Глава 18
В то лето мы с Пирифоем доплыли до самой Сицилии, где взяли город Тапс. Штурм был ночной, прямо с моря; удача сопутствовала нам, и на стенах мы оказались еще прежде, чем горожане подняли тревогу. Я слышал вопли караульных – не «Тесей Афинский», как подобало бы, а «Тесей-пират, Тесей-пират».
Я рассердился, и тапсиане заплатили за оскорбление. Однако услышанное повергло меня в раздумья. В те дни к концу года я мог похвастаться лишь грудой добычи и пленницей, которая уже на следующий год надоедала мне. Некогда я уничтожал разбойников, укреплял границы, расширял или оттачивал закон, чтобы он лучше служил правосудию, улаживал кровавые распри между двумя племенами, освобождал просителя от этого господина. Подумав, я понял, что ни в этом, ни в прошлом, ни в позапрошлом году не могу похвастать чем-либо подобным.
Направляясь назад мимо Италии, я обдумывал случившееся в Трезене. Я не мог более предоставлять ход событий собственной воле. Как бы то ни было, Ипполит выбрал свою долю наследства. Молодой Акамант, сын Федры, должен унаследовать мои царства. А значит, он должен явиться в Афины и предстать перед моими глазами.
Плохого в нем я не видел, хорошего тоже. Он был, пожалуй, чересчур легковесен и жил ото дня ко дню. Как я мог часто видеть, отваги ему занимать не приходилось, однако честолюбия не хватало. Законный сын моей венчанной царицы, будь на то мое желание, мог бы получить власть над материковыми царствами. Однако, насколько я мог видеть, Акамант только ждал, пока Крит сам попадет в его руки, и ни о чем другом даже не помышлял. Действительно, он был истинным критянином – прямо как тот изящный царевич из древнего царства, что на стене Лабиринта разгуливал по полю цветущих ирисов с царственным грифоном на поводке; верно было и то, что я сам сделал его таким. За всю его жизнь я лишь несколько раз привозил сына погостить в Афины, и то ненадолго. Конечно, он был нежным ребенком, чем я и объяснял свои действия. По правде говоря, я хотел, чтобы он удовлетворился Критом. В дни моего отца в Аттике хватало сражающихся братьев. Но теперь наступила пора показать его народу – чтобы не забыли – и поучить царскому ремеслу.
Детская беспечность еще не оставила Акаманта. Он уже достаточно вырос, чтобы однажды задаться вопросом – впрочем, на взгляд казалось иначе, – сколько он продержится на Крите, не имея поддержки флота соединенных царств. А для размышлений основания были: Девкалион умер, а сын его Идоменей вырос совершенно иным человеком. Если только он уже втайне не тянул руку к престолу, то останавливал его не страх, но гордость, не допускавшая бесчестья. Он был от крови Миноса по обеим линиям – греческой и критской, двадцатипятилетие его уже миновало, а я перевалил за сорок и не проявлял особой заботы о собственной безопасности, что могли видеть буквально все. Идоменей торопиться не будет. Но после моей смерти юному Акаманту придется обеими руками держаться за престол.
Женщины на Крите прекрасно разбирались в делах, так что мне было интересно знать, что думает по сему поводу его мать и насколько она пытается побудить сына к действию. К матери он относился с подобающей истинному критянину почтительностью, однако в прошлый раз держался со мной с большей непринужденностью.
Федра никогда не просила, чтобы я взял ее в Афины, хотя по прошествии стольких лет ни ее народ, ни мой не стали бы возражать. Я нередко подумывал об этом, но, поглядев на запертые комнаты, в которых слух мой еще угадывал эхо, откладывал ее приезд на будущий год. Поэтому я ничего не сказал ей, а Федра была не из тех, кто выкладывает все свои мысли. Моей критянке уже исполнилось тридцать. Поздно начинать жизнь заново в чужих краях. Кроме того, она была дочерью Миноса и не хотела жить, так сказать, удовлетворяясь обносками прежней хозяйки, которые не достались бы ей, будь та жива. Не смогла бы она смириться и с тем, что сын незаконный станет выше ее собственного. Возможно, она слыхала, что в доме моем полно девиц, разболтавшихся из-за моих частых отлучек. Не исключено, что Федра учитывала все эти соображения.
