Книга: Тесей. Царь должен умереть. Бык из моря (сборник)
Назад: Часть вторая Элевсин
Дальше: Часть четвертая Крит

Часть третья
Афины

Глава 1

Итак, я второй раз въезжал в Элевсин по истмийской дороге, и люди стояли на крышах, но на этот раз они не молчали.
Я отправил спутников возглавлять шествие, а сам ехал перед ополчением мужей. Царь Мегары почтил меня даром – верховым конем. Стража несла трофеи, выступая под звуки флейты и поющих голосов. Позади ехали повозки с добычей, шли женщины и стадо скота. Шаги наши утопали в зеленых ветвях и цветах, которые кидали с крыш на дорогу. В тот час, когда тень мужа в два раза длиннее его самого, мы въехали на насыпь, ведущую к твердыне, и стража разделилась надвое, пропуская меня вперед.
На башне, над воротами, было черно от народа, створки распахнулись прямо передо мной, и часовой протрубил в рог. Я въехал на мощенный плитами большой двор, стук копыт моего коня отозвался между высоких стен звонким эхом. Наверху – словно пчелы, облепившие соты, – жалась друг к другу дворцовая челядь; все молчали, на окнах не было видно ни одного яркого полотнища. Лишь наискось падали солнечные лучи, очерчивая зубчатую тень крыши, усеянной множеством голов; а на широких ступенях среди раскрашенных колонн стояла женщина в широкой жесткой юбке и пурпурной диадеме. Высокая и неподвижная, она, как колосс, отбрасывала долгую тень.
Я спешился у подножия лестницы, и коня увели. Она ожидала, не сделав навстречу мне даже шага. Я поднялся и стал напротив нее, набеленное лицо показалось мне маской из слоновой кости с глазами-сердоликами. На плечи ее ниспадали расчесанные и перевитые нитями из золота и серебра рыжие волосы – точно такие я видел испачканными кровью и пылью на земле Истма.
Я взял ее холодную руку и склонился с приветственным поцелуем – чтобы видели люди. Но губы наши не соприкоснулись: я не хотел добавлять оскорбление к крови, и без того разделившей нас. Рот мой коснулся пряди волос на ее лбу, она произнесла готовую приветственную фразу, и мы бок о бок вошли во дворец.
Вступив рядом с ней в чертог, я сказал:
– Нам надо поговорить. Давай подымемся наверх, где никто не помешает нам. – Она поглядела на меня, и я добавил: – Не бойся, я знаю, как надлежит поступать.
В опочивальне было сумрачно, лишь лучик заходящего солнца падал на одну из стен. На высоких пяльцах какая-то вышивка – смесь белого с пурпуром. Украшенная золотом лира возле окна. Возле стены просторное ложе, укрытое мехом циветты и пурпуром.
– Госпожа, – начал я, – ты знаешь, я убил твоего брата. Но знаешь ли ты причину?
Она отвечала голосом далеким, как морской берег:
– Кто после смерти Ксанфа сумеет уличить тебя во лжи?
– А какая кара, – продолжил я, – полагается убившему царя прежде срока? – Закушенная губа ее побелела. – Но я убил его в поединке, а тело доставил сюда для подобающих похорон, потому что не хотел бесчестить твою родню. Люди его не считают меня неправым. Как ты видишь, они позволили мне привести их домой.
Она отвечала:
– Тогда кто же я? Пленница, взятая твоим копьем? – Груди с вызолоченными кончиками затрепетали, выдавая волнение. И все же слова эти лишь напоминали мне о Филоне, взятой пиратом и вором; прежде ей приходилось делить ложе с людьми, которых трудно было поставить выше животных, и о нежности она знала лишь то, чему я ее научил сегодня. От сна меня пробудили слезы девушки, она просила никому не продавать ее и не дарить.
– Все остается как прежде, госпожа, – отвечал я. – Ты здесь царица.
– Но ты теперь – царь? Так, эллин?
Я подумал, что женщине, оплакивающей родственника, подобало бы вести себя сдержаннее и избегать резкости, но не мне было говорить ей об этом. Пятно солнечного света на стене заалело; белая птица в своей плетеной клетке нахохлилась перед сном, чтобы было теплее.
– Настанет время поговорить и об этом, – отвечал я. – А сейчас на руках моих кровь, от которой ты не можешь меня очистить, да и не подобает мне просить об этом тебя. Сняв вину с себя, я вернусь и выплачу дань за кровь детям Ксанфа.
В сгущающихся сумерках она поглядела на меня и спросила:
– Вернешься? Откуда же?
– Из Афин, – отвечал я, едва веря тому, что могу наконец произнести это слово. – Люди говорят, что на Акрополе есть храм Матери и святилище Аполлона у священного источника. Там меня очистят от пролитой крови сразу небесные и подземные боги. Я попрошу об этом царя.
Запястье ее обвивал браслет – золотые кольца змеи. Поправив украшения, она сказала:
– Теперь Афины! Разве мало тебе Мегары? Теперь ты решил еще завести сердечную дружбу с Эрехтеем. Ничего себе дом для очищения! Лучше прихвати воду с собою.
Я ожидал от нее другого гнева. Можно было подумать, что я просто обидел ее каким-то пустяком, а не убил родственника.
– Или ты не знаешь, – продолжала она, – что его дед взял Элевсин, убил раньше срока царя и изнасиловал царицу? С той поры на эрехтидах лежит проклятие Матери. Зачем, по-твоему, Эгей воздвиг ей святилище на Акрополе и присылает сюда за жрицей? Пройдет много времени, прежде чем ему удастся смыть проклятие. И ты хочешь, чтобы этот человек очистил тебя? Не торопись, дай лучше своим юношам, которые так тебя превозносят, услышать, куда ты поведешь их!
– Проситель не берет с собой воинов. Я отправлюсь в Афины один.
Царица вновь прикоснулась к браслету. Она казалась мне женщиной, не знающей, что предпочесть.
«Она сердится на мое решение, – подумал я. – И в то же время хочет, чтобы я ушел».
Она сказала:
– Я ничего не знаю о твоем Аполлоне. Когда ты уедешь?
– Когда вернется с ответом мой гонец. Послезавтра, а может, и завтра.
– Завтра! – вскричала она. – Ты вернулся с закатом, и солнце еще не село.
Я ответил:
– Скорее уеду – быстрее вернусь.
Царица подошла к окну, затем вернулась ко мне. Ощутив запах ее волос, я вспомнил, что такое желать эту женщину. Потом она повернулась ко мне – словно кошка, обнажившая острые зубы и розовый язык.
– Ты смелый юноша, эллин, раз не боишься отдать себя в руки Эгея, показав сперва, какого он имеет в тебе соседа. За свою скалу и горстку возделанных полей у ее подножия он бился как волк, защищающий свое логово; даже отощал в войне с собственной родней. Неужели ты доверишься мужу, которого никогда не видал?
– Да, – отвечал я. – Почему бы и нет? Ведь просящий – священен.
На стене погасло последнее ржавое пятно заката, холмы укрыла серая мгла, лишь острая вершина самой высокой горы еще алела девичьим соском. Белая птица спрятала голову в мягкие, как шерсть, перья. Пока я глядел в сторону Афин и ночь опускалась на далекий город, неслышно вошла одна из дворцовых служанок и откинула полог с просторного ложа.
Я вознегодовал при виде столь неподобающего легкомыслия, но не мне было возражать. Я повернулся к царице. Она посмотрела на меня взглядом, в котором мне не удалось ничего прочитать, и сказала служанке:
– Можешь идти.
Когда девушка уже уходила, я ее задержал:
– Постели мне в восточной комнате. Я буду спать там, пока не очищусь от крови. – Глаза девушки распахнулись, словно бы я сказал нечто неслыханное; она прикрыла ладонью рот и бросилась прочь из комнаты.
– Что за нахальная дура, – заявил я. – Тебе лучше продать ее.
Никогда не пойму этот береговой народ. Я не хотел оскорбить ее дом и говорил вполне вежливо. А потому удивился ее внезапному гневу. Царица стиснула кулаки и, оскалившись, бросила:
– Тогда ступай! Убирайся к своему Эгею Проклятому! Вы стоите один другого. – Она расхохоталась, но умом я уже был в Афинах. – Ступай, ступай к нему, юнец, желающий вознестись над собственной судьбой. Но когда наступит час расплаты, вспомни, что ты сам выбирал свою участь.
– Пусть меня рассудит всевидящий Зевс, – ответил я и вышел.
На следующий день я попросил принести перо и египетский папирус. Прошел год или два с тех пор, как мне доводилось писать, поэтому я опробовал свою руку на воске – чтобы проверить, как она помнит буквы. В моем письме не было особых секретов, однако я хотел, чтобы первые слова, полученные от меня отцом, были написаны мною, а не писцом. Привычка не оставила меня, я каллиграфически выводил буквы – как тому учил меня розгой учитель. Я подписал письмо именем Керкион, запечатал царским перстнем, а потом сел, слушая, как затихает вдали на афинской дороге топот копыт.
Езды было всего два часа, и я весь день ожидал возвращения гонца. Конечно, у отца не было причин торопиться с ответом, и все же, по молодости, сердце мое терзало нетерпение, и не было такой причины для задержки, что не успела бы прийти мне в голову. Но посланец вернулся только после полудня следующего дня.
На нижней террасе, меж двух колонн, располагалось черное базальтовое сиденье, над ним свисал желтый жасмин. Я отошел к нему и распечатал письмо, написанное аккуратной рукой писца. Оно оказалось еще короче моего. Царь приглашал меня погостить у него в Афинах, выражал интерес к моим победам и соглашался очистить от пролитой крови.
Чуть погодя я послал за гонцом. Думаю, мне хотелось, как это нередко случалось со мной в Элевсине, повыспросить у него об афинском царе. Но, как и всегда, счел недостойным подобное любопытство. Так что в итоге я спросил его, как опрашивают любого гонца, только о новостях. Он рассказал мне о разных разностях, о которых я успел с той поры забыть, а потом добавил:
– Все говорят, что жрица скоро станет царицей.
Я выпрямился в кресле:
– Как так?
– О, повелитель, проклятие оказалось таким тяжелым. Родственники постоянно пытаются отобрать царство у Эгея, жены не дали ему сыновей, а критяне не уменьшают дани, невзирая на все просьбы царя.
Я поинтересовался, какова же дань.
– На следующий год четырнадцать танцоров для игры с быком. И, как обычно, они забирают самых лучших. Жрицы святилища видят в этом знак для царя. – Гонец умолк, словно бы в глотке его застрял комок.
– Тамошняя жрица, – проговорил я, – она из Элевсина?
– Да, повелитель, она служила в здешнем святилище. Но сюда пришла откуда-то с севера, из святого места за Геллеспонтом. Говорят, она прозорлива и умеет вызывать ветер; простонародье в Афинах зовет ее «хитроумной» или «колхидской колдуньей». Царь когда-то возлег с ней перед Деметрой; этого потребовал оракул, когда в царстве случилось какое-то большое несчастье. Говорят, ему осталось теперь лишь возвести ее рядом с собой и возвратить назад прежние обычаи. – Теперь я понял, почему гонец не хочет смотреть мне в глаза. Он торопливо продолжал: – Повелитель, ты же знаешь, как афиняне любят болтать. Скорее, это все потому, что у царя двое сыновей от нее и нет иного наследника.
Я встал с базальтового сиденья и проговорил:
– Разрешаю тебе идти.
Он отправился прочь, и я принялся расхаживать взад и вперед по залитой желтым осенним солнцем террасе. Люди, пришедшие переговорить со мной, начали тихо расходиться. Наконец сердце мое остыло, и я подумал: «Пожалуй, не следовало так быстро отсылать этого человека. Нужно было его наградить: пришедшее вовремя предупреждение – дар божий. А что касается отца, какие у меня основания сердиться на него? За эти восемнадцать лет он так и не взял себе жены – ради матери и меня. А я мог бы оказаться здесь раньше, если бы вовремя поднял камень. – Солнце еще стояло высоко, и передо мной лежала короткая тень. – Муж, проспавший предупреждение, не заслуживает его, – решил я. – Зачем ждать завтрашнего дня? Отправлюсь сегодня».
Я вернулся во дворец и приказал служанкам одеть меня. Эллинский костюм из красной кожи, в котором я приехал сюда из Трезена, оставался еще почти новым. Я прицепил к поясу украшенный змеями меч эрехтидов, а чтобы до поры скрыть его, перебросил через плечо короткий голубой плащ из тех, что можно носить в помещении.
Я решил ограничиться двумя слугами. Стража, на мой взгляд, не подобала просителю, а я к тому же стремился сразу же показать, что явился с дружбой и рассчитываю на доверие. Я намеревался ехать втроем, но, когда я собрался в дорогу, моя пленница Филона в слезах ухватила меня за плащ и зашептала:
– Женщины во дворце говорят: царица убьет меня, едва твоя спина повернется ко дворцу.
Я поцеловал девушку и сказал, что дворцовые слухи всегда одинаковы; однако она глядела на меня как загнанный заяц на копье, и, трезво подумав, я решил, что царице не стоит доверять. И хотя это сулило лишние неудобства, я велел одному из слуг взять Филону на круп своего мула.
Привели коня, и я послал к царице с вестью о том, что готов и хочу с ней проститься. Она ответила, что чувствует себя нездоровой и не желает ни с кем говорить. Я видел, как она прогуливалась по террасе, – ну и ладно, главное – соблюсти подобающие условности.
Итак, я сел на коня, и во дворе меня приветствовали спутники – но чуть иначе, чем прежде; ведь теперь я сделался походным вождем и посему принадлежал не только им. В другое время это бы меня опечалило, но теперь я сделал приветственный жест и скоро забыл о них: в лицо мне дул ветерок с Аттики.
Дорога сперва шла вдоль берега, потом повернула вглубь страны. Осенняя трава высохла и поблекла, темную листву олеандров покрывала пыль. На рубеже – возле сторожевой башни – мне пришлось назваться перед афинянами; они не ожидали меня раньше следующего утра. Я ощущал, что в подобной поспешности нетрудно усмотреть мальчишескую невоспитанность, и они могут отнестись ко мне не слишком серьезно. Однако афиняне держались вежливо. Когда я поехал дальше, опережая меня, вперед вырвался посланный ими гонец.
Дорога резко повернула между двумя невысокими холмами, и неожиданно я увидел перед собой огромный плоский утес, подобный какому-то подножию, воздвигнутому титанами, чтобы сражаться с богами. На вершине его под лучами еще высокого солнца рвался к небу царский дворец – ржаво-красные колонны, розовые стены, украшенные белыми и голубыми квадратами. И столь высоко поднимался он, столь крохотными – словно работа златокузнеца – казались фигурки стражей на стенах с проволочками копий в руках, что у меня перехватило дыхание. Трудно было даже представить нечто похожее.
Дорога вела по равнине к городской стене и надвратной башне. Наверху ее толпились лучники и копейщики, между зубцами были выставлены их щиты из бычьих шкур. Никто не спросил мое имя. Массивный засов пополз в сторону, высокие – в рост всадника – створки ворот распахнулись, за ними меня приветствовали стражники, потом был рынок, небольшие домишки, теснящиеся у подножия утеса или облепившие невысокие склоны. Начальник городской стражи послал со мной двух своих людей, чтобы они проводили меня в Акрополь.
Отовсюду, кроме запада, возвышались крутые утесы. Дорога виляла, поднималась по склону от подножия высокой стены. Потом на дороге появились ступени, мешавшие верховой езде, и коня моего повели в поводу. Стену замыкал дом караула. Прикоснувшись в знак почтения к лицу древками копий, мужи пропустили меня. Далеко внизу остались улицы и городские стены, равнина Аттики уходила к горам и морю. На вершины золотисто-пурпурными венцами уже ложились фиолетовые вечерние тени. Передо мной оказались верхние ворота твердыни; перекрывавший их камень был разрисован синими и алыми полосами и украшен царским знаком, который обвивал снизу змей. Закатные лучи превратились в желтый хрусталь – сверкающий и чистый.
Место это повергло меня в трепет. Я слыхал рассказы о нем, но представлял себе только простой холм, на котором стоит обычный дворец какого-нибудь царя или вождя. Мне и присниться не могло, что отец мой владеет подобной твердыней. Теперь я понимал, почему он сумел выстоять против всех своих врагов; крепость эту, на мой взгляд, можно было защитить от всех людей на свете, возьмись они за оружие. Понял и слова песен: после того как царь Зевс сотворил людей, не было такого времени, чтобы царь не жил на вершине Акрополя, и даже до того здесь была крепость четвероруких гигантов, умевших бегать вниз головой. До сих пор можно видеть огромные камни, положенные ими друг на друга в незапамятные времена.
Я миновал внутренние ворота на верхнем плато цитадели. Там расхаживали стражи, из игрушечных фигурок превратившиеся в мужей; передо мной оказались дворец и терраса, выходящая на север. Если бы сейчас на ней находился отец, он мог бы увидеть меня. Дыхание мое участилось – больше, чем если я поднялся бы на гору, пришлось облизать пересохшие губы.
Я шел между домов дворцовых людей, между редких выносливых деревьев – сосен и кипарисов, посаженных ради тени и защиты от ветра. Перед величественной колонной стоял управитель дворца с приветственной чашей в руках. После долгой езды и подъема холодное вино показалось мне невероятно вкусным. Такого я еще не пил. Осушив чашу, я подумал: «Наконец-то окончилось мое путешествие; после этого глотка я стал гостем собственного отца».
Коня моего увели, а меня проводили внутренним двором в покои для гостей. Женщины уже наполнили ванну, и в комнате пахло благовониями. Пока служанки чистили мою одежду, я погрузился в воду и огляделся. На пути вверх великолепие цитадели ослепило меня. Но, войдя во дворец, нетрудно было заметить, что тяжесть войны уже угнетает царство. Все было опрятно и чисто; живопись на стенах подновлена, банные принадлежности начищены до блеска, умащения составлены великолепно. Но женщин, притом немолодых и не слишком красивых, было немного. На мебели зияли отверстия – там, где с нее сняли золотые украшения. Я сказал себе: отец слишком долго нес в одиночку эту тяжесть. Теперь же он ни в чем не будет нуждаться.
Меня вытерли, умастили, одели и причесали. Возле двери меня ожидал знатный муж, чтобы проводить в чертог. Я шел вдоль колоннады, плитки на полу складывались в изображения волн и зубцов; слева высились колонны из резного кедра, справа тянулся фриз, на котором грифоны преследовали оленя. Слуги выглядывали из дверей и провожали меня взглядами. Гулко стучали мои сандалии, даже прикосновение эфеса к нашлепкам на поясе казалось громким. Я уже слышал впереди оживленную суету торжественного чертога: разговоры мешались со стуком кубков и чаш, скрипели, передвигаясь по камню, ножки скамей и стульев, аэд настраивал лиру, кто-то бранил раба.
В дальнем конце зала, меж двух колонн, располагалось невысокое возвышение, на нем восседал царь. Для него только что принесли стол, который слуги как раз устанавливали перед его креслом. От входа в зал я мог лишь видеть, что он темноволос. Но об этом я уже догадывался, учитывая, что мать приняла отца за Посейдона. Приблизившись, я заметил в каштановых волосах седые пряди. Беды действительно оставили свою печать на лице его: глазницы ввалились и потемнели, складки возле уголков рта были глубоки, как рубцы. Борода скрывала подбородок, но на сжатых губах читалась печать усталости и пережитых тревог, чего и следовало ожидать. Я надеялся увидеть в его внешности свои собственные черты, однако лицо отца было длинное, глаза оказались не голубыми, а карими, они были более глубоко и широко поставленными. В отличие от моего прямого его нос загибался крючком, и, если волосы мои от висков направлены назад, его пряди, сужая лоб, свисали прямо вперед. Здесь, в чертоге, нетрудно было увидеть в нем царя, но мужа, ощутившего дыхание Посейдона и переплывшего через бурные воды к Миртовому дому, я не заметил. Но все же это был он, и я был готов увидеть перед собой незнакомца.
Я шел вперед под взглядами со скамей и видел лишь его одного. По правую руку его располагалось пустое кресло, спинку которого венчали два ястреба, а по левую сидела женщина. Я подошел ближе. Царь поднялся, приветствуя меня, и шагнул навстречу. Я обрадовался, поскольку заранее не был уверен в том, что он примет меня как равного. Отец оказался повыше меня – на два пальца.
Он произнес слова, предписываемые обычаем, приветствовал меня и пригласил поесть и попить, прежде чем утруждать себя разговором. Я отвечал благодарностью и улыбкой. Он тоже улыбнулся, но только слегка – не кисло, пожалуй, несколько напряженно, как бы искусственно.
Я сел, и мне принесли стол. Отец велел слуге вырезать для меня лучшие куски. На деревянном блюде моем оказалось больше мяса, чем я мог съесть, даже с учетом того, что проголодался. Сам отец ограничился лишь какими-то сладкими пирожками, да и то по большей части скормил их псу-кабанятнику, пристроившемуся возле его кресла. По дороге мне успела закрасться в голову трусливая мысль: не открыться ли прямо в чертоге, перед людьми. Но теперь, когда я увидел его – царя и вместе с тем незнакомого мужа, – чувство благопристойности вновь вернулось ко мне. К тому же следовало сперва ближе познакомиться с ним.
За едой краем глаза я поглядывал на женщину, сидевшую по другую от него руку. Садясь, я приветствовал ее и успел рассмотреть лицо. Она не была ни эллинкой, ни женщиной берегового народа; широкие скулы, довольно плоский нос, узкие и слегка раскосые глаза. Тонкий изогнутый рот словно бы прятал загадочную улыбку. Невысокое белое чело венчала диадема в целую ладонь шириной – золотые цветы и листья. С черными прядями упругих волос переплетались золотые цепочки, оканчивавшиеся распускающимися бутонами.
Вновь подошел управитель с вином. Я еще не допил, но царь уже осушил свой емкий золотой кубок и жестом приказал наполнить его. Он поднял руку, и я успел сравнить с ней мою: форма ладони и пальцев, даже ногтей – все было одинаково. В груди моей перехватило дыхание; я поглядел на отца, не сомневаясь, что он заметит сходство и удивится. Но женщина негромко заговорила с ним, и царь ничего не заметил.
Блюдо мое опустело. Когда я показал, что сыт и более не вмещу, он обратился ко мне:
– Царственный гость, по виду ты похож на эллина. И мне кажется, что во дворец Элевсина ты попал из царского дома.
Я отвечал с улыбкой:
– Это так, господин. И нет на земле мужа, которому я с большей охотой расскажу о своем происхождении. Но сейчас умолчим о нем – на то у меня есть веские причины, потом ты о них узнаешь. Тебе уже известно, какой чести я прошу для себя. Что касается убитого – я победил его в честном бою, хотя до того он пытался исподтишка погубить меня. – И я поведал ему всю историю, добавив: – Так что не думай, что перед тобой человек, орудующий в ночи.
Он поглядел вниз, на собственный кубок, и произнес:
– Сперва следует совершить приношение дочерям Ночи. Вот служительница Медея, она и принесет жертву.
Женщина поглядела на меня своими раскосыми глазами.
Я ответил:
– Мужу подобает просить милости Матери, принимающей убитых в свое лоно. Но, господин, я эллин, подобно тебе самому. И в первую очередь я обратился бы к Аполлону, губителю тьмы.
Я видел, как она поглядела на него, но отец смотрел в сторону.
– Пусть будет так, как ты хочешь! Однако ночь холодна, давай подымемся наверх и выпьем вина в моей комнате.
Мы направились к лестнице за помостом, и белый пес побрел следом за нами. Палаты царя выходили на северную террасу. Уже стемнело, и невысокая осенняя луна поднялась над горами. Город внизу невидимкой исчез во мраке, и только вершины окружающих гор еще выступали из него. В округлом очаге горели приятно пахнущие поленья, возле него располагались два кресла, а неподалеку – станок для вышивания. На витом подножии стоял светильник из резного малахита; стену украшало изображение многолюдной охоты на оленя. Постель кедрового дерева была застелена красным покрывалом.
Мы сели, слуга поставил между нами столик, но вина не принес. Царь наклонился вперед, простирая ладони к огню. Я заметил, что они дрожат, и решил: «Он выпил лишнего в чертоге и желает передохнуть».
Теперь пришло время заговорить, но язык мой буквально прилип к нёбу, и я не знал, с чего начать. «Пусть он начнет, – подумалось мне, – а я продолжу». Поэтому я лишь расхваливал цитадель и силу ее.
Отец сказал, что врагу еще ни разу не удавалось взять Акрополь приступом, и я заметил:
– Опытный воин никогда не уступит такую твердыню, – поскольку успел увидеть одно или два места, где обученное войско могло бы осилить склон.
Он быстро поглядел на меня, и я подумал, что проявил невежливость, позволив себе, гостю, подобное внимание к его стенам. Словом, когда он заговорил об истмийской войне, я был рад потолковать об этом. И в самом деле, по дороге сюда я сочинил в уме целый рассказ о ней. С откровенностью молодости я хотел, чтобы он видел, что меня можно не стыдиться.
Он проговорил:
– Да, теперь ты царь в Элевсине – не только по названию. И все это – за одно лето.
– И все же, – отвечал я, – Истм я пересек не ради того. Все это лишь случайности на моем пути, если подобные события могут происходить случайно.
Он бросил на меня испытующий взгляд из-под темных бровей.
– Выходит, Элевсин не твоя мойра? Ты уже смотришь вперед?
Я улыбнулся и сказал:
– Да.
И подумал: «Сейчас я заговорю». Но едва я вздохнул, он поднялся из кресла и направился к окну. Огромный пес последовал за ним. Чтобы не сидеть, пока он стоит, встал и я и следом за отцом вышел на темную террасу. Лунный свет проливался на землю: огромная скала бросала свою тень на далекие белые поля.
– В горах сейчас сухо, – произнес я. – Мне бы хотелось увидеть их весной и покрытыми белым снегом. Какая ясность! Видна даже тень полной луны. Или так всегда бывает в Афинах?
– Да, – отвечал он, – воздух здесь чист и прозрачен.
– Когда поднимаешься сюда, – продолжал я, – кажется, что здешние камни сами испускают свет. Твердыней Эрехтея зовут эту скалу кифареды. Но истинное ее имя – Твердыня богов.
Отец повернулся и направился внутрь двора. Последовав за ним, я заметил, что он стоит спиной к светильнику, так что свет падает мне в глаза. Он спросил:
– Сколько тебе лет?
– Девятнадцать, – не думая отвечал я.
Ложь сия после долгого употребления в конце концов подвела меня. Я вспомнил, с кем говорю, и, осознав всю нелепость, даже рассмеялся.
– О чем ты? – спросил он усталым, почти старческим голосом.
– У меня есть на это причина, – начал было я.
Но прежде чем я успел сказать что-либо еще, дверь распахнулась, и в комнату вступила Медея, следом за которой служанка несла инкрустированное блюдо. Два золотых кратера на нем были полны вина, приправленного ароматными травами и подогретого; комнату наполнил приятный запах напитка.
Она вошла неслышно, с опущенными долу глазами и остановилась возле отца. Он сказал:
– Выпьем потом. Поставь на стол.
Служанка опустила блюдо, но Медея проговорила:
– Холодным оно потеряет вкус, – и вновь подала ему кратер.
Он принял, и она поднесла мне второй, на гнутых ручках его примостились чеканные голубки. Сам кратер был украшен львами, пробирающимися через заросли.
От вина пахло приятно, однако вежливость заставляла меня ждать приглашения. Царь стоял, держа обеими руками кратер с ручками-змейками; Медея в безмолвии ожидала возле него. Вдруг он повернулся к ней и спросил:
– А где то письмо, что прислал мне Керкион?
Она посмотрела на него с удивлением и подошла к шкатулке слоновой кости, стоявшей на подставке. Я увидел в ее руках собственное письмо. Царь спросил:
– Скажи мне, что в нем написано?
Поставив чашу, я взял в руки письмо. Глаза его казались ясными, трудно было подумать, что у него плохо со зрением.
Я прочел письмо, и отец сказал:
– Спасибо. В общем, я понял все, но в некоторых словах сомневался.
Я недоумевающе посмотрел на него и проговорил:
– Мне казалось, что написано все правильно.
– Да-да, почерк, конечно, отменный, – отвечал он рассеянно, как бы с отсутствующим видом. – Твой писец знает греческий, но буквы он пишет как варвар.
Я выронил письмо, словно бы оно вдруг ужалило меня. Не только лицо, загорелось все мое тело – я отбросил гиматий с плеч за спину. И не думая – просто чтобы не стоять дураком, – взял кратер с вином и понес ко рту.
Но едва мои губы коснулись края кратера, я ощутил, как его вырвали из моих рук. Горячее вино брызнуло мне на лицо и одежду. Золотой кратер упал на раскрашенные плитки пола, посреди растекшейся лужицы. На дне оказался густой осадок, темней самого вина.
Вытирая лицо, я с удивлением смотрел на царя. Он впился в меня глазами, словно увидел саму смерть. Ни один умирающий не выглядел бы бледнее. Зрелище это вернуло мне самообладание, и я заметил, что гиматий уже не закрывает меч.
«Надо было раньше все сказать. Это он от волнения, – подумал я. – Как скверно все у меня получилось!»
Потрясение заставило царя онеметь; взяв его за руку, я сказал:
– Присядь, господин мой. Прости меня. Я сейчас все тебе объясню.
Я подвел его к креслу. Ухватившись за его спинку, он замер, пытаясь отдышаться. Я склонился над ним, раздумывая, что еще сказать; тут с балкона явился белый пес и направился к пролитому вину. Шагнув вперед, отец схватил пса за ошейник. Я услышал шорох женских одежд и певучий звон украшений; неслышная доселе жрица Медея, о которой я успел позабыть, укоризненно качала головой. Тут я все понял.
Не так холодна цикута, не столь пронзителен кислый укус, как та мысль, что поразила меня. Я замер как камень, женщина отправилась вместе с псом к двери, а я, даже не пошевелив рукой, позволил ей выйти. Царь оперся на изголовье кресла, словно бы лишь это удерживало его на ногах. Наконец я услыхал его голос, хриплый и низкий, словно предсмертный.
– Ты же сказал – девятнадцать! Ты же говорил, что тебе девятнадцать!
Эти слова пробудили меня. Я подобрал кратер с пола, понюхал осадок и поставил чашу перед ним.
– Не важно, – проговорил я. – Хватит того, что погостил у тебя. Ну а что касается всего прочего, к нам это более не относится.
Он на ощупь обошел кресло, сел и закрыл лицо руками. Я отстегнул перевязь и положил меч возле чаши.
– Возьми это, – проговорил я, – если знаешь это оружие, и используй как найдешь нужным. Это не мой меч: я нашел его под камнем.
Я видел, как впиваются его ногти в кожу на лбу. Он издал звук, подобный тому, что исходит из груди стиснувшего зубы мужа, когда извлекают копье, нанесшее ему смертельную рану. Он зарыдал так, будто бы душа рвалась прочь из его тела, я же, застыв словно изваяние, мечтал провалиться сквозь землю или раствориться в воздухе.
До этих слез я не видел в нем отца, но теперь ощутил родство – похолодев от позора перед лицом такого падения. Я чувствовал стыд, словно бы сам был во всем виноват. Пол был заляпан пятнами густого вина и следами; от вина в кратере несло болезненной сладостью и кислятиной. На противоположной стороне комнаты кто-то повернулся: я увидел открывшего рот слугу. Заметив мой взгляд, он попытался буквально вжаться в стену. Я бросил:
– Царь велит тебе уходить.
И он заторопился прочь.
Пламя угасло, оставив свою горячую сердцевину; тепло и безмолвие угнетали меня, а еще эти пальцы царя, впившиеся в седины. Обратившись спиной ко всему этому, я вышел на балкон – между двух раскрашенных колонн. Снаружи как-то вдруг разлилась тишина, над которой царил лунный свет. Темные горы сомкнули свой круг, бурые, словно мутный янтарь. Внизу на стене двое часовых встретились, скрестили копья и разошлись. Негромкий на расстоянии голос певца выводил слова сказания под тихий звон лиры. Цитадель возвышалась между землей и небом, охваченная тихим сиянием, что, казалось, исходило из ниоткуда, а внизу скалы со всей темной мощью титана припадали к земле.
Руки мои лежали на перилах, я разглядывал стены, чьи корни уходили прямо в скалу. Так я стоял, и все вокруг вливалось в меня певучей морской волной, наполняло мое сердце, покойной водой останавливаясь в его глубинах. И я подумал: «Вот в чем моя мойра».
Душа моя напряглась, пытаясь понять судьбу. Все прочее в этот миг казалось мне мимолетным – словно облачко пыли или летний дождь. Я думал: «Зачем разыгралась буря в сердце моем? Эта твердыня видела тысячи царей. И кто сейчас скажет, сколько было среди них таких, что ненавидели собственных отцов или сыновей, любили лживых женщин и рыдали – из-за того или другого. Все эти чувства умерли вместе с ними, легли в могилу и вместе с плотью истлели. А живет лишь то, что были они царями в Афинах, давали законы городу, расширяли его границы или укрепляли стены. О Верхний город, венчанный пурпурной диадемой, это твой даймон привел меня сюда, когда я считал, что повинуюсь собственной воле. Бери мою руку, запомни мой шаг, вот я перед тобою; я приду, когда меня позовут сюда твои боги, повинуясь данному ими знаку. Отроком явился я к тебе, твердыня Эрехтея, но ты сделаешь из меня царя».
И спустя какое-то время я ощутил в себе новый покой. Далекая песнь по-прежнему звенела в воздухе, но утихли рыдания моего отца. Мысленным взором я увидел его на этом месте глядящим на крепость, осажденную врагами, или на посеревшие от засухи поля либо услыхавшим, что на границе появился новый царь, для которого Элевсин стал тесноват. Лишь потому, что отец мой вел свой город как надо, мог я сегодня ночью стоять здесь. Я подумал о трудной борьбе и бесконечных превратностях его жизни, о том, как долгожданная надежда обернулась теперь таким ударом. Горечь и гнев оставили мое сердце, я ощутил сострадание к перенесенным им горестям.
Я вернулся в комнату. Он сидел в кресле, опершись локтями о стол, и, зажав лицо в ладонях, безрадостно разглядывал меч. Я встал перед ним на колени и позвал:
– Отец…
Он нахмурил брови, словно не доверял ни слуху, ни зрению.
– Отец, – повторил я, – смотри, как это верно подмечено: судьба никогда не является людям в том обличье, в котором они ее ждут. Вот как обошлись с нами боги, чтобы напомнить о том, что оба мы – смертны. Давай же оставим печаль и начнем сначала.
Ладонью он стер слезы с лица, а потом долго молча глядел на меня. И наконец произнес:
– Кто может сказать: что они сделали и почему? В тебе есть такое, что не может происходить от меня.
Он смахнул волосы со лба, шагнул вперед и тут же отступил. Я понимал, что после всего случившегося мне первому надлежит обнять его. Так я и поступил, одолевая смущение и опасаясь новых слез. Но он вполне овладел собою, и оба мы, похоже, почувствовали, что следующий раз дастся обоим легче. Потом он подошел к двери, хлопнул в ладоши и приказал отозвавшемуся приближенному:
– Возьми с собой четверых и доставь сюда госпожу Медею, захочет она того или нет.
Муж ушел, и я заметил:
– Ты не найдешь ее.
– Ворота закрыты на ночь, – ответил он, – и задний вход тоже. Она здесь, если только не научилась летать. – А потом спросил: – Как тебя зовут?
Я удивился, и оба мы едва не улыбнулись. Когда я назвался, он сказал:
– Это имя мы с твоей матерью выбрали вместе. Почему ты не подписал им письмо?
Я рассказал о своем обещании, он спросил меня о матери и о деде, впрочем, одним ухом прислушиваясь, в надежде услышать шаги возвращающейся стражи. Наконец мы услыхали топот их ног. Он умолк и задумался, подперев кулаком подбородок, а потом произнес:
– Не показывай удивления моими словами, но соглашайся во всем.
Посланные вошли, и Медея шагнула вперед с видом женщины, желающей знать причины учиненной над ней несправедливости. Однако глаза ее смотрели настороженно.
Отец мой начал так:
– Медея, небеса дали мне знамение: отныне царь Элевсина должен стать моим близким другом. Его враги будут моими врагами. Ты поняла?
Она приподняла черные брови.
– Ты – царь. Как решил, так и будет; значит, меня приволокли сюда, словно воровку, чтобы я могла это услышать?
– Нет, – отвечал он. – Царь и друг мой, прежде чем прийти в Элевсин, плавал на север за Геллеспонт, в твою родную Колхиду. Он говорит, что на тебе лежит кровное проклятие – ты убила своего брата. Что ты можешь сказать?
Удивление Медеи сделалось неподдельным, в гневе она повернулась ко мне, и я начал понимать замысел отца.
– Все знают, – отвечал я, – что ты бежала на юг, дабы избежать мести.
– Какая ложь! – выкрикнула она.
Но я следил за ее глазами, в них было смятение, но не было невинности; похоже, она действительно совершила там нечто злое.
Отец продолжал:
– Он все рассказал мне и дал клятву в подтверждение собственных слов.
Тут она выкрикнула в гневе:
– Лживую клятву! До весны этого года он никогда не оставлял пределы острова Пелопа.
Отец мой заглянул ей в глаза и спросил:
– Откуда ты знаешь?
Лицо ее застыло, словно глиняная маска.
Он продолжал свою речь:
– Медея, ты умная женщина; тебе дали верное имя. Ты умеешь читать по брошенной гальке, по воде и ладоням людей; тебе ведомы звезды; ты умеешь делать дым, приносящий вещие сны. Быть может, ты знаешь, кто его отец?
Она отвечала:
– Этого я не видела. Все окутал туман.
Но в голосе ее не было искренности и слышался страх. Я понял, что отец мой – знающий свое дело и благоразумный судья, у которого есть чему поучиться.
Он повернулся ко мне:
– Я не был уверен. Она могла сделать это по собственному невежеству, неправильно истолковав знамение. – А потом спросил у начальника караула: – Где ты отыскал ее?
Тот отвечал:
– На южной стороне. Она прихватила с собой обоих сыновей и пыталась уговорить детей спуститься с нее вниз. Но скала там крутая, и они испугались.
Отец сказал:
– Я удовлетворен этим, Тесей, и отдаю ее в твои руки. Поступи с ней, как считаешь нужным.
Я обдумал его слова; понимая, что, если сейчас оставить ее в живых, в каком-нибудь далеком краю найдутся мужи, что недобрым словом помянут меня за это, и я обратился к отцу:
– Какой смертью принято здесь карать?
Внезапным движением, словно змея, она проскользнула мимо стражников (было видно, что они боятся ее) и остановилась перед отцом.
На лицах обоих – вопреки всему – оставался отпечаток близости мужа и жены, деливших ложе. Она негромко проговорила:
– Разве достойно тебя подобное деяние?
Он ответил:
– Да.
– Подумай, Эгей, пятьдесят лет над тобой тяготело проклятие Элевсина, и теперь ты ощутил его гнет. Правильный ли выбор ты сделал?
– Я выбрал богов.
Медея набрала воздуху в грудь, чтобы что-то сказать, но он громко крикнул:
– Уведите ее!
Стражи обступили жрицу. Но она повернулась к тому, кто более прочих опасался ее, и плюнула ему на руку; копье со стуком упало на пол, смертельно побледнев, воин схватился за кисть. Остальные зашевелились, намереваясь схватить Медею, но и опасаясь ее. И она закричала:
– Эгей, ты всегда был скуп! И как же ты намеревался расплатиться с нами? Чтобы избавиться от проклятия, хотел отдать жизнь какого-нибудь попутного странника, и все? Получить золото в обмен на коровью лепешку? Ты на это надеялся?
Отец против воли поглядел в мою сторону, словно бы она заставила его это сделать. Теперь я понял, какие слова он не хотел слышать, когда крикнул: «Уведите ее!» Я ощутил холод в животе – потрясение, в котором не было удивления. Я увидел мысленным взором жемчужно-белую птицу, распевающую на рассвете, крашеные стены и подумал: сколько же раз мы делили с ней ложе, после того как она задумала погубить меня?
Рука отца шевельнулась, чтобы отдать приказ, и я проговорил:
– Подожди.
Наступила полная тишина, лишь слышно было, как стучат зубы воина, выронившего из руки копье.
– Медея, – спросил я, – а царица Элевсина тоже знала, чей я сын?
Я заметил, как ее глаза впились в мое лицо, пытаясь прочитать по нему, какой ответ мне нужен. Но за последний час я успел повзрослеть и потому держал свои мысли при себе. Она отвечала со злобой:
– Сперва она хотела просто поставить тебя на место, как бешеного пса. Но когда брата ее постигла неудача, она прислала мне что-то из твоих вещей, и я заглянула в чашу с чернилами.
Отец пояснил мне:
– Твоя жена прислала мне предупреждение, что, дескать, ты поклялся добиться власти над Афинами. Я просто не хотел рассказывать тебе обо всем раньше времени. Ты молод и, возможно, еще любишь ее.
Задумавшись, я молчал. Отец продолжал:
– Она очистила бы меня от вины деда, сделав сыноубийцей. Ты служишь поистине благородной повелительнице.
Я успел окончить свою думу и поднял глаза.
– Забудем об этом, господин. Это развязывает мне руки, и путь теперь прям передо мной.
Медея вихрем обернулась ко мне. Раскосые глаза сузились и блеснули, рот сжался в ниточку и словно бы сделался шире; я невольно отступил назад, действительно ощутив в ней власть.
– О да! – вскричала она. – Твой путь ныне прям, эллин. Следуй, вор, той длинной тенью, которую отбрасываешь перед собой. Твой отец скоро это узнает. Отобрав у тебя тот кубок, он на десять лет оборвал нить собственной жизни.
Позади нее застыли стражи: отвисшие челюсти, напряженные глаза. Отец, побледнев, тем не менее не забывал поглядывать, как она воспринимает случившееся. Но смотрела она на меня – чуть покачиваясь, как змея, завораживающая взглядом свою жертву. Стражники сбились вместе, и я остался один.
– Слушай, Тесей, – негромко проговорила она, присвистывая, словно язык ее и впрямь был раздвоен. – Тесей Афинский. Ты пересечешь воду, чтобы плясать в крови. Ты будешь царем обреченных. Ты пройдешь лабиринтом в огне, ты пройдешь им во мраке. Три быка ожидают тебя, сын Эгея: земной бык, человекобык и морской бык.
Похолодев до глубины души, я ощущал прикосновение ее злой воли и призраков, скрывающих собственные лица. Мне еще никто не желал зла. Неожиданно стало холодно и темно, как бывает, когда змей поглощает солнце. Стражи попятились еще дальше, и отец шагнул вперед, став между мною и ею.
– Хочешь ли ты себе тихой смерти, ведьма? Если хочешь – молчи; ты уже довольно наговорила.
– Не поднимай на меня руку, Эгей, – холодно сказала она, и ведьмина сила ее словно бы росла из тайн их ложа, а не так, как бывает обычно – из ногтей или волос. – Неужели ты думаешь, что вместе со своим ублюдком сумеешь обмануть дочерей Ночи? Он выплатит твой долг, и даже с лихвой. Ты спас сына одной ночи, явившегося к тебе незнакомцем. Но сам он убьет плод своей самой нежной любви, сына своего сердца.
Я был тогда молод. И дети мои росли там и тут, я еще не думал о сыне своего дома, о том, каким хочу его видеть. И все же, подобно мужу, ночью стоящему на краю обрыва и ощущающему под ногами неведомые глубины, я почувствовал прикосновение еще не пришедшего горя – его нельзя осознать, пока оно не явится, а потом не следует вспоминать.
Я стоял потерявшись. Стражи бормотали, отец рукой ограждал меня от зла. Жрица точно рассчитала момент. Петляя как заяц, она проскользнула мимо всех и выбежала на балкон. Сперва я услыхал ее торопливую поступь и шелест широких юбок и только потом – шум непоспевающей стражи.
Я потянулся к мечу, вспомнил, где оставил его, и подхватил. Снаружи пробежал встревоженный шумом часовой, столкнувшийся в двери с выбегающими воинами.
– Куда она побежала?
Он указал, и я выбежал на балкон. С моря задувал ветер. Холодный влажный туман прикоснулся к моему лицу, лег на плиты пола. Луна казалась клубком шерсти. Я вспомнил: говорили, что она умеет вызывать ветер.
Наверху было пусто. Я вбежал в дверь и споткнулся о постель, в которой спал какой-то страж. Под его причитания я поднялся, отыскал меч и увидел узкий дверной проем, прикрытый занавеской, она как раз шевельнулась. Позади оказалась освещенная факелом узкая лестница. Я бросился было вниз и тут за поворотом стены увидел тень женщины, поднявшей руку.
Без сомнения, это была колдунья, налагавшая на меня чары. Да, так и было. Руки мои вдруг похолодели и покрылись холодным потом. Сила разом оставила мои колени, я ощутил, как они дрогнули. Сердце заметалось в груди, дыхание участилось; я едва не задохнулся. Мурашки поползли по моей плоти, волосы зашевелились, вставая дыбом. Но ноги буквально приросли к полу, не желая нести меня вперед.
Заклинание приковало меня к месту, нутро мое выворачивала дурнота. Тень шевельнулась и исчезла со стены, ослабив связывающие меня чары, которые тут же отступили от меня. Я хотел было сбежать по лестнице, но мешали крутые ступени. Они привели меня в коридор, в свой черед закончившийся во дворе. Его заполнял темный и липкий туман, скрывающий любое движение.
Я повернул назад и услышал шум у себя над головой. Старик, о которого я споткнулся, поднял на ноги весь дворец своими воплями, он кричал, что из царских покоев только что выбежал огромный воин с обнаженным мечом в руке. Поднялся настоящий переполох. Навстречу валила толпа знатных мужей, скрывавших свою наготу щитами. Они закололи бы меня, если бы не своевременное появление отца. Только что зажженные факелы чадили в густом тумане; старики кашляли, визжали женщины, плакали дети, мужи обменивались известиями через весь двор. Наконец отыскали глашатая, утихомирившего смятение звуками рога. Отец вывел меня на балкон – не для того, чтобы сказать им, кто я такой, а просто чтобы меня случайно не убили. Он успокоил всеобщие страхи и обещал завтра объявить добрые вести; потом сообщил, что Медея сотворила мерзость перед лицом богов и людей и, пока ее не поймают, ворота останутся закрытыми.
Когда все успокоились, он спросил, не видал ли я колдунью, когда побежал следом за ней. Я отвечал отрицанием, что не было ложью; ведь мне удалось увидеть лишь ее тень. Я не хотел рассказывать обо всем, что случилось; она наложила на меня злые чары, и, если говорить о них вслух, зло может обрести над тобой власть. Пеан Аполлон, губитель тьмы, избавь меня в грядущем от подобных испытаний.

Глава 2

Ведьму и ее сыновей так и не нашли, хотя мы обыскали дворец от самой крыши до крипты с колоннами и ниже – до пещеры священного змея. Проверили каждую трещину в скале, каждый колодец. Люди поговаривали, что Мать тьмы прислала за колдуньей крылатого змея. Я молчал, понимая, что она могла наложить на стражу возле ворот то же заклятие, что и на меня.
На следующий день отец созвал народ. Из окошка дворца мы видели, как люди поднимаются вверх по извилистой дороге и рассаживаются на скале. Отец сказал:
– Сегодня они пришли налегке, без скарба и малышей на плечах. Да, они прекрасно знают путь в цитадель. Когда об этом услышат паллантиды, над Гиметтом вновь поднимется дым. Ты только что с войны, готов ли ты к новой?
– Отец, я пришел сюда ради нее. – Он казался человеком, забывшим про отдых. – Лишь ты один, – продолжал я, – не лгал мне. Остальные потчевали меня детскими сказками, но ты оставил мне меч.
– И что же тебе наговорили? – спросил он.
Я рассказывал так, чтобы развеселить его; но он смотрел на меня долгим взором, заставившим меня заподозрить, что он еще скорбит о событиях недавней ночи.
– Ты правильно поступил, вверив меня попечению Посейдона. Он никогда не оставлял меня. И всегда отвечал, когда я звал.
Быстро взглянув на меня, он спросил:
– Как?
Я никому не рассказывал об этом, и сначала слова не шли с языка, но наконец я справился:
– Он говорит голосом моря.
– Да, – промолвил он, – это знак Эрехтейского рода. Я слышал его, когда зачинал тебя.
Я ожидал, но отец не стал рассказывать мне о том, были ли другие разы, поэтому я спросил:
– А как бывает с нами потом, в самом конце?
– Бог призывает нас на возвышенное место, – сказал отец, – и мы прыгаем вниз к нему. По собственной воле.
Он умолк, и мне показалось, что я всегда знал это.
– Так лучше, – проговорил я. – Не то что у землепоклонников. Муж должен уходить сам, а не подобно быку.
Люди теперь уже теснились друг к другу под нами; голоса их жужжали, словно пчелы, если повалить дерево с их дуплом, а запах их тел поднимался прямо к нам.
Отец сказал:
– Пора выходить.
Теперь, когда время пришло, руки мои прилипли к подлокотникам кресла. Пока отец говорил, я думал обо всех тех бесчисленных глазах, что будут смотреть на меня. Я люблю все делать самостоятельно, не по принуждению.
– Отец, – проговорил я, – а если они не поверят, что я твой сын? Они могут решить, что мы заключили сделку; я выступаю против паллантидов, чтобы стать наследником Афин.
Он отвечал одной из редких улыбок и положил руку мне на плечо:
– Трое из пятерых так и подумают. Хочешь знать, что они скажут: «Ай да Эгей, старый змей, не тратит и мгновения даром. А тут подвернулся новый царь Элевсина, юный эллин, не желающий идти той дорогой, которой проследовали его предшественники. Как раз то, что нужно; будет благодарить за собственную жизнь, кем бы ни был его отец. К тому же похож на бойца. Кто скажет, что это не бог послал его? Пожелаем ему удачи и не будем лезть с вопросами». – Рядом с ним я ощущал, как еще молод и неискушен. Отец продолжал: – У моего брата Палланта десятеро рожденных в браке сыновей – все уже взрослые – и еще примерно столько же от женщин его дома. И у многих из них есть собственные сыновья. Воцарившись, они разорвут Аттику, как волки мертвого коня. Словом, у тебя, сын мой, есть одно огромнейшее преимущество, ты – один-единственный наследник, а не один из пятидесяти.
Взяв мою руку, отец повел меня из покоев. Я немедленно убедился в его правоте: что бы они ни думали, но меня приветствовали. Когда мы вернулись, он улыбнулся и сказал:
– Начало положено, а теперь только дай им время; они еще скажут, что ты просто вылитый Эрехтей.
Мы начинали ощущать большую близость. Смею сказать, что, воспитывай он меня с детства, мы бы в основном ссорились, но теперь испытывали друг к другу что-то вроде нежности. Похоже, чаша с ядом сдружила нас.
Отец приказал устроить вечером пир и великое жертвоприношение Посейдону. Когда ушли жрецы, я сказал:
– Не забудь Аполлона, господин. Мне надлежит очиститься от крови.
– С этим можно подождать и до завтра, – отвечал он.
– Хорошо, господин, – отвечал я, – но времени у нас немного, ведь ты ожидаешь войны. Завтра утром мне следует отправиться в Элевсин и привести в порядок свои дела.
– В Элевсин! – Он казался ошеломленным. – Сперва придется разобраться с паллантидами. Они скоро будут здесь. Как я сумею выделить людей?
Я не понял его и переспросил:
– Людей? О, мне нужны только двое, что приехали со мной. Больше мне не требуется.
– Но разве ты не понимаешь? – спросил он. – Новости прибудут туда раньше тебя.
– Отец, – сказал я, – мне пришлось привезти с собой девушку, не прикажешь ли ты своим женщинам приглядеть за ней? Я намеревался оставить ее в Элевсине, поскольку не настолько привязан к ее юбке, чтобы повсюду возить за собой. Но царица прогневалась на нее и хотела погубить. Она хорошая девушка, работящая и скромная и не наделает бед, а мое отсутствие будет недолгим.
Он провел рукой по волосам, как делал во время волнения.
– Неужели ты лишился рассудка? Начиная с сегодняшнего дня твоя жизнь в Элевсине не стоит даже выжатой виноградины. Вот когда мы умиротворим паллантидов, ты получишь войско и тогда потребуешь то, что принадлежит тебе по праву.
Я поглядел на него с удивлением, но увидел на лице отцовскую тревогу. Еще не изведанное чувство тронуло меня.
– Тебя зарубят, – добавил он, – прямо на рубеже. Неужели ведьма своим проклятием лишила тебя рассудка?
Отец хлопнул себя по бедру, не скрывая волнения. Мудрый и предусмотрительный, он не видел выхода из положения. Я опечалился оттого, что так быстро успел огорчить его.
– Но, отец, – возразил я, – эти юноши спасли меня в битве; они пролили свою кровь, а один погиб. Как могу я прийти к ним подобно варвару, с копьями за спиной? Их богиня выбрала меня, хотя я и не знаю почему. Они – мой народ.
Он принялся расхаживать по комнате, заговорил и вновь начал ходить. Мудрость позволяла ему видеть десять вещей там, где я усматривал только одну.
«Однако, – подумал я, – лучше держаться того, что ты знаешь, и поступать по собственному разумению. Если слушать других, что-нибудь выйдет не так, ведь мудрость дается только богами».
– Я должен ехать, отец, – проговорил я. – Благослови меня в дорогу.
– Молю бога, – отвечал он, – чтобы нить твоей жизни оказалась крепче проклятия.
Меня очистили в тот же день – в гроте Аполлона, что в обрыве под цитаделью. Под его низким сводом бьет священный источник, из которого взяли кувшин воды, чтобы омыть меня от крови Ксанфа. Потом на алтаре перед входом в грот под яркими лучами солнца мы принесли в жертву козла. День завершился вечерним пиршеством, пышности ему добавили кифареды и жонглеры. Отец приказывал пробовать каждое блюдо, прежде чем приступать к еде. Он не держал для этого раба; у него блюдо приносит тот, кто готовит, и отец сам указывал, где брать пробу; обычай, на мой взгляд, разумный и справедливый.
На следующее утро я встал рано. Мы с отцом постояли на прохладной от росы террасе, скала под нами бросала длинную синюю тень на утренние поля. Судя по виду, спал он сегодня плохо; царь сразу же принялся уговаривать меня отказаться от своего намерения.
– Если бы я мог, – отвечал я, – то сделал бы это ради тебя, господин мой. Но я подчинил этих минойцев и, бежав сейчас, уроню себя в их глазах. – Мне было жаль отца. Ему явно хотелось запретить мне возвращаться в Элевсин. Трудно бывает, подумал я, когда твой единственный сын знакомится с тобой, уже став царем. Но что я мог с этим поделать? – Уладим еще одно дело, отец, до моего отъезда. Если нам удастся когда-нибудь объединить оба царства, мне не хотелось бы, чтобы дети их детей говорили, что я сделал их челядью. Они должны быть приняты как родичи, иначе пусть все остается как есть. Обещай мне это.
Он сурово посмотрел на меня и сказал:
– Похоже, ты торгуешься со мной?
– Нет, господин, – из вежливости ответил я, а потом признался: – Впрочем, да. Торгуюсь. Но для меня это вопрос чести.
Он молчал так долго, что я спросил, не прогневил ли его своими словами.
– Нет, – отозвался он. – Ты поступил как подобает. – Потом, не сходя с места, поклялся передо мной и добавил: – Я вижу в тебе деда. Да, в тебе больше от Питфея, чем от меня. Но так, наверно, и лучше.
Конь ожидал меня. Я велел слугам возвращаться попозже: предчувствие говорило, что одинокое возвращение сулит мне удачу.
В порубежной сторожевой башне меня приветствовали и немедленно пропустили. Я подумал, что все складывается чересчур гладко, когда услышал за собой чей-то голос:
– Не сходится что-то с их повестью. Все афиняне – большие лжецы.
Тут дорога повернула, и на вершине следующего холма я заметил щетину копий.
Они уже могли поразить меня стрелой, поэтому я непринужденно продолжил свой путь. Скоро на фоне неба появилась фигура мужа. Тут я узнал его и взмахнул рукой. Он жестом велел следовать за ним и сам отправился вниз по склону.
Натянув поводья, я остановился и сказал:
– Приветствую тебя, Биас.
– Рад видеть тебя дома, Тесей. – И он обернулся назад, крикнув: – Я же говорил вам! Ну, что теперь скажете?
Мои спутники полезли вниз, спотыкаясь и перебраниваясь по дороге:
– Я никогда в это не верил… Это все Скопас наплел… Что? Слыхали мы тебя!.. Утрись-ка своей ложью…
Блеснули кинжалы. Все как в добрые старые времена. Мне пришлось спешиться и развести их как дерущихся псов.
– Привет всем, кто наверху, – проговорил я. – Неужели за эти три дня мы превратились в пахарей? Что случилось? Садитесь, я хочу видеть вас.
Опустившись на камень, я оглядел их:
– Одного не хватает. Гипсенора. Его убили?
Мне ответили:
– Нет, Тесей. Он отправился предупредить войско. – После паузы Биас добавил: – О том, что ты вернулся один.
Я поднял брови:
– Когда мне потребуется, чтобы войско встречало меня, я сам прикажу ему. Кем считает себя Гипсенор?
Закашлявшись, Биас уклонился от ответа:
– Войско уже вышло, оно за этой горой. Мы лишь передовые бойцы.
– Передовые? – переспросил я. – Надеюсь на это. Но против кого вы ополчились?
Все поглядели на Биаса, ответившего им гневным взглядом.
– Давай, – сказал я. – Нечего тянуть.
С трудом сглотнув, он проговорил наконец:
– Ну, Тесей, вчера вечером из Афин к нам донесся слух. Никто из нас, конечно, ему не поверил, но царица подумала, что это правда. Говорят, ты предложил Элевсин царю за то, что он сделал тебя своим наследником.
Сердце мое похолодело и заныло. Теперь я понял, почему отец назвал меня безумным. То, что я считал делом последним, оказалось самым первым.
Я поглядел на них по очереди, и они обрели дар речи:
– Говорят, что царь признал тебя и вывел к народу над цитаделью…
– Мы не верим…
– Мы рассердились…
– Мы поклялись, что убьем тебя на границе или умрем сами, если все это правда…
– Потому что мы верили тебе, Тесей…
– Мы не поверили, но если это правда…
Разговор этот дал мне время на размышления, и я ощутил некоторое облегчение, которое, впрочем, трудно было определить каким-либо другим словом. Дело в том, что мне не нужны оракулы, чтобы узнать, какой день окажется для меня удачным. Я просто ощущаю это, как было в то утро.
– Ну, кое-что верно, – отозвался я. – Мне удалось договориться с царем Эгеем. – Наступило молчание, словно бы вокруг меня все одновременно умерли. – Он поклялся мне, что никогда не причинит зла мужам элевсинским, но будет считать их сердечными друзьями и родичами. Какой еще договор может заключить отец с сыном?
Они смотрели на меня, сохраняя молчание. Я не стал дожидаться, пока они начнут переглядываться.
– Я говорил всем вам в день, когда умер царь, что путь мой лежит в Афины. Я не назвал имени своего отца, потому что поклялся своей матери-жрице, что никому не назову его по пути. Кто из вас нарушил бы такую клятву? Она дала мне отцовский меч, чтобы я показал ему. Поглядите, разве он похож на меч простого мужа? Видите знак его рода?
Они пустили оружие по рукам. Я остался без меча, впрочем, что может сделать один против тридцати?
Я продолжал:
– Я – сын Миртовой рощи, которому предречено изменить обычаи. Разве вы не видите, что богиня берегла меня на пути? Отец мой явился в Трезен, чтобы добраться по морю до Афин, и зачал меня, когда мать моя развязала свой пояс ради Матери Део. Неужели подательница даров забыла об этом? У нее тысячи тысяч детей, но она знает каждого. Она знает, что я сын царя и царской дочери эллинов, народа, которым правят мужи. Она знала, что я возлагаю свою руку на то, что вижу вокруг. И все же привела меня в Элевсин и отдала царя в мои руки. Она лучше знает, кто породил нас и призывает домой. Мать меняет свое отношение к сыновьям, когда они достигают поры зрелости. У всего есть свой срок, кроме вечноживущих богов.
Они притихли, словно слушали кифареда. Слова мои не могли бы произвести подобного впечатления. Нечто невидимым облаком окружило нас, и я говорил из его глубин. Сказитель поведает вам, что это – присутствие бога.
– Вы увидели во мне чужака, – снова заговорил я. – Много мужей скитаются по свету ради наживы; они жгут города, угоняют скот, сбрасывают мужей со стен и забирают себе их жен. Так они живут, и окажись один из них на моем месте, для него это было бы выгодной сделкой. Но я воспитан в царском доме, где наследник зовется пастырем своего народа, потому что он защищает свое стадо от волка. Мы приходим, когда бог призывает нас, а когда он в гневе, мы служим ему жертвой. Мы идем на это собственной волей, потому что боги ценят дар, принесенный с желанием. Так и я пожертвую ради вас своей жизнью. Но только когда бог позовет меня, я отвечу за вас перед ним, но не перед каким-нибудь смертным. Это знает и мой отец, но он согласен. Такую-то сделку я и заключил в Афинах. Принимайте меня таким, как я есть. Другим я быть не могу. Вы слыхали мои слова, и если я не царь вам, меч мой у вас в руках, рядом со мной нет никого. Делайте, что сочтете правильным, а потом отвечайте перед небесами.
Я ждал. Наступило долгое молчание. Потом Биас встал, подошел к тому, у которого оказался мой меч, и взял оружие из его рук. Когда он вернул мне меч, буйный Аминтор крикнул:
– Тесей – царь наш!
И тут уже завопили все.
Но Биас молчал. Когда все смолкли, он, вскочив, стал рядом со мной и сказал:
– Хорошо. Сейчас вы можете радоваться, но кто из вас готов встретиться с проклятием? Помните: не приводить его назад в Элевсин, а оставить умирать в одиночестве.
Они что-то забормотали, и я спросил:
– Что еще за проклятие?
Биас отвечал:
– Царица наложила проклятие холодом на всякого, кто позволит тебе пройти.
– А что это такое? – спросил я, решив, что лучше заранее знать, с чем предстоит иметь дело. – Расскажите мне.
Они же увидели в этом отвагу.
– Холод в теле и очаге, холод в битве и холодная смерть, – проговорил Биас.
На мгновение резкая прохлада тронула мой затылок. А потом я прикинул, что к чему, и расхохотался.
– Пока я гостил в Афинах, – проговорил я, – царица пыталась меня отравить. Тогда-то я и узнал, что Ксанф действовал по ее поручению. Кстати, однажды она сама пыталась убить меня; видите шрам? Зачем бы все эти хлопоты, если достаточно одного проклятия? Так ведь? А кто видел, как оно действует?
Только что они слушали с серьезными лицами; но тут кто-то за моей спиной отпустил непристойную шутку. Я слыхал ее прежде, но когда предполагалось, что меня нет рядом. Они снова развеселились и громко закричали.
Но через какое-то время смуглый юноша, которому не понравилось убийство Файи, проговорил:
– Два года назад она прокляла одного мужа. Он громко вскрикнул и рухнул оземь, оцепенев как столб, потом встал, обратил свое лицо к стене и не пил, не ел до самой смерти.
– Что ж, возможно, – отвечал я. – Быть может, он заслуживал смерти, и ни один бог не защитил его. Но я служу Посейдону. И на этот раз Матерь Део, быть может, выслушала своего супруга. Это неплохо и для женщины, и для богини.
Слова мои доставили им особое удовольствие, в особенности тем из юношей, кто ухаживал за девицами, не нравящимися их матерям. Они вновь принялись хвалить меня; на этот раз я победил. Могу, кстати, заметить: в положенное время все они женились по велению сердца. В итоге одной половине достались хорошие жены, другой – плохие; словом, как и было всегда. Однако теперь с плохими женами стало легче справляться.
Должно быть, бог был милостив ко мне, поставив на моем пути в первый черед спутников. Я знал их, чувствовал их реакцию, понимал, как лучше ответить. Это была моя ученическая работа. Но когда я выехал навстречу дружине, то узнал вещь, которую невозможно забыть: манипулировать толпой много проще, чем несколькими людьми.
Дружина стояла возле моря, там, где подножия гор подступают к берегу. Это перешеек афинской дороги, его охраняют с незапамятных времен. Здесь возвели грубую стену из бревен и валунов, и все, кто мог взобраться наверх, стояли сейчас на ней. Я знал, что меня выслушают: они же были элевсинцы – их снедало отчаянное любопытство.
Посему я созвал совет, стоя на песке возле невозмутимых волн пролива, и белые чайки серебрились в голубом небе, а ветер, прилетевший от Саламина, перебирал султаны на шлемах. Постаравшись вспомнить все, что я знал об этих людях, я заговорил. Уже предки их жили бок о бок с эллинскими царствами. Они видели обычаи в землях, где правят мужчины, и, как я прекрасно знал, завидовали им.
Закончив речь, я сразу понял, на чью сторону им хотелось встать. Но они все еще боялись.
– Послушайте, – сказал я. – Или вы думаете, небо желает, чтобы женщины правили вечно? Слушайте же, я расскажу, как это началось.
Они примолкли – я знал, как здесь любят повествования.
– Давным-давно, – начал я, – когда первые люди еще делали себе мечи из камня, все мужи были невежественны и жили подобно зверям, собирая дикие ягоды. Они были настолько глупы, что считали женщин волшебницами, сами по себе зачинавшими плод, без участия мужей. Неудивительно, что женщины казались им могущественной силой! Если она скажет мужу «нет», кто потеряет, кроме него? Она, дескать, умеет зачинать от ручья и ветра, а он вовсе ни при чем. Поэтому мужи приползали к ним на животе. Так было до одного дня.
И я рассказал им о муже, первым узнавшим правду. Эта повесть известна каждому эллину, но элевсинцы не слыхали ее, а посему хохотали.
– Но все это было давно, – продолжал я свою речь. – Теперь времена иные. Только этого не скажешь, если поглядеть на кое-кого из вас. Вы цепляетесь за свои страхи, словно они посланы небесами.
И вновь я ощутил, как нечто соединило нас, подобно наполненной кровью пуповине. Сказители говорят, что так является Аполлон. Если ты верно признавал его, он свяжет слушателей золотой нитью, а конец ее вложит в твою руку.
– Есть мера во всем, – говорил я. – Я пришел не для того, чтобы оскорблять богиню – все мы ее дети. Но как нужны и мужчина и женщина, чтобы сделать ребенка, так, чтобы сотворить мир, нужны богини и боги. Матерь Део рождает хлеб, но ее оплодотворяет семя бессмертного бога, а не смертного человека, обреченного на гибель. Вот будет зрелище, если устроить им свадьбу! А почему бы и нет? Бог шествует из Афин в ее родной дом со свадебными факелами, подобающими величию невесты, и предстает перед богиней в ее священном гроте; тем временем оба города поют и пируют.
Я еще не думал ни о чем таком. Мысль эта пришла мне в голову прямо на месте. Я знал, что люди любят знамения; им хотелось бы видеть, как вершится мойра среди смертных мужей. Быть может, потому меня и осенило. В удачный день бог сопутствует человеку; думается, он и надоумил меня. Настало время перемен, и я оказался под рукой. Потом я действительно установил подобный обряд. Точнее говоря, я послал за аэдом, когда-то посетившим Трезен, потому что он казался более пригодным для такого дела, чем кто бы то ни было. Он поговорил со старейшими жрицами, помолился Матери Део, воззвал к Аполлону, прося у бога совета; и новый праздник вышел настолько прекрасным, что никто более не захотел перемен. Сам сказитель говорил, что не сделал ничего лучшего в своей жизни и не будет жалеть, если эта работа окажется последней.
Он был жрецом Аполлона Пеана и, может быть, умел предвидеть судьбу. Старая вера дорога дочерям Ночи, и как бы ни радовались остальные – они перемен не любят. И рука их поразила певца – и меня тоже.
Во Фракии, где он погиб, невзирая на все его старания, продолжают придерживаться старых обычаев. Даже в Элевсине они нелегко отмирают, и тени еще не исчезли. В конце каждого лета можно видеть, как селяне и горожане собираются на склонах холмов и слушают, как пастушки представляют старинные предания о смерти царей.
Но все это было потом. А пока войско, подбрасывая шлемы и размахивая копьями, требовало, чтобы я вел их на город. Посему я вновь поднялся в седло. Спутники окружили меня, элевсинцы отправились следом, распевая пеаны и провозглашая:
– Тесей – наш царь.
Я не сразу поехал ко двору и предпочел нижнюю дорогу, что ведет к пещере и площадке для борьбы.
Все женщины повысыпали наружу расспросить мужчин; склоны начали наполняться народом, как было в тот день, когда я приехал в Элевсин. Я призвал к себе двоих знатных мужей и сказал им:
– Передайте царице мой приказ явиться сюда. Пусть придет сама, если согласится; если же нет – приведите силой.
Оба отправились. Наверху лестницы их остановили какие-то жрицы. Будь я постарше, то сообразил бы, что двоих для этого мало. Я послал еще четверых, чтобы поддерживали друг в друге отвагу. Растолкав жриц, они вошли внутрь, и я принялся ждать. И тут только понял, почему выбрал для встречи именно это место: я хотел видеть, как она спускается вниз по ступеням. Так шел ко мне Керкион, так спускался к нему прежний царь, так несчетные годы ступал по ним муж в расцвете сил – словно птица, завороженная змеей, чтобы бороться и умереть.
Вскоре я увидел посланцев, они возвращались без нее. Я рассердился: теперь мне придется подниматься вверх и люди пропустят зрелище. Но когда мужи подошли ближе, я заметил, что они бледны. Старший сказал мне:
– Тесей, она умирает. Принести ее сюда как она есть или не нужно?
Я услыхал, как голоса вокруг передавали весть дальше – словно звук скамей, которые тащат по полу пустого зала.
– Умирает? – удивился я. – Она заболела? А может, кто-то ранил ее? Или она сама наложила на себя руки?
Все дружно закивали головами, но не стали торопиться с ответом. Элевсинцы любят впечатляющие события и знают, как их поднести. Они повернулись к старшему, обладавшему сильным голосом. Тот сказал:
– Ни то ни другое, Тесей. Узнав о том, что мы ведем тебя от границы как верховного царя, она разорвала на себе платье, спустилась к богине и, вскричав, потребовала у нее знамения. Никто не знает, какой знак она хотела увидеть, но она взывала три раза, ударяя руками о землю. Поднявшись, она велела принести молока и отправилась к священному змею, однако же и он не вышел к ней. Тогда она позвала флейтиста, чтобы он сыграл музыку, под которую пляшут змеи, и тот выполз наконец из норы. Когда он вслушался в музыку и начал свою пляску, она вновь воззвала к богине и взяла его в руки. И тогда змей вонзил свои зубы в ее руку и быстро, как вода, уполз в свою нору. Она упала и теперь умирает.
Вокруг царила такая тишина, что можно было бы услышать даже шепот.
Я сказал:
– Принесите ее сюда. Если я войду внутрь, потом будут говорить, что я убил ее. Люди должны сами все видеть. – По гробовому молчанию я ощутил, что решение мое одобрено. – Положите ее на носилки и не причиняйте боли. Пусть с ней придут две женщины на случай, если что-нибудь понадобится, но прочие пусть остаются наверху.
Так мы снова приступили к ожиданию, но элевсинцы терпеливы, когда надеются что-нибудь увидеть. Наконец я заметил носилки на верхней террасе; несли их четверо мужей, рядом ступали две женщины, а позади, за скрещенными копьями воинов, теснились жрицы в черных одеждах. Взлохмаченные, с кровоточащими лицами, они громко рыдали. Нести носилки по отлогим ступенькам было несложно, ведь по этой лестнице каждый год сносили вниз мертвого царя на его погребальном одре.
Спустившись, они оставили ее передо мной, опустив ножки носилок, сделанные из позолоченного кизила, украшенного лазуритом. Она дрожала и часто дышала, волосы рассыпались по золоченому дереву до самой земли. Лицо ее побелело, словно слоновая кость, губы посинели, а вокруг глаз залегла зелень. Она была в холодном поту, и одна из женщин вытирала ей лоб полотенцем, выпачканным притираниями с ее лица. Если бы не волосы, я бы не узнал ее; она выглядела старше моей матери.
Она замышляла против меня большее зло, чем мужи, тела которых я бросил нагими на поле битвы, с радостью забрав их добычу. И все же близкая кончина ее поразила меня сильнее, чем поразила бы гибель каких-нибудь украшенных царских чертогов, чьи расписанные стены, яркие колонны и пышные занавеси охватывает огонь, вздымающийся к разрисованным балкам, прежде чем в пламени рухнет с грохотом кровля. Вспомнились утреннее небо за высоким окном, смех ее и огонек полуночного светильника, гордая поступь под бахромчатым зонтиком.
Я сказал ей:
– Со дня рождения все мы в руках мойры. Ты выполнила свой долг. Я тоже.
Она дернулась и закашлялась. А потом проговорила голосом хриплым, но громким (она же была элевсинкой):
– Проклятие мое не исполнилось. Ты явился с предзнаменованиями. Но я – хранительница мистерии. Что мне оставалось делать?
– Тяжкий выбор лег на тебя, – ответил я.
– Я выбрала, но ошиблась. – Она отвернула от меня лицо.
– Воистину темны пути судьбы, – отвечал я. – Но незачем было устраивать мою смерть от рук собственного отца.
Приподнявшись на локте, она закричала:
– Что такое отец! Ничто! Что есть муж – тоже ничто! Я должна была покарать твою гордыню. – Царица упала на спину, и одна из женщин поднесла к ее рту сосуд с вином.
Отпив, она закрыла глаза, чтобы передохнуть. Прикоснувшись ладонью к ее руке, я заметил, какая она влажная и холодная.
Царица проговорила:
– Я ощущала, что близки перемены. Прежний Керкион хотел слишком многого. Даже мой собственный брат… А потом явился ты, эллин, Миртовая роща породит кукушонка… Тебе и впрямь уже девятнадцать, как ты говорил?
Я отвечал:
– Нет, но я воспитан в царском доме.
Она продолжала:
– Я воспротивилась воле ее и теперь втоптана в пыль.
– Время приносит перемены. Не знают их лишь блаженные боги.
Она зашевелилась: яд не давал ей покоя. Старший ее ребенок, смуглая девочка лет восьми или десяти, проскользнув мимо стражи, в слезах подбежала к матери и, прижавшись к царице, начала спрашивать, правда ли, что она умирает. Усилием воли царица заставила тело свое успокоиться и, погладив ребенка по голове, отвечала, что скоро ей будет лучше, а потом велела женщинам увести девочку. Мне она сказала:
– Дай мне быстрый корабль и вместе с моими детьми отпусти в Коринф, там мои родичи позаботятся о нас. Я хочу умереть на Священной горе, если у меня хватит на это сил.
Я разрешил ей уехать, а потом произнес:
– Я изменю вид жертвоприношения, но отменять поклонение Матери не собираюсь. Все мы – ее дети.
Закрытые глаза ее распахнулись.
– Дети и мужи хотят получить все, ничего не отдав. Жизнь завершается смертью, и тебе этого не отменить.
Носилки подняли и понесли, но жестом руки я остановил их и, пригнувшись к ней, спросил:
– Прежде чем уйдешь, скажи: нет ли в твоем чреве моего ребенка?
Повернув голову, она прошептала:
– Я приняла зелье. Он был еще только с палец, но я увидела, что это мальчик. Так что я поступила правильно: над твоим сыном тяготеет проклятие.
Я махнул воинам, и они понесли ее к кораблям. Женщинам, шедшим за нею, я сказал:
– Соберите драгоценности царицы и все, в чем она может нуждаться.
Забыв о своей скорбной торжественности, они рассыпались, похожие в своих траурных одеяниях на муравьев, чье гнездо разрушила мотыга. На склонах женщины города переговаривались, будто скворцы. По обычаю берегового народа их девушки и женщины влюблены в своего вечно молодого царя, которому не суждено состариться. Поэтому сейчас они не знали, что им делать.
Я глядел вслед носилкам, когда высокая седовласая женщина, на груди которой лежало тяжелое золотое ожерелье, не стесняясь, как истинная минойка, подошла ко мне и проговорила:
– Царица одурачила тебя, мальчик. Она не умрет. Если тебе нужна ее жизнь, сходи и возьми ее.
Я не стал расспрашивать, почему она ненавидит царицу, и только ответил:
– Я видел на ее лице печать смерти, а она мне знакома.
Женщина сказала:
– О да, конечно, сейчас ей плохо. Но в юности она принимала настой змеиного яда, и ее кусали молодые змейки, чтобы сделать тело стойким к яду. Таков обычай святилища. Боль не оставит ее еще несколько часов, а потом она встанет и будет смеяться над тобой.
Я покачал головой:
– Пусть участь ее решит богиня; незачем вставать между госпожой и служанкой.
Женщина повела плечами:
– Тебе потребуется новая жрица. Возьми мою дочь, она из царского рода и понравится любому мужу. Смотри, вот она.
Я удивленно поднял брови, впрочем, можно было и расхохотаться при виде этой бледной послушной девочки и мамаши, рвущейся править Элевсином. Я повернулся к женщинам царицы, все еще бегавшим вниз-вверх по лестнице. Только одна, забыв про хлопоты, стояла возле расщелины, молча глядя на всю суету. Та самая, что в мою брачную ночь лежала здесь, оплакивая мертвого царя.
Я поднялся к ней, взял за руку и повел за собой; в страхе она упиралась, вспомнив, наверно, как ненавидела, не скрывая от меня своих чувств.
– Вот вам жрица, – сказал я народу. – Ее не радует кровь убитых мужей. Я не возлягу с ней, только семя бога способно родить урожай. Но она будет возносить жертвы, читать знамения, будет приближенной богини.
И я спросил ее:
– Ты согласна?
В смятении поглядела она на меня – неожиданность заставила ее забыть всякие хитрости – и ответила, словно дитя:
– Да. Но я не буду никого проклинать, даже тебя.
Я улыбнулся, но потом слова эти вошли в обычай.
Затем я принялся раздавать посты собственным людям – из тех, что упорствовали и не желали покориться женщинам. Некоторые из них хотели, чтобы я вообще лишил женщин любой власти в этой земле. По молодости я и сам склонялся к подобному мнению, однако решил, что тогда они объединятся против меня в своем ночном женском чародействе. Одну из двух, приятных для моего глаза, я был бы рад держать возле себя. Однако я не забыл Медею, одурачившую мужа столь мудрого, как мой отец. Кроме того, нельзя было забывать о старухах, по полвека правивших своими очагами; здравого смысла у них куда больше, чем у какого-нибудь ретивого вояки, озабоченного лишь собственным положением; к тому же магия магией, но у них была бездна родни, кроме того, они привыкли командовать мужами. Поэтому, поразмыслив о правлении женщин, я не стал отменять его в Элевсине, однако назначил на нужные посты жен кислого норова, находивших удовольствие в придирках к собственным товаркам. И они лучше мужей преградили путь к возвышению своим сестрам. Через несколько лет женщины Элевсина явились ко мне просить, чтобы я снял их начальниц и назначил мужчин. И я воспользовался этой возможностью.
На вторую ночь после того, как я принял царство, был назначен большой пир, и знатные мужи Элевсина сошлись в царском чертоге. На мясо пошел захваченный скот, питья тоже хватало. Мужи радовались новообретенной свободе и пили за предстоящие добрые дни. Победа услаждала мои уста, я радовался, что воспарил над мужами и никто более не считает меня за пса. И все же во время пира чего-то не хватало: без женщин он казался грубой попойкой полудиких горцев. Мужи допились до безрассудства, они бросались костями и выставляли себя на посмешище россказнями о том, на что они способны в постели, – чего бы не посмели делать в присутствии женщин, непременно осмеявших бы хвастунов. Пир этот скорее напоминал походный, а не такой, какому место в царских палатах. Но в ту ночь он сослужил мне службу.
Я призвал кифареда; он запел, конечно, об истмийской войне. У него было время сочинить пеан. Все мужи были горды собой, полны доброго вина и скоро пресытились и повестью о прошлых деяниях. Все рвались в бой, и я рассказал им о паллантидах.
– Мне стало известно, – говорил я, – что они замышляют войну. И если им удастся захватить афинский Акрополь, никто до самого Истма не сможет ощущать себя в безопасности. Равнину Аттики они растерзают, как волки мертвого коня. И те, кто останется голодным, обратят свой взор в нашу сторону. В Элевсине же эта саранча не оставит ни стоячего коня, ни ходячей овцы, ни целого горшка, ни девицы. Хорошо еще, если нам удастся остановить их на аттических полях, а не на собственных. Они накопили много добра в своем гнезде на мысе Соуний, и каждый из вас получит жирную долю добычи. А потом, после победы в Афинах, начнут говорить: «Ну и вояки эти элевсинцы, а мы по глупости пренебрегали ими. Хорошо бы взять таких мужей в друзья и родичи, лучшего просто не придумаешь».
На следующее утро, на совете, я говорил еще убедительнее. Возражающих не было. Элевсинцы были пьяны с того, что покорили собственных женщин, и слушали меня так, как если бы к ним обратился сам Аполлон или Арес-Эниалий.
И когда два дня спустя отец прислал весть о том, что над Гиметтом поднялся дым, я велел привести дворцового писца, а потом запечатал написанное им послание царской печатью. Вот что было сказано в нем:
Эгею, сыну Пандиона, от Тесея в Элевсине.
Достопочтенный отец, да благословит тебя бог долготой дней. Я выступаю в поход со своим войском. Нас тысяча мужей.

Глава 3

Война в Аттике тянулась почти целый месяц. Такой долгой войны не знали со времени Пандиона, отца моего отца. Как известно теперь всякому, мы захватили всю Южную Аттику, изгнали паллантидов, разрушили их твердыню на мысе Соуний и поставили там высокий алтарь Посейдону, который виден с проплывающих по морю кораблей. Еще мы захватили Серебряный холм, что возле алтаря, копи, рабов и пятьдесят огромных серебряных слитков. Царство сразу удвоилось, добыча оказалась весьма богатой. Мужи элевсинские отправились домой столь же состоятельными, как и афиняне, – со скотом, женщинами, оружием и всем прочим. Я мог гордиться щедростью отца. Медея была права: люди поговаривали, что руки у него загребущие, однако ему всегда приходилось думать о следующей войне. Ну а уж меня – не сомневайтесь – он одарил щедрой данью.
Мы сыто прожили ту зиму, потому что свой урожай успели собрать еще до войны, а потом прибавили и отобранное у Палланта. На пирах царило настоящее изобилие. Когда в Афинах наступал праздник, на него являлись и элевсинцы – поглазеть и потрогать; кто-то обзавелся друзьями, кто-то сыграл свадьбу. Вместе со мной в царство пришли безопасность и процветание, и все в Элевсине решили, что мне покровительствует богиня; пользуясь советами отца, я начал приводить дела в порядок. А иногда и сам находил нужное решение, потому что лучше знал своих людей, но тогда не рассказывал ему об этом.
Я проводил много времени у отца в Афинах и всегда был рядом, когда он вершил суд. Долгие разбирательства заставили меня посочувствовать ему: афиняне любили повздорить. Хотя с незапамятных времен цитадель никому не сдавалась, в прежние дни на равнине одни племена сменялись другими: береговой народ – эллинами, и наоборот, словом, в Аттике обитала такая же смесь, как и в Элевсине; жили тесно, но все-таки порознь. Над каждым племенем властвовал собственный вождь; у всех были не только свои обычаи – что вполне естественно, – но и свои законы, так что соседи никак не могли сойтись на справедливом для обеих сторон решении. Нетрудно понять, что и кровные распри случались не реже свадеб, и ни один пир не обходился без того, чтобы кого-нибудь не убили, если враги настигали наконец нужного им мужа. Когда племена оказывались на грани раздора, люди приходили к отцу со всей историей, затянувшейся лет на двадцать, чтобы он рассудил их. Нечего удивляться, думал я, тому, что лицо отца покрыто морщинами, а руки трясутся.
Мне все казалось, что такие труды до времени состарили его. Мудрый и мужественный, отец мой правил долгие годы, однако – не знаю почему – мне казалось, что опасности обступают его со всех сторон и, если с ним что-нибудь случится, вина падет на меня.
Однажды вечером, когда отец оставил судебный зал смертельно усталым, я сказал:
– Отец, все эти люди явились сюда по собственной воле, они считают тебя верховным царем. Неужели нельзя убедить их считать себя в первую очередь афинянами, а уж потом флианами, ахарнийцами и так далее? По-моему, с войной можно было бы покончить в два раза быстрее, если бы не эти раздоры.
Он отвечал:
– Эти люди любят свои обычаи и, если я отменю заведенный порядок, решат, что предпочтение отдано их соперникам, и сами станут на сторону моих врагов. Аттика – не Элевсин.
– Я знаю это, господин, – заметил я, погружаясь в мысли.
Я поднялся в покои отца, чтобы выпить подогретого вина у очага. Белый пес-кабанятник ткнулся мне в руку; он всегда выпрашивал оставшуюся гущу.
Затем я проговорил:
– А не думал ли ты, господин, о том, чтобы объединить всех людей высокого рода? Все они нуждаются в одном и том же: чтобы никто не покушался на их земли, чтобы был порядок и вовремя поступала десятина. Посоветовавшись, они могут принять несколько законов, выгодных каждому. Ремесленники тоже… Они хотят получить хорошую цену за свою работу и чтобы никто не мог отобрать у них вещь за бесценок; земледельцам нужны законы о меже и отбившемся от стада скоте и о том, как пользоваться высокогорными пастбищами. И если каждое из сословий получит для себя собственные законы, то новая связь поможет им объединиться и разорвать племенные оковы. Тогда, если вождь повздорит с вождем или ремесленник с ремесленником, все они придут в Афины. И со временем здесь будет единый закон.
Он покачал головой:
– Нет-нет, так вместо одной причины раздоров появятся две, – и вздохнул устало. – Ты хорошо придумал, сын мой, но все это слишком уж против обычая.
– Но сейчас, господин, – проговорил я, – со всеми этими южными землями, присоединенными к царству, все вокруг кипит. Сейчас они легче это примут, чем спустя десять лет. В середине лета состоится праздник богини, которую почитают все – пусть и под разными именами. Можно устроить игры в честь победы – пусть будет новый обычай, – и они станут собираться вместе. Так ты приготовишь их к изменениям.
– Нет! Давай хоть немного отдохнем от крови, – ответил он резко, и я укорил себя: незачем было беспокоить его, когда он устал. И все же в голове моей пойманной пичугой билась мысль: «Не используется удачный момент, упускается великая возможность; настанет день, и мне придется заплатить за это». Но я ничего не сказал отцу: ведь он был добр ко мне, жаловал моих людей и оказывал мне почести.
В его доме была девица, он взял ее на войне, – темноволосая, румяная, с яркими голубыми глазами. На Соунии она принадлежала одному из сыновей Палланта. Я заметил ее еще среди пленниц и намеревался попросить при разделе добычи. Я просто не подумал о том, что отцу нужна женщина. Но он тоже увидел ее и забрал себе. После исчезновения Медеи царское ложе опустело; однако, узнав о его выборе, по молодости и глупости я удивился, и даже весьма, словно бы ожидая, что он предпочтет женщину лет пятидесяти. Конечно же, я постарался о ней забыть; у меня оставалась добытая на Истме Филона, добрая девушка, стоившая десяти таких, что заглядываются на сторону. Помню, однажды на террасе эта голубоглазая выскочила из боковой двери и врезалась прямо в меня, потом попросила прощения и так прижалась ко мне, что я ощутил ее плоть. Подобное бесстыдство наполнило меня гневом, и я отбросил девицу в сторону (она бы упала, если бы не угодила в стену), а потом повлек к парапету и перегнул лицом вниз.
– Смотри получше, изголодавшаяся шлюха, – сказал я. – Отправишься этим путем, если решишь обманывать отца или сделаешь ему что-нибудь злое.
Она убралась, поджав хвост, и после этого сделалась поскромнее. Ну а я не стал беспокоить отца.
Так я провел зиму: то в Афинах, то в Элевсине, то в разъездах по Аттике, наводя порядок после войны; наконец с гор побежали талые ручьи. На влажных берегах запахло прячущимися фиалками. На зелень вышли пастись молодые олени; отправившись на охоту, я уговорил и отца выехать на свежий воздух, поскольку он редко выходил из дому. Мы направились к подножию Ликабетта и, миновав сосняк, приближались к скалам, когда конь отца споткнулся и сбросил его на камни. Дурень-охотник поставил тут сеть и отъехал в сторону. Увидев, что он бежит с извинениями – словно бы разбил кухонный горшок, а не подверг опасности жизнь царя, – я оставил отца, отделавшегося ушибами, выбил мужлану три или четыре зуба прямо в глотку – на память – и велел радоваться тому, что легко отделался.
Однажды отец сказал мне:
– Скоро корабли вновь будут спущены на волны, и женщины смогут отправиться в путь. Что, если послать за твоей матерью? Она будет рада встрече с тобой, да и мне хотелось бы еще раз увидеть ее лицо.
Я понимал, он проверяет, как я к этому отнесусь, и догадался, что, будучи человеком осторожным, отец мой умалчивает кое о чем. Он хотел сделать ее царицей в Афинах – скорее ради меня, потому что в последний раз он видел ее более молодой, чем был я теперь.
«Конечно, – подумал я, – когда они встретятся, отец вновь решит взять мою мать на свое ложе. Кожа у нее до сих пор девичья – когда она здорова и не переутомилась, а на голове нет ни одного седого волоса. Именно этого мне и хотелось так давно – увидеть свою мать окруженной почестями в доме отца». Я вспомнил, как малышом смотрел, как она купалась, или надевал ее украшения и думал, что лишь бог достоин обнять ее.
Ответил я так:
– Она не может оставить родной кров, пока священный змей не явится из норы в новой шкуре, потом ей нужно совершить жертву и принять приношения. В эту пору у нее много дел, но позднее она может приехать.
И отец не стал посылать корабль, потому что было еще слишком рано.
Помню, как однажды он перепугал меня. Верхняя терраса углом своим выходит прямо на обрыв. Когда смотришь вниз, дома кажутся крохотными, словно их вылепили дети, а псы, греющиеся на крышах, похожи на жучков. Оттуда видно полцарства – как раз до гор. И однажды я увидел, как отец опирается на каменную балюстраду возле расщелины. От потрясения я даже задохнулся. А потом побежал и отвел его в сторону. Отец посмотрел на меня с удивлением, потому что не видел, как я пришел; а когда я указал ему на причину своего волнения, он отнесся к опасности очень легко и отвечал, что трещина всегда была на этом месте. Поэтому я сам послал за каменщиком – на случай, если отец забудет о ней. Но и после того мне всегда было не по себе, когда он останавливался там.
Отцу нравилось, когда я часто гостил в Афинах, сидел с ним в чертоге или выходил к людям. Я ничего против не имел, но это заставило меня отлучаться из Элевсина, где я мог делать все, что мне нравится. В Афинах я приглядывался и иногда замечал вознесенными тех людей, в которых усомнился бы, а униженными других, явно способных на большее; мне случалось натыкаться и на неприятности, которых, на мой взгляд, можно было бы избежать. Многочисленные заботы мешали отцу следить за всем; кроме того, он уже привык к положению дел. Если я что-нибудь говорил, он улыбался и шутил: молодежь-де и стены Вавилона за день построит.
Во дворце жила женщина, принадлежавшая моему деду еще до рождения отца. Теперь ей было за восемьдесят, и она почти не работала – только составляла банные благовония и ароматические масла и сушила пряные травы. Однажды, когда я сидел в ванне, она подошла, потянула меня за волосы и сказала:
– Вернулся, парень! Куда же ты все время улетаешь?
Она всегда позволяла себе вольности, потому что была очень стара.
Улыбнувшись, я отвечал:
– В Элевсин.
– А чего тебе не хватает в Афинах?
– В Афинах? – переспросил я. – Да ничего! Всего хватает.
Отец выделил мне две отличные комнаты. Стены одной из них были разрисованы конными воинами, другой – красивыми львами. Покои настолько понравились мне, что я и по сей день занимаю их.
– В Афинах, – закончил я, – у меня есть все, но в Элевсине осталось дело, которым я обязан заниматься.
Взяв мою руку с края ванны, она повернула ее ладонью вверх и сказала:
– Трудовая рука. Эта будет работать, ничего не оставит в праздности. Служи, пастырь людей, служи богам; они пошлют твоим рукам много работы. И будь терпелив с отцом. Он так долго мечтал произнести эти слова: «Вот мой сын», а теперь хочет возместить себе все предыдущие тридцать лет. Уступай ему, парень; у тебя вся жизнь впереди.
Вырвав ладонь, я окунул ее в ванну:
– Что ты каркаешь, старая ворона? Чтобы догнать тебя, ему нужно прожить еще три десятилетия; да и сама ты вполне можешь протянуть еще лет десять. Так что, когда боги пришлют за ним, я и сам успею состариться. Или ты желаешь его сглазить, а? – Тут я пожалел о своих словах и добавил: – Думаю, это не так, но тебе лучше попридержать язык, даже если ты не имеешь в виду ничего плохого.
Она поглядела на меня из-под седых ресниц.
– Успокойся, пастырь Афин. Боги милостивы к тебе, они спасут тебя.
– Меня? – Я недоуменно поглядел на старуху, но она уже побрела прочь.
Во дворце не было женщины старше, и рассудок уже отказывал ей.
Весна наступала, на черных виноградных лозах набухли бледно-зеленые почки, закричала кукушка. Отец сказал мне:
– Сын мой, близится время твоего рождения.
Я отвечал:
– Да, во второй четверти четвертой луны. Так сказала мать.
Он ударил в ладонь кулаком:
– О чем же мы думаем? Следует устроить пир в твою честь. И твоя мать должна быть здесь! Но теперь мы не можем дожидаться ее; все Афины знают, когда именно я гостил в Трезене, и, если она приедет не вовремя, все решат, что ты не мой сын. Только не считай странным, что я забыл о сроке. Ты раньше времени сделался мужем, и я не видел тебя мальчиком. Но пир мы устроим и отметим твою победу.
Я подумал о матери, о подобающих ей почестях и сказал:
– Мы можем принести жертвоприношение в нужный день, послать за ней в Трезен, а пир устроить потом.
Но отец покачал головой.
– Нет, это не годится. Тогда праздник придется на время, когда критяне приедут за данью, и людям будет не до радости. – С этой войной и всем, что произошло после моего появления в Афинах, я даже не понял, о какой дани он говорит, да и мысли о матери отвлекли меня.
Когда пришел этот день, я поднялся рано, но отец встал еще раньше. Жрец Аполлона обрезал мне волосы, снял пушок со щек и подбородка. Я сумел посвятить богу больше, чем рассчитывал: тонкую и светлую бородку пока еще трудно было заметить.
Отец, улыбаясь, сказал, что хочет кое-что показать мне, и мы направились к конюшне. Конюшие широко распахнули перед нами двери. За ними оказалась новая колесница из темного полированного кипариса, украшенная пластинами слоновой кости. Искусник-мастер, создавая такое чудо, даже обил серебром колеса. Отец, смеясь, велел мне повнимательнее рассмотреть чеку – на этот раз я воска не обнаружил.
О таком подарке нельзя было и мечтать. Я поблагодарил отца, преклонив одно колено и положив его руку на свой лоб, но он сказал:
– Зачем ты спешишь, еще не поглядев на коней?
Они оказались вороными, с белой звездочкой во лбу, сильные мышцы ходили под блестящими шкурами.
– Мы привели их сюда, – произнес отец, – подняв не больше шума, чем Гермес-шутник, укравший коров Аполлона. Колесницу привезли, когда ты был в Элевсине, а коней сегодня утром, пока ты спал.
Отец с довольным видом потирал руки. Я был тронут тем, что он постарался порадовать меня неожиданностью, словно ребенка.
– Надо вывести их, – сказал я. – Отец, заканчивай сегодня пораньше с делами, а я буду твоим возничим.
И мы решили после совершения обрядов съездить в Пеонию, к подножию Гиметта.
На склонах вокруг святилища Аполлона собралась большая толпа. Пришли знатные афиняне, приглашены были и все элевсинцы, в том числе и мои спутники. Пока жрец, задумавшись, изучал внутренности жертвы, я услыхал ропот среди афинян, явно обменивающихся какой-то новостью; и словно бы облако затмило солнце. Я принадлежу к тем, кто любит знать, что творится вокруг. Однако не оставлять же свое место ради расспросов, и мы продолжали совершать жертвоприношения Посейдону и Матери Део на домашнем алтаре. Потом я поискал взглядом отца, но он отошел куда-то, должно быть, чтобы пораньше закончить свои дела, решил я.
Я переоделся в хитон возничего, подготовил кожаные поножи и завязал волосы на затылке, потом отправился к лошадям, угостил их солью и приласкал, чтобы знали хозяина. Во дворце позади меня была суета, но чего еще ожидать в день пира?
Неподалеку молодой и стройный конюх полировал упряжь, кто-то окликнул его; отложив тряпку и воск, юноша ушел, не сумев скрыть испуга. Интересно, в чем он провинился, подумал я – и выбросил мысли о нем из головы.
От коней я перешел к колеснице, рассмотрел врезанных в дерево дельфинов и голубей и проверил ее устойчивость. Наконец, насытившись этими радостями, я уже начал думать: «Как медлительны старики! За это время я уже сделал бы все по три раза». Я позвал другого конюха и велел ему выкатить колесницу, но так и не смог оторвать своего взгляда от коней. Мне показалось, что, выходя, конюх поглядел на меня с недоумением. Я не обратил на него особого внимания, хотя почувствовал некоторую неловкость.
Я ждал и ждал; наконец заволновались и кони, тогда я решил сходить и посмотреть, что задержало отца. И как раз в этот момент он подошел – совершенно один. Он даже не переоделся и, можно было поклясться, вообще забыл, почему я ожидаю его. Моргнув, он сказал:
– Прости, мальчик. Придется отложить выезд на завтра.
Не покривив душой, я отвечал, что мне очень жаль, однако про себя порадовался, что смогу как следует погонять лошадей. Тут я вновь взглянул на его лицо.
– В чем дело, отец? Плохие вести?
– Пустяки, – отвечал он. – Просто дела задержали. А ты, мой мальчик, бери своих коней. Только пусть их низом проведут к задней двери, а ты спустись к ней лестницей. Я не хочу, чтобы ты ехал через рыночную площадь.
Нахмурясь и поглядев на отца, я спросил почему, считая, что именно моя помощь обеспечила ему победу в войне и пиршество было назначено, чтобы отметить мое вступление в мужской возраст.
Дернув головой, он отрывисто ответил:
– Иногда нужно повиноваться, не спрашивая причин.
Я попытался не рассердиться. Он царь, и у него могут быть свои царские дела. Но внизу что-то происходило, а я ничего не знал, и это просто бесило меня; к тому же по молодости и самоуверенности я опасался, что отец напутает без меня. «А мне придется за это расплачиваться, – подумалось мне, – когда придет мой день. Если сумею дожить до него».
Я ощутил, что гнев овладевает мной, но заставил себя вспомнить о собственных обязанностях и о его доброте. Стиснув кулаки и зубы, я понял, что весь дрожу, обливаясь потом, как конь, которого одновременно и осаживают и гонят вперед.
– Поверь, – проговорил он раздраженным тоном, – я забочусь о твоем же собственном благе.
Сглотнув, я выговорил:
– Похоже, ты ошибаешься, повелитель. Сегодня я уже муж, а не дитя.
– Не сердись, Тесей.
В голосе его слышалась даже мольба, и я подумал: «Лучше сделать, как он сказал, ведь отец относится ко мне с такой добротой. К тому же он мне и отец, и царь, и жрец, муж трижды священный перед вечноживущим Зевсом. Более того, ему не хватит сил выстоять против меня. К какому же делу он намеревается приложить свои дрожащие руки?» Однако на деле я ощущал, что трясусь куда сильнее, чем он. Я боялся чего-то, чего – не знаю, но словно бы черная тень затмила от меня солнце.
Пока я молча стоял, из дворца вышел один из приближенных отца, вялый и медлительный.
– Царь Эгей, – сказал он, – я ищу тебя всюду. Юноши и девушки уже собрались на рыночной площади, и кормчий критского корабля говорит, что, если ты немедленно не придешь, он не станет дожидаться жребия, но сам выберет четырнадцать человек.
Отец мой отрывисто вздохнул и сказал негромко:
– Убирайся, дурак.
С недоуменным выражением на лице тот ушел. Мы же с отцом уже глядели друг на друга.
Наконец я сказал:
– Прости, отец. Я помешал, когда у тебя столько дел. Но скажи, ради чего ты умолчал об этом? – Он не ответил, но лишь провел рукой по лицу. Я продолжал: – Бежать через заднюю дверь… каким дураком я показался бы людям? Зевс Громовержец! Я – царь Элевсина, и даже надменные критяне не посмеют возложить на меня свою руку. Зачем мне прятаться? Я должен сейчас быть внизу в своем повседневном платье, тогда люди не подумают, что я пирую во время их скорби. К тому же мне нужно отослать домой спутников. Негоже, чтобы они шатались здесь, когда забирают афинских юношей. Подобные поступки порождают недоброжелательство. Где глашатай? Я хочу, чтобы их созвали сюда.
Но он безмолвствовал, и волосы на моей голове встали дыбом, словно у пса перед грозой.
– Как? – спросил я. – Что-то уже случилось?
Отец наконец ответил:
– Сейчас их уже нельзя созвать. Критяне явились раньше срока, и твоих людей согнали на площадь вместе со всеми остальными.
Шагнув вперед, я выпалил:
– Что?
Я сказал это громче, чем следовало бы. Кони шарахнулись, и я велел конюху увести их.
– Отец, – вырвалось у меня, – разве это справедливо? Я отвечаю за этих юношей перед своим народом. – Стараясь не кричать, я едва не шептал, не доверяя своему голосу. – Как ты смел скрыть это от меня?
– Ты слишком горяч, – отвечал он, – чтобы разговаривать с критянами во гневе.
Я видел, что слезы подступают к его глазам, и это почти сравняло нас.
– Однажды случилась стычка, и погиб один из критских царевичей. Вот за это мы и платим дань. В следующий раз они пришлют сотню кораблей и опустошат землю. А что я могу сделать? Что я могу сделать?
Эти слова отрезвили меня. Я понял, что отец здраво судит обо мне.
– Ну хорошо, отец, постараюсь не доставить тебе неприятностей. Но я должен немедленно отправиться туда и увести своих людей. Что они сейчас думают обо мне?
Отец покачал головой.
– Царь Минос знает все. Он знает, что наши царства соединились, и едва ли он откажется от своих прав.
– Но я поклялся, что они не будут отвечать за афинян, – возразил я, хватаясь за рукоятку кинжала и стараясь успокоить себя.
Он задумчиво потер подбородок:
– Если жребий падет на одного из твоих людей, ты получишь повод уменьшить дань, наложенную на Элевсин. Иногда, Тесей, смерть человека оправданна – если он расстается с жизнью во благо других людей. – Я поднес руку ко лбу, в ушах звенело. Отец продолжал: – К тому же, если быть откровенным, все они – всего лишь минойцы, а не эллины.
Шум в ушах моих то нарастал, то стихал. Я вскричал:
– Эллины, минойцы – какая разница? Я поклялся стоять за них перед богом. Кем же теперь окажусь я? Или чем?
Он что-то ответил, дескать, я сын его и пастырь Афин. Я едва слышал отца, голос его, казалось, доносился из-за стены.
– Отец? – проговорил я. – Что делать мне?
Но едва слова эти оставили мои уста, я понял, что обращаюсь не к царю Эгею. Шум в голове немного стих, и я услышал голос отца, вопрошавший, не болен ли я.
– Нет, повелитель, мне уже лучше. Я понял, как следует мне поступить, дабы спасти свою честь. Если критяне не отпустят моих людей, я тоже должен буду испытать свой жребий, подобно всем остальным.
– Ты? – Глаза отца широко раскрылись. – Ты обезумел, мальчик? – А потом лицо его снова стало замкнутым, он погладил бороду и сказал: – Ну что ж, ты оказался прав тогда, когда вернулся назад в Элевсин. У тебя есть чутье на подобные вещи. Люди проявят больше терпения, если ты будешь стоять среди них. Да, в конце концов, мысль неплохая.
Я был рад, что он успокоился, и вложил свою руку в его.
– Не волнуйся, отец. Бог не может забрать меня раньше, чем начертано судьбой. Сейчас я переоденусь и вернусь.
Я бегом направился к себе и схватил первое, что подвернулось под руку: охотничий костюм из некрашеной оленьей шкуры с зелеными кисточками вдоль шва на бедрах. В тот день я едва взглянул на него, а привык уже потом. Отец стоял на прежнем месте, а получивший от него указания управитель уже спешил прочь.
Рыночная площадь была видна с северной террасы, с нее убрали все прилавки и приготовленные для праздника навесы. Юноши и девушки толпились на северной части ее, перед алтарем, посвященным всем богам. И, спускаясь вниз, мы услыхали стенания.
Когда мы явились на площадь, критяне уже успели разобраться: толстых и высоких, больных, заморышей и недоумков отпустили; остались только невысокие и быстрые, сильные и стройные, юноши справа, а девы слева. Во всяком случае, так было сначала; но теперь некоторые сошлись между обеими группами, и позы их говорили, кто был официально просватан, а кто скрывал свой секрет до нынешнего дня. Многие девушки были еще совсем детьми. В играх с быком могли участвовать только девственницы, и ко времени прибытия критян многие торопились вступить в брак. Чтобы предотвратить споры, критяне всегда привозили с собой жрицу.
Среди юношей оказалась добрая треть моих спутников. Увидев меня, они замахали руками. Я понимал, что они надеются на немедленное освобождение, и отвечал жестом, словно и сам на это рассчитывал. Тут я ощутил спиной своей взгляд многих глаз. Афиняне глядели вослед мне, и я понимал, о чем они думали, видя меня на свободе подле отца. Жребия своего ждали, как я увидел, и мальчишки, еще не достигшие шестнадцати лет, но уже сравнявшиеся в росте со мной. Я вспомнил, как дед говорил мне, что сложение мое как раз подходит для этой игры. С болью в сердце, со скорбью и гневом я повернулся к критянам.
Сперва я даже изумился: все они оказались чернокожими, а потом вспомнил про заморских наемников Миноса. Бедра их прикрывали юбочки из леопардовых шкур, а на головах были шлемы из конских кож, снятых с головы вместе с гривой и ушами. На черно-белые щиты пошла шкура какого-то неизвестного мне полосатого зверя. Темные плечи наемников блестели на солнце, глаза, посматривавшие на Акрополь, сверкали белками. Воины стояли совершенно неподвижно – я еще не видел таких: щиты и копья – на одной линии, словно единое тело с сотней голов. Впереди всех стоял кормчий, единственный здесь критянин.
Свое представление об этом народе я составил в Трезене. Хотя мог бы догадаться, что те купцы, что приплывали туда, только изображали кносских вельмож там, где никто не умел заметить разницы. Теперь я увидел образец и понял, сколь скверными были копии.
На первый взгляд критянин казался женственным. Он был разодет напоказ и стоял с непокрытой головой, симпатичный чернокожий мальчишка держал его меч и щит. Темные, волнистые и напомаженные, как у женщины, волосы спускались по спине до пояса, а чисто выбритое лицо не сразу позволило мне понять, что ему уже около тридцати лет. Единственной одеждой критянину служили скатанный толстый пояс, охватывавший узкую талию, и прикрывавшая бедра юбочка из позолоченной бронзы. На шее – широкое ожерелье из золотистых и хрустальных бусин. Все это – и стать и одежду – я осмотрел прежде, чем он удостоил меня взглядом. Передо мной была фигура, изображенная на стене в чертоге царственного победителя, которой не могут коснуться время и перемены, которую не растрогают ни слезы, ни бессильный гнев; этот воин будет стоять во всей своей гордости, ничего не замечая вокруг, пока война или землетрясение не разрушат стену.
Когда я приблизился, он обратил ко мне свои глаза, опушенные длинными черными ресницами. Кормчий был на два пальца ниже меня и одним взглядом успел дать мне понять, что именно такой рост наилучшим образом подобает знатному мужу. Я еще только собирался открыть рот, когда он сказал:
– Прости, но если у тебя нет письменного освобождения, я ничего не могу сделать.
Ощутив нарастающий гнев, я вспомнил слова отца и отвечал негромко:
– Дело не в этом. Я – Тесей, царь элевсинский.
– Прошу прощения, – с холодной вежливостью заметил он, не обнаруживая никакого смущения.
– Среди отобранных тобою людей я вижу дюжину юношей из моей стражи, все они еще безбороды. В Афинах они гости. Вам придется подождать, пока я отделю их.
Он приподнял брови:
– Мне говорили, что Элевсин ныне покорился Афинам и над ним властвует наследник здешнего царя, с которым я, должно быть, и имею честь сейчас говорить. – Слова эти он произносил словно статуя из полированной бронзы.
– Элевсин не подчиняется никому, кроме меня, – настаивал я. – Царство покорилось мне, когда я по обычаю убил его прежнего царя. – Брови его поднялись к волнистым волосам. – Ну а свою дань, – продолжал я, – мы выплачиваем раз в два года – столько-то зерна и столько-то вина. У меня хорошая память на такие вещи.
– Что же, – отвечал он высоким и жестким голосом, – если ты напишешь в казну, там поднимут архивы. Я не сборщик дани и забираю то, что мне поручено. Видишь ли, в ваших краях чересчур много царей. У нас же, на Крите, только один.
Руки мои зудели, хотелось схватить его и переломить через колено. Но я помнил про народ. Заметив мой гнев, он сказал без малейшего раздражения:
– Поверь мне, царевич, жеребьевку придумал не я. На мой взгляд, в ней нет ничего приятного. Но приходится, насколько возможно, считаться с обычаями. В Коринфе, например, приходя в гавань, я нахожу юношей и девушек уже на берегу. Как ты понимаешь, это облегчает мне жизнь и ускоряет дело.
– Возможно, – отвечал я. – Но в Афинах тебе приходится ждать, пока на глазах всего народа вершится справедливость.
– Да-да, мы понимаем вас. Теперь и ты поймешь, почему я не могу выполнить твою просьбу. Подумай, как это будет выглядеть со стороны, когда ты начнешь выбирать то того парня, то этого. Люди решат, что, находясь в таком возрасте, ты действуешь с ведома своего отца: просишь оставить сыновей его друзей или, быть может, кого-нибудь любезного тебе самому. И начнутся неприятности. Я еще могу смириться с задержкой, но бунт мне уже ни к чему. Поверь мне, я разбираюсь в подобных вещах.
Я заставил свои руки, уже тянувшиеся к нему, оставаться на прежнем месте и даже понизил голос:
– Ты не провел здесь и половины дня и уже рассказываешь мне, что подумают люди?
– Не обижайся, – отвечал он непринужденно, – я говорю то, что знаю. Ты сам, а вернее, твой отец установил такой обычай. Он довольно обременителен, но я согласился с ним и буду следить, чтобы его выполняли. Боюсь, что это мое последнее слово. Куда ты идешь?
Голос его переменился, по шеренге чернокожих воинов пробежала волна – словно бы леопард подобрался, готовясь к прыжку.
Я обернулся и произнес – так, чтобы меня слышали:
– Я присоединяюсь к своим людям, и пусть бог решит нашу судьбу.
Я услыхал глухой ропот и увидел, что отец мой оглядывается по сторонам. Меня остановило чье-то прикосновение; я вздрогнул и, обернувшись, обнаружил на своем плече руку кормчего. Оставив войско в строю, он легко догнал меня на быстрых ногах.
– Подумай еще раз, – шепнул он мне. – Не позволяй блеску и славе одурачить себя. Хороший танцор в лучшем случае может протянуть месяцев шесть, не дольше. Слушай, если ты просто решил повидать свет, я могу найти тебе работу в нижнем дворце, и ты отправишься с нами свободным.
Теперь мне нечего было терять, и я решил потешить себя:
– Пришли ко мне своего старшего брата, юная госпожа, и пусть он попросит меня служить Миносу за плату.
Отвернувшись, я заметил на себе быстрый взгляд его темных глаз, не очень сердитый, скорее цепкий и расчетливый.
Я пересек рыночную площадь и подошел к спутникам. Они принялись обнимать меня и хлопать по спине – как было в прежние дни моего, тогда еще однолетнего, царствования. Рыночную площадь облетел крик – сначала тихий, но быстро набравший громкость. Афиняне приветствовали меня, невзирая на свое горе.
«Воистину, – с удивлением понял я. – Теперь и они мой народ, и я в ответе за всех».
На столе перед моим отцом поставили два нифоса с яркими ободками. Он обратился к народу:
– Афиняне, перед вами жребии с именами ваших детей. А вот жребий моего сына. – Он опустил в правую чашу черепок, звякнувший о лежащие ниже, и люди вновь разразились приветственными воплями. Потом он попросил кормчего критян – чужестранца, не имевшего здесь родни, – перемешать жребии. Тот с явной скукой на лице опустил в чашу тупой конец копья, и отец мой воздел руки к небу и призвал бога самому выбрать себе жертву, именуя его колебателем земли и быколюбивым. При этих словах мне вспомнилось проклятие колхидской ведьмы, и холодок пробежал по коже. Я поглядел на отца, но он внешне хранил спокойствие.
Сперва решили вытаскивать жребий для дев. Жрец Посейдона с завязанными глазами опускал руку в чашу и передавал черепок отцу, из рук которого остракон принимал глашатай, чтобы огласить имя. Каждый раз лица людей, обращенные к черепку, сливались в моих глазах в длинную бледную змею, покрытую одними глазами. Услыхав имя, родичи разражались криками и стенанием; бывало, что и муж оставлял толпу и бросался на критских стражников, в конце концов повергавших его на землю. Остальные на несколько мгновений замирали, пока не извлекался следующий жребий. Последняя дева оказалась столь юной, тихой и белокурой, что не только родня, весь народ плакал по ней. Чернокожие квадратом обступили отобранных, чтобы не дать пробиться народу. Потом наступило время юношей.
Первыми были названы имена двоих афинян, потом я услышал имя моего телохранителя Менесфея, чей отец владел семью кораблями. Он твердой ногой шагнул вперед, лишь раз оглянувшись на своего друга и меня. Следующим опять оказался афинянин. Мать его разразилась такими воплями, словно ее раздирали на части; юноша побледнел и затрясся. Я подумал: «Нет, моя мать не стала бы так позорить меня перед всеми. Но я должен думать не о ней – об отце. Ему здесь хуже, чем всем остальным, ведь у него больше нет сыновей». Я поглядел на возвышение, где он стоял. Жрец Посейдона как раз снова опустил руку в горшок. В этот самый миг толпа дрогнула; должно быть, сомлела женщина или случилось что-то еще. Я видел, как отец повернул голову, чтобы увидеть, что произошло.
Немота упала на меня, словно бы Гелиос вдруг натянул поводья посреди небес. Лучше бы я не понял случившегося, если б такое было возможно. Но замысел отца вдруг открылся мне, и я ничего не мог с этим поделать. С десяти лет я сидел в гилее, где мой дед вершил суд, и приглядывался к людям. Я не умел еще разобраться в сути дела, но научился замечать, кто искренне взволнован им, а кто нет. И сейчас глаза всех афинян, одинаковые, словно копьями, приковались к нифосу. Лишь во взгляде отца не было испуга.
Сердце мое медленно сжалось. Чрево мое и чресла похолодели, стыд объял мою плоть. Разум мой заметался, следуя свежему следу. «Что было на жребии, который он опустил за меня? Черепок не был, конечно, пустым – такое могли бы увидеть люди. Значит, написали чье-то еще имя. Быть может, этот остракон уже извлекли, и я никогда этого не узнаю».
Так думал я, и гнев охватил меня высокой волной, ударил в голову, сотряс мое тело; я почти обезумел. Глядя перед собой, я видел на высоком подножии мужа в царственном облачении и ожерелье. А мне казалось, что я гляжу на врага, плюнувшего мне в лицо перед народом; пальцы мои сами тянулись к его глотке, как было во время моей борьбы с Керкионом.
Так, почти потеряв рассудок, я стоял, и дочери Ночи тьмой своей окружали меня, лязгая бронзовыми крылами. А потом явился Аполлон, губитель тьмы, и освободил меня; бог принял обличье юноши, стоявшего возле меня. Коснувшись моего плеча, парень произнес:
– Успокойся, Тесей.
Кровь отхлынула от моих глаз. Я сумел заговорить и ответил ему:
– Эти критяне возмущают меня, – а потом принялся думать: «Ну что такого? Что сделал мой отец? Так поступил бы на его месте всякий, получи он такую возможность. А он – царь и должен думать о благе страны. Действительно, я нужен ему здесь; нельзя позволять себе мысли простого воина. Значит, кто-то отправился на Крит за меня? Я водил таких юношей на битву, не усматривая в том ничего плохого, хотя некоторых, конечно же, ждала смерть. Почему же я вдруг возненавидел отца, а еще больше себя самого, и жизнь сделалась для меня невыносимой?»
Тем временем выкрикнули новый жребий; он пал на Аминтора, знатного элевсинца, гордого и буйного нравом. В отличие от последнего юноши – или же из-за него – он вышел с веселым видом и с шутками помахал друзьям.
«Что же ранит меня? – думал я. – Откуда же этот гнев? – Я поглядел на отца и вспомнил, как он призвал Посейдона, моля его избрать обреченных, и понял: – Да! Вот оно! Он обманул бога, хранителя дома, приведшего его на ложе, где он зачал меня. Вот почему я сержусь: этот человек обманул моего отца».
Теперь я понял себя.
Я не мог во всеуслышание обратиться к богу и поэтому припал на одно колено и, опустив ладони на землю, прошептал так, чтобы слышал один лишь бессмертный:
– Колебатель земли! Отец! Если тебя лишили жертвоприношения, скажи мне об этом, дай знак, что я должен отдать.
Я ждал содрогания земли, но пыль под моими руками оставалась спокойной, и все же я ощутил, что бог хочет говорить со мной и ждет лишь моего внимания. Поэтому я еще ниже склонил голову, так что волосы мои коснулись пыли, и тут бог отверз уста. Словно из глубин земли до меня донесся голос морского прибоя; взмываясь и рушась, он говорил:
– Те-сей! Те-сей!
Я понял, чего хочет бог.
В сердце мое словно бы вонзилось копье. Я пришел сюда, готовый рисковать – в расчете на один шанс из трех десятков. Теперь же, когда я увидал перед собой нечто определенное, черная печаль пала на мои глаза и солнце померкло. Я подумал о том, что собирался сделать в Афинах; о том немногом, что надеялся совершить рукою отца, и о великих деяниях, очередь которым придет после него. Я стоял на коленях – волосы мои скрывали лицо, в ушах звучало собственное имя – и думал о прожитой жизни: об охоте со стражей, о пирах и плясках, о своей комнате с львами на стенах, о женщине, которую хотел, и о том, что намеревался договориться с ней во время праздника, о моих дивных конях, еще даже не ощутивших на себе моей ладони, о боевом пеане, о ярости битвы и о песне победы. И я подумал: «Бог не может хотеть этого, он послал меня сюда быть царем».
– Отец Посейдон, – прошептал я, – возьми у меня что-нибудь другое. Я не прошу у тебя долгой жизни, если добьюсь славы и памяти в Афинах. Иначе получится так, словно бы я и не рождался. Если ты хочешь взять мою жизнь, пусть я погибну здесь в бою и оставлю о себе память – гробницу и песню. – Тут я услышал имя какого-то афинянина, последнее из семи. – Владыка Посейдон, я отдам тебе своих коней, лучших у меня не было. Возьми все, что хочешь, только не это.
Звук моря начал затихать в моих ушах, и я решил: «Бог примет коней». И все же он отступал не как прежде, разом растворяясь в воздухе, а медленно ослабевая и пульсируя. И я подумал: «Бог покидает меня».
Я прислушался, прибой говорил мне: «Делай как угодно, сын Эгея. Видишь – там твой отец. Забудь мой голос, ты более его не услышишь, и учись править, как он. Ты свободен, и ты не мой сын, если сам не захочешь быть им».
Обратившись к мыслям о прошлом, начиная с самого детства, я решил: «Поздно мне становиться сыном Эгея».
Я распрямился, отбросил волосы с лица. Выводили последнего юношу. Он был испуган и не хотел идти: его уводили, а он все оглядывался, будто не веря тому, что с ним происходит. «Как он удивится, – подумал я, – осознав, что не ошибся на самом деле». И, ощутив, что бог вернулся ко мне, я едва не расхохотался.
Сердце мое исполнилось легкости. Я ощутил мир в душе, как бывает в самый удачный день. Я вдыхал полной грудью. Угроза миновала: бронзовые крылья и грозные когти больше не нависали надо мной. Страх оставил меня: все складывалось хорошо и бог ступал рядом со мной. Шагнув вперед, я услыхал старческий голос деда: «Только согласие с самим собой делает человека свободным».
Легким шагом я пошел к подножию и, вспрыгнув вверх, сказал глашатаю:
– Дай мне последний жребий.
Тот подал мне горшок. Чей-то голос произносил мое имя, но я отвернулся. Достав кинжал, я перечеркнул имя, значившееся на остраконе, и написал свое: «Тесей». Возвратил черепок и приказал:
– Называй.
Он уставился на меня. Знакомая мне рука выхватила у него жребий. Я крикнул, обращаясь к критянину:
– Кормчий, случилась ошибка, последний жребий был мой.
В толпе поднялся шум. Я думал, что они вновь начнут приветствовать меня. Однако вместо похвал услыхал скорбный стон, жалобу, возносящуюся к небу, как тогда, когда глашатай объявляет о кончине царя. Я не знал, как отвечать на эти скорбные звуки. В сердце моем пела торжественная музыка. Я шагнул вперед, рука задержала меня, но я стряхнул ее и громко обратился к народу:
– Не горюйте, афиняне. Это бог посылает меня к быкам, и я должен повиноваться его знаку. Но не оплакивайте меня, я вернусь. – Я не обдумывал этих слов, они сами пришли мне в голову, посланные богом. – Я отправлюсь с вашими детьми и возложу на них свою руку. Они будут моим народом.
Всеобщие стенания утихли, наступила тишина, лишь где-то еще раздавались рыдания одной из осиротевших матерей. Я обернулся к своему отцу.
Передо мной стоял человек, только что получивший смертельную рану. Он словно погряз в ужасном сне, из которого пытается выбраться. И все же в глазах его я угадывал собственные чувства; он тоже был похож на человека, избавившегося от преследующего его духа.
Он страдал, в этом нельзя было сомневаться, и это страдание вырвалось из него гневом. Не обращая ни на кого внимания, он спросил, почему я возненавидел его и решил бросить одного на старости лет перед лицом всех врагов. Он хочет знать: чем успел обидеть меня? Должно быть, я околдован, заключил он; из меня следует изгнать демонов, и он обещал сделать это и просил не обращать внимания на поступки безумца.
– Господин, – отвечал я, – неужели ты думаешь, что я мог бы сам придумать такое! Но голос Посейдона я знаю. Отпусти меня, иначе бог разгневается. Ограбить бога – скверное дело.
Отец отвернулся, и мне стало стыдно: ведь он столько пережил.
– Отец, – сказал я, – бог хочет нам добра. Все будет хорошо. Если бык убьет меня, Посейдон примет жертвоприношение и избавит тебя от проклятия. А если я вернусь, это будет отлично. Все сложится хорошо, я просто чувствую это.
Кормчий-критянин прислушался. Взгляд отца заставил его отодвинуться и заняться рассматриванием браслета с печаткой, наконец отец негромко проговорил:
– Похоже, что человек не в силах обмануть собственную судьбу. Как ты узнал, что твоего имени не было в урне? – Наши глаза встретились, и он продолжил: – Я не мог допустить этого. Я представил себе, как все вокруг начнут говорить: «Он опасался своего сына, вождя и воина. А потому отослал его к быкам на Крит, когда пришло время дани».
Меня удивило, что подобная мысль могла прийти ему в голову.
– Отец, – проговорил я. – Дело в богине, она гневается на нас; ей ненавистны находящиеся у власти мужи.
Я услышал покашливание; критянин уже терял терпение. Поступок мой сделал этого человека моим господином.
Отстегнув меч, я отдал его отцу:
– Береги до моего возвращения. Я еще не знаю, для чего понадобился богу. Но тот, кому суждено вернуться от быков Миноса, неоднократно предложит богу собственную жизнь, каждый раз с новой решимостью. Ему, возможно, будут дарованы силы, право предводительствовать над людьми. Так учили меня в детстве. И я буду только таким царем, и никаким другим.
Отец подошел ко мне, взял мое лицо в свои руки и долго глядел мне в глаза. Я редко видел в нем жреца, но теперь ощутил это. Наконец он сказал:
– Да, такой царь будет Царем. – А потом задумался и произнес: – Если придет этот день, пусть на твоем корабле будут белые паруса. Я поставлю дозор на мысе Соуний. Когда загорится его маяк, я пойму, что бог удостоил меня вести. Пусть будет белый парус. Не забудь об этом.
– Повелитель, – холодно проговорил критянин, – мне безразлично, вернется твой сын домой или нет, если только это не вызовет беспорядков. Но прошу вас миром уладить дело, пока эти женщины не вырвали друг другу глаза.
Я огляделся. Матери отобранных юношей уже спорили, чьего сына надлежит отпустить вместо меня. Подходили мужи, критянин справедливо опасался хлопот.
– Нечего обсуждать, – проговорил я. – Имя мое на последнем жребии; глашатай, назови его.
Отпущенный юноша встал передо мной на колени, положил мою руку на свой лоб и принялся просить, чтобы я разрешил чем-либо услужить мне. Он выглядел таким несчастным. За его плечом я заметил рыдающего Биоса. Он был рассудительнее прочих спутников. Однако в чертах его проступало нечто, еще неведомое мне. Я мог лишь пожать его руку.
– Отец, – сказал я, – пусть элевсинцы учредят собственное собрание, чтобы женщины снова не захватили власть. Все будет хорошо.
Я не окончил, но терпение критянина истощилось. Он коротко, по-лисьи, что-то тявкнул своим воинам, и они разошлись в два ряда, на удивление точно сохраняя равнение. Отец обнял меня, и я понял, что он не надеется вновь меня увидеть. Несчастные матери передавали своим детям небольшие свертки с едой, поспешно собранные в дорогу. Мать последнего юноши стыдливо подошла ко мне и, приложив руку ко лбу, отдала то, что приготовила для него.
Вставая в ряд, я, помню, жалел, что не оделся получше, – ведь меня ожидал Крит.
Назад: Часть вторая Элевсин
Дальше: Часть четвертая Крит