Часть вторая
Элевсин
Глава 1
Разбуженный блеянием стада, я проснулся на рассвете и умылся в ручье; хозяева мои с удивлением наблюдали за этой процедурой, сами они последнее омовение приняли от рук повивальной бабки. Теперь дорога сделалась легче и направилась в сторону моря. Скоро за узким проливом я увидел остров Саламин, а вокруг меня простирались плодородные земли, фруктовые сады и хлебные поля. Дорога вела вниз к прибрежному городу, гавань его была полна кораблей. Купцы, которых я встретил на дороге, сказали, что передо мной Элевсин.
Приятно было снова увидеть город, оказаться в земле, знающей закон, а еще лучше знать, что это последняя остановка на пути в Афины. «Велю вычистить и покормить коней, – думал я, – а сам перекушу и посмотрю город». Но, подойдя к окраине города, я заметил, что вдоль дороги стояли люди, глядя на меня во все глаза, и городские крыши тоже усеяны зрителями.
Молодым людям свойственно преувеличивать собственную значимость, однако даже мне подобный прием показался удивительным. К тому же странно – столько народу, но ни один не подумал окликнуть меня или спросить новости.
Передо мной оказалась рыночная площадь. Я пустил коней шагом, чтобы не повалить палатки торговцев. Тут пришлось натянуть поводья: передо мной сплошной стеной стояли люди. Все безмолвствовали, женщины шикали на младенцев, стараясь утихомирить их.
В середине толпы прямо перед собой я увидел статную женщину, раб держал над ее головой зонтик от солнца. Ей было около двадцати; голова, увенчанная расшитой золотом пурпурной диадемой, отливала горячей медью. Возле нее стояла примерно дюжина женщин, подобно тому как придворные окружают царя; но ни одного мужчины рядом с ней не было, если не считать того, что держал зонт. Должно быть, жрица и правящая царица одновременно. Скорее всего, минойское царство. Этим именем береговой народ зовет себя в собственных пределах. И всякий знает, что новости среди них передаются куда быстрее, чем можно предположить.
Из уважения к ней я спустился с колесницы и повел коней в поводу. Она не просто смотрела на меня, она ожидала моего прихода. Когда я подошел ближе и приветствовал ее, вся толпа погрузилась в полное безмолвие, подобно людям, услышавшим, как сказитель настраивает лиру.
Я сказал:
– Приветствую тебя, повелительница, во имя того бога или богини, которую здесь чтут превыше всех. Я думаю, ты служишь могучему божеству, и прохожий обязан тем или иным способом выразить ему свое уважение, прежде чем проследовать дальше.
Она ответила по-эллински – неторопливо и с минойским акцентом:
– Воистину благословенно твое путешествие, и здесь завершается оно.
Я в удивлении уставился на нее. Она говорила как бы приготовленные для нее слова; за всем этим словно бы угадывалась какая-то другая женщина. Я проговорил:
– Повелительница, я чужой в ваших краях, и путь мой лежит в Афины. Должно быть, ты ждешь прихода известного мужа, вождя или, возможно, царя.
Тут она улыбнулась. И люди подступили поближе, переговариваясь, но не в гневе, целиком обратившись в слух, как те пастухи у костра.
– Есть только один путь, – произнесла она, – который проходит каждый муж: он выходит из Матери Део, чтобы совершить положенное, а потом она простирает руку и забирает его домой.
Итак, в этом краю исповедуют старую веру. Почтительно прикоснувшись ко лбу, я проговорил:
– Все мы ее дети. – Интересно, что может понадобиться Матери Део от меня такого, о чем уже знает весь город?
– Но некоторым мужам, – продолжала она, – предначертана более высокая судьба. Как и тебе, незнакомец, что пришел к нам во исполнение обетов в день, когда должен умереть царь.
Теперь я понял, но не показал этого, – чтобы справиться с растерянностью, нужно время.
– Досточтимая госпожа, – отвечал я. – Если знамение требует смерти твоего повелителя, при чем тут я? Какой бог, какая богиня разгневаны? Никто не оплакивает усопших, не видно голодных, и дым не пятнает небо. Что ж, слово за ним. Но если он хочет принять смерть от меня, пусть сам и пришлет за мной.
Она нахмурилась:
– Что может решить муж? Жена рожает его; он вырастает, разбрасывает семя, подобно траве, и падает в борозду. Лишь Матерь Део, что порождает мужей и богов и вновь собирает их, остается возле очага вселенной и живет вечно. – Она подняла руку, и окружающие ее женщины отступили назад, а мужчина шагнул вперед, дабы принять у меня коней. – Пойдем, – сказала она, – готовься к борьбе.
Я обнаружил, что иду возле нее. Вокруг нас волнами на мелководье перешептывались люди. Опутанный их ожиданием, я ощущал себя не самим собой, но тем, кого желали видеть во мне. Нельзя представить всей силы этих древних мистерий, пока не окажешься вовлеченным в них.
Безмолвно шествуя рядом с царицей, я вспомнил, что говорил мне некий муж о земле, соблюдавшей обычаи, подобные здешним. Он утверждал, что в таких краях нет обряда более трогательного и возвышенного в глазах народа, чем смерть царя. «Вот он восседает в славе и золоте, на вершине удачи; и тут является вершитель его судьбы – иногда скрыто и тайно, иногда отмеченный знамениями перед народом. Иногда люди узнают об этом раньше самого царя. Столь значителен этот день, что всякий очевидец его, снедаемый горем, страхом или мучимый какими-то бедами, очищается от них жалостью и ужасом; он уходит прочь успокоенным и засыпает с миром. Даже дети ощущают это, – говорил он. – Сельские пастушки, что не могут оставить ради зрелища свое стадо, будут играть, песнями и жестами изображая смертный день царя».
Мысль эта снова пробудила меня. «Что я делаю? – думал я. – Локон с моего чела был отдан Аполлону. Я служил Посейдону, бессмертному супругу Матери Део и повелителю ее. Куда ведет меня эта женщина? Чтобы убить мужа, в свой черед убившего кого-то в прошлом году, и в течение четырех времен года возлежать с нею на ложе, дабы благословить урожай? А потом, встав с моего ложа, она приведет ко мне моего убийцу? Неужели это моя мойра? Она, быть может, и видела знамение, но мне-то ничего не явилось. Нет, это бред землепоклонников ведет меня, словно царь-коня, одурманенного маком. Как же освободиться?»
И тем не менее я поглядывал искоса на нее, как муж на жену, что будет принадлежать ему. Лицо ее оказалось слишком широким, рот, пожалуй, не очень красивым, но стан напоминал пальмовый ствол, ну а груди оставили бы холодным разве что мертвеца. Минойцы из Элевсина смешивали свою кровь с соседями из эллинских царств; у этой женщины были волосы и фигура эллинки, но не лицо. Ощущая на себе мой взгляд, она постаралась шествовать прямо, с высоко поднятой головой. Бахрома алого зонтика то и дело касалась моих волос.
Я подумал: «Если отказаться, эти люди могут разорвать меня на куски. Я – сеятель их урожая. И госпожа эта, Хлебное поле, будет в большом гневе». Кое о чем можно догадаться по тому, как женщина ступает, даже если она не глядит на тебя. «Она жрица и знает чары земли, и от ее проклятия не избавиться. Матерь Део уже положила на меня глаз. Я появился на свет, чтобы смягчить ее гнев. К этой богине нельзя отнестись легкомысленно».
Мы вышли на дорогу, ведущую к морю; поглядев на восток, я увидел холмы Аттики, высушенные летним солнцем и поблекшие под его лучами… К полудню я бы добрался до них. Но разве можно явиться к отцу и сказать: «Женщина звала меня на бой, но я убежал». Нет! Судьба привела меня сюда, чтобы участвовать в схватке двух жеребцов, как поставила прежде на моем пути Скирона-разбойника. Так буду же делать то, что требуется от меня, и положусь на богов.
– Госпожа, – сказал я, – мне еще не приводилось бывать по эту сторону Истма. Назови мне свое имя.
Глядя прямо перед собой, она негромко ответила:
– Персефона. Но мужам запрещено его произносить.
Тогда, подойдя ближе, я проговорил:
– Имя для шепота и для тьмы.
Она промолчала, и я спросил:
– А как зовут царя, которого я должен убить?
Она с удивлением поглядела на меня и ответила небрежно, словно я спросил о бродячем псе:
– Кличут его Керкионом.
Какое-то мгновение я даже думал: она скажет, что у царя нет имени.
Неподалеку от берега дорога начала подниматься к плоской открытой площадке у подножия скалистого крутого обрыва. Ступени вели вверх к террасе, на которой стоял дворец – красные колонны с черными основаниями, желтые стены. Ниже дворца скалы были подрублены, неглубокая пещера выглядела темной и мрачной, узкая расщелина уходила в недра земли. Ветерок доносил оттуда запах гниющей плоти.
Она указала на ровную площадку перед ней и сказала:
– Бороться будете здесь.
Я заметил, что и крыша дворца, и терраса полны народа. Те же, кто следовал за нами, разошлись по склонам.
Поглядев на расщелину, я спросил:
– А что случается с проигравшим?
Она ответила:
– Он возвращается к Матери. Осенью во время сева плоть его смешивается с землею полей и преображается в хлеб. Счастлив тот муж, который в расцвете юности познает удачу и славу, чья нить жизни прервется прежде, чем горькая дряхлость завладеет им.
– Он и в самом деле был счастлив, – заметил я, поглядев ей в глаза.
Она не покраснела, однако вздернула подбородок.
– А этот Керкион… мы сойдемся с ним в схватке? Я не должен буду убивать его, как жрец убивает жертву? – Я не видел ничего хорошего в том, что муж не сам выбирает свой срок, и обрадовался, когда она качнула головой. – А как насчет оружия? – спросил я.
– Лишь то, которым снабдила мужчину природа.
Оглядевшись, я проговорил:
– Быть может, среди твоего народа отыщется муж, который объяснит мне правила?
Она вопросительно поглядела на меня. Я решил, что причиной тому – моя эллинская речь, и повторил:
– Каковы правила поединка?
Подняв брови, она ответила:
– Закон один: царь должен умереть.
Потом на широких ступенях, поднимавшихся к цитадели, я увидел его, шагавшего мне навстречу. Царя я узнал сразу – потому что он был один. На ступенях толпились люди из дворца, но все они торопливо расступались перед ним, словно бы смертью можно заразиться.
Он был старше меня, черная борода уже спрятала щеки. Не думаю, чтобы ему было меньше двадцати. Он поглядел на меня сверху вниз, как на мальчишку. Я это заметил. Стройный, жилистый, как горный лев, он был высок для минойца – чуть повыше меня. Жесткие черные волосы, слишком толстые, чтобы завиваться в кудри, гривой прикрывали его шею. Встретившись с ним глазами, я подумал: «Он стоял на моем месте, и муж, побежденный им, оставил свои кости под этой скалой». И отметил для себя: «Он не согласен на смерть».
Все вокруг превратилось в зрение, и великое молчание легло на толпу. Я ощутил – со странной и могучей уверенностью, – что все эти люди, забыв о себе, видят лишь нас. И подумал: интересно, он тоже чувствует это?
Мы остановились, и я наконец заметил, что он все-таки не один. Сзади к нему подошла женщина и остановилась, рыдая. Он не обернулся; ему было о чем подумать, даже если он и обратил внимание на эти звуки.
Он спустился еще на несколько ступеней, глядя не на царицу, а лишь на меня одного.
– Кто ты и откуда? – Он произносил эллинские слова как чужак, но я его понял. Мне показалось, что мы поняли бы друг друга в любом случае.
– Я – Тесей из Трезена, что на острове Пелопа. Похоже, нити наших жизней пересеклись.
– Чей ты сын? – спросил он.
По его лицу я понял, что за вопросами он скрывает всего лишь желание еще раз ощутить себя царем, мужем, ступающим по земле под лучами дневного светила. Я отвечал:
– Моя мать сняла свой пояс ради богини. Я – сын Миртовой рощи.
Внемлющие негромко забормотали – словно ветер пробежал в тростнике. Царица возле меня встрепенулась. Теперь она смотрела на меня, Керкион – на нее. А потом он расхохотался, крупные белые зубы мелькнули в черной бороде. Люди зашевелились в изумлении; я тоже не знал, как поступить. Но когда царь, по-прежнему смеясь, повернулся в мою сторону, стало понятным – горьким было его веселье. Женщина, следовавшая за ним, закрыла лицо обеими руками и, согнувшись, принялась раскачиваться взад и вперед.
Он спустился ко мне; оказавшись лицом к лицу, я понял, что противник мой не слабее, чем мне представлялось издали.
– Итак, сын рощи, совершим же намеченное. На этот раз шансы будут равны; повелительница не будет знать, для кого ударять в гонг.
Этих слов я не понял, однако заметил, что он говорит не для моих ушей, а повернувшись к ней.
Пока мы разговаривали, открыли стоявший неподалеку в святилище дом и вынесли из него высокий престол, красная поверхность которого была разрисована змеями и снопами. Престол установили на краю площадки, а возле него огромный бронзовый гонг на подставке. Окруженная спутницами царица опустилась на трон, держа, словно скипетр, палочку гонга.
«Нет, – подумал я, – шансы не равны. Он будет защищать свое царство, которого я не хочу, и свою жизнь, которая мне не нужна. Я не могу возненавидеть его, как следует ненавидеть врага; не в силах даже рассердиться – разве что на его людей, разбегавшихся от своего царя, словно крысы из пустого амбара. Будь я землепоклонником, то, наверное, ощутил бы, что их надежды вдохновляют меня. Но я не могу плясать под их дудку: я – эллин».
Жрица отвела меня в угол площадки, где двое мужей раздели, умастили меня и снабдили кожаным борцовским передником. Зачесав назад мои волосы, они стянули их в пучок на затылке, а потом вывели на всеобщее обозрение. Народ разразился приветствиями, однако их вопли не согрели меня: я знал, что эти люди будут ободрять всякого, кто пришел, чтобы убить царя. Даже теперь, когда царь разделся и я увидел его силу, мне не удалось возненавидеть его. Я поглядел на царицу, не зная, сержусь я на нее или нет, потому что желал ее. «Что ж, – подумал я, – или это не причина для ссоры?»
Старший из мужей, похожий на опытного воина, спросил:
– Сколько тебе лет, юноша?
Все вокруг слушали, поэтому я ответил:
– Девятнадцать, – и почувствовал себя более сильным.
Он поглядел на гусиный пушок на моем подбородке, но ничего не сказал.