Лето давно прошло. Если я промедлю, то решение придется перенести на будущий год. Поэтому я покинул Пирифоя посреди моря и направился на Крит.
Мальчик встретил меня с воодушевлением, спросил, где я был, что привез ему и скоро ли возьму с собой, хотя ему едва исполнилось тринадцать. Он трещал как сорока, пока мы ехали в колеснице. Мать его – невысокая, аккуратная, вся в драгоценностях – ожидала нас на ступенях царского дома; тонкие каштановые волосы золотились под солнцем, нагие груди были тверды, словно виноградины, аромат прогретых ягод преследовал меня всю дорогу.
Когда мы остались вдвоем, я поведал ей о положении дел и сказал:
– Было бы несправедливо обходить Ипполита, ведь мать его отдала свою жизнь на войне за меня и всю Аттику. Если бы я погиб тогда, оба сына были еще детьми и не могли бы надеяться на многое. Но чтобы оплатить ее долг, он предложил себя Артемиде. Боги лучше знают, а нам остается делать необходимое.
– Да, – отвечала она. – Это верно. – И умолкла, сложив на коленях белые ладони с заостренными пальцами.
Я уже хотел сказать, что если она против, то может не ехать в Афины. Слова уже просились с языка – так просится пес возле закрытой двери. Но я знал, что ей может быть обидно. Федре было на что жаловаться: я наезжал ненадолго, в перерывах между Афинами и морем. Сам я перед ее лицом никогда не упоминал о моих женщинах, но острова полнились рассказами и песнями о набегах, в которых я добывал их, и она, конечно, слышала эти рассказы. Поэтому я сказал, что она должна быть там, чтобы разделить воздаваемые сыну почести, к ее приезду дворец будет приведен в порядок, и никаких неудобств они не испытают.
– Мне хотелось бы посмотреть Афины, – с прохладцей в голосе сказала она и задумалась. – Но такой странный юноша… Не могу представить, чтобы так легко отказывались от царства. Окончательно ли его решение? В этом возрасте молодежь любит капризничать; пройдет год, и все забудется.
– Нет, он не таков. И, приняв решение, не станет легко отказываться от него.
Она приподняла темные брови:
– Как и ты сам.
– У него была своя возможность. Он знает об этом. И, наверно, скорее лошади научатся летать, прежде чем Ипполит займется дворцовыми интригами. Поверь мне на слово.
Она без особых возражений согласилась поехать в Афины, и я подарил Федре несколько драгоценных камней, которые обнаружил на Сицилии. Ум мой был обращен к Акаманту, к тому, как он примет новость.
Он был потрясен, словно бы подобная мысль ни разу в жизни не приходила ему в голову; хуже того, я понял, что так оно и было. Когда я закончил, он спросил:
– Отец, а ты совсем уверен, что Ипполит не захочет унаследовать трон? Иначе я не могу принять престол от друга.
Послушать, так словно бы говорил о каком-то детском подарке – колеснице там или луке. Вся моя неуверенность в нем сразу вернулась. Легковесный ум, решил я: без утрат не бывает величия.
– Он – твой брат, – сказал я. – Неужели ты думаешь, что я не обойдусь по справедливости со своими сыновьями? Что же касается дружбы – вы с ним не встречались.
– Как это не встречались, отец! – Он широко распахнул свои чуть раскосые темные критские глаза с удивлением ребенка, обнаружившего, что делами его не занят весь мир. – Это было, когда я возвращался домой из Афин, после того как в последний раз гостил у тебя. Ты посылал в Трезен какие-то письма, и, дожидаясь попутного ветра, мы провели там неделю. Едва узнав о моем появлении, он приехал встречать на берег, и мы провели все это время вдвоем. Однажды он позволил мне править его колесницей, только не разрешил поворачивать. Ипполит сказал, что я сам справлялся с делом, а он только чуточку придерживал поводья. Еще он подарил мне моего пса, Морозца. Ты разве не знал? Он происходит от священных собак Эпидавра. Тебе должны были сказать, что это Ипполит отвез меня туда, чтобы меня исцелили.
– Исцелили? – переспросил я. – Ты оставил Афины здоровым.
– Да, но когда я приехал в Трезен, со мной случился припадок удушья.
Я уже забыл, что в детстве он буквально синел от них.
– Жрец в Эпидавре знает эту хворь, он назвал ее астмой, так говорил и Ипполит. А ты знаешь, отец, он уже почти врач! И он сделался бы целителем, если бы не вынужден был становиться царем. В ту ночь я спал в священной роще и видел посланный богом истинный сон. – Загорелое лицо, покрывшееся бисеринками пота, стало торжественным, он приложил два пальца к губам. – Я не могу рассказать о нем, но сон не был ложным. Потом Пеан с музыкой удалился, а я выздоровел. Отец, а нельзя пригласить в Афины и Ипполита, пока я буду там? Хорошо бы он посмотрел, каким стал Морозец. Он действительно мой самый лучший друг, и если мы не будем встречаться, то забудем друг друга.
– Может быть, – отвечал я. – Посмотрим.
Эта неожиданная любовь показалась мне даром небес. Я устыдился того, что растил мальчиков по отдельности; но разве можно было забыть про войны с паллантидами? Конечно, пусть приедет. И все же за этой мыслью скрывалась другая: что, если когда-нибудь в Афинах поводья власти ослабнут в руках младшего брата, не потянется ли за ними старший? Федра была права: задумав что-то, я не сдаюсь без боя.
И тут Ипполит по собственной воле прислал мне письмо из Трезена. Он хотел посетить Элевсин, чтобы его посвятили в мистерии, и спрашивал моего разрешения.
«Вот оно, – решил я. – Счастье само просится в мои руки».
Я выставил дозорных следить за появлением его корабля, а когда меня известили о нем, поднялся на крышу дворца посмотреть. Помню, как корабль проходил мимо Эгины, как белел его парус под лучами солнца.
Спускаясь на колеснице в Пирей, чтобы встретить сына, я подумал о том, что рановато, пожалуй, привлекать к Ипполиту такое внимание народа, но меня это не волновало. Когда Ипполит ступил на сходни, я заметил, что он снова подрос. Лицо сделалось строже, детская мягкость оставила его.
«Неужели это мой сын? – подумал я. – Нет, он пошел в нее». Мне было известно единственное воспоминание Ипполиты об отце – о том, как он загородил весь дверной проем.
Мы въехали в Афины через Морские врата. За песнями и приветственными криками я ощущал мысли людей – как лоцман знает погоду. В детстве Ипполит был сыном амазонки, и не более того. Теперь, словно дети, они получили новую игрушку: женщины перешептывались, мужчины сравнивали его с Аполлоном Гелием. Если бы они посмели, то сказали бы мне: «Почему ты прятал своего сына от нас?»
Во дворце его встретили так же. Ненавидевшие его мать старики уже умерли и сошли в забвение. Я давно знал об этом – ничего не забывая. Молодежь, в год смерти ее еще не вышедшая из детского возраста, восхищалась его светлым, эллинским обличьем. Теперь «этот эллин» слышалось повсюду, обретая новый смысл. Смуглый Акамант с его тонкой талией, танцующей критской походкой и певучим акцентом сразу сделался чужаком; теперь уже на его мать легла зловещая тень богини. Почему я этого не предвидел? Если Ипполит просто протянет руку за тем, что принадлежит ему по праву, они осыплют его цветами.
Ипполит сделался увереннее в себе; привычка к власти врастала в плоть, и он был не из тех, кем может управлять чужая воля. Тем лучше, но и я кое-что знаю о царском деле… Посмотрим.
Акамант встретил нас в большом зале. Поначалу высокий брат вселил в него трепет, но скоро Ипполит припомнил какую-то из их прежних шуток, и они начали болтать как мальчишки. Когда мы вошли во внутренние покои, Акамант как раз спрашивал, не холодно ли на такой высоте; Ипполит с довольным воплем подбросил его к небу, чтобы брат мог сам убедиться. Посреди возни младший вдруг присмирел, и Ипполит повернул голову. Федра ожидала приветствий. В ту ночь она плохо спала и закатила взбучку служанкам; волосы ее были плохо уложены, и она явно дергалась, пока ей красили губы. Видя такое невнимание к себе, она холодно поздоровалась с Ипполитом. С улыбкой он подошел, чтобы попросить прощения, но, покоряясь застенчивости, посерьