним, а «журавли» последовали за мной.
Вновь шли мы друг за другом по коридорам, лестницам и террасам, пересекли просторный открытый двор. За ним оказался невысокий вход и новый коридор, повернувший вниз. Тут до ушей моих донесся звук. Прислушиваясь, я ощутил прикосновение холодных пальцев к моей руке. Это была Хриса; она молчала, прочие тоже затаили дыхание. Где-то внизу, в какой-то пещере, ревел бык, и тесные стены отражали звук. Мы шли к нему.
Я поглядел на мужа, что вел нас; поступь его была беззаботна, не выражала ни печали, ни радости, он был погружен в собственные раздумья. Я пожал руку Хрисы и сказал остальным:
– Прислушайтесь, это не гнев.
Теперь, вблизи, я мог вслушаться как следует и оценить звук.
Мы вошли в невысокую крипту, свет проходил в нее сквозь окошки у потолка, располагавшиеся на уровне земли; все остальное было ниже. Посредине в землю углублялась квадратная яма для жертвоприношения. Рев быка грохотал в подвале, едва не раскалывая мою голову. Животное лежало на огромном каменном алтаре, связанное, с подрезанными поджилками, и ожидало только ножа.
Бык дергался, ревел, бил головой по камню, но во всем прочем в яме царили покой и порядок; крепкий молодой жрец в одном только фартуке держал лабрис; стол был заставлен кувшинами и чашами для возлияния; присутствовали три жрицы и хозяйка святилища.
Молодой человек подвел нас к краю ямы в человеческий рост, на дно ее опускались ступени. С жестом почтения он отошел и, заметив мои поднятые брови, пояснил:
– Вас следует очистить.
Тут он и ушел бы, но я поймал его за руку.
– Кто эта девушка? – спросил я, показывая в нужную сторону, чтобы избежать недоразумения в таком шуме.
Потрясение лишило его дара речи. Через некоторое время он прошипел мне на ухо:
– Тише, варвар. Перед тобой Ариадна Священная, воплощение богини на земле.
Я поглядел. Она видела мой жест, но спина ее оставалась прямой. Я понял, она не из тех, кого можно оскорблять, приложил руку ко лбу в знак почтения и замолчал.
Богиня выдержала долгую укоризненную паузу. А потом поманила нас вниз по ступеням. Мы стояли перед ней в яме, рев быка терзал наши уши. Проговорив по-критски слова, которых требовал обряд, она дала знак. Жрец взмахнул топором и ударил; кровь фонтаном хлынула в чашу для возлияния. Рев, задохнувшись, умолк, и голова упала на камень.
Одна из жриц подала Ариадне длинный шест с султаном на конце, и та взяла было его в руку, но тут же оставила и обратилась к нам по-эллински:
– Вас следует очистить перед ликом наших богов. Есть ли среди вас такие, кто пролил кровь родича? Говорите не скрывая. Проклятие обрекает солгавшего на смерть.
По-критски она говорила как настоящая богиня, но сейчас она запнулась, и я услышал человеческий голос.
Шагнув вперед, я сказал:
– Я убил. Недавно я убил несколько двоюродных братьев, троих из них собственной рукой. По моей вине погиб и брат моего отца, хотя и не я проливал его кровь.
Она кивнула и что-то сказала жрицам. А потом обратилась ко мне:
– Подойди сюда. Ты примешь очищение отдельно.
Движением руки она послала меня к алтарю, с которого еще стекала бычья кровь. Теперь я оказался рядом с ней и увидел в нарисованных бровях мягкий пушок. Воняло свежей кровью, но я все же подумал: «Пусть она и зовется воплощенной богиней, однако я ощущаю в ней женщину».
Она говорила, отмеряя каждое слово, будто отсчитывала золотые песчинки:
– По какой причине убил ты этих людей? В ссоре? Или того требовал долг пролитой крови?
Покачав головой, я ответил:
– Нет. В битве, защищая царство моего отца.
Она спросила:
– А он – законный царь?
Тонкие темные волосы ее слегка блестели, витой локон упал на грудь. Мне были видны крохотные складки на позолоченном соске. Вспомнив, где мы находимся, я сделал шаг назад и сказал:
– Да.
Она сосредоточенно кивнула, я видел, как опустился и поднялся локон, и кровь забарабанила в моих ушах.
Наконец она проговорила холодным голосом, медленно произнося слова:
– И ты был рожден во дворце царя? От одной из его женщин?
Я поглядел ей прямо в глаза, она не отвернулась, лишь дрогнули веки.
– Моя мать – повелительница Трезена, – отвечал я. – Дочь царя Питфея и царицы его Климены. Я – Тесей, сын Эгея, сына Пандиона, пастырь Афинский.
Она стояла прямая и строгая, как то изваяние в святилище, и лишь крохотный знак на диадеме, следуя ее движениям, трепетал, отбрасывая свет.
– Тогда объясни, – проговорила она, – почему ты здесь?
Я отвечал:
– Дабы предложить себя богу ради спасения людей. Мне был знак.
Настало молчание, я ждал. Наконец она проговорила быстро и легко:
– Ты можешь быть очищен от крови, потому что защищал отца.
Жрица вновь предложила ей жезл, но она отвернулась и, погрузив палец в дымящуюся чашу с бычьей кровью, начертила на моей груди знаки треугольника и голубки. Я ощутил кожей горячую липкую кровь и прикосновение кончика ее пальца, холодного и гладкого. Он словно пронзил меня. Я старался не глядеть на нее: опасно даже в мыслях срывать одежды с богини, – и все-таки поднял глаза. Но она уже повернулась к чаше с водой, которую ей поднесли, чтобы омыть пальцы.
Потом она как бы в нетерпении махнула рукой, и жрица отвела меня в сторону. Тут она взяла в руки жезл для окропления, погрузила кисть в кровь и побрызгала на «журавлей», произнося заклинания. После чего направилась к ступеням. Поднимаясь, она чуть приподняла юбку, и я увидел крохотные ступни, изящные и с высоким подъемом, розовые пятки и пальцы. Все великие владычицы Лабиринта ходят лишь босиком. Они не оставляют пределов дворца, разве что в носилках.
Вновь мы шли друг за другом по Дому секиры. Иногда мы замечали на стене уже знакомый рисунок, но всякий раз поворачивали в сторону и снова терялись. Затем мы оказались в коридоре, который оканчивался огромной дверью, усыпанной шляпками бронзовых гвоздей. Молодой человек постучал рукояткой кинжала, страж отворил дверь, впустил нас и велел ждать. Проход шел дальше, в дальнем конце его – в высоком зале – звучали голоса. Их было много, и все молодые.
Наконец появился муж лет сорока от роду, по внешнему виду смесь эллина с критянином; жилистый, с короткой черной бородой, он чем-то напоминал конюшего или колесничего. Молодой человек произнес:
– Вот новички, Актор. Будут выступать вместе. Научи их. Это приказ.
Муж оглядел нас раскосыми черными глазами. Актор оценивал нас, словно лошадей. Но теперь мы имели дело не с покупателем, этот и сделает всю работу. Он фыркнул и спросил:
– Значит, это верно? Он купил всех? И чтоб выступали вместе? – Он вновь поглядел на нас. – Чего он хочет? Значит, мне не нужно давать им вожака? А коринфянин, что мне делать с ним?
Молодой человек пожал плечами – критяне просто влюблены в этот жест – и ответил:
– Я передал то, что было сказано. А о прочем спроси владельца. – И ушел.
Дверь с лязгом затворилась за ним. Муж, встретивший нас, все глядел, не делая различия между юношами и девушками, хмурился и насвистывал сквозь зубы. Подойдя ко мне, он проговорил:
– Ты слишком взрослый для этой игры. Как ты попал сюда? У тебя уже борода пробивается, – и, прежде чем я успел что-либо сказать, произнес: – Ладно, посмотрим, что выйдет. Сложение-то у тебя самое подходящее. Нам приходится работать с теми, кого мы получаем. Да еще хозяева лезут нас учить.
Так он бормотал себе под нос, словно бы конюх, занятый конем, а потом вдруг сказал:
– Вы на Бычьем дворе. Сегодняшние занятия уже окончены, вам скоро дадут есть.
Он потоптался и оставил нас.
Я думал, нам хоть что-то расскажут о том, что нас ожидает, а нас просто выпустили – словно необученных жеребят на пастбище. Я направился по галерее, «журавли» следовали за мной. У дверей раздавался гул.
Мы оказались в огромном зале. Крышу его подпирали колонны из массивных кедров; свет проникал внутрь сквозь высокие окна под карнизом. Стены, покрытые белой штукатуркой, были исписаны и разрисованы углем. Зал был заполнен юношами и девушками; они перекликались, ссорились, хохотали, гонялись друг за другом, играли в чехарду, перекидывались мячами, болтали, сойдясь по двое или по трое; кое-кто подтирал пол. Тут собралась молодежь всех оттенков кожи, отпущенных творцом человеку: белой, черной, смуглой и золотистой; все были наги, если не считать узкой набедренной повязки, нитки бусин или других украшений. От высоких стен отражался гул дюжины языков и столько же разновидностей ломаной эллинской речи. Посреди зала стоял огромный пестрый бык. Он застыл как изваяние, хотя на спине его сидели двое мальчишек, а на одном из рогов повисла девушка. В удивлении я подошел ближе.
Первой нас увидела девушка с оливковой кожей и крючковатым носом, лицом похожая на финикийку, в набедренной повязке, расшитой синей ниткой. Она была худощавой, но под гладкой кожей ходили мышцы молодого борца. Поглядев на нас какое-то мгновение, она вложила два пальца в рот и пронзительно свистнула, да так, что отголоски загуляли по залу. Крики прекратились. Все поглядели на нас, и вокруг быка началась возня. Он заревел и повернул голову в нашу сторону. Нефела взвизгнула.
– Тихо, – проговорил я.
Они хотят нас испытать, я видел это по выражению их лиц. Бык не двигался, только ревел и раскачивал рогами. Подойдя ближе, я услыхал внутри него скрип и сдерживаемый смех. Из дыры в брюхе выбрался улыбающийся смуглый парнишка. Оказалось, что этот бык вырезан из дерева, покрыт бычьей шкурой, а бронзовые рога вызолочены. Конечности крепились на толстом дубовом брусе с бронзовыми колесами.
Нас окружила любопытная, забрасывающая вопросами толпа. Впрочем, что-либо понять было сложно, все разговаривали на ломаном эллинском, к тому же одновременно. Некоторые прикасались к отметинам, оставленным кровью на моей груди, показывали пальцем, звали других. На спине деревянного быка остался сидеть в непринужденной позе лишь один-единственный наездник. И вдруг он встал, балансируя на кончиках пальцев, перевернулся через голову и замер передо мной, будто умел летать по воздуху.
Он был легче и ниже меня, этот миноец, в жилах которого текла эллинская кровь. Он замер, раскачиваясь с пятки на носок, словно танцор, а потом отступил на шаг и оглядел нас. Я еще не видел таких людей. С первого взгляда его можно было принять за шута. Однако тяжелые золотые ожерелья, наручные кольца работы искусного златокузнеца, самоцветы на богатом поясе и набедренной повязке не были подделкой. Этот юноша носил на себе выкуп за наследника царского дома. Светло-каштановые волосы свисали вниз длинными завитыми прядями, расчесанными как у девицы, глаза его были подведены. Но при всем внешнем жеманстве он скорее походил на молодую пантеру – стройную, подтянутую и жестокую. Грудь на правом боку огибал толстый красный шрам, похожий на ожог.
Свесив голову набок, он качнул своими хрустальными серьгами, блеснул белыми зубами:
– Так вот какие они, веселые афиняне, проплясавшие всю дорогу к Криту. Спляшите же для нас, нам не терпится посмотреть.
В смехе его слышалась злоба, однако меня она не рассердила. Мне он казался жрецом, который может приобщить нас к мистерии, – разве можно на него сердиться? Я ощущал, что уже бывал в этом зале, его вспоминала душа моя, путь сюда был вплетен в мою мойру еще до рождения.
Я ответил ему просто:
– Среди нас нет танцоров, кроме Гелики. А плясали мы, чтобы показать свою сплоченность.
– Да? – Он изогнул бровь дугой. – И чья же была идея? Твоя?
Я отвечал:
– Мы задумали это все вместе, как следует посоветовавшись.
Он вновь поднял бровь и обошел нас, оглядывая всех по очереди. Многие в тот день смотрели на нас, но суть увидел лишь он один. Взгляд его резал, словно бритва, выискивая недостатки. Подойдя к Нефеле, он поглядел с легкой ехидцей и улыбнулся, взяв ее за подбородок.
– Не думай ни о чем, дорогая. У тебя все получится, когда придет твое время.
Хриса круглыми глазами глядела на высокую девицу в ожерелье из бирюзы, схватившую ее за руку и что-то нашептывавшую на ухо.
– Нечего красть телят! – Он шлепнул девицу по заду. – Дай ей хотя бы оглядеться.
Меланто схватила Хрису и прижала к себе. Юноша расхохотался и вернулся ко мне.
– Ну вот, – сказал он, – вы остались все вместе. А тебе известно, что вы первая группа, не имеющая опытного вожака?
Я отвечал с удивлением:
– Откуда ты знаешь? Даже куратор только что услышал об этом.
Юноша, усмехнувшись, ответил:
– Откуда ему знать? Куратор никогда ничего не знает, пока мы не скажем ему. Мы первыми узнаем все дворцовые новости. Тех, кто играет с быком, пускают повсюду.
Стоявший рядом мальчишка лукаво заметил:
– Во всяком случае тебя, мы об этом наслышаны.
Но он не обратил на него внимания:
– Когда я услыхал, что вожаком назначили тебя, а не меня, я был убежден, что Минотавр захотел твоей смерти. Но теперь я сомневаюсь.
Я отвечал:
– Можешь не сомневаться. Мы поссорились.
– А!.. – Он подскочил, запрокинул голову в хохоте и ударил себя по ляжкам так, что звякнули украшения. – Афинянин, ты еще понравишься мне; должно быть, мы и сдружимся. А это правда, что ты выбросил перстень Астериона в море? А знаешь, какие делают на тебя ставки?
Я начинал понимать дух этого места, он бодрил меня, как крепкое вино.
– Так ты еще не знаешь? – удивился он. – Имей в виду, здесь ты должен держать ухо востро. Как тебя зовут?
Я назвал ему все свои имена и спросил его собственное.
Он ответил:
– На Бычьем дворе меня называют коринфянином.
– Почему? – спросил я. – Или ты здесь один из Коринфа?
Он заметил небрежно:
– Теперь – да.
И тут я понял причины подобного блеска и изобилия украшений и почему никто не смел перебить его. Некогда, давным-давно, я хотел быть воином, потом царем. Ныне все эти желания были забыты, уступив единственному жгучему стремлению. Никто из тех, с кем я говорил об этом дома, не понял меня, даже Пирифой, мой лучший друг. Как гласит пословица: лишь тот, кого ужалила змея, может рассказать, как себя при этом чувствуешь.
– Наставник думал, что ты и возглавишь нас, – проговорил я, решив, что своим невежественным вмешательством лишь навредил «журавлям».
Он заглянул мне в лицо, поднял бровь. Взгляд его как будто пронзал насквозь. Потом пожал плечами на критский манер, и серьги его заплясали, переливаясь.
– О нет, он ничего не знает. Я уже сказал тебе. Он хочет, чтобы я отдохнул и начал заниматься с новоприбывшими, потому что поставил на то, что я продержусь еще три месяца. Он просто глуп. Твой бык узнал твое имя еще в чреве коровы – так говорят у нас на Бычьем дворе.
– Такова мойра, – согласившись, ответил я. – А здесь все принадлежат Астериону?
Он прищелкнул языком.
– Принадлежат? Тебя можно принять за землепашца. Он просто один из многих. Только так богат, что может посвятить не одного или двух, а целый отряд прыгунов. Уже пошли разговоры: прежде только царь позволял себе подобную роскошь. Мой господин в эти дни высоко держит голову, ничего не скажешь. Но вы, афиняне, могли попасть сюда лишь после очищения. Кажется, вы поклоняетесь небесным богам, и все же вам надлежит знать, кому мы все принадлежим.
Я спросил:
– Колебателю земли? – а потом, сделав паузу, с поддельной небрежностью продолжил: – Или воплощенной богине?
Он отвечал:
– Обычай велит почитать обоих. Но ты более не увидишь ее до игр с быком. Ариадна, владычица Лабиринта, – она священная из священных. Ее видят лишь в святилище и нигде более, как и самого царя.
Тут кто-то по-эллински закричал, что еда готова. В конце зала расставили козлы, и прыгуны заторопились к столу. Я понял, что разговор пора прекратить: садиться рядом с ним было бы самонадеянно. Кем бы он ни был у себя дома в Коринфе – пастухом или начинающим мореходом, – здесь он стал царем. А я был ничем – и нынче не находил в этом ничего странного.
Пища оказалась незамысловатой, но очень вкусной и изобильной. После того как дом Миноса получал подобающее, все лучшее из оставшегося отдавали на Бычий двор. Акробаты, играющие с быком, хорошо живут в Кноссе – как и царь-конь в год, предшествующий его отправлению к богу.
Глава 4
Мы жили на Бычьем дворе изолированной внутри дворца жизнью, помеченной смертью. Да, этот своеобразный город горделив, сильна и жестока в нем жизнь. Однажды вступивший в его пределы может оставить их только со смертью. Так и я, пусть в бороде моей давно пробивается седина, до сих пор говорю: «Он есть», словно Бычий двор до сих пор стоит и я могу вернуться туда.
Хотя новичков учили отдельно, наставляя в танце, прыжках и кувырках, во всем искусстве гимнаста, мы проводили свою жизнь все вместе на Бычьем дворе до самого ужина. Потом охранявшая дев жрица уводила их в отдельные покои. Юноши всегда могли отыскать пути в окрестности дворца, и они по вечерам весело перемигивались. Ходить можно было по всему Лабиринту – лишь бы держаться подальше от стен и ворот. Беглецов не было. Поговаривали, что на таких ложилось проклятие и первый же бык забирал их. Как сказал коринфянин, танцоры действительно ходили повсюду, хотя любовники и любовницы всегда присылали слугу – в этом сплетении ходов было легко заблудиться. Но девушек запирали на всю ночь, следили за ними и днем. Невинность их тщательно охраняли.
Вначале я думал, что сойду с ума, целый день находясь в обществе голых девиц и не имея возможности прикоснуться к ним. Но скоро понял, что в Лабиринте без женщины не останешься. Что касается наших девушек, они обходились друг другом – обычай старинный, и его уже никто не оспаривает. Но среди них находились и девственные до самых глубин сердца. Они отдали себя всецело играм с быком и жили этим во сне и наяву.
Когда зажигали огни, каждый погружался в свою тайную жизнь. Но на арене мы все были участниками мистерии – и юноши и девы, – и, как ремесленников, нас связывали секреты нашего мастерства. Зачастую мы были руками, отводящими друг от друга смерть. И все же мы были молоды, и плоть наша ничем не отличалась от той, с какой Матерь Део рождает на свет всех своих детей. Всех нас словно соединяла струна кифары; она никогда не лопалась и не ослабевала, а если к ней прикасалось хотя бы дыхание, воздух наполнялся ее чарующим звуком. Много раз, оставив очередную знатную критянку – все эти юбки, булавки, духи, завивку и постель, к которой едва можно было пройти мимо всяких столиков с горшочками притираний и зеркалами, – я засыпал на своей циновке на Бычьем дворе, обнимая в мечтах талию, подобную гибкой иве, или одолевал в любовной борьбе стройные и сильные прохладные руки в золотых кольцах.
Но в крепости мечта эта так и не воплотилась в жизнь. Только годы спустя, когда Бычий двор остался далеко позади и перестал существовать, я снова встретил такую девушку и сделал ее своей. Я уже было отчаялся найти ее, когда вдруг встретил – верхом на коне, без седла, в скифских шароварах, посреди частокола копий. Она была повыше обитательниц Бычьего двора, но тоже мелкокостная и легкая. Дважды уносил я ее с поля битвы на своих руках. Даже в последний раз, хотя мертвые тяжелее живых.
Я видел, как она одна принимает на копье леопарда. Но мне она никогда не причиняла вреда, если не считать удара дротиком, когда я впервые взял ее. Теперь я рад этому шраму – ведь, кроме него, у меня от нее ничего не осталось.
Позже появился другой шрам – его она не могла заметить, – когда рожденный ею сын вырос до четырех локтей. Но дева-богиня, которой она служила, и подземные боги были добры к ней: они закрыли ее глаза, прежде чем пришел конец всей истории.
Но тогда нити эти еще были на веретене. Знай я об этом заранее, глядишь, и ноги мои двигались бы помедленнее, а там и какой-нибудь бык сумел бы опередить меня. А может, и нет. Каждый из нас всегда достается собственному быку, который рождается, уже зная твое имя. Так говорят на Бычьем дворе.
Пройдя начальное обучение, мы научились движению «колесом», переворачиваться в воздухе, прыгая назад или вперед; некоторые из нас уже могли подбегать к козлам для прыжков и перелетать через них с поворотом в стойке на руках. Мы с Иром делали это всякий раз, Хриса достаточно часто, иногда получалось и у Нефелы. Коринфянин точно раскусил ее; все эти ужимки предназначались для мужчин, ей даже удалось обмануть ими себя, но на Бычьем дворе подобное не приветствовалось, и тогда оказалось, что среди девушек нет крепче ее. Поглядев на Гелику, наставник сразу же распознал, что она знает все эти азы, и отослал к прыгунам, учившимся перелетать через деревянного быка.
Он был виден отовсюду, из каждого уголка двора. Бык Дедала. Так звали его по имени мастера, изготовившего фигуру, хотя каждую часть ее с той поры успели обновить по дюжине раз; от того времени сохранились лишь прекрасные бронзовые рога, отполированные до блеска несчетным количеством рук. Все говорили, что рога отлил сам Дедал. В полом нутре, между плечами, располагалась скамеечка, сидя на которой мальчишка наставника дергал за рычаги, заставляя быка качать и трясти головой. Мы должны были уклоняться, не прерывая пляски.
Актор же кричал:
– Нет! Нет! Должно казаться, что вы его любите! Вы ведете его, вы ускользаете от него; вы хотите, чтобы он попотел ради вас; это любовная пара, ее знает весь мир.
Подобными словами он наставлял скорее юношей, чем девиц, – таков Крит.
В первые недели я каждый день ждал, что Астерион пришлет за мной и накажет. Однако он не приходил, и ко мне относились не хуже, чем к прочим.
После пляски настала очередь прыжков. Прыжки на деревянном быке – лишь тень испытания, которое поставит перед тобой настоящий зверь. Не всем оно по силам. Прыгунов в игре с быком всегда мало. Иногда только один среди всех вышедших на арену. Но они-то и есть дары Бычьего двора. Для первого урока Актор послал за коринфянином. Тот подошел небрежной походкой, звеня и искрясь, и отдал кому-то подержать болтавшийся на руке браслет с печатью. Потом подбежал к опущенным бычьим рогам и, когда они, скрипнув, дернулись вверх, встал в стойку. А на пике подъема выпустил рога и, как птица, по дуге перелетел на круп; потом соскочил вниз, легкий, как косуля. Актор при этом показал нам, как следует помогать прыгуну. Живой бык всегда мешает прыжку, и всякому, кто хочет жить, следует приземляться на ноги.
Вот и вся хитрость. Но у каждого прыгуна есть собственные трюки; они-то и приносят славу. Имена этих юношей и дев (среди величайших есть и они) передают из поколения в поколение. Старики с пренебрежением поговаривали о нынешних, утверждая, что попусту живет тот, кто не видел такого-то пятьдесят лет назад. Коринфянин был как раз из таких великих. Говорили, что он научился заставлять быка подбрасывать его высоко или низко. В высоком полете он успевал сделать прыжок вполоборота, опуститься на руки на спину быка и спиной соскочить в руки страхующего.
Прыгун – слава группы танцоров, но его жизнь – в руках страхующих. Каждый, кто вышел играть с быком, держит в своих руках жизнь всех остальных. На Бычьем дворе нет трусов, во всяком случае долго они не живут. Как только окружающие догадываются, что ты можешь подвести их в нужный момент, они стараются сделать так, чтобы ты не дожил до него. На арене это несложно. И незачем заводить много врагов, хватит и одного.
С помощью быка Дедала мы узнали, как танцор может спасти себя и других; как оплетать руками и ногами рога зверя, чтобы он не мог поранить тебя; как обхватить рога снизу, сбоку и сзади, вспрыгивая и соскакивая; как смутить зверя, закрыв ему руками глаза. Только ранить быка нельзя, даже ради того, чтобы уцелеть, ведь в нем обитает бог.
Сперва я просто не понимал, как можно проделывать такое с живым быком. Но на Крите их разводили для игр в течение тысячи лет. На взгляд – истинное великолепие; огромные, сильные, богоподобные в своем рогатом бычьем величии, на деле они неторопливы и глупы. Одного из тех, что выдался посмышленее и побыстрее – и, как наши домашние, натворил бы бед без всякого зрелища, – принесли в жертву очищения. И все же критский бык – это прежде всего бык, и этим все сказано; не следует быть излишне уверенным в нем. Даже когда звери начинают тебе помогать, словно бы ощущая танец не хуже тебя, тут-то и следует остерегаться.
На втором месяце учебы мы впервые увидели игры с быком.
Мы давно рвались поглядеть, но Актор запрещал нам. Он сказал, что, если показывать зрелище новичкам, не обладающим достаточной ловкостью, они отчаиваются и теряют отвагу.
Арена располагалась на равнине, к востоку от дворца. Построена она была из дерева, потому что Крит – страна лесов. Танцоры занимали собственную галерею, как раз над дверью, через которую выходят на арену. Галерея обращена к царскому ложу, однако, как говорили люди, Минос давно не появлялся на играх. Быка посвящал верховный жрец Посейдона, самим же обрядом ведала воплощенная богиня, Ариадна.
На почетном месте арены размещалось увенчанное священными рогами позолоченное святилище, опиравшееся на алые колонны. По обе стороны ее располагались сиденья для жриц, вокруг которых сидели знатные женщины из дворца. Они начали прибывать в своих носилках, когда мы уже сели, рабы стелили на сиденья ткани, подкладывали подушки, подавали своим хозяйкам маленькие опахала. Подруги здоровались, целовались, требовали, чтобы их сиденья поставили рядом. Вскоре перед нами словно бы оказалось раскидистое дерево, на которое опустилась стайка пестрых пичуг – они ворковали, охорашивались и чирикали. Верхние ряды, будто ворох осенних листьев, заполняли простые критяне.
Взревели рога, позади святилища открылась дверь. В проеме появилась она; мне она показалась – и такой запомнилась – полевой лилией: невысокая, стройная, с округлыми грудями и бедрами; талию, казалось, можно переломить пальцами. Она застыла, словно окованная золотом. Красная ткань одеяния проглядывала лишь при движении, когда шевелились складки. Диадему высотой в целый локоть венчало изображение золотого леопарда. Если бы она не шевелилась, ее можно было принять за изделие златокузнеца.
Мужи встали, приложив руку к груди, жены прикоснулись ко лбу. Она села на высокий трон. Заиграли кифары и флейты.
Танцоры вышли из двери под нами. Движения их были легки и неспешны, они шествовали парами – девушка с юношей, – выступая в торжественном ритме. Умащенные маслом, расчесанные локоны касались гладких плеч, свет играл на ожерельях и кольцах на руках, молодые груди дев и их бедра, едва прикрытые узкими набедренными повязками, завороженно трепетали. Руки и ладони были обмотаны, шнурованные сапоги из мягкой кожи поднимались к лодыжкам. В первой паре, легкий как птица, шествовал коринфянин.
Они обошли арену и встали в ряд перед святилищем, коринфянин посередине. Потом сделали знак поклонения и дружно произнесли фразу на старокритском. Я прикоснулся к спине танцовщицы, сидевшей впереди меня, и спросил:
– Что они сказали?
Чернокожая девушка из Ливии не очень хорошо говорила по-эллински и ответила, медленно подбирая слова:
– Радуйся, о богиня! Идущие на смерть приветствуют тебя. Прими наше приношение.
– Ты ничего не напутала? – спросил я, потому что слова эти вызвали во мне недоумение. – Ты правильно перевела?
Та кивнула. Ее голову украшали синие и золотые бусины, переплетающиеся с толстыми косами и составляющие с ними единое целое. Девушка вновь повторила те же слова.
Я молча покачал головой и погрузился в раздумья. «Воистину невежественны эти критяне при всем их хитроумии. Пусть эта жрица – величайшая из жриц всего мира, пусть нет среди них никого выше ее по рождению, пусть она всех ближе к богине. Но она – женщина. И пусть это отрицают даже десять тысяч критян. Она – женщина, это столь же верно, как то, что я мужчина. Я знаю».
Я поглядел на святилище. Она села, застыв, подобно изваянию из золота и слоновой кости. «Что с ней будет? – подумал я. – Вечноживущие боги не позволят людям такого неблагочестия. Не пощадят они и ее молодости, не в их это обычае. Но кто может спасти ее? Она слишком вознеслась над людьми». Танцоры повернулись и разошлись по краям арены. Пропела труба. В стене напротив нас открылась огромная дверь, из которой появился бык.
Это было божественное животное; белая, с каштановыми подпалинами шкура покрывала могучий торс на коротких ногах. Из широкого лба росли длинные рога, как и у всей его породы. Они загибались вверх и вперед, а потом уходили назад. Во всю длину их покрывали золотые и красные полосы.
Коринфянин стоял лицом к быку на противоположной стороне арены, спиной к нам. Он поднял руку в приветствии – жестом благородным, полным изящества и отваги. Тут танцоры начали двигаться вокруг быка, как звезды вокруг неподвижной земли; начав издалека, они приближались к зверю. Сперва он не обращал на них особого внимания, лишь время от времени поглядывал огромным глазом. Наконец дернул хвостом и нервно переступил.
Музыка убыстрилась; танцоры приближались к зверю. Теперь они ласточками проносились вокруг быка… ближе… ближе и ближе. Он опустил голову и провел по земле передним копытом. Ну а потом показал, какой он дурак. Трезенский бык просто наметил бы себе кого-нибудь одного и принялся гоняться за ним. Этот же провожал взглядом очередного танцора, подбираясь, чтобы броситься, потом словно говорил себе: «Ох, опоздал» – и вновь принимался озираться с бестолковым видом. Танцоры уже замедлили кружение и приступили к игре. Сначала один, потом другой замирал перед его мордой, а затем уклонялся от зверя, предоставляя его следующему акробату. Чем отважнее танцоры, тем больше они работают с быком – так лучше для них самих. Зверь сильнее, но он один, а их четырнадцать. Он может устать первым, если они постараются.
Так дело и шло, наконец бык ощутил некую раздражительность, он как будто сказал себе: «Так-так, а кто заплатит мне за эти шуточки?» И в этот миг коринфянин выскочил перед быком и протянул вперед обе руки; кружение немедленно остановилось.
Он уверенно побежал к насупившемуся быку. Такие прыжки мне нередко приходилось видеть на Бычьем дворе. Но там они были неправдоподобны; теперь же он плясал перед живой тварью: ухватившись за рога, он взмыл вверх вслед за ними, следуя движению быка, а потом разжал ладони. Быку не хватило ума попятиться и подождать; он бросился вперед, ощутив, что его рога освободились. Прыгун же описал в воздухе красивую линию, повторяющую очертания напряженного лука, и стройные ноги его коснулись широкой спины быка, чтобы вновь подбросить коринфянина в воздух. Он прыгнул, но это был не простой прыжок – коринфянин завис над быком, словно стрекоза над камышами, дожидаясь, пока тот сам выбежит из-под него. Он приземлился на две сведенные вместе ноги и прихлопнул по руке страхующего – из вежливости, потому что в поддержке не нуждался. А потом в пляске понесся прочь. Из птичника донеслись визгливые восторги и воркование, мужи разразились одобрительными криками. Я же втайне опустил правую руку к земле и шепнул, скрывая свои слова за шумом: «Отец Посейдон! Сделай из меня прыгуна в игре с быком».
Танцоры вновь начали кружить. На цыпочках, вытянув вперед руки ладонями вверх, к быку подошла аравитянка, с кожей цвета темного меда и длинными черными волосами. Стан ее был прям, как стрела, такая осанка бывает у женщин, привыкших переносить тяжести на голове; уши ее оттягивали золотые диски, отбрасывавшие солнечные лучи. Блеск этих белых зубов я помнил по Бычьему двору. Это была дерзкая и насмешливая девица, но в тот миг она выглядела спокойной и гордой.
Ухватившись за рога, она подпрыгнула вверх. Но, быть может, в тупой бычьей башке зародилась какая-то мысль, или же хватка ее была не столь уверенной, как у коринфянина, – бык не поднял морду кверху, а мотнул головой в сторону.
Девушка упала на лоб зверю, но все-таки уцепилась за его рога и обезьяной повисла у него на носу, скрестив ноги на подбородке зверя. Бык закружился, тряся головой. Со скамьи, где сидели мужи, послышались негромкие перешептывания, женщины замерли. Я поглядел на высокое святилище, но золотая богиня оставалась недвижной, а накрашенное лицо словно застыло.
Танцоры кружились, хлопали в ладоши и щелкали пальцами, чтобы отвлечь быка. И все же мне казалось, что они не усердствуют и могли бы сделать больше. Я стучал кулаком, бормоча:
«Ближе! Ближе!» – пока сосед не сказал мне:
– Эллин! Держи свои руки при себе!
Оказалось, что я стучу по его колену.
– Но бык ведь убьет ее! – бросил я. – Он раздавит ее об ограду.
– Да-да, они не хотят стараться ради нее, – отвечал мой сосед, не отводя от арены глаз. – Эта аравитянка своей надменностью нажила себе врагов.
Бык разыскивал ограду, но длинные волосы девушки закрывали ему глаза, кроме того, она дергала плечами, чтобы ослепить его. Я проговорил едва дыша:
– А коринфянин не может помочь?
Он отвечал, склонившись вперед:
– Это дело страхующего, а не прыгуна. Зачем ему это? Коринфянин не работал с ними.
И в этот самый момент коринфянин бросился вперед, подбежал слева к быку, уцепился за рог и повис на нем. Хватка девушки ослабла, она упала на арену, вскочила на ноги и побежала.
Я заметил, как внимательно огляделся вокруг коринфянин перед прыжком. Юноша возле меня вскочил на ноги, что-то выкрикивая на своем родном языке, кажется родосском. Нетрудно было понять, что он ругался. Я и сам кричал. Никто не способен долго продержаться в том положении, в котором оказался коринфянин, если только быка не ухватят за второй рог. Он на это рассчитывал, однако все оставались на месте.
Наконец к быку подбежал кто-то из юношей и, прыгнув, попытался схватить его за второй рог. Однако было видно, что сделал он это лишь со стыда, а не от души. Поэтому он опоздал. Бык уклонился от него и, опустив голову набок, копытом сбил с нее коринфянина. Потом коринфянин снова взмыл в воздух, но не в полете, а пронзенный рогом, угодившим ему прямо в живот. Не знаю, кричал он или нет, шум вокруг перекрывал все. Наконец тело свалилось с рога и осталось лежать с окровавленной раной посередине. Бык наступил на него и отправился прочь. Музыка смолкла, танцоры замерли. Глубокий вдох и ропот обежал всю галерею.
На арене жертву добивают небольшим лабрисом, повторяющим очертания священной секиры. Когда топор занесли над головой коринфянина, он поднял руку, словно бы защищаясь, но движение его превратилось в прощальное приветствие, и он повернул голову, чтобы удар вышел чище. Он был благороден и принял смерть, как подобает мужу. Я понял, что плачу, словно бы любил его. Впрочем, так оно и было, хотя под этим словом на Крите подразумевают другое. Но всплакнуть – это к счастью, так считают на Бычьем дворе. К тому же с воплем упала одна из знатных критянок, возле нее собралась толпа: ее обмахивали, подносили к носу едкие соли, ловили ее мартышку, так что на меня не обратили внимания.
На шею быка накинули веревку и повели. Было видно, что зверь устал, его бы не хватило надолго. Танцоры вереницей направились к выходу. Сидевший возле меня родосец говорил:
– Зачем он это сделал? Почему? В этом не было никакой нужды, – а потом добавил: – Должно быть, услышал зов. Наверно, пришло его время.
Я молчал, слезы мои высохли, и настало время для размышлений.
Жрец Посейдона наполнил килик кровью коринфянина и выплеснул на землю малую долю ее. Потом он направился к святилищу и остановился перед ним, вылил остатки и что-то сказал по-критски. Владычица встала и подняла руки ладонями вверх, знаменуя жестом совершение обряда. А потом вышла в маленькую дверь. Я вспомнил крохотные розовые ступни на лестнице, нежную грудь и локон, упавший на нее. Плоть моя затрепетала.
Вернувшись на Бычий двор, я сказал Аминтору:
– Приведи «журавлей».
Я ожидал возле Дедалова быка. Сейчас никто не думал играть с ним, поэтому у нас было место для разговора. Собрались «журавли». Формион побледнел. Аминтора все еще трясло от гнева. Из девушек плакали только Хриса и Фива; глаза Нефелы оставались сухими, а Гелика погрузилась в очередной припадок молчания.
– Ну, – проговорил я, – сегодня мы видели игру с быком.
Аминтор взорвался проклятьями, обвиняя в смерти коринфянина тех, кто был с ним на арене. Знатный по рождению, он видел в них царскую стражу, не уберегшую своего господина. Я дал ему выговориться, такие слова были нужны.
– Ты прав, – сказал я потом. – Но подумай, он же не был им родичем; они не в долгу перед ним и не давали ему клятвы. Почему же они должны были предпочесть его жизнь своей собственной?
Все смотрели на меня, гадая о причинах подобной холодности.
– На корабле, – продолжил я, – мы клялись лишь в том, что не оставим друг друга. Я ничего не знал тогда, но, должно быть, это бог наставил меня, отдавшегося в его руки. Теперь понятно ли вам, почему мы должны быть здесь как родня?
Они закивали. Они были сейчас как мягкий металл, ждущий удара кузнечного молота. Я был прав, что не отложил разговора.
– Коринфянин мертв, – проговорил я. – Как и все, кто вышел на арену вместе с ним. Они покорились смерти, продлив свою жизнь. И сейчас они это знают. Поглядите теперь на них. Даже позор не столь тяжел, как страх.
– Да, – отвечал Аминтор, – ты прав.
– Ты теряешь жизнь на арене в тот миг, когда более всего любишь ее. Теперь таких, как они, никто не купит. Они не стоят ни ссадины, ни царапины, ни капельки крови. И они утратили право на гордость. Если кого-нибудь из них хранил бог, сегодня они слышали музыку, под звуки которой удалился Бессмертный. Поглядите на их лица.
Но «журавли» смотрели на меня, словно бы я обладал силой, позволяющей изменить ход событий, – столь крепким они считали меня.
– Сейчас мы обновим нашу клятву, – сказал я, – чтобы здешние боги услыхали ее. Но теперь она будет звучать еще строже: «Жизнь каждого „журавля“ да будет мне столь дорога, сколь моя собственная. И я окажу ему ту помощь, которой ожидал бы и сам, находясь в подобной опасности… Сделаю все – как для себя самого. Пусть будут сему слову свидетелями Стикс и дочери Ночи, а еще быкоголовый Посейдон, что обитает в недрах, под Критом. И пусть они погубят меня в тот день, когда я нарушу клятву».
Все глядели на меня широко раскрытыми глазами. Хриса и Аминтор торопливо шагнули вперед, чтобы повторить, пока не забылось ни единое слово. Они даже не оглянулись, и я жестом велел им подождать. Я-то видел остальных, но не винил их: нелегко принести столь крепкую и тяжкую клятву.
– О чем вы думаете? – спросил я. – Или, по-вашему, это нужно мне одному? Конечно, вы ничем и никому не обязаны. Я – царь без собственной крыши над головой; мне нечего дать вам: у меня нет еды, одежды, золота – вообще ничего, могу только помочь всем, чем способен, когда мы окажемся перед быком. Вы поклянетесь ради себя же. Мы с вами всего лишь смертные. Среди нас будут ссоры, соперничество в любви и прочее. Если вы поклянетесь, что их не будет, клятва ваша нарушится через неделю. Но мы должны поклясться в одном: пусть все наши раздоры всегда будут оставаться за пределами арены. Мы должны стать единым организмом – словно бы разделяем на всех одну жизнь. Да не будет сомнений между нами, как не усомнится та рука, которая держит щит, в той, которая держит копье. Клянитесь!
Кое-кто шагнул вперед, остальным я сказал:
– Не бойтесь. Вам станет легче, когда пути назад не останется. Я открываю вам эту мистерию, которую узнал от жреца и царя.
Когда все поклялись, наступило молчание. Потом глупая Пилия с удивлением – словно бы прихлебнула крепкого вина – проговорила:
– Ты прав. Мне действительно стало лучше.
И все мы расхохотались, увидев выражение ее лица. И хотя других причин для смеха в тот день не было, веселье не оставило нас.
В ту ночь, когда ушли девы, ко мне явился мальчишка, миноец из Мелоса, которого я знал только в лицо:
– Коринфянин сказал мне, кому отдать его вещи, когда он встретится со своим быком. Прими их.
Он разжал ладонь. На ней оказался бычок из полированного хрусталя. Подвешивался он за золотое колечко в виде хрупкого прыгуна, изогнувшегося на спине зверя.
– Мне? – спросил я. – Мы почти не знали друг друга.
Я не хотел, чтобы не сбылось по глупости посланца последнее желание коринфянина.
Тот пожал плечами:
– О, это не дар любви, не льсти себе. Он сказал, что просто захотел оставить о себе память. Или вы с ним на что-нибудь бились об заклад?
Я взял вещицу и повесил себе на шею на прочной тесемке. И не стал корить себя за шутовство и смех в компании «журавлей», когда кровь коринфянина еще не просохла. Он понял бы меня лучше всех остальных.
Когда наступила темнота, я отправился за кухню; плетеная калитка, как всегда, была распахнута настежь. Актор-наставник, заметив меня, спросил:
– Ну, к какой девице сегодня? Потрудись над ней хорошенько. Когда дойдет до быков, сил на эти дела у тебя поубавится.
Я отвечал шуткой – в тот вечер мне было не до девиц. Но Актор был прав: игра с быком – ревнивая любовница. Однако сейчас мне просто нужно было остаться в одиночестве.
Опустевший большой двор освещала луна. Свет ее падал на подпертые колоннами балконы, вздымавшиеся кверху. Занавески из восточной ткани затеняли мерцающие светильники. Горшки с лилиями и цветущими лимонными деревцами распространяли приторно-сладкий аромат. Из тени в тень скользнул кот, следом – критянин, судя по виду, отправившийся по тому же самому делу. А потом все стихло. Только огромные рога на ограде крыши вздымались к небу, словно мечтая обагрить его кровью звезды.
Я обратил руки ладонями к земле и прошептал:
– Отец Посейдон, владыка быков, повелитель коней. Я в руках твоих, призови, когда захочешь. Пусть это будет наш уговор. Но раз я отдался тебе, даруй мне только одно: сделай меня прыгуном, мастером игры с быком.
В последний месяц учебы мы отправились на пастбище ловить быка.
Здесь выбирает бык, а не ты. Ты приводишь корову, привязываешь ее и ждешь с тенетами, пока ее покроет величественный бык – тот, кому уступают все остальные. Ну а пока они заняты делом, быка следует привязать к дереву и опутать сетями.
Нам повезло. Из стада только что изъяли возмутителя спокойствия, каковым, на взгляд критян, является самый обычный, мы бы сказали, себе на уме бык. Он недавно убил соперника и одного из посланных на ловлю людей – оба раза чересчур быстро.
Актор повел нас на заливной луг. Мы видели, что крыша дворца потемнела от зевак. Наступила пора закладов; кроме того, бывало, что танцоры гибли во время поимки быка, – как тут пропустишь зрелище?
Но Посейдон был милостив к нам. Когда привязали корову, явились сразу два быка и принялись мериться силой. Голову нового царя, черного и более быстрого, венчали вывернутые наружу рога, что всегда плохо, потому что такие быки бодают ударом в сторону, а не вверх. Но случайно – я уверен, что не нарочно, – соперник его, рыже-белый бык, сломал ему один рог, когда они сцепились в захвате. Черный с воплями побежал прочь – испуганный, словно воин, в руке которого переломилось копье. Победитель направился прямо к корове.
Мне приходилось уже иметь дело с быками, и ловлей распоряжался я. Мы отделались несколькими ссадинами, когда он рванулся и заставил нас припасть на колени. Я велел всем подождать, пока бык покончит со своим делом, зачем сразу делать из него врага?
А потом мы набросили веревки и потянули за них. Бык несколько раз споткнулся, однажды упал и, должно быть, сказал себе: «Это дело надо обдумать». И пока он так размышлял, мы привязали его к прочной жерди между двух волов и увели.
Я назвал его Гераклом. К этому герою я весьма хорошо относился в те дни, когда мечтал дорасти до пяти локтей. Позже, несмотря на то что этот достойный сын Зевса ни разу не опозорил своего отца, у меня появилась к нему какая-то неприязнь. Бык этот полностью отвечал моим представлениям о Геракле: симпатичный, могучий и простоватый. Да, если уж на Бычьем дворе ты не научился подсмеиваться над собой, значит тебе это не дано.
Вплоть до сего дня я каждый год приношу жертву Гераклу, хотя и не говорю герою, ради кого стараюсь. Огромный был бык, широколобый, и рога торчали изо лба его как должно – прямо вперед; так что он и шел прямо на тебя. В сердце своем был он ленив, но относился к себе с большим уважением и не обращал внимания на наши мелкие шутки. Словом, у нас он заслужил прозвище «деловой». И хотя он был отнюдь не безопасен, но казался много страшнее, чем был на самом деле, поскольку мысли его были наполовину обращены к хлеву и пойлу. Но что лучше всего – круп его напоминал бочонок.
Есть два способа работы с пойманным быком. Его привязывают цепью к столбу на учебной арене так, чтобы ты научился с изяществом избегать рогов. Или быка связывают, чтобы он не мог повернуться и только мотал головой, и тогда учат прыгать. Но времени на это отпускают немного; если он успеет сделаться хотя бы наполовину ручным, никакой забавы для критян уже не будет. Однако никто не велит тебе озлоблять быка. И все мы приносили Гераклу кусочек соли или горстку травы, прежде чем начинать пляску. Правда, он все равно глядел искоса, усматривая в нас причину своего плена.
Я знакомился теперь с другими танцорами, как с юношами, так и с девушками. На Бычьем дворе не было места кроткой дружбе. Всякий знал и собственные шансы, и возможности всех остальных, всякий ежедневно ел, беседовал и дрался с людьми, обреченными на смерть, с теми, кто боялся быка, сдался или получил дурное предзнаменование от собственных богов. На Бычьем дворе поклоняются всем божествам земли, поэтому танцоры так чтут тот алтарь, что находится на арене напротив их двери. Еще оказалось, что существует множество способов гадания: по песчинкам, галькам, каплям воды, кусочкам слоновой кости, по птицам, как заведено у эллинов, есть даже сауромантия – гадание по ящерицам. Помеченные печатью смерти гибли, их вспоминали недолго, так в пруду быстро гаснет рябь от мелкого камня. И все же среди нас были такие, что искали смерти после первого танца и встречались с ней, но она бежала от них.
Тут ничего нельзя было знать заранее. Жизни на Бычьем дворе остроту придавало одно условие. Говорили, что, если танцор сумеет прожить три года, богиня отпустит его на свободу. Правда, никто не помнил, чтобы хоть один прожил половину этого срока. И все же кто наперед знает свою судьбу? Оставалась надежда, что разразится война, начнется мятеж, что, наконец, пожар погубит дворец и мы сумеем бежать. Иногда по ночам я думал о том, что у Лабиринта нет стен, а моря вокруг Крита пусты; возле него нет островов, жители которых могли бы предупредить о захватчиках.
Суровой была эта дружба, но зависти в ней не было места. Все, что было хорошо одному, годилось и всем. Среди нас не было той ревности, что нередка среди воинов, сказителей или ремесленников. Здесь тебя отдадут быку, если увидят причины для недоверия; но если ты способен внушить доверие, помогут учиться. Прыгуны волей-неволей соревновались и не открывали друг другу секретов своих трюков; но я никогда не слыхал, чтобы они враждовали, разве что из-за любви. Ну а величие наших господ не смущало нас. Первой нашей заботой – как и у тех жертв в древнем загоне – было выжить, ну а уже потом заслужить почести среди своих. Хозяева, любовники и прочие слали танцорам драгоценности, и мы их носили: из тщеславия и любви к роскоши.
Вечерами, когда дев уводили, мы танцевали, пели песни своей родины и рассказывали предания. Иногда, оглядываясь вокруг, я думал: «Вот парни, связанные общим интересом, их можно научить стоять друг за друга. И девушки в основном не хуже их». Я еще учился и ни на что не рассчитывал; но мне трудно не приложить свою руку к тому, что я вижу.
У меня теперь было много забот с «журавлями». Мой друг Пирифой, тоже молодым восшедший на царство, однажды рассказал мне, как тяжело дался ему первый год правления. Сознаюсь в этом и я. Только я провел его не в своей твердыне, не окруженный знатью и без золота в руке, чтобы раздавать его. Тяжесть власти я принял на свои плечи на далеком Крите, на Бычьем дворе.
Там я научился – и это с трудом далось мне – оставлять многое без внимания. Началось все с молодого Гиппона, прежде бывшего конюхом у моего отца. Скромного, спокойного, разумного и изящного парнишку заметил один из знатных критян. И уже буквально через неделю у него появились всякие настроения, позы, жеманство: он принимался строить глазки всякому, кто заговаривал с ним. Я сердился: это опускало «журавлей» до уровня Бычьего двора, что задевало лично меня. Я выложил ему свое мнение, что задело его; Гиппон оказался легкоранимым. Он стал неуверенным и неловким в прыжках, а ведь, будучи довольным собой или получив подарок от любовника, прыгал через живого быка точней, чем даже Гелика. В Афинах он был ничтожеством, здесь же мог побороться за место под солнцем. Хорошо, что мне удалось вовремя понять, что общему делу вредил я, а не он. Хорошо ли, плохо ли, он нашел себя и мог быть полезным нам. Но если бы Гиппону пришлось переделывать себя, он бы ни на что не годился. Так что я прекратил свои едкие шуточки, похвалил новые серьги, и сразу все наладилось.
Потом, когда приблизилось время нашей первой игры, беда пришла, откуда я и не ждал ее. Гелика притихла и побледнела, и стала прятаться ото всех, чтобы посидеть в одиночестве. Проведя месяц-другой на Бычьем дворе, я научился замечать – так выглядели получившие дурное предзнаменование или те, кто попал сюда в слишком юном возрасте, не успев обрести достаточной силы и скорости. Словом, те, кто сдался. Но о Гелике так думать было неразумно. Через деревянного быка она прыгала идеально. Всеобщая нагота на Бычьем дворе не смущала ее; тонкая, с едва заметной грудью, она напоминала тех изящных танцовщиц из золота и слоновой кости, которых изготавливают критские златокузнецы.
Я подошел к ней и наедине спросил, не начались ли у нее месячные хвори. Девушки много не говорили об этом, но им, девственницам, эти неприятности досаждали изрядно. Иногда подобное недомогание служило причиной гибели, и я ощущал ответственность за всех «журавлей».
Она сглотнула и огляделась, сказала, что все в порядке, а потом выложила правду. Гелика боялась быка, боялась с самого первого занятия с живым зверем.
– Прежде я занималась с братом, – сказала она. – Он – мой близнец, мы научились танцевать раньше, чем ходить, и мысли его были моими мыслями. Я не боялась даже с тобой: у тебя руки акробата. Но иметь дело с чудовищем, которое способно тебя убить… Как мне понять, что задумал бык?
В голове моей пронеслось: «Вот и конец „журавлям“». У всех, кроме нас, был опытный прыгун. Хриса начинала осваивать это искусство; кое-что удавалось Иру и мне; однако рано было говорить о том, что мы готовы к выступлению. И я рассчитывал, что Гелика потешит собравшийся люд, пока остальные будут осваиваться на арене. Если не прыгнет она, придется прыгать кому-то другому. Отряд, не сумевший показать себя, разгоняли еще до наступления следующего дня.
Корить ее не было смысла. Она не из воинов, а просто танцовщица, отправившаяся на Крит не по своей воле. Чтобы рассказать мне о своем страхе, ей потребовалась отвага. Более того, среди других танцоров такое просто невозможно: тех, кто боялся быка, выдавали зверю – по закону Бычьего двора позорно было только предавать храброго. Гелика доверилась мне лишь из-за нашей клятвы. Это и было первое испытание обета.
Мы немного поговорили, и я рассмешил ее – впрочем, лишь ради собственного удовольствия, – а потом отправился думать. Но сумел вспомнить лишь жеребенка, который боялся колесниц у меня в Трезене. Я излечил жеребенка обычным способом – сам подошел к колеснице, так, чтобы он видел это, а потом с лаской подвел и его.
Вот потому-то мы, «журавли», и выпустили своего быка на учебную арену. Критяне полагали, что мы сделали это от буйства и для развлечения, и так рассказывают по сей день.
Но я пошел на это с отчаяния, пытаясь излечить Гелику от страхов или же в худшем случае проверить, сумею ли я прыгать через быка.
Зверю спутали ноги, и мы поработали с ним какое-то время, а потом я сказал Актору: у ворот меня попросили передать, что его, дескать, ждут на Бычьем дворе. Когда он ушел, я крикнул своим, предупредив их заранее:
– Путы свалились! – и сорвал их, притворившись, что поправляю.
Место это не предназначалось для учебы – небольшая арена величиной со старинную яму для жертвоприношений с высокими стенами. Но для прыжков и бега места было довольно – если человек быстр, а бык нетороплив. Когда случается нечто непредвиденное, критские быки любят хорошенько подумать. Я подбежал к животному, ухватился за рога и взмыл вверх, а когда завис в воздухе, тело мое ощутило, что все занятия ничто, вот это – истинная жизнь и слава, как первая битва, как первая девушка. Приземлился я по-дурацки – на живот, но осознал, что сделал не так, и при следующей попытке не повторил ошибки. Потом моему примеру последовала Гелика, и я надежно подхватил ее при приземлении. Гордясь собой, мы завели вокруг быка «танец журавля», за ним нас и застал Актор.
Он обещал побить нас своей собственной рукой и сдержал слово, хотя побои его можно было счесть скорее щекоткой. И мы поняли почему: ими он дал нам понять, что ставит на нас и не желает замедлять наши движения.
Молодость безумна, но иногда юных вдохновляет бог. Мы были рабами и пленниками, не способными ни прийти, ни уйти по своей воле. Вместе с раненой гордостью страдает отвага. Но мы сами пришли к быку – своей собственной волей, словно имели право выбора, и это освободило наши сердца. Более мы не будем считать себя беспомощными невольниками, ведь мы сами проделали половину пути навстречу богу.
На следующий день Актор собрал нас возле деревянного быка и проверил, как мы усвоили танец. Под внимательными взглядами собратьев мы старались выглядеть как можно лучше. Наши хозяева и знатные особы обоего пола многое отдали бы, чтобы поглядеть на это, но одобрение, услышанное от одного прыгуна, стоило восторгов двадцати праздных зрителей. Наконец Актор велел нам с Геликой прыгать и отошел в сторону. Я прыгнул, прислушиваясь к потрескиванию рычагов и болтовне танцоров. И когда очутился на земле, увидел, кого направился приветствовать наш наставник. Это был Астерион. Явился все-таки!
Пока Актор говорил, он смотрел на нас всех круглыми внимательными глазами; взгляд его не изменился, упав на меня. Так смотрел бы на меня деревянный бык своими нарисованными очами. Раз или два кивнув, он ушел. Я подумал: «Ну вот и все». Но когда попытался представить себе, какую пакость он может учинить мне, в голове моей промелькнула только одна мысль: «Теперь он помешает мне стать прыгуном». Лишь смерть казалась мне страшнее подобной возможности.
Наставник вернулся, но ничего не сказал. Наконец я не выдержал и спросил:
– И чего же хочет от нас хозяин?
Тот поднял брови и пожал плечами:
– Того же, что и все хозяева. Чтобы вы были в форме. Раз уж наш господин обещал за вас сотню быков, значит хочет, чтобы вы оправдали его надежды. И позаботьтесь, чтобы было именно так; ничего другого я вам просто не могу посоветовать.
Он ушел, а танцоры и прыгуны обступили нас с похвалами, замечаниями и грубыми шутками Бычьего двора. Тут не останешься в одиночестве до самой темноты, да и тогда ты одинок лишь перед своими бедами.
Потом ко мне подошел молодой Гиппон.
– Тесей, что с тобой? Надеюсь, ты не заболел?
Ну прямо как банщица, и я едва не сказал ему так. Мне хотелось на кого-то выпустить свой гнев, но ведь Гиппон не желал мне плохого.
– Как тебе это нравится? – проговорил я. – Выходит, все хорошее, что мы сумеем показать на арене, обернется выгодой этой надменной свинье? И если мы останемся жить, то ради него.
С ним был Ир. Они переглянулись с критянским жеманством.
– О, – проговорил Гиппон, – не тревожься об этом. Астерион – ничтожество. Так, Ир?
С понимающим видом они сблизили головы. Ну прямо две сестрички, решил я.
– Конечно, – отозвался Ир. – Астерион богат и может делать все, что заблагорассудится, однако он из простых и не стоит твоего внимания. Тесей, ты, конечно, знаешь его историю?
– Нет, – отвечал я. – Мне как-то не приходилось думать об этом. Рассказывай.
Тут они начали со смешками подталкивать друг друга, подбивая к рассказу. Наконец Ир сказал:
– Астерион считается сыном Миноса. Но все знают, что отец его был прыгуном.
Он не стал понижать голос. Бычий двор – это единственное место во всем Лабиринте, где можно разговаривать свободно.
Гиппон подтвердил:
– Именно так, Тесей. Конечно, об этом не принято говорить, но мне рассказал мой друг, а он такой знатный, что знает здесь всех.
– И мой тоже. – Ир поправил прическу. – Мой друг не просто сочиняет песни, он записывает их. Таков обычай на Крите. Он очень образован и говорит, что прыгун этот был ассирийцем.
– Тьфу! – выразился Гиппон. – У них толстые ноги и черные бороды.
– Не говори глупостей, – отвечал Ир. – Ассирийцу тогда едва исполнилось пятнадцать. Но сначала в него влюбился сам Минос и месяц за месяцем держал своего любимца подальше от арены, чтобы его не убили.
– Но это же святотатство, – возразил я. – Он же наверняка был посвящен, как и все мы.
– О да. Святыня была оскорблена! – согласился Гиппон. – Люди говорили, что подобное может навлечь проклятие. Так и случилось. Царица разгневалась и тут сама обратила внимание на юношу. Говорят, что бедный царь последним узнал об этом, когда слухи пошли не только по Лабиринту, но и по Кноссу. Есть непристойная песня о том, как царица ходила к нему на Бычий двор и пряталась в деревянном быке. Друг мой говорит, что это толки простонародья. Но царица просто обезумела от страсти, можно сказать, потеряла голову.
– Ну а когда царь узнал об этом, – спросил я, – то, должно быть, послал неверную жену на смерть?
– Это на Крите-то? Да она же была воплощенной богиней! Нет, царь сумел только отослать ассирийца к быкам. Ну а он, по-видимому, успел забыть все, чему его учили, или же бог прогневался; во всяком случае, виновного убил первый же бык. Тем не менее он успел оставить о себе память.
– Но Минос мог и не признать ребенка, – стоял я на своем.
Ир, всегда державшийся вежливо, терпеливо пояснил:
– Тесей, критяне соблюдают старую веру. Дитя принадлежит матери. Поэтому царь не стал поднимать шума, чтобы сохранить лицо, и назвал ребенка своим. Наверно, не хотел, чтобы люди подумали о том, что он никогда не входил к царице, иначе они захотели бы узнать причину.
Я кивнул. Это было понятно.
– Сперва, – продолжил Гиппон, – за Астерионом приглядывали. Утверждают, что Минос был очень строг с ним – нетрудно понять почему. Сейчас – дело другое. Астерион умен, он сумел взять в свои руки едва ли не все нити власти и практически правит страной.
Гиппон поглядел на меня – не затем, чтобы посмотреть на мою реакцию, а желая убедиться, что отвлек меня. Под его изменившейся внешностью я угадывал прежнего смышленого конюшего, прежде полировавшего упряжь и приглядывавшего за лошадьми.
– Видишь, Тесей, он просто выскочка и недостоин твоего внимания.
– Ты прав, – отвечал я. – Им мы удостоим лучше старину Геракла. Но какого мнения об этом сам Минос?
Гиппон понизил голос – не от страха, а скорее из благоговения.
– Минос живет в великом уединении своего священного обиталища. Никто не видит его.
Так миновал день. Когда настала ночь, я ускользнул во двор и, усевшись на черный цоколь красной колонны, слушал, как щебечут женщины в какой-то комнате наверху, как поет мальчишка под звуки изогнутой египетской кифары. Я был подобен человеку, которого под одеждой ужалило насекомое; он скребет свое тело, но жало уже глубоко вонзилось в кожу и причиняет боль.
Я вспомнил, как усмехнулся коринфянин, услыхав, что я в ссоре с Астерионом. Но я не видел в том ничего смешного: как наследник царского дома, я имел право на поединок. И мое положение раба бога не отменяло такого права. Я бросил вызов Астериону, не только желая, чтобы он не купил «журавлей», но также из гордости. И потом думал, что он купил нас, дабы иметь своего врага под рукой. Но в тот день я узнал наконец свою истинную цену в его глазах. Он купил меня, как покупает богач брыкливую лошадь, если видит, что она быстра и вынослива и потому может принести ему приз в состязаниях. Удар копыта не ранит гордость – ведь его нанесло животное, а не человек.
Когда он называл меня дикарем с материка, я увидел в этих словах оскорбление. Я льстил себе – он просто не скрывал своих мыслей. Он купил меня, поставил в конюшню и благополучно забыл; это меня-то, сына двух царских домов, порожденных богами, владыку Элевсина и пастыря Афин; меня, получившего знак от колебателя земли Посейдона. Он пренебрегал мною, даже не будучи царским сыном.
Лабиринт затих, светильники погасли; поднималась луна, гасившая яркие критские звезды. Я встал и громким голосом произнес – так, чтобы меня слышали здешние боги:
– Клянусь своей головой, клянусь головою отца: настанет день и Астерион узнает, кто я такой.