Нас подвели к трону, на котором под зонтиком с бахромой восседала она. Расшитые золотом оборки и усыпанные самоцветами туфли играли на солнце. Высокая грудь отливала золотом и румянилась, словно бок спелого персика, рыжие волосы пылали. В руках она держала золотую чашу, которую протянула мне. Разогретое солнцем вино пахло травами, медом и сыром. Принимая чашу, я улыбнулся ей. «Передо мной женщина, – подумал я. – Иначе ничего бы этого не было».
Она не вскинула голову, как прежде, но заглянула в мои глаза, словно желая прочитать в них судьбу, и я увидел страх на ее лице.
Так девица, которая визжит, когда ты гонишь ее по лесу, стихает, оказавшись в твоих руках. Я не увидел в страхе царицы ничего большего; ее взгляд волновал мою кровь, и я был рад, что назвался девятнадцатилетним. Я отпил из чаши, и жрица передала ее царю.
Он пил большими глотками. Люди глядели на него, но никто не подбадривал его криками. А он был хорош без одежды, да и держался с отвагой; год он провел здесь царем. Я вспомнил, что мне говорили о старой вере. «Он им не дорог, – думал я, – хотя собирается умереть ради них – во всяком случае, они на это надеются – и передать свою жизнь хлебу. Он – козел отпущения. В нем они видят лишь олицетворение прошлогодних бед: неурожаи, нетельные коровы и болезни. Они хотят вместе с ним убить свои горести и начать все сначала».
Меня сердило то, что смерть он должен принять не от своей руки, да еще на потеху всякому сброду, который присутствовал при жертвоприношении, не отдавая ничего своего. Мне казалось, что среди этого люда я мог бы полюбить лишь одного царя. И по лицу его было заметно, что он все понимал – с горечью, но не противясь, будучи таким же землепоклонником, как и все остальные. «И он тоже, – подумалось мне, – счел бы меня безумцем, если бы сумел прочитать мои мысли. Я – эллин, и здесь одинок я, а не он».
Мы встали лицом друг к другу на борцовской площадке; царица поднялась со своего места с палкой гонга в руке. После этого я глядел только в глаза своего противника. Что-то говорило мне, что он не такой, как борцы из Трезена.
Дерево резко ударило в гонг. Привстав на цыпочки, я ожидал, что он приблизится ко мне, пытаясь по-эллински обхватить мое тело. Нет, я был прав: он забирал вбок, чтобы солнце светило мне в глаза. Он не топтался на месте, а ступал ровно и мягко, словно кот перед прыжком. Слушая эллинские слова, произносимые со скверным акцентом, я не случайно подумал, что у нас есть все-таки общий язык. Теперь мы разговаривали на нем. Этот борец тоже умел думать.
На меня глядели золотистые глаза, светлые, как у волка. «Да, – подумал я, – он будет и столь же быстр, как этот зверь. Пусть начнет первым. Если он собирается рисковать, пусть рискует. Прежде чем успеет приспособиться».
Он нанес мне сокрушительный удар в голову, намереваясь отбросить меня влево; поэтому я отпрыгнул направо. Удача меня не оставила. Он, как конь, лягнул ногой в то место, где должен был оказаться мой живот. Удар, хотя и скользящий, оказался болезненным, но не слишком, и я сумел захватить его за ногу, бросил чуть вбок и прыгнул, стараясь приземлиться сверху. Но он быстрым движением дикого кота поймал мою ногу и повалил меня, а потом, прежде чем я коснулся земли, попытался сделать мне «ножницы». Я ударил кулаком в его подбородок и ускользнул с гибкостью ящерицы. Тут схватка на земле закипела вовсю. Я скоро забыл, что не гневлив; когда руки мужа стремятся забрать твою жизнь, перестаешь спрашивать себя, что плохого он тебе сделал.
Вид у него был благородный, но взгляд царицы, когда я поинтересовался правилами, меня предостерег. У берегового народа в бою все дозволено и запретов нет. У меня надорвано ухо, как у охотничьего пса; я заработал это увечье в том самом бою, как получает его собака. Ему еще едва не удалось выдавить мне глаз – он не сумел это сделать лишь потому, что я чуть не переломил ему большой палец. Вскоре я сделался скорее излишне гневным, чем слишком спокойным, но не мог позволить себе рисковать просто для того, чтобы причинить ему боль. Он казался мне бронзовой ожившей статуей, покрытой дубленой бычьей шкурой.
Мы сплетались, уклонялись и били, и я более не мог убедить себя в том, что мне девятнадцать. Я дрался с мужем во цвете сил, а мое время было еще впереди. Кровь и кости начали нашептывать мне, что я не выстою. И тут раздался гонг.
Первый удар по нему царица нанесла концом палки. Теперь же в ход пошла подбитая кожей тяжелая колотушка. Гонг издавал гулкий певучий звук; клянусь, я чувствовал его даже через землю под ногами. Когда он ослабевал, вступал хор женщин.
Голоса опускались и воспарялись, снова опускались и вновь взлетали вверх. Так завывает северный ветер в горных ущельях; так стенает тысяча вдов за стенами горящего города; так воют волчицы на луну. А под этим хором, над ним – в его и моей крови, черепе и чреве гудел мощный гул гонга.
Голос его сводил меня с ума, он омывал мое тело снова и снова, и я начинал ощущать в себе целеустремленность безумца. Я должен убить своего противника и остановить этот грохот.
И, наливаясь яростной силой, руки мои и спина ощутили, как слабеет соперник. С каждым ударом гонга сила оставляла его. Это смерть пела для Керкиона, окутывала его своей дымкой, прижимая к земле. Все было против него: народ, мистерия и я. Но он сопротивлялся отважно.
Он попытался задушить меня, но, ударив обеими ногами, я отбросил его назад. Он был оглушен падением, и, прыгнув, я схватил его за руку и перевернул. Царь лежал лицом вниз, а я сидел на его спине, не давая подняться. Напев превратился в длинный стон и смолк, прогремел последний удар гонга и стих.
Лицо его утопало в пыли; но я ощущал его настроение, стараясь понять, что еще можно предпринять, и тут осознал, что поединок окончен. В этот самый миг гнев мой утих. Забыв о своей боли, я помнил лишь о его мужестве и отчаянии. «Зачем брать на себя его кровь, – подумал я. – Он не причинил мне вреда, я лишь осуществил его мойру».
Чуть переместив вес, с осторожностью, чтобы он не смог выкинуть какой-нибудь трюк, я позволил ему поднять голову из пыли. Но он глядел не на меня – на черную расщелину под скалой. Это был его народ, и нити их жизней переплетались. Ему не спастись.
Я поставил колено ему на хребет. Удерживая поверженного соперника – он был не из тех, перед кем можно открыться даже на пядь, – я обхватил его голову и запрокинул назад так, что напрягся позвоночник. А потом тихонько спросил его на ухо – ведь это не касалось окружавших нас людей, которые не жертвовали ничем:
– Это должно случиться сейчас?
Он шепнул в ответ:
– Да.
– Тогда очисти меня от вины в твоей смерти перед подземными богами.
Он ответил:
– Будь от нее свободен, – и добавил несколько слов на своем языке, но я поверил ему и резко рванул назад его голову, так что хрустнул хребет. Я поглядел на него: в глазах Керкиона еще как будто теплилась жизнь, но, когда я повернул его голову на сторону, она уже погасла.
Я поднялся на ноги и услышал всеобщий и единый вздох облегчения, словно бы все разом закончили заниматься любовью. «Так это начинается, – сказал я себе, – и лишь богу ведом конец».
Они принесли носилки и переложили на них царя. Со стороны трона донесся заунывный вой. Царица ринулась вниз и упала на труп, растрепав свои волосы, царапая грудь и лицо. Она казалась женщиной, потерявшей своего дорогого господина, мужа, уведшего ее девой из родительского дома, больше того – лишившейся единственной опоры и оставшейся с малыми детьми. Она рыдала так искренне, что я застыл в изумлении. Все женщины вокруг тоже голосили и завывали, и я понял, что таков здесь обычай.
Они отправились прочь, рыдая, стараясь умилостивить новую тень. Оставшись в одиночестве посреди глазеющих незнакомцев, я хотел спросить: «Что же теперь?» – но единственный знакомый мне человек был уже мертв.
Наконец явилась старая жрица и повела меня к святилищу. Она поведала мне, что оплакивать царя положено до заката, а потом меня очистят от крови, чтобы я мог в тот же день сочетаться с царицей.
В комнате, где стояла ванна из раскрашенной глины, жрица омыла меня и перевязала раны. Все здесь говорили по-эллински, но с местным акцентом – шепелявя и пришептывая. В их собственной речи слышались и наши слова. В Элевсин приходило много кораблей, здесь смешивались и кровь, и языки. Меня облачили в длинное белое одеяние, расчесали волосы, дали вина и мяса. А потом делать было нечего – оставалось лишь слушать рыдания, ждать и думать.
Ближе к закату я услыхал, как по длинной лестнице спускается погребальное шествие. Вопли плакальщиц накладывались на погребальные гимны, звучали авлосы, ударяли друг о друга диски из звонкой бронзы. Из окна я видел длинную вереницу женщин в багряных одеждах под черными покрывалами. Когда орены окончились, раздался яростный вопль, в котором слились триумф и горе. Я понял, что царь отправился домой.
Вскоре после того, в начале сумерек, явились жрицы, чтобы отвести меня на обряд очищения. Окно озарили кровавые отблески, и, когда дверь открыли, я увидел пляшущие языки факелов. Огни были повсюду. Насколько мог видеть глаз, они заполняли все окрестности, поднимались к цитадели и перетекали в город. Но вокруг было тихо, хотя из домов вышел весь народ, начиная от двенадцатилетних. Обступившие меня жрицы шествовали в глубоком молчании до самого берега, на котором лежали вытащенные на сушу корабли. Когда вода омыла наши ноги, жрица выкрикнула:
– К морю!
И сразу все направились к воде. Облаченные в белые одежды в них и оставались; многие же – и мужчины и женщины – раздевались донага, совершая это с великой торжественностью и не выпуская из рук горящих факелов. Ночь была тихой, и мириады огненных точек усеяли море; под каждым пламенем рябило в воде его отражение.
Жрица завела меня в воду по грудь и высоко подняла факел, дабы все могли видеть меня. Я очищался от крови; они же, наверно, смывали с себя неудачу и смерть. Я, юнец, убил бородатого мужа; и хотя это чары земли отдали его в мои руки, я гордился победой. Теперь меня ожидала царица, а вместе с темнотой пришло и желание.
За проливом, на берегу Саламина, в домах горели огни. Я подумал о доме, родне и Калаврии за водами. Все здесь было мне чуждым, кроме моря, которое принесло моего отца к матери. Развязав пояс, я снял облачение и отдал его жрице. Она казалась удивленной, однако я погрузился в воду и поплыл от берега, в глубь пролива, подальше от людей. Позади меня огненной пеной прибоя мерцали на берегу факелы, а над ними торжественно светили звезды.
Отдавшись волнам, я ощутил покой, а потом сказал:
– Посейдон синекудрый, колебатель земли, Отец коней! Ты господин богини. Если я хорошо служил в Трезене твоему алтарю, если ты присутствовал при моем зачатии, веди меня вперед к моей мойре; будь моим другом в этой земле женщин.
Я перекувырнулся в воде, чтобы плыть назад. Вода хлынула в уши, принося с собою гул прибоя, и я подумал: «Да, он помнит меня» – и поплыл назад. Старшая жрица размахивала своим факелом и во все горло вопила: «Где царь?», словно старая нянька, не заметившая, как подросли ее дети. Именно поэтому, как мне кажется, я подплыл к ней под водой и со смехом вынырнул под самым ее носом. От неожиданности она подскочила и едва не погасила факел. Я уже рассчитывал получить удар в ухо, но она лишь поглядела на меня, что-то буркнула по-минойски и покачала головой.
Возвращаясь к берегу, я с недоумением ощущал, как щиплет соль мои раны, – мне казалось, что после поединка прошел целый год. Ну а в глазах народа, как нетрудно понять, царь Керкион сгинул, словно его и не было. Но, взглянув на площадку, где все было озарено светочами, я увидел возле расщелины женщину; уткнувшись лицом в голые колени, она замерла, как мертвая, рассыпав вокруг свои волосы. Какие-то женщины со ступеней звали ее. Потом, квохча, сбежали вниз, подняли ее на ноги и повели во дворец.
В доме святилища я обсушился, умастился и вновь причесался. Мне принесли расшитую тунику, ожерелье из золотых подсолнухов и царское кольцо. На нем была вырезана фигурка богини, ей поклонялись женщины и юноша, изображенный маленьким. На скуле моей остались ссадины – там, где кулак Керкиона повредил этим кольцом мою кожу.
Приготовившись, я попросил принести меч. Они с удивлением взглянули на меня и ответили, что оружие мне не потребуется.
– Надеюсь на это, – заметил я, – но, поскольку это я иду в дом своей жены, а не она в мой, мне подобает быть при оружии. – Они словно бы ничего не поняли. Я не мог сказать, что это меч моего отца, и продолжал: – Оружие это дала мне мать.
И они немедленно принесли его. Землепоклонники все получают от матерей, даже свои имена.
Снаружи меня ожидали юноши, певшие под музыку. Они повели меня не во дворец, а вниз. Песня была на минойском, но непристойные жесты поведали всю историю. Конечно, сопровождая жениха, всегда дурачатся, но есть же мера всему. К тому же я полагал, что представляю себе все, что будет, и не нуждаюсь в учителях.
Песня превратилась в гимн. Потом мне пришлось выучить его. Это Хлебная песня тех мест: о том, как является все и везде волею Матери Део, из чрева которой поднимается из посеянного зерна целый колос. Потом они принялись распевать похвалы царице, называя ее Корой, именем незапретным. Наконец мы оказались возле ступеней, уходивших вниз. Песня немедленно смолкла, и наступило молчание. Жрица погасила свой факел и взяла меня за руку.
Она повела меня вниз во тьму, потом извилистым коридором и дальше вверх. А потом стены разошлись, и в помещении запахло женщиной. Я вспомнил: этот тяжелый, словно у асфодели, аромат исходил от царицы, когда мы шли рядом. Жрица отпустила меня, и я услышал удаляющиеся шаги и осторожное прикосновение рук к стене. Сбросив одежду, я оставил ее на полу, не расставшись, однако, с мечом, который взял в левую руку. Шагнув вперед, я нащупал постель. Положил меч, протянул вперед руку и отыскал ее. Она провела ладонями по моим плечам, затем вниз, и все, что я выучил вместе с трезенскими девчонками, оказалось лишь играми несмышленых детей.
Внезапно она вскричала, как дева, расстающаяся с невинностью. Загремели кимвалы, взревели рога. Свет факелов ослепил меня; я услышал рев тысячи глоток, смеющихся и ободряющих. Тут я понял, что нахожусь в пещере, устье которой закрыто дверями, и народ ожидал снаружи, когда они отворятся.
На миг я растерялся, а потом гнев вспыхнул в моей душе, словно летом горячий огонь. Схватив меч, я закричал и бросился вперед, но среди поднявшихся воплей и визга обнаружил, что вокруг меня одни женщины, которые – как вам нравится? – проталкивались поближе, чтобы видеть все подробности. Они так кричали и шумели, будто я первый из всех известных им мужей обнаружил подобную стеснительность. Никогда, до самой смерти, не пойму этих землепоклонников.
Прогнав женщин, я захлопнул двери, потом вернулся к постели и склонился над ней.
– Ах ты, девка, не прячущая собственного лица! – крикнул я. – Ты заслуживаешь смерти. Неужели у тебя нет ни стыда, ни уважения ко мне? Неужели ты не могла одолжить мне какого-нибудь мужа из принадлежащих к твоему дому, который стал бы на страже возле двери, раз уж я не привел с собой друга? Или у тебя нет родичей, которые могли бы проследить за благопристойностью? Там, откуда я родом, самый последний землепашец потребовал бы за подобное оскорбление отмщения кровью. Или я пес?
Я услышал, как она часто задышала во тьме, которая после факелов показалась мне еще гуще.
– Что? – спросила она. – Ты обезумел? Начало всегда совершается прилюдно.
Я онемел. Она открывала себя перед народом не только с Керкионом, но и бог ведает со сколькими еще мужами до этого. Снаружи донеслась музыка, душераздирающий плач флейт и лир сливался с глухим, словно ток крови, боем барабанов.
– Ну вот, теперь это кончено, – сказала она. – Иди сюда.
Я услыхал, как она шевельнулась на постели, и ответил:
– Нет, я уже вкусил отравы. Ты посрамила мое мужское достоинство.
Аромат ее волос приблизился, и я ощутил ладонь на своей шее.
– Что же ты сделала со мной, Матерь? – прошептала она. – Почему ты прислала ко мне дикого укротителя коней из небесного народа, синеглазого колесничего, не ведающего закона и обычая и ни к чему не питающего почтения? Ты ведь не знаешь ни сева, ни жатвы! Как люди могут поверить в будущий урожай, если не видали, как сеялось семя? Но мы уже сделали все необходимое, ничего большего от нас не ждут. Наступило время, когда можно порадовать себя.
Рука ее скользнула по моей. Она положила свою ладонь на мой кулак, схвативший меч, и разжала пальцы. Потом привлекла меня к себе, и я забыл о том, что научили ее всему этому ныне мертвые мужи, чьи кости лежали сейчас недалеко от нас – под скалой. Барабаны ускоряли свой ритм, и флейты еще пронзительнее завывали при каждом ударе кимвалов. В ту единственную ночь я узнал больше, чем за три года общения с девушками Трезена.
Глава 2
Когда свежим утром нас повели во дворец, я поглядел с верхней террасы на поблескивающую на воде солнечную дорожку и подумал: «Странно, я оставил дом всего лишь четыре дня назад, а уже стал царем».
Для нового царя в Элевсине ничего не жалеют. Дни его утопают в меду. Золотые ожерелья, инкрустированные кинжалы, шелковые туники из Вавилона, розовое масло с Родоса; танцовщицы забрасывают тебя цветами; певицы, чтобы ты наверняка понял хвалу, снова повторяют ее эллинскими словами. Юные девы вздыхают, словно царь – возлюбленный каждой из них. Старухи балуют его едой, словно он их родной сын. Спутники же, юноши знатных семей, которые прислуживают царю, почитают его, словно брата. Я не сразу заметил, что являюсь здесь не старшим братом, а, наоборот, младенцем, которого все портят. Поначалу я думал о другом.
Огромная опочивальня окнами выходила на юг. И, пробуждаясь на рассвете, я видел сперва, как розовеет за окном небо; затем, сев в постели, обнаруживал, что холмы Аттики уже окрасились пурпуром, а под ними сереет залив. Стены спальни были разрисованы розовыми цветами и черными спиралями; на полу черные квадраты чередовались с красными. На ложе из египетского черного дерева с накладными золотыми колосьями лежало сверху покрывало из циветтовых шкурок, отороченных темным пурпуром. В ивовой плетенке за окном обитала птица с гладкими белыми перьями, отливавшими перламутром; на рассвете она посвистывала, а когда этого меньше всего можно было ожидать – говорила. Я всегда вздрагивал, а царица только смеялась. Первые лучи солнца буквально зажигали огонь в ее волосах, сильных и пышных, – поднять их можно было только двумя руками.
День я проводил в ожидании ночи. Иногда засыпал в полдень – до самого вечера; а потом не спал до зари. На брачном жертвоприношении я едва заметил, что, хотя убивать приходилось мне, приношение совершала царица, а ведь это подобает делать царю. На играх я победил в метании копья и прыжках, а еще в дурацком конском ристалище на невысоких минойских коньках. Выиграл я и стрельбу из лука, несмотря на то что око мое утомило недосыпание.
Борьбы не было вовсе, должно быть, считалось, что она уже состоялась. Но если вы думаете, что игры проводились в память усопшего царя, то ошибаетесь: почесть эту воздавали мне. С глаз долой, из сердца вон; так отнеслись здесь к его памяти, случалось, я дольше скорбел по сдохшему псу. Более того, теперь я стал Керкионом. Так принято звать элевсинских царей; это как фараон в Египте или Минос на Крите. Словом, муж этот не оставил после себя даже имени.
Шли дни, и дела во дворце направились своей чередой. На равнине упражнялось войско – метали копья в туго набитую свиную шкуру, стреляли по цели. Но это дело, как я понял, меня не касалось. Военный предводитель не может сменяться каждый год, и войском предводительствовал Ксанф, брат царицы, муж для минойца рослый, с желтоватыми лисьими глазами и рыжими волосами, которые, в отличие от волос сестры, совсем не красили его. Есть рыжие мужи с горячим норовом, есть с холодным. Он был из последних. Ксанф разговаривал со мной свысока, как взрослый с юношей, и я сердился; пусть он старше на двенадцать лет, но все-таки царь здесь не он – я только недавно возложил сан на свои плечи.
Каждый день царица устраивала приемы. Зал наполнялся одними женщинами, и я не сразу понял, что она вершит дела царства, не спрашивая меня. Однако эти жены были главами своих семей: они приходили, чтобы разрешить земельный спор, поговорить о царской доле или о размере приданого. Отцы ничего не значили в Элевсине: не они выбирали жен для своих сыновей, те даже не наследовали их имен, не говоря уже о собственности. Мужи теснились позади, пока не выслушают всех женщин; а если царице нужен был совет мужа, она посылала за Ксанфом.
Однажды ночью в постели я спросил ее: неужели царю нечего делать в Элевсине? Она с улыбкой ответила:
– О, конечно есть. Расстегни ожерелье, оно запуталось в моих волосах. – Не шевельнувшись, я глядел на нее, и она добавила: – Зачем царю сидеть, как писарю, с уродливыми стариками? – А потом сбросила пояс и юбку и подошла ближе ко мне. – Посмотри-ка, как здесь напряглось. Мне даже больно. – В ту ночь более разговоров не было.
Сразу после того я случайно узнал, что она принимала посольство с Родоса, но мне ничего не сказала. Я услыхал об этом на нижней террасе от слуг и просто замер на месте: с детства мне не наносили подобного оскорбления.
«За кого она меня принимает? – подумал я. – Или решила, что мне нужна нянька, потому что борода под лисьими глазами ее брата гуще моей? О Зевсовы молнии! Я ведь убил ее мужа». Гнев затуманил мои глаза.
Вокруг меня послышались голоса – говорили юные спутники, почти всюду сопровождавшие меня. Впрочем, я почти не различал их – не было времени приглядеться:
– Что случилось, Керкион?.. Что встревожило тебя?.. Ты не заболел?.. Нет, он сердится… Керкион, что я могу для тебя сделать?..
Я отговорился какими-то пустяками. Гордость мешала мне признаться в унижении. Но в ту ночь, когда ушли женщины, я спросил царицу, что хотела она показать этим жестом.
Она взглянула на меня удивленным взором, похоже и в самом деле не понимая, что рассердило меня. А потом сказала, что ничего не сделала против обычая, и я понял – она говорила правду. Что же касается унижения… Распустив волосы, она поглядела сквозь них и рассмеялась.
Забрезжил рассвет – золотой и зеленый. Прядь рыжих волос щекотала мою грудь. Подняв ее, я выскользнул из постели и подошел к окну. За искрящимся морем над золотым туманом плыли холмы Аттики – так близко, что казалось, до них долетит пущенная из лука стрела. Я думал о странных обычаях землепоклонников и о том, как сложно эллину понять их. Она выбрала меня и послала бороться, возвела в цари, не спросив при этом – как и все вокруг, – согласен ли я с такой мойрой.
Засвистела пробудившаяся белая птица. С постели донесся совершенно ясный голос:
– Ты думаешь. А о чем ты думаешь?
Я ответил ей тем способом, который она предпочитала. Из всех ее мужей я оказался первым эллином.
Но с этого дня я словно бы очнулся от сна, в котором прошли мои первые долгие дни в Элевсине: танцуя, состязаясь с молодыми мужами, играя на лире или же глядя на море. Я начал искать, чем заняться: не люблю бездельничать.
У меня под рукой были молодые спутники. В случае войны я, по крайней мере, смогу возглавить собственный отряд, и пусть Ксанф ведет остальное войско. С этого времени я обратил на них свое внимание.
Как я уже сказал, эти юноши никогда не оставляли меня, кроме того времени, когда я делил ложе с царицей. Все они были прекрасно сложены, хорошо воспитаны и хороши собой, иначе не оказались бы на этом месте; их выбирали за стать, а не за бранные подвиги. Я не нуждался в их защите, потому что в Элевсине ничего не страшились сильнее, чем преждевременной смерти царя. Его убийцу после многих мук живым оставляли в гробнице, дабы дочери Ночи свершили над ним свою волю. Но подобное случалось давно, и то по несчастью. И спутники служили украшением, приятным для глаз народа.
Все они в той или иной мере знали эллинскую речь, что свидетельствовало здесь о благородном происхождении. Поначалу – когда я стал разговаривать с ними – они показались мне слишком тщеславными, полными мелкой ревности и соперничества; на малейшую обиду они реагировали как облитые водой коты и вечно старались посрамить друг друга.
Ко мне они относились с любопытством, видя во мне прежде всего эллина. А еще – как я узнал потом – из-за какого-то пророчества, скрывавшегося от народа. Я вспомнил горький смех убитого мной царя, но он ничего не открыл мне.
Судя по всему, до сих пор они ничем не занимались – лишь играли в подобающие воину упражнения. Впрочем, отваги им было не занимать, и я подумал: все, кто был здесь царем до меня, слишком покорно несли свою участь. Но я – где бы ни оказался и что бы ни увидел – всегда пытаюсь взять дело в собственные руки.
Во дворцах мужи скоро лишаются бодрости, и я повел своих юношей в горы. Поначалу они шли неохотно: элевсинцы – люди равнин и презирают горы, а их скудную каменистую землю считают пригодной лишь для волков и разбойников. Я спросил тогда, что же они делают, когда соседи приходят красть скот, если не знают свои же порубежные земли. Они относились к набегам спокойно и нередко отпускали безнаказанными мегарийцев, стремившихся возместить собственные потери от истмийских разбойников.
– Значит, – объявил я, – есть только один выход: заставить их бояться нас больше, чем тех. – И повел юношей по скалам; потом мы завалили оленя и зажарили добычу возле горного ручья; все остались довольны дневным развлечением.
Однако на пути домой один из них сказал мне:
– Не рассказывай об этом, Керкион. А то в следующий раз тебя наверняка не пустят.
– О! – отвечал я, приподнимая брови. – И кто же на это осмелится, как ты думаешь?
Послышались шепотки, чей-то голос сказал:
– Ты что, дурак? Он же эллин!
А потом другой голос вежливо напомнил:
– Понимаешь, когда царь умирает до времени, случается беда.
Это было действительно так. В одной минойской песне рассказывалось, как в старинные времена один молодой царь не послушался царицы и отправился на охоту за кабаном; зверь убил его, и с тех пор анемоны покраснели от пролитой крови. В том году погибли оливы, и никто не слыхал, чем все это закончилось.
Тем не менее на следующий день мы снова оказались в горах, и на следующий тоже. Элевсин лежит меж двух эллинских царств: когда юношам надоедает материнская власть, они охотно поглядывают на земли, где правят мужи. Поэтому мы уходили в горы, помалкивали и были довольны собой. Свои охотничьи трофеи, которые нельзя было принести во дворец, я раздавал как призы, но с осторожностью, чтобы их склонность к соперничеству не вызывала ссор. Так шло время; мы привыкли к речи друг друга и разговаривали на некоем греко-минойском наречии, сдобренном собственными шутками и словечками. Кроме нас, никто не понимал его.
Однажды, когда мы карабкались в гору, я услышал, как они перекликаются:
– Мальчишка-то потерялся! Где мальчишка, кто видел его?
Когда я появился перед ними, кто-то сказал:
– Да вот же он!
В Элевсине я примирился со многим, однако не собирался мириться с наглостью. Я шагнул вперед, напоминая себе, что выдал себя за девятнадцатилетнего, а самому старшему из них нет и двадцати одного, и объявил:
– Следующего, кто назовет меня мальчишкой, я убью.
Все замерли с открытыми ртами.
– Ну? – проговорил я. – Мы сейчас на границе. Тот, кто убьет меня, может бежать, или – если угодно – мое тело нетрудно сбросить со скалы и сказать, что я оступился. Я не стану прятаться под юбками богини, но сперва посмотрим, кто сумеет убить меня. Кто считает меня мальчишкой? Выходи и говори прямо.
Наступило молчание, а потом старший из юношей по имени Биас, уже обзаведшийся бородой, ответил:
– Но, Керкион, никто здесь не посмеет оскорбить тебя. Дело в ином.
Тут к нему присоединились и другие:
– Так мы зовем тебя между собой. Керкион – пустой звук, холодное слово… У всякого доброго царя было прозвище…
А один, всегда отважный и безрассудный, расхохотался:
– Это от любви к тебе, Керкион. Только скажи – и можешь иметь любого из нас.
Двое или трое – то ли в шутку, то ли всерьез – закричали, выражая свое согласие, ну а буквально в следующий миг одна пара затеяла драку.
Я развел задир и сделал вид, что считаю их слова простым дурачеством. Хотя все знают: минойцы не брезгуют этим и удивляться тут нечему. Так случается потому, что они ходят у юбок своих матерей, даже становясь мужчинами. Родительницы-то и супруг им подбирают. И тогда, поменяв одну юбку на другую, они отправляются в дом жены. Когда муж ведет подобную жизнь, юнец, которого он сам выбирает, который глядит на него снизу вверх и гордится его дружбой, дает ему больше оснований для гордости, чем женщины его дома. Так что незачем глядеть свысока на эту привычку, у всякого обычая есть корни; даже среди эллинов во время долгой войны, когда девушек не хватает, а пленниц в первую очередь забирают себе вожди, дружба между молодыми людьми становится нежнее, чем обычно.
Можно быть, как я, например, мужем только для жен и все же стремиться обзавестись друзьями и верными телохранителями. По молодости я не знал, как поступать с ними, если они сделаются назойливыми или докучливыми, но все-таки понял, что положение царя имеет некоторые преимущества.
– Вот что, – сказал я им. – В той земле, откуда я родом, имя есть и у царей. Меня зовут Тесей.
И они начали звать меня так, хотя это было против всяких обычаев.
Если бы я пожелал одного из них, интригам и кровопролитию не стало бы конца; я слыхал о том, что творилось при моих предшественниках. Они же проявляли заботу, и только. Немногие из них подкрепили бы свои слова делом, впрочем, другие считали это модой: у них были собственные друзья или такие девицы, с которыми матери не позволили бы им вступить в брак. С неприятностями подобного рода они являлись ко мне, и при возможности я улаживал их дела с царицей. Однако гордости мужа претит уговаривать женщину, не имея собственной власти. И, как в детстве, я принялся измышлять всякие дикие способы, чтобы доказать себе свою мужественность. Я жаждал войны, но на западе обитали мегарийцы, истинные друзья моего отца. А на востоке лежало его собственное царство.
Я уже изрядно наслышался о войнах с Мегарой из-за скота; некоторым из моих молодых людей возраст даже позволил поучаствовать в них. Сам царь Нис был уже слишком стар для войны, однако сын его Пилас умел драться за двоих. Из разных намеков и обмолвок я понял, что воины недолюбливают брата царицы. Никто не сомневался в храбрости Ксанфа, однако его считали излишне властным и жадным к добыче. В войске даже сложилась поговорка о «Ксанфовой доле».
Дед предупреждал меня: «Будь осторожен, проезжая через Мегару, не задевай никого и не ввязывайся в стычки. У твоего отца нет союзников надежнее царя Ниса, он брат твоей бабушки. Во время войны с варварами за царство туда однажды бежал из Афин царь Пандион, да и твой отец родился в этом городе».
Осень приближалась, и слова эти всплывали в моей памяти. Наступала пора набегов – пока зима не перекроет пути. «Ну а в поле, – думалось мне, – последнее дело, если я не вызову на поединок этого Пиласа, тогда люди и впрямь начнут звать меня мальчишкой. Но с другой стороны, если он убьет меня – или я его, – мой отец все равно будет в проигрыше». И я начал страшиться войны, как страшится ее трусливый боец.
Лежа в раскрашенной спальне, думая свои думы под свист белой птицы за окном, я понял, что настала пора перебираться в Афины. Но как это сделать? Бежать легче рабу, чем царю. Я всегда находился среди людей – плясал на праздниках, присутствовал при жертвоприношениях (хотя никогда не совершал их), и повсюду мне сопутствовала моя стража; ночью же, стоило мне только откатиться на край постели, царица просыпалась немедленно. Оставались наши охотничьи вылазки, однако я знал: мои спутники отправят на розыски собак, решив, что я повредил ногу и не могу встать. К тому же их в подобном случае ждала кара – точнее, смерть, и я начал ощущать свою ответственность за них. И не мог избавиться от нее, проводя среди них столько времени.
Потом, даже если я убегу, то явлюсь ко двору отца моего нищим бродягой, быть может преследуемым мстительной царицей, готовой и на войну. Каким дураком я окажусь тогда! Все скажут: испугался женщины. Мне хотелось предстать перед отцом уже человеком известным, чтобы он мог сказать, еще не зная меня: «Ах, если бы у меня был такой сын!»
«Нет, – подумал я. – Клянусь вечноживущим Зевсом! У меня достаточно времени: осень, зима и весна. Если я не смогу открыто явиться в Афины, следуя за убежавшей вперед собственной славой, значит я заслуживаю Элевсина и должен смириться перед мойрой его царей».
Я приглядывался, прислушивался и думал: о мегарийцах и Пиласе, сыне Ниса, славном воине. Единственно, как я мог сохранить лицо и избежать поединка с ним, это подружившись как можно скорее и любым способом. Я прикидывал так и этак, но не знал, как к этому подступиться.
Тем временем ночи сохраняли свою сладость, и песня кифареда за ужином всегда казалась длинноватой – не менее чем на куплет. Но более я не обращался к царице с делами в присутствии кого бы то ни было, чтобы она не позорила меня своими несерьезными ответами; если же я предпринимал подобные попытки ночью, она заласкивала меня, словно ребенка. Дома, еще в десять лет, верша суд, дед сажал меня рядом, а потом расспрашивал, желая понять, что я усвоил. Здесь же ко мне являлись всякие сутяги, чтобы подкупом пробиться к ее уху, словно бы к какой-то наложнице. Конечно, все это были женщины, и я не мог ответить ударом в зубы.
Во дворце я часто встречал ее детей. Их было только пятеро, хотя она успела сменить десятерых царей. Но от моего предшественника царица не рожала, и, как всякий муж, я надеялся, что она понесет от меня. Впрочем, иногда я слыхал разговоры нянек: выходило, что эти дети были некоей привилегией, предоставленной их отцам; словно бы она могла выбирать, от какого царя зачать. Поэтому я не спрашивал у нее, зная, что не сумею себя обуздать, если выяснится, что меня не сочли достойным.
А потом настал день, когда она узнала, что я преследовал среди скал леопарда, и закатила целую бурю; можно было подумать, что меня в исподнем застали на яблоне. Я просто онемел. Мать моя, помнившая меня младенцем, нагим червяком, не смогла бы наговорить такое. Конечно, я отыскал ответы, но слишком поздно. В ту ночь я повернулся к ней спиной на ложе, считая, что кое над чем она все-таки не властна. Однако и здесь она в конце концов победила меня, прибегнув к своему опыту. Наутро я проснулся еще до рассвета и все лежал и не мог уснуть от позора. Я понимал, что мне надлежит каким-то образом вернуть себе положение. Я не из тех, кто ради женской прихоти может быть ночью мужем, а днем младенцем.
Я решил вновь отправиться на охоту и на этот раз выбрать добычу покрупнее, для чего известил пастухов в горах о том, что ухо мое благосклонно выслушает известие об опасном звере. Вскоре ко мне на цыпочках явился один из них.
– Керкион, – сказал он. – В пограничных горах свирепствует дикая свинья, она пришла со стороны Мегары, и ее логово на Разрушенной горе. Говорят, там у нее поросята.
Он продолжал рассказывать, но кое-что я уже слышал. Мегарийцы утверждали, что в боку этой свиньи, обломившись, застрял наконечник копья, что и заставило животное возненавидеть людей. Она выскакивала из чащи, когда на нее никто не охотился, и убивала земледельцев просто развлечения ради. На счету ее уже числилось пятеро.
Такую-то добычу я и искал. Я отблагодарил паренька столь щедро, что он буквально подскочил от радости:
– Пусть добрая богиня столь же облагодетельствует и тебя, Керкион. Царь Нис назначил награду тому, кто добудет эту тварь: быка и медный треножник.
Это навело меня на одну мысль, и я остановил пастуха, когда он уже направился к выходу:
– А скажи, Пилас, сын царя Ниса, сейчас охотится возле границы?
– Не сомневайтесь в этом, повелитель, – ответил юноша, – ведь теперь свинья здесь, а он все время выслеживает ее.
– Извести меня, – сказал я, – если его заметят.
Пастух явился через несколько дней. Собрав спутников, я сказал им:
– У меня есть новость – о свирепом звере в наших горах.
Самый пылкий из всех, темноволосый юноша, прозывавшийся Аминтором, восторженно вскрикнул, но тут же поперхнулся. Кое-кто предложил побиться об заклад. Конечно, они знали, что именно было мне приказано. Нет лучшего места для сплетен, чем дворец, над которым властвует женщина, где уже к полудню все знают, сколько раз ты обнял свою жену нынешней ночью. И теперь все они выжидали, как я поступлю. Для элевсинцев житейские драмы слаще вина.
– Пилас из Мегары и его друзья, – проговорил я, – считают, что могут сами добыть кромионскую свинью. По-моему, нельзя этого допустить, раз она забежала на наши земли.
Глаза юношей округлились. Я видел, как они подталкивают друг друга и перешептываются, и удивился, зная, что они не из пугливых. Тут один громко сказал:
– Это ведь свинья!
Тут я вспомнил, что в Элевсине поклоняются этим животным. Это меня не обрадовало – как только я услыхал о Файе, сердце мое устремилось к ней. Но, хорошенько подумав, я понял, что это, быть может, и к лучшему.
– Успокойтесь, – проговорил я. – Она погибнет не в Элевсине. Эти горы никому не принадлежат. И кровь ее не падет на вас, потому что сражу ее я; для эллина вепрь – законная добыча.
Они глядели на меня, наверняка считая безумцем; действительно, я и сам не знал, почему настроен настолько решительно.
– Пошли, – сказал я, – надо успеть прежде, чем солнце подымется высоко, Пилас и так опережает нас. – Я опасался, что кого-нибудь из них подведет отвага и он проговорится. Но если я сумею удержать их вместе, они будут подгонять друг друга – всем теперь хотелось быть похожим на эллина.
Мы вышли, пока царица была занята приемом. Никто нас не заметил. Теперь у меня хватало ума не держать копья и прочее снаряжение в Элевсине; мы прятали все это в горной пещере неподалеку от пастушьего дома. Очутившись наверху, мы передохнули после долгого подъема, и брат пастуха, приглядывавший за дичью, поведал нам новости. Отряд Пиласа уже окружал Файю, но она прорвалась на волю, убив двух псов и раскроив ногу одному из охотников. Дождь смыл след, и юноша, чтобы сберечь добычу для нас, направил мегарийцев вокруг холма, хотя свинья по-прежнему оставалась там, где залегла.
Дождь повис над горами: горы, придавленные иссиня-черными тучами, сделались мрачными и низкими. Внизу под нами – далеко в стороне – лежала прибрежная равнина Элевсина, омытая бледным солнцем. Тьма словно поджидала нас в горах, а один из наших – невысокий и смуглый, как все минойцы, – высказал предположение:
– Похоже, богиня гневается.
Оглядев темные кусты и скопление скал под зловещими облаками, я поежился. Матерь Элевсинская не похожа на Мать Трезена. Но я эллин и дал обет перед своими людьми; теперь лучше уж мне умереть, чем повернуть назад.
– Владычица получит свою долю вместе с Аполлоном.
И едва я назвал имя бога, солнце метнуло свои лучи прямо в склон горы.
Свинья устроила себе логово в нагромождении камней, оставленном давним обвалом; осыпь уже скрепляли подросшие молодые деревца.
Мы постарались получше расставить тенета. Однако трудно было вбить колья поглубже: земля едва прикрывала скалы. Когда тенета оказалась на месте, мы спустили собак; только что они рвались с места, однако теперь не особенно торопились. С лаем, подвывая, псы перебрались через камни; к ним присоединились новые; свора окружила огромный черный валун, вдруг словно взлетевший со склона. И тут я понял, что он живой.
Я-то думал, что таких диких свиней не бывает, и теперь был наказан за самоуверенность. Те кабаны, на которых мы охотились дома, показались бы рядом с этой свиньей поросятами. Она словно бы явилась в наш век из времени титанов и рожденных землей гигантов, пережив столетия в уединенном горном ущелье. Но свинья не была стара, напротив, ее огромные изогнутые клыки на длинном черном рыле там, где их не пятнала кровь, белели как молоко. Зря я так пренебрежительно думал о мегарийцах – у них были причины для страха.
«Во что же я ввязался? – подумалось мне. – Передо мной – смерть, а позади – позор. Да и смерть тоже, если мои люди начнут презирать меня». Юноши успели разглядеть свинью, и я услышал в их голосах страх, величина ее казалась им зловещим знаком.
Теперь она запуталась в сетях и ворочалась в них. Я ринулся вперед, чтобы воспользоваться представившейся возможностью. Но в следующее мгновение шесты вылетели из земли, и она потянула за собой всю сеть с барахтавшимися позади нее псами. Если я не прегражу ей путь, она окажется среди моих спутников. Но я не мог остановить ее, у меня не было достаточного для этого веса.
Поблизости оказалась высокая скала, плоская поверхность которой глядела в сторону свиньи. Я увидел в этом камне свой последний шанс. Свинья замерла на мгновение, смущенная волочащимися за ней сетями. При удаче они замедлят ее бросок. Я пригнулся над копьем, оперся спиной о скалу и выставил вперед наконечник. Движение это привлекло внимание свиньи, и она бросилась прямо на меня.
Хотя в своем движении она разок оступилась, потребовалась вся моя сила, чтобы сдержать ее натиск и сохранить целым копье. Острие вошло в ее грудь, как раз ниже плеча. Я опер копье о камень позади себя. Она загоняла его в свое тело собственной мощью. Но держал оружие я.
Эта свинья ненавидела человека. Дергаясь и визжа, она напирала, но я знал: она борется не за свою жизнь, а хочет забрать мою. Соединенный тоненьким древком с этой огромной силой, я чувствовал себя былинкой; моя спина с силой ударялась о скалу – казалось, сама гора пыталась раздавить меня, словно комара на своей груди. И все это время я думал, что древко вот-вот переломится. Потом, когда я ожидал нового натиска, свинья вдруг отпрянула назад, едва не оторвав мне руку. Силы мои были на пределе, и тут она ударила вновь. По-видимому, копье встало чуть по-другому. Могучий изгиб ее тела – и копье проскрежетало о камень тупым концом; это был ее последний бросок.
Я распрямился, задыхаясь, в эти первые мгновения ничего не понимая и не ощущая. Потом припал к скале, и моя кровь прилипла к ней, словно птичий клей. Тут мне показалось, издалека я услышал восторженные крики спутников, и, хотя ноги едва держали меня, жизнь заново вспыхнула в моем теле. Я ощущал себя мужем, свершившим волю бога, – свободным, светлым и полным удачи.
Спутники рванулись вперед. И, забывшись, с воплями «Ай да мальчишка!» подбросили меня в воздух. Кличка эта более меня не волновала, но ссадины оказались болезненными. Заметив кровь, они немедленно опустили меня на землю, с криками требуя друг у друга масла, и, не найдя его, принялись обвинять друг друга в непредусмотрительности и браниться. Я сказал:
– Сойдет и свиной жир, – и тут услышал над собой голос на склоне:
– У меня найдется немного масла. Приветствую тебя.
Я увидел эллина, воина лет двадцати восьми. Светлые волосы его были расчесаны для охоты и завязаны в пучок; он стриг бороду и выбривал верхнюю губу; обращенный ко мне взгляд был ясен и бодр. Его сопровождали юноша с прочными – на кабана – копьями и ватага охотников. Я поблагодарил его и, вежливости ради, спросил, не Пиласа ли, сына Ниса, вижу перед собой, хотя заранее знал ответ – уже по его обличью.
– Да, – отвечал он, – и ты лишил меня добычи, парень, однако зрелище стоило того. Полагаю, ты и есть Керкион этого года, пришедший сюда через Истм?
Я сказал ему «да», и он посмотрел на меня не без печали, уже забытой мной в Элевсине. Ну а в отношении того, что он назвал меня парнем, не следует думать, что наследник эллинского царства станет обращаться как с равным с царьком, правящим всего только один год.
– Да, – отвечал я. – Перед тобой Керкион, но имя мое – Тесей. Я – эллин.
– Похоже на то, – проговорил он, глядя на поверженную свинью, и приказал своему копьеносцу умастить маслом мою спину. Передо мной был мой двоюродный брат, и я обрадовался, что он оказался благородным человеком.
Тем временем все обступили добычу, и я услышал, что кое-кто из моих поддразнивает мегарийцев. Подобное легкомыслие могло вызвать стычку между мужами, помнившими недавнюю вражду. Я приказал им прекратить, но парни были слишком возбуждены и довольны собой. И я уже собрался подойти к ним, когда Пилас сказал:
– Теперь вы вправе требовать награду от моего отца: быка и треножник.
За всеми волнениями я даже забыл об этом, хотя и добивался награды. Не могло быть ничего приятнее.
– Слушайте! – обратился я к своим людям. – Вот муж, не знающий низости. Он лишился добычи, но напомнил мне о награде. – Пристыженные, они отрезвели. И я сказал: – Пусть бык будет съеден на пиру в честь нашей победы, потому что добыча принадлежит Владычице и Аполлону. Мы зажарим его прямо здесь, и пусть эти воины едят мясо вместе с нами. – Судя по лицу Пиласа, он принял это за шутку, и я обратился к нему одному: – Свинина запрещена им, но мясо быка из Мегары сладко всегда. – Он хлопнул меня по плечу и расхохотался. Где-то в камнях взвизгнули поросята. – Клянусь Зевсом! – воскликнул я. – Мы забыли про них. Если твой отец, царевич, любит молочных поросят, передай их ему вместе с моими приветствиями.
Он послал за ними одного из своих людей. В помете было четыре свинки и семь кабанчиков; словом, мы избавили обитателей этих мест от изрядных неприятностей.
Мегарийцы принялись освежевывать свинью. Потом я сделал из ее зубов и шкуры добрый шлем – хорошо обработанная кожа стала прочной и гибкой. Люди Пиласа вернулись с наградой прежде, чем туша рассталась со шкурой. Они принесли и дрова, чтобы приготовить мясо и сжечь приношения. Я заметил, как удивленно посмотрел царевич на моих минойцев, услыхав, что они обратились к Аполлону, но в те дни я уже установил у себя в страже этот обычай. Мои спутники хорошо относились к богу, защищавшему мужей от гнева богинь и способному отогнать даже дочерей Ночи. Я никогда не рассказывал им о Посейдоне. В Элевсине на супругов Матери Део, как и на мужей царицы, не обращают особенного внимания.
Хлопоты затянулись до времени, когда тени начинают расти. Облака рассеялись, и солнечный свет облил горы золотистым вином. Я обратился к Пиласу:
– По этим крутым горам нельзя ходить в темноте, да и жаль покидать подобное пиршество, словно мы в походе. Почему бы нам не отыскать укрытую от ветра низинку и не заночевать на постелях из ветвей? Тогда мы могли бы петь и слушать рассказы друг друга хоть до полуночи.
Серые глаза Пиласа широко распахнулись. А потом он поглядел на меня, словно бы пряча смех. И, согнав его с лица полностью, любезно ответил, что не мог бы и мечтать о чем-то лучшем. Я обернулся к своим спутникам, сбившимся в кучку. Подошедший Биас шепнул мне на ухо:
– Тесей, это уж слишком!
– Почему? – спросил я.
– Ты, конечно, знаешь, что царь никогда не ночует вне дворца, – негромко буркнул он.
Я не придал значения его словам – так приятно было вновь ощущать себя мужем среди мужей. Чем на всей земле мог бы я оправдаться тогда перед Пиласом, не сделавшись посмешищем в глазах всех эллинов?
– Однажды все случается в первый раз, – отвечал я.
Биас глубоко вздохнул:
– Разве ты не понимаешь? Ты и без того рисковал жизнью, ослушавшись запрета повелительницы. Кроме того, ты убил свинью. И если теперь ты заночуешь в горах, она решит, что ты делишь ложе с женщиной.
Пусть из добрых намерений, однако же он зашел чересчур далеко.
– Есть вещи, которые мужу и жене надлежит решать между собой. Ты сказал, Биас, и я тебя выслушал. А теперь ступай помоги остальным.
Расставили вертела, разожгли трут. Сгустился вечер, и лощина наполнилась светом костра, словно чаша для жертвоприношения. Нам не хватало только вина, когда – о! – из нижней деревни явились мужи с полным мехом, чтобы отблагодарить нас за умерщвление Файи. Они смотрели на тушу, и я подумал: к ночи новость доберется и до Элевсина. Ну что ж, ни телку, ни корове судьбы своей не миновать.
Мясо поджарилось – как раз для наших острых зубов. Пилас делил со мной окованный золотом рог, остальные прикладывались прямо к меху. Все пели, эллины и минойцы подпевали друг другу. Мои парни сперва держались сдержанно, а потом разошлись; эллины сегодня, они трепетали перед завтрашним днем. И я сам испытывал то же чувство.
Шум становился все громче, и мы с Пиласом придвинулись друг к другу: настала пора для беседы. Ради нее я и убил Файю. Но теперь я ощущал собственную молодость сильнее, чем когда пронзал копьем дикую свинью. В Трезене я нередко помогал деду развлекать подобных мужей; в зале я был вежлив: подсказывал кифареду, какая хвала подобает какому гостю, или сам пел перед ними; водил их на охоту, приглядывал за тем, чтобы они развлеклись, но не погибли. А потом провожал гостей с подобающими дарами, после того как они завершали свои дела в верхних покоях. Я был мальчиком на побегушках у этих мужей. И, вспоминая прошлое, я услышал шепоток какого-то мегарийца:
– Царица стареет, а цари становятся все моложе. Дошло и до безбородого.
Эти слова сослужили мне хорошую службу: благородство заставило Пиласа, опасавшегося того, что я услышал неуместную речь, попросить меня рассказать о смерти Скирона. Так я сделал половину дела.
Когда песни возобновились, мы все еще разговаривали об Истме. Я сказал:
– Я в одиночку прошел этим путем и остался живым. Но теперь вместо Скирона разбойничает кто-то другой. Так будет до тех пор, пока дорогу не очистят по всей длине. А это дело не для одного мужа и даже не для одного царя. – Пение сделалось громким, вино вновь пустили по кругу, и я продолжил: – Но два царства справятся с ним.
Я заметил, как блеснули глаза Пиласа, но он был проницателен и к тому же прожил на свете на десять лет дольше меня.
– Это война! Но захотят ли ее элевсинцы? Что станет с их морской торговлей, если откроются сухопутные дороги?
Я покачал головой, поскольку заранее продумал ответ.
– Дорога проходит и через Элевсин. А значит, его жители получат возможность торговать и когда зима закроет морские пути. К тому же, – я улыбнулся, – их скот станет мирно жиреть, если некому будет покушаться на стада Мегары.
Пилас расхохотался; я видел, что он слушает меня как взрослого мужа, но слова слишком простые или опрометчивые заставят его потерять ко мне интерес.
Я произнес:
– Твоему отцу придется иметь дело с Ксанфом, братом царицы, а не со мной. В Элевсине все знают, что он воюет лишь ради поживы. Скажи ему, что у разбойников много добра, и он прислушается к твоим словам.
Пилас передал мне свой рог и сказал:
– Тесей, ты все прекрасно продумал. Скажи мне, а сколько тебе лет?
Я отвечал:
– Девятнадцать, – поскольку и сам теперь верил в это.
Поглядев на меня, он усмехнулся в бороду:
– О чем они думали там, в Элевсине? Хотели поймать оленя, а заполучили леопарда. Неужели они еще не поняли этого? Объясни мне, парень, зачем тебе все это? Что с тобой будет на следующий год в это самое время?
– Пилас, – отвечал я, – когда ты умрешь, для тебя сложат гробницу, облицуют ее тесаным камнем. Твой перстень останется на твоем пальце, и твой меч будет в твоих руках; твое лучшее копье ляжет рядом с тобой, и чаша для возлияний, и кубок, из которого ты пьешь в чертоге. Ну а через сотни лет, когда плоть твоя истлеет и кольцо ляжет на кость, старцы будут рассказывать внукам: «Вот стоит гробница Пиласа, сына Ниса; выслушай же повесть о его деяниях». И дитя это вырастет и передаст песню своему внуку, а тот – своему. В Элевсине же плоть мертвых царей разбрасывают по полям, как конский навоз, не удостаивая прославления даже имени. Кто же сложит мне эпитафию, если не я сам?
Он кивнул и сказал:
– Верно, это неплохая причина, – но не отвел от меня глаз, и я уже знал, о чем он собирается говорить. – Тесей, я прожил возле Элевсина почти тридцать лет. Я знаю, как выглядит муж, которому заранее известен конец его жизни. Покорность в крови землепоклонников; они – как птицы перед раскачивающейся змеей. Но если она попытается зачаровать леопарда, он ударяет первым.
Я выставил бы себя дураком, солгав столь проницательному мужу.
– В моем родном краю муж решает это собственной волей, – отвечал я и добавил: – Но свою судьбу я встречу в бою. Кто захочет жить без имени?
– Во всяком случае, не ты. Но если в бродило попала такая закваска, как ты, в Элевсине могут перемениться обычаи. Подобные события случались в дни наших отцов, и об этом сложены песни.
Слова его пробудили думы, дремавшие в моем сердце. Моя победа действительно открывала теперь дорогу новому, и я был еще чересчур молод, чтобы смолчать об этом. Я загляделся на огонь, и он промолвил:
– К тому же мы можем посчитать тебя беспокойным соседом.
Мне понравилась его откровенность. Мы понимали друг друга.
– Мы едим быка твоего отца, – отвечал я, – заслуженную мною награду. Я не знаю, кто из нас хозяин, кто гость, но очаг этот сдружил нас.
Светлые глаза Пиласа пытливо заглянули мне в лицо, а потом он взял мою руку и пожал ее.
Огонь угасал; алые угли подернулись серым пеплом, на котором мерцало теперь лишь несколько золотых искр, сытые псы глодали кости. Вокруг стало тихо, и мы разговаривали, пригнувшись друг к другу. Оглядываясь, я видел своих минойцев, то и дело проверявших недреманным оком, не собираемся ли мы заняться любовью.
Мы согласились начать войну осенью и не дожидаться весны; подобно мне самому, Пилас был из тех, кто не медлил с воплощением своих решений.
– Попроси своего отца, – произнес я, – сказать, что он, мол, слышал, будто Керкион знает путь через Истм. Мои молодцы не захотят плестись сзади.
Он рассмеялся и обещал мне это. А потом мы легли спать; я устроился на животе, потому что спина болела. На следующее утро мы отправились по домам; а Пилас подарил мне свой рог, поверху окованный золотом. Спутники мои косились на нас, явно подозревая, что заснули чересчур рано.
В Элевсин мы вернулись как раз после полудня. Я видел, как смотрят на нас люди, восхищаясь головой дикой свиньи, которую двое моих парней вздели на копья. Мне надоело скрывать свои поступки подобно нашкодившему мальчишке.
В дневном зале дворца царицы не оказалось; она явно только что вышла: старшая нянька еще оставалась там с детьми и челнок свисал с ткацкого станка. Я поднялся наверх и обнаружил, что дверь в спальню заперта.
Со вспыхнувшим лицом я отправился прочь. Молодость не позволяла мне легко принять подобную выходку. Мне казалось, все царство немедленно узнает, что супруга моя может выставить меня, словно раба. Постучав второй раз, я услышал за дверью смешок служанки, а когда отвернулся от двери, увидел, как двое оказавшихся рядом слуг поспешно прячут улыбку. В постели она относилась ко мне много серьезней.
Передо мной была лестница, поднимавшаяся на крышу. Я взбежал по ступеням и посмотрел вниз – на царский двор. До него было недалеко, и, кроме женщины, сушившей в дальнем конце одежды, я никого не заметил. Скользнул между зубцами верхней стены, повис и разжал руки, научившись этому с детства. Я не упал и только чуть подвернул лодыжку; от боли этой не захромал, но лишь сильнее закипел гневом. Подбежав к окну спальни, я отбросил занавеси и увидел ее в ванне.
На миг я вернулся на десять лет назад, вспомнив комнату моей матери: такая же служанка с заколками и гребнем, платье, оставленное на ложе, душистый парок, поднимавшийся над муравленой красной глиной. Кожа матери была белее, и духи ее пахли свежестью и весной, она была и моложе, только я не думал об этом, услыхав шипящее дыхание царицы и увидев ее лицо.
Однажды в детстве наставник выпорол меня, когда я случайно залетел в его комнату в тот самый миг, когда девушка из дворца отпустила ему пощечину. Досталось мне преизрядно. И теперь я вновь явился не вовремя: даже приготовленная диадема была выше той, которую она обычно носила. Согнув колени в ванне, она в упор глядела на меня. Лишенное притираний лицо покрывали капельки воды. Одну ногу она выставила, чтобы служанка могла привести в порядок ногти. Я видел: она отплатит мне за это.
Царица отдернула ногу, заставив служанку уронить ножик.
– Выйди отсюда и жди, – бросила она. – Мы еще не готовы.
Словно бы я слуга. Большего мне и не требовалось.
– Забудем, госпожа, о том, что ты не вышла приветствовать меня. Тебе, конечно, что-нибудь помешало. Не будем вспоминать об этом. – И я сел на ее ложе.
Женщины дружно зашевелились. Но по тому, что ни одна не сдвинулась с места, я понял, как они боятся ее. В комнате моей матери сейчас началось бы смятение – как на голубятне, в которую забрался кот.
Она выпрямилась в своей ванне; я подобрал пурпурный лиф и принялся разглядывать вышивку.
– Прекрасная работа, госпожа сама вышивала?
Вставая, она дала знак одной из женщин, немедленно окутавшей ее белым полотном.
– Что за дерзость? Неужели рассудок оставил тебя? Вставай и убирайся прочь.
Взглянув на служанок, я отвечал:
– Поговорим, когда останемся наедине, госпожа. Не следует забывать о том, кто мы.
Тряхнув рыжей головой, прижимая полотно к телу, она бросилась ко мне. Не помню уже всех ее оскорблений; она обзывала меня варваром, конюхом, сыном коровьего вора, северной деревенщиной, дикарем, неспособным жить под домашним кровом. Возле двери, как стадо перепуганных овец, жались друг к другу женщины.
Вскочив, я крикнул им:
– Убирайтесь! – и так – с открытыми ртами – вытолкал всех за дверь. После чего немедленно задвинул засов.
Потом возвратился к ней и ухватил ее за локти, чтобы она не могла дотянуться до моих глаз.
– Уважаемая, – проговорил я, – мне никогда еще не доводилось бить женщину, но и никогда еще я не видел, чтобы она так забывалась. Не к чести мужа позволять своей жене оскорблять его, словно вора. Успокойся и не вынуждай меня учить тебя. Это не принесет удовольствия ни мне, ни тебе.
На мгновение она застыла в моих руках, от изумления открыв рот. Я знал, что стража неподалеку. Но ничего другого не оставалось: иначе она останется моей госпожой.
Когда глаза царицы обратились в сторону – она уже готова была крикнуть, – я зажал ей рот рукой. Она попыталась укусить меня, но я не отнял ладонь. Царица оказалась сильной для женщины. Борясь, мы споткнулись о ванну и, падая, перевернули ее, очутившись в мокрой луже на клетчатом полу посреди осколков горшков, свалившихся с банного столика, окруженные ароматами благовонных масел и мазей. Не перетянутый поясом кусок полотна намок в воде и сполз вниз. «Хоть однажды в этой комнате, – подумал я, – желать будет мужчина». И в этот же миг ощутил острую боль в плече, словно бы меня ужалила пчела. Оказалось, что царица дотянулась до упавшего ножика для ногтей. Не слишком-то длинного лезвия хватило бы, впрочем, чтобы достать до сердца, однако я дернулся и тем помешал ей.
Кровь растеклась по влажному полотну крупными алыми пятнами. Но я не отпустил руку от ее рта.
– Подумай, прежде чем позвать на помощь, – заметил я. – Твоя стража за дверью, но мой кинжал куда ближе. Если ты до времени отошлешь меня вниз, клянусь Зевсом, я прихвачу тебя с собой.
Дав ей мгновение на размышление, я отпустил руку. Царица глубоко вздохнула – кажется, я едва не задушил ее, – а потом уткнулась лицом в мокрое полотно и зарыдала, сотрясаясь всем телом.
Я был еще слишком юн и не ожидал этого. Какое-то время посидев – дурак дураком – возле нее, я не придумал ничего лучшего, чем извлечь из-под ее спины битый горшочек, чтобы она не порезалась, хотя кровь моя закапала всю ее грудь. Стерев кровь полотном, я постарался унять ее. А потом поднял царицу с залитого водой и замусоренного пола и отнес на ложе.
Спустя какое-то время одна из ее женщин поскреблась в дверь и спросила, не нужно ли чего царице.
– Да, – отвечал я. – Принеси нам вина.
Она отдала его в мои руки, и мы не вставали, пока не настала пора зажигать светильники. Можно было бы и продолжить, но она сказала, что до ночи нужно прибрать в комнате. Откровенно говоря, похоже было, что по палате прошло вражеское войско.
Ну а потом в Элевсине настало время покоя. Теперь я старался угодить ей; доказав один раз, что меня нельзя считать угодливым псом, я не стремился к раздорам – не ночевал более за пределами дворца и не имел желания скитаться. Одна-две девицы начали было поглядывать на меня: они думали, что мне уже хочется разнообразия, но я всякий раз отворачивался.
Иногда мне встречалась та женщина, что оплакивала Керкиона. Она носила воду для ванн, но, когда приходила прислуживать, мне всегда хотелось отослать ее. Нагому человеку нетрудно замерзнуть от взгляда, полного ненависти.
Вскоре после первого утреннего заморозка явился вестник от царя Мегары, чтобы пригласить элевсинцев помочь ему избавить Истм от разбойников. Он предложил условия, уже оговоренные мной и Пиласом: обещал прекратить набеги, выделить хорошую долю добычи, а после того, как дорога будет открыта – разрешить беспрепятственный проезд жителей обоих царств через ту и другую землю.
Ксанф собрал военный совет на равнине у берега. Законы разрешали мужам этой земли лишь такое собрание. Я явился со своими спутниками и направился с ними к обычному месту. Я велел им держаться с достоинством: с видом отважным, но не надменным, как подобает мужам, уверенным в собственной доблести.
Тут заговорил вестник мегарийцев, обращаясь к доводам, не предназначенным для письма. Разговор прошел вполне благопристойным образом, элевсинцы уже успели научиться у эллинцев использованию скипетра, и никто не начинал речь, не взяв его в руки. И вскоре все согласились воевать, хотя мужи постарше настаивали на том, что выступать надо весной.
Все это было прекрасно – для людей, которым предстояло еще прожить целую жизнь. Встав, я протянул руку к венчанному златом жезлу и проговорил:
– Зимой мужи съедают пищу, заготовленную летом. Зачем позволять этим презренным ублюдкам поедать то, что может сделаться нашим? И пленницы будут рады сменить подобных хозяев, а не согревать им ложе! – Юноши приветствовали мои слова одобрительным ропотом. – К тому же, – продолжил я, – до весны разбойники успеют узнать о предстоящем походе. Они укрепят свои башни и зароют золото в землю. В лучшем случае мы потеряем самую богатую долю добычи.
Все они сочли этот довод разумным; сказал свое слово и Ксанф. Он напомнил мужам, что нам придется удалиться от дома лишь на два дневных перехода, не пересекая при этом море, и отдал свой голос за осенний поход.
Потом вестник мегарийцев предложил, чтобы передовой отряд возглавил Керкион, с честью прошедший Истмом. Я поглядел на Ксанфа, от которого ожидал тех или иных препон. Думаю, ему не понравился общий радостный ропот. Но когда его голос уже можно было расслышать, Ксанф очень вежливо отвечал, что не имеет ничего против.
Я был доволен собой, думая, что уладил свои отношения с ним. Раз или два после потасовки в брачных покоях я ловил на себе его взгляд. И теперь решил, что мое красноречие победило его. Юноша бывает особенно зелен, когда воображает себя мужем.
Глава 3
Какое из удовольствий молодости можно сравнить с приготовлениями к первой в твоей жизни большой войне? Надо пропитать маслом и испытать древко копья, заточить его наконечник, меч и кинжал так, чтобы можно было рассечь волосок, отполировать колесницу так, чтобы видеть в ее поверхности собственное отражение, размягчить кожу, натерев ее воском; обдумать хитрые выпады и защиту, проверить с другом боевые приемы да раза по три на дню наведываться в конюшню! Я размышлял о том, где взять возничего, однако Ксанф отыскал мне одного. До моего приезда в Элевсине водилось лишь две лошади эллинской породы, и обе принадлежали ему. Я обрадовался подобной помощи.
Вечером дня, предшествовавшего выступлению в поход, я спустился на нижнюю террасу и смотрел на горы Аттики, растворявшиеся в ночной мгле. Окутанный вечерним сумраком, я думал о стоявших невдалеке спутниках, утверждавших, что любят меня; но вот найдется ли среди них хотя был один, которому я осмелюсь сказать: «Если я паду на поле боя, возьми мой меч, отвези в Афины и отдай царю»? Подобного доверия я не испытывал ни к одному из них, а потому решил: «Пусть все остается как есть. Пусть царь надеется, незачем посылать ему знак скорби». И я вернулся к спутникам, чтобы присоединиться к их смеху и грубым шуткам. Бодрость их духа радовала меня.
В тот вечер царица рано окончила ужин. Я последовал за ней наверх; слов было немного, ведь обоих нас ждали одинокие ночи. Обнимая царицу в последний раз, я заметил, что ресницы ее увлажнились, и, хотя был тронут этим, посоветовал приберечь слезы до моего смертного дня – не надо понапрасну гневить богов.
Труба подняла всех раньше, чем обычно, ей отвечали крики собирающихся в поход мужей. Я встал, чтобы возложить на себя доспехи, царица следила за мной сквозь полуприкрытые веки. Покрывало из шкурок циветты, снизу подшитое пурпуром, свалилось на крашеный пол. Волосы ее в рассветных лучах казались темным кровавым порфиром.
Прикрыв бедра юбкой доспеха, я застегнул поножи и надел стеганую белую тунику. С утра подморозило. Потом надел свои наручные кольца и царское ожерелье – я никогда не опасался, что меня узнают в бою. Завязав волосы пучком на макушке, я водрузил на голову новый шлем, изготовленный из шкуры Файи, и с улыбкой поглядел на нее, желая напомнить, как мы уладили давнюю ссору. Но она лежала недвижная и печальная – мне улыбнулся лишь рот ее, но не глаза. За окном посветлело, белая птица негромко присвистнула, и она сказала:
– Поцелуй меня еще раз.
Я услыхал, как загрохотала моя колесница, выезжая из конюшни на далеком и не видном отсюда большом дворе, повернулся, чтобы взять щит, и подумал: «Зачем сердиться? Здесь я – волк, окруженный сворой собак. Миноец и не подумал бы гневаться на нее. Среди землепоклонников ни один муж не может и мечтать подняться выше, чем вознесся я. Они говорят: мужи сменяют друг друга, но лишь чрево рождает ребенка. Бесполезно противиться этому, ведь я избран Матерью Део, чтобы оплодотворить женщину и умереть; нельзя просить, чтобы жизнь моя длилась, когда я сойду с вершины удачи. Почему же тогда я сержусь на нее? Или эллинская кровь во мне говорит: здесь кроется что-то еще? Но я не знаю, что именно, и не умею определить свое чувство. Быть может, найдется кифаред, сын и внук певца, который знает нужные слова. А я лишь ощущаю это своим сердцем – как ясный свет, как боль».
Но знает всякий, глуп и неудачлив тот муж, что отправится на войну в размолвке с женою; еще менее подобает такое безрассудство царю. Поэтому я не стал спрашивать, почему она лежит здесь, когда ей следует одеться и проводить меня. Я пригнулся, чтобы поцеловать ее; она подняла голову – словно волна, повинующаяся притяжению весенней луны, – и рот ее, как бы собственной волей, припал к моему; а потом, не говоря ни слова, она откинулась обратно. Я молчал, хотя сердце мое хотело спросить, не понесла ли она от меня; но я не знал, не связывает ли ее священный обет молчания и не навлеку ли я на себя беду, нарушив его. Так, без слов, мы и расстались.
Перейдя рубеж, мы встретились с мегарийцами и дошли до конца охраняемой дороги. Дальше она уходила в глубь Истма, где никто не следил за заросшей колеей, а вместо сторожевых башен, что стоят там, где правит царский закон, к скалам наверху жались твердыни грабителей. Некоторые из них числились безымянными, другие же имели имя и громкую известность. Первым был замок Синиса.
Эта квадратная башня, невесть когда сложенная титанами из серо-черного известняка, стояла на поросшем сосняком склоне. Синис устроил в ней свое логово, как гиена в разрушенном и сожженном городе. Ее стены были высоки; чтобы взять замок, нам требовались лестницы. Мы отправились рубить сосны и сразу же убедились в том, что слухи не лгали. На стволах висели куски человеческих тел: иногда конечность, иногда торс. По обычаю своему Синис сгибал два молодых дерева, привязывая к ним жертву, и отпускал стволы. На них еще оставались веревки, хотя иные деревья уже стали большими: Синис занимался этим делом уже много лет. На случай, если вы подумаете, что подобных жертвоприношений требовал некий бог, которому он служил, отвечу: он творил подобное ради собственного удовольствия и никогда не претендовал на что-то другое.
Мы взяли его башню на третий день. Принося самому себе жертвы в своей проклятой роще, Синис сделался настолько самоуверенным, что не позаботился устроить колодец внутри стен; когда мы проломили ворота, он сопротивлялся во внутреннем дворе как загнанная в угол крыса; живьем Синиса захватили благодаря мне: я вспомнил, что, проезжая здесь, видел его рожу в засаде.
Останки, которые еще можно было снять с деревьев, мы похоронили с подобающими почестями; однако до всех не сумели добраться, к тому же вороны успели многое растащить. Вечером здешний лес, словно какая-нибудь пещера с летучими мышами, буквально кишел непогребенными душами; перелетая с места на место, они подглядывали за нами. И мы дали им все, чего они жаждали. Увидев стволы, пригнутые для него самого, Синис даже не смог достойно, как следует мужу, принять подобный конец – ему были ведомы муки, столь долго радовавшие его.
Он должен был, так же как его жертвы, висеть, пока жизнь не вытечет из его тела вместе с кровью. Но когда Синис не умер и бо́льшая часть его тела забилась, испуская отчаянные вопли, меня вырвало – желудок мой был явно слабее, чем у самого разбойника. Я устыдился подобной слабости перед лицом врага и велел своим людям пострелять в него – развлечения ради. Скоро кто-то попал и прикончил злодея. Помощников его мы уже перебили. Забрав из замка его добро и женщин, мы подожгли рощу. Поднявшееся пламя скрыло от нас вершину горы, а столб дыма видели даже в Элевсине.
Мы стали лагерем с наветренной стороны, и пришло время делить добычу. Как и следовало ожидать, Ксанф и Пилас получили справедливую долю; но когда брат царицы отделил от нее нашу часть, оказалось, что мои молодцы получили весьма немного, что, на мой взгляд, не соответствовало их заслугам. Мне хотелось сказать Ксанфу, что я о нем думаю; но если войско и не особенно любило его, то хотя бы знало, а я оставался здесь чужаком и потому сказал своей охране, но так, чтобы слышали все:
– Чувствуете, как оценил Ксанф вашу сегодняшнюю отвагу? Ну, военный вождь, который должен видеть все, не может быть сразу во всех местах. Возможно, он не видел вас так, как видел я. Но я покажу, как отношусь к вам. – И я разделил между ними собственную долю, не оставив себе даже девушки, чтобы возлечь с ней в эту ночь, но только доспехи мужей, павших от моей собственной руки. Парни остались довольны, Ксанф же – наоборот; так обе стороны получили по заслугам.
Через три или четыре дня все основные твердыни были взяты и сожжены, однако оставалось множество небольших шаек, залегших в ущельях или пещерах. Я вспомнил тогда про разбойничьи метки, оставленные возле дороги, и показал остальным: эти горки камней или тряпки, привязанные к веткам терновника, отмечали границу между участками. Земледельцы, жившие в трепете перед разбойниками и вынужденные кормить их, когда там было мало путников, поверили в нашу силу и начали рассказывать нам, где искать обидчиков. Так мы получили возможность перебить шайки по одной или прогнать их.
Отвлекаясь на подобные вылазки, дружина медленно продвигалась по дороге – к тому месту, где она огибает утесы. Я возглавлял поход в собственной колеснице, неторопливо катившей вперед в окружении своей охраны. Вдруг над моей головой послышался грохот, и вниз свалились несколько камней величиной с человеческую голову. Направлены они были прямо в меня, но, отскочив от скалы, ударили в дорогу и, оставив в ней глубокие вмятины, скатились вниз. Кони мои отпрянули, прядая ушами. Я почувствовал, что они вот-вот понесут и колесничий не удержит их, хотя он и был крупнее меня, а потому выхватил поводья из его рук. Двое из моих людей, рискуя заработать ушибы, бросились ко мне, чтобы придержать животных, и мы вместе успокоили их. Что касается колесничего, хотя нам и пришлось помогать ему, ругать неудачника не имело смысла, ведь заменить его все равно было некем. Береговой народ не очень ловко управляется с лошадьми. К тому же он получил свой урок: поглядев вниз с ближайшего утеса, побелел и начал стучать зубами. Дексий и Скирон погибли совсем рядом.
Кое-кто из моих юношей сбегал наверх, проверить, не осталось ли там разбойников. Ксанф, оказавшийся не столь уж далеко от меня, послал кого-то из своих. Вернулись они, никого чужого не встретив. Я сказал:
– Здесь обитают разгневанные духи. Дексий не получил подобающих приношений, Скирон же вовсе остался без погребения. Лучше умиротворить его душу, чем позволять ей нападать на путников.
Кости разбойника, дочиста расклеванные птицами, все еще оставались на похожей на черепаховый панцирь скале; мы подняли их наверх – не без труда – и похоронили, а потом исполнили подобающие обряды и в честь Дексия. В тот день у меня нашлись очень веские причины пожалеть об этой утрате.
Даже без всяких грабителей дорога через Истм крута и опасна. Полчища мертвецов требуют поминовения, не следует забывать и про колебателя земли. Вот почему я воздвиг потом великий алтарь на перешейке Истма и положил начало играм в честь Посейдона. Ну а что касается места, у меня были особые причины выбрать его.
Мы подошли туда на следующий день. Вдали уже виднелась твердыня Коринфа на округлом холме, струйка дыма с макушки его тянулась из святилища к небу. И как раз когда мы решили, что с ратным трудом покончено, перед нами оказалось целое войско.
Истм – край дикий, благодатное место для тех, кто знает его. Сквозь нашу сеть проскользнуло куда больше дичи, чем мы предполагали. И теперь все они собрались, забыв о прежних раздорах, прижатые к стене. Ведь за их спинами начинались царства острова Пелопа, земли, знающие закон, который каждый из них преступил, совершив инцест или отцеубийство, изнасиловав деву, посвятившую свою невинность богам, убив хозяина или гостя, ограбив сокровищницу бога или могилу царя. За подобные преступления – не за простое убийство, от которого Аполлон освобождает выплатившего кровную виру, – мужа изгоняли из Истма. И, собравшись вдали от родных гор, на той самой равнине, где сейчас воины состязаются перед богом в беге, кулачном бою и борьбе, где приветствуют криками колесницы возле поворотного столба, ожидало нас разбойничье войско, мрачное и свирепое, словно кабан, вырвавшийся из укрытия.
Мы выстроились полумесяцем, чтобы охватить их. Мегарийцы заняли середину, потому что у них было много колесниц; я вел левый фланг, остальными элевсинцами на правом фланге командовал Ксанф. Получилось, что помимо собственных спутников я возглавил и часть войска; возражений не было, и это радовало меня. Я уже успел достаточно повоевать, но мне еще не приходилось бывать в настоящем сражении. Смею сказать, что сердце мое радовалось не меньше, чем если бы нам предстояло биться с полками какого-нибудь великого города, скажем Азора или Трои.
День выдался безоблачный, воздух еще пах утром. На поросших пиниями высотах над нами пели птицы; стоя в колеснице, я видел перед собой тень своего шлема и ясеневого копья. Позади с веселой бесшабашностью переговаривались мои молодые товарищи – как и следует перед битвой. Пахло пылью и лошадьми, деревом, пропитанным маслом, и чищеной бронзой.
– По моему слову, – сказал я возничему, – погонишь прямо вперед. Не жди пеших: мы должны расчистить им путь. Под рукой ли у тебя нож, чтобы отрезать постромки, если конь будет убит?
Он показал мне клинок, но я вновь пожалел, что рядом со мною не Дексий. Сердце этого мужа явно пребывало в пятках.
По знаку Пиласа мы шагом тронулись с места – так неторопливо начинает движение кот, готовясь к прыжку. Когда стали различимы глаза и зубы наших противников, мы остановились, чтобы приготовиться, и я обратился к своим людям с продуманной заранее речью. По правде говоря, слова я взял из старинных воинских песен, решив, что не придумаю ничего лучшего, чем сказители и герои:
– Когда пропоет труба и раздастся наш боевой клич, бросайтесь вперед, как сокол на цаплю, которого ничто не может остановить в полете. Мы знаем друг друга, и помните – ни меч, ни стрела, ни копье не ранят глубже бесчестия. Синекудрый Посейдон! Разрушитель кораблей и городов! Веди нас к победе! Пусть еще до заката шеи наших врагов окажутся под нашей пятой, а рты их наполнятся пылью.
Воины ответили дружным криком; голос трубы пропорол ясный воздух. Я задал тон пеану, и колесничий подался вперед. Двое наших юношей – любовники, как мне было известно, – заняли место по бокам моей колесницы, не желая, чтобы я расчищал им дорогу. Слух мой наполнился возвышенными звуками: грохотом колесниц, громкими боевыми кличами, ударами мечей и копий в щиты, топотом ног и копыт, голосами, вызывающими на схватку. Я наметил себе в противники высокого парня, что отдавал приказы; его гибель могла повергнуть в смятение остальных. Колесницы грохотали по камням и колдобинам. Вперив в него свой взгляд, я кричал, чтобы он подождал меня.
Целая череда лиц – ухмыляющихся, хмурых и напряженных – устремилась ко мне; колесница разрывала их натиск, как острый нос корабля, спущенного в темное море. И тут, в одно мгновение, земля словно решила смахнуть меня со своей груди. Я вдруг ощутил, что лечу по воздуху – прямо через край колесницы на какого-то мужа, с изумленным воплем повалившегося вместе со мной на землю. Копье вылетело из моей правой руки, левую со щитом едва не выбило из сустава, ремень на подбородке лопнул, и шлем отбросило в сторону.
Ошеломленный падением, я корчился на земле, как и придавленный мною человек. Вонь, исходившая от его тела, предупредила меня о том, что это варвар. Вовремя очнувшись, я выхватил кинжал и погрузил в его тело. Разбойник распластался на земле, я снова потянулся к щиту и попытался подняться. Но прежде чем сумел встать на колени, на меня рухнул человек. Я сразу узнал его. Это был один из тех двоих юношей, что бросились в бой возле моей колесницы. Наконечник копья попал ему прямо в рот и пробил череп. Он принял на себя предназначавшийся мне удар и испустил свой последний вздох как раз тогда, когда я выбрался из-под него.
Мне удалось встать на ноги и нащупать меч. Впереди, в толпе, бились испуганные кони, увлекая разбитую колесницу. Одного колеса не было, и колесная ось вспахивала землю. На земле ничком лежал мой возничий в грязном и порванном белом хитоне. Но на подробности времени не было – я дернул вверх щит, чтобы отразить направленный в голову удар.
Какой-то миг мне казалось, что я остался в одиночестве среди врагов. Но потом в голове моей прояснилось, и я начал узнавать голоса. Все мои спутники были рядом, подбегали отставшие, перекликавшиеся как свора псов, травящих дикую свинью. Я услыхал собственное имя, увидел свой шлем в чьей-то руке, другая, перехватив его, торопливо надвинула его мне на голову. Я разразился громким пеаном, чтобы все узнали о том, что я жив, и мы бросились вперед.
Из всех, кто воевал под моей рукой, я никого не любил больше, чем тех – самых первых; они были уроженцами другой страны, в жилах их текла чужая кровь, поначалу я даже с трудом понимал их язык, но теперь мы не нуждались в словах – как братья, которые понимают друг друга по взгляду, улыбке. И в год очередных игр, свершая жертвоприношение, я всегда вспоминаю, кому в тот день был обязан жизнью.
К полудню битва закончилась. Пленников мы не брали. Варвары скормили псам и коршунам много добрых людей, и теперь пришел час расплаты. Удивили взятые после битвы трофеи. Одни бежали сюда с собственным добром, другие же – прихватив награбленное павшим господином. Мы выставили вокруг добычи охрану – достойных доверия мужей от всех трех участвовавших в битве сторон, – и знатные люди начали ее пересчитывать.
Как всегда после битвы, воины теснились друг к другу, перевязывали раны, отдыхали и говорили. Вместе со своими людьми я сидел возле источника, выбивавшегося из земли между скал; некоторые пили чистую воду, другие, раздевшись, омывались ниже по течению. Один из наших был тяжело ранен – копьем ему перебило ногу; за неимением ничего лучшего я прибинтовал ее к древкам двух дротиков, превознося деяния раненого на поле брани, чтобы отвлечь его от боли. Кто-то окликнул меня, и я увидел Палланта, бежавшего возле моей колесницы, – он остался жив. Я потерял было его из виду и решил, что он заботится о погребальном костре. Но он тащил за собой живого мужа, одетого в грязный белый хитон. Я вскочил на ноги – это был мой возничий.
– Привет мой тебе, Ризон, – проговорил я. – Мы вместе упали из колесницы, и я решил, что ты погиб. Куда тебя ранило?
Паллант ткнул растопыренной пятерней в спину возничего, так что тот повалился на землю.
– Ранен?! Посмотри на него, Тесей. Я дам ему по барану за каждую рану, которую он сумеет обнаружить на себе. Я все искал его после битвы: мне-то было видно, что случилось, когда колесо отлетело. От неожиданности ты полетел вперед, но этот знал, в какую сторону падать. Клянусь, его голова даже не коснулась земли, он просто изображал беспамятство, пока битва не удалилась от него.
Я посмотрел на жавшегося к земле Ризона и увидел его лицо. Свет победы, гордость за отвагу своих друзей наполняли мое сердце любовью ко всему миру, но теперь на душу легли холод и мрак. Я подумал: «Передо мной трус. Но он согласился вести богатую колесницу. Почему?»
И я сказал:
– Пойдемте посмотрим.
Мои люди снова направились со мной на поле боя. Над ним уже собирались хищные птицы, разрывая едва подсохшие раны, жужжание мух мешалось со стонами и жалобами умирающих. По всему полю у поверженных врагов отбирали одежду и оружие. Посреди побоища – кораблем, выброшенным на берег, – лежала опрокинутая колесница, а возле нее – мертвый конь. Бронзовое колесо отлетело на несколько локтей от колесницы. Я сказал своим спутникам:
– Поднимите колесную ось.
Они оторвали ее конец от земли, и я заглянул в отверстие для колесной чеки. Оно было забито землей, но, поковыряв кинжалом, я нашел, что искал. Скатав пальцами шарик, я показал его остальным. Воск. Чека была слеплена из воска.
Последовали восклицания, и все принялись ощупывать ось и спрашивать, как я догадался заглянуть в отверстие.
– У нас дома есть об этом старая песня, – пояснил я. – Зря они попытались подстроить такую каверзу мужу из страны Пелопа. Ну, что скажешь, Ризон? – Но он только молча разглядывал землю, сотрясаясь всем телом. – Скажи мне, – продолжил я, – почему ты так поступил? Теперь тебе уже нечего терять. – Бледный, он молчал как и прежде. – Ну же, Ризон. Поднимал ли я когда-нибудь на тебя руку или чем-нибудь вредил твоему положению? Может быть, обделил при раздаче добычи? Или же убил твоего родича, лег с твоей женой или наложницей? Какое зло причинил я тебе, чем заставил желать моей смерти?
Он не ответил, и Паллант проговорил:
– Зачем терять понапрасну время, Тесей? Все ясно и так.
Но когда Ризона подхватили, чтобы увести, он припал лицом к земле со слезами:
– Помилуй меня, Керкион! Я сделал это не по своей воле. Ксанф угрозами принудил меня. Я пошел на это, чтобы сохранить свою жизнь. Ксанф поверг меня в страх.
Тут все затаили дыхание, ощущая скорее трепет, чем гнев. Ведь я принадлежал богине Део и еще не правил даже четверти положенного срока.
– Но почему тогда, – продолжал я, – ты не открыл мне его замыслы, если не испытываешь ненависти ко мне? Неужели про меня говорят, что я забываю друзей?
Но Ризон лишь повторил:
– Ксанф поверг меня в страх, – а потом вновь припал к земле, умоляя сохранить ему жизнь.
Люди смотрели на меня. Мне было хорошо возле ручья, среди теперь уже проверенных друзей; я думал, что уже понял единственный секрет царской власти. Но нельзя же вечно оставаться мальчишкой.
– Ты просишь слишком многого, – отвечал я. – Только что ты покушался на мою жизнь, потому что Ксанфа боишься сильнее меня. Ты кое-чему научил меня. Эй, кто сегодня сражался копьем, сохранив острый меч? Если есть такой, пусть даст мне оружие. – Мне принесли меч, и я сказал: – Положите шею его на ярмо и держите за ноги и волосы.
Так они и сделали, скрыв от меня лицо предателя. Широко размахнувшись мечом, я разрубил шею и позвоночник. Ризон умер не столь уж тяжелой смертью, если не считать страха.
Потом мы совершили жертвоприношения богам, чтобы отблагодарить за победу. Элевсинцы возносили свои приношения богу войны Эниалию, я тоже принес ему жертву – глупо пренебрегать местными богами, где бы ты ни оказался. Но я поставил и алтарь Посейдону, на его месте теперь святилище бога.
Мы сожгли павших. Паллант уложил труп Ризона под ноги своего мертвого друга, и я понял, почему он не стал оплакивать его, а отправился на розыски предателя. Сквозь дымную пелену погребального костра на меня смотрели глаза Ксанфа. Но время еще не пришло.
Мне сказали, что Пилас был сегодня ранен, и я отправился проведать его. Рука мегарийского царевича была в лубке – рана пришлась в плечо, – но он по-прежнему распоряжался своими людьми. Мы переговорили, и я отправился к себе, но сперва выразил свое удовольствие от того, что рана оказалась нетяжелой.
Пилас поглядел на меня ясными серыми глазами и произнес:
– Я чувствую руку судьбы, Тесей. Нить твоей жизни крепка и разрывает нити других мужей, соприкасаясь с ними. Так решили прядильщицы.
Помню, я удивился тогда. Но Пиласа, должно быть, осенило предвидение, потому что рана его оказалась смертельной, и он умер в Мегаре. Узнав об этом, я опечалился, жаль было терять близкого друга. Но все же, если бы он остался жив, камень на границе Аттики не стоял бы на своем нынешнем месте – на рубеже между Истмом и островом Пелопа.
Сгущались сумерки. Дымящиеся алтари залили вином, и мы собирались на пиршество в честь победы. Мы захватили много тучного скота, овец и коз. Над сложенными из сосновых дров кострами на длинных вертелах пеклись целые туши, воздух наполнил запах жареного мяса. Но мужи смотрели не на еду – на пространство между кострами, где сложили добычу перед дележкой. Огонь освещал добро: кубки и чаши, кинжалы и шлемы, слитки меди и олова, котлы и треножники, щиты из прочной кожи. Возле них сидели женщины – они переговаривались, плакали, укрывали лицо руками; впрочем, иные бодро оглядывались, пытаясь угадать нового господина. Сгущался чистый зеленоватый сумрак, и Гелиос, венчанный розовым пламенем и жгучим золотом, спускался к винноцветному морю. Явилась и вечерняя звезда, чистой девой трепетавшая в воздухе, плясавшем над кострами. Пурпурные отблески ложились на груду сокровищ, блестящие пояса и оружие, мерцали в глазах победителей.
Я спустился по склону. Спутники следовали за мной. Все мы вымылись и причесались, начистили оружие. Они не спрашивали меня о том, что я собираюсь делать теперь. Просто следовали за мной, и только их сбивающийся шаг говорил мне, когда они оборачивались, чтобы переглянуться.
Пилас уже был здесь: пировать ему не давала рана, однако он намеревался присутствовать при дележке добычи – как и каждый, в ком еще оставалось дыхание, – тем более что предстояло иметь дело с Ксанфом. Я приветствовал друга и поискал взглядом недруга. Как я и ожидал, он стоял возле добычи. Ксанф тоже заметил меня и отвечал пристальным взором.
– Приветствую тебя, Ксанф, – проговорил я. – В Элевсине ты сослужил мне хорошую службу: отыскал прекрасного колесничего.
Он отвечал:
– Человек тот сам пришел ко мне. Прежде я и не знал его.
Тут я понял, что Ризон не солгал.
– Что ж, – продолжал я, – все знают, как хорошо ты разбираешься в людях. Но теперь он мертв, и я не знаю, где взять другого такого же. Он умел буквально все, даже делать колесные чеки без бронзы.
Краем глаза я заметил, как тысячи лиц повернулись к нам. Голоса смолкли, стало слышно шипение сока, капавшего с поджарившегося мяса.
– Ну кто же слушает труса, вымаливающего себе жизнь? – возразил он.
– Но если ты не слушал его, Ксанф, откуда же ты знаешь его слова?
Он окинул сердитым взглядом парней позади меня и сказал:
– Молодежь любит поговорить.
Если бы он хоть чуть-чуть верил в собственное доброе имя, то не отказался бы так легко от чужеземца. Но Ксанф понимал, что утратил любовь своих воинов; теперь им нетрудно было поверить, что он виноват. Слова его рассердили моих юношей, и они громко закричали.
Я поднял руку, приказывая им успокоиться. Тогда Биас, старший среди них, шагнул вперед, призывая к себе тех, кто видел восковую чеку.
– И еще, – произнес он. – Скажите, кто сбросил камни на дорогу, чтобы царские кони испугались и сорвались с обрыва? Кто-то же знает это?
Все забормотали, словно бы услышав подтверждение знакомого слуха. Я заметил, что лицо Ксанфа просто побагровело – так бывает с рыжеволосыми. Обычно он сохранял спокойствие, но сейчас рванулся вперед.
– Разве вы не видите, элевсинцы, что представляет собой этот муж? Он знаком с повадками варваров, этот вороватый эллин. Он так хорошо знает Истм, что хочется спросить, не жил ли он здесь? Кто скажет нам, чем он занимался, прежде чем явиться в Элевсин? А теперь он решил, что способен повернуть вас против человека, приведшего вас к победе, именно теперь, когда пора приступить к разделу добычи.
Я был готов ринуться на него, но сдержал себя. Ксанф потерял голову, и это помогло мне сохранить мою. Приподняв брови, я заметил:
– Что ж, сердце находится недалеко от рта. – И даже его собственные люди расхохотались. Я продолжал: – Слушай мой ответ, и пусть элевсинцы будут свидетелями. Ты хотел убить меня чужими руками. Выходи, но теперь попробуй справиться сам. Возьми щит и копье или, если хочешь, меч. Но сперва забери свою долю добычи и отложи в сторону. Если ты встретишь смерть, клянусь вечноживущим Зевсом, я ничего не возьму из нее, будь то золото, бронза или дева. Люди твои распределят добро по жребию между собой. То же относится и к моей доле – чтобы моя дружина не проиграла, если я погибну. Согласен?
Он уставился на меня. Ксанф явно не ожидал такого. Среди знатных эллинов послышались одобрительные крики. Пилас жестом руки остановил их, но тут завопили уже мои спутники:
– Тесей!
Остальные недоумевали: обычай запрещал давать имя царю.
И, услыхав мое имя, Ксанф выкрикнул:
– Эй, юный выскочка! Занимайся тем делом, для которого выбрала тебя богиня Део, если ты способен на это.
Я же отвечал ему:
– Если меня выбирала она, почему же ты решил поразить меня до срока? Я взываю к богине и прошу подтвердить мои права. – Я не напрасно прислушивался к минойским песням. И потому знал права царя по отношению к обидчикам. – Матерь! Богиня! Ты вознесла меня, пусть ненадолго; ты обещала мне славу в обмен на долгую жизнь. Не попусти же оскорбляющему меня, помоги мне как своему сыну.
Тут Ксанф понял, что выбора у него нет. Муж не просит у богов, чтобы они покрыли его ложь, это знают все люди.
– Укротитель коней, – проговорил я, – мы довольно терпели тебя. Ты сам поставил себя над судьбой, нанеся тем оскорбление богам. Они накажут нас, если мы не положим предел твоей наглости. Я принимаю и вызов, и условия. Выбирай свой трофей, и пусть твои люди разделят его, если ты погибнешь. Что касается оружия, то я предпочитаю копье.
Мы выбрали свою долю. Мои юноши посмеивались над неожиданной скромностью Ксанфа – он не хотел, чтобы люди его в душе приняли мою сторону. Я же взял лишь то, что счел подобающим – не более и не менее. Но обычай велит Керкиону в первую очередь брать себе женщину. Коротко время, отпущенное царю, и его нельзя лишать мужских радостей.
Я подошел к пленницам, поднявшимся, чтобы я мог их увидеть. Среди них оказалась девушка лет пятнадцати, высокая и гибкая, длинные светлые волосы закрывали ее лицо. Я взял ее за руку и повел прочь. Свет костра отражался в глазах, спрятанных за покровом волос, но взгляд был брошен вниз, и рука оставалась холодной. Нечего было и думать о том, что она может оказаться девственницей, однако мне представилась вдруг моя мать, отправляющаяся в Миртовую рощу. Я обратился к Ксанфу:
– Если я умру, пусть она достанется кому-то одному, а не послужит для общего развлечения. У нас довольно шлюх, а она теперь – царская наложница и заслуживает надлежащего обращения.
Мы принесли свои клятвы перед Пиласом и войском, призывая в свидетели Стикс и дочерей Ночи. Потом мужи разошлись пошире, освободив пространство между кострами, и мы взяли копья и щиты. Поднявшись, Пилас сказал:
– Начинайте.
Я знал, что движения мои не будут быстры; тело мое утомилось в бою, ныли раны, но и Ксанф был в таком же положении. Мы кружились друг против друга, ограничиваясь лишь выпадами. Я видел за ним скопище лиц, обагренных пламенем костра, которые, повинуясь ходу битвы, поворачивались во мраке. Я видел их постоянно уголком глаза, хотя и не приглядывался. Ничего другого не помню столь же отчетливо.
Я ударил, и Ксанф отразил мое копье щитом; потом я принял на свой щит его удар, но не сумел задержать врага достаточно долго, чтобы пробить его защиту. Мы вновь принялись кружить и получили по неглубокой ране: я – выше колена, он – на плече. Я одолжил для поединка длинный округлый щит, перетянутый посередине, – потому что он был легче, Ксанф предпочел прямоугольный – из тех, что закрывают всего бойца. Я подумал, хватит ли у него сил на эту тяжесть.
Мы кружили и ударяли, и лица вокруг раскачивались, словно полог на ветру. Все это время я настраивал себя на то, чтобы расстаться с копьем. Успех броска – дело случая; он внезапнее, чем выпад, и его труднее отразить, но в случае неудачи у тебя остается меч в три фута длиной против копья в семь футов. Тот, кто уцелеет, может считать, что ему повезло.
Я следил за глазами Ксанфа, казавшимися сердоликами в свете костра. И открыл перед ним бок. Он отвечал мгновенно и едва не попал в меня. Я отпрыгнул в сторону – словно для того, чтобы спастись, вскинул щит, пряча руку, и бросил копье. Должно быть, он знал этот прием и успел поднять щит, принимая на него удар, оказавшийся столь сильным, что наконечник моего копья, пробив оба слоя бычьей шкуры, застрял в щите. Ксанф не мог вырвать копье, и ему пришлось отбросить щит. Однако против моего щита у него осталось копье.
Он начал наступать, нанося уколы туда и сюда, я принимал острие на щит или отбивал мечом, портя клинок, но никак не мог поразить врага – Ксанф держался вне досягаемости меча и гнал меня назад. Тут за спиной моей послышался громкий звук – словно кто-то бросил в мою сторону камнем. Звук повторился, и я подумал: «Ну вот, они решили отвернуться от меня. Я всегда был для них чужаком». Но, отступив еще дальше, увидел возле себя воткнувшееся в землю копье, ожидающее только моей руки. Близ меня их оказалось три.
Вонзив меч в землю – некогда было совать его в ножны, – я взялся за копье. Ксанф с горькой яростью поглядел на меня – никто не подумал бросить ему щит. Он заносил руку для броска, но я успел первым. Копье вонзилось ему между ребрами, Ксанф выронил свое копье и упал. Шлем свалился с него, открывая рассыпавшиеся рыжие волосы; и я вспомнил, где видел такие же.
Его окружили помощники, один спросил, не извлечь ли копье, чтобы облегчить боль. Ксанф отвечал:
– Вместе с ним уйдет и моя душа. Пусть Керкион подойдет сюда.
Я приблизился и стал над ним. Гнев покинул меня, когда я увидел, что рана смертельна. Ксанф выговорил:
– Оракул сказал правду. Ты и есть тот кукушонок. – Теперь он показался мне озадаченным, словно мальчик. Коснувшись древка копья, которое придерживал один из его помощников, он продолжал: – Зачем они сделали это? Что выиграли?
Наверное, он хотел сказать, что люди могли бы получить после моей смерти дополнительную долю добычи.
И я ответил:
– Конец человеческой жизни предречен с самого начала, придет и мое время.
– Мое время пришло, – с горечью произнес он.
Я промолчал: что тут можно сказать?
Ксанф долго смотрел на меня, и я наконец спросил:
– Как похоронить тебя и что положить в твою гробницу?
– Значит, ты все-таки похоронишь меня? – спросил он.
– Да, – отвечал я, – а как же иначе? Я взял свое, но боги возненавидят мужа, переступившего черту дозволенного. Скажи, что надлежит совершить?
Ксанф умолк, как мне показалось, обдумывая ответ, но, когда он открыл уста, я услышал:
– Мужи не могут сражаться с бессмертными. Вытащите копье.
Помощник его вырвал наконечник, и душа оставила тело Ксанфа.
Я приказал женщинам омыть его тело и положить на носилки – под охрану, чтобы не объели хищные звери. Из того, чем владел Ксанф, я сохранил только два меча; он хорошо сражался и принадлежал к царскому роду. Долю убитого разделили, как было условлено, и люди его приветствовали меня, получив свою долю добычи. Ну а потом начался пир. Пилас скоро оставил его, я тоже не стал задерживаться за питьем, потому что желал взять на ложе свою избранницу, прежде чем ушибы мои вновь начнут ныть.
Я нашел, что она ласкова и воспитанна. Пират поймал ее на берегу Коса, где она собирала агаты для ожерелья, и продал в Коринфе. Звали ее Филоной. Раны мои уже перестали кровоточить, но, прежде чем лечь, она перевязала их. Это была моя первая собственная девушка, и я намеревался с самого начала показать ей, кто здесь господин, но в конце концов позволил то, что хотела она. По данному ей в ту ночь обещанию я до сих пор держу Филону в своем доме и никогда не предоставляю гостю без ее согласия. Обоих старших своих сыновей она родила от меня: Итея-корабельщика и Энгения, начальствующего над дворцовой стражей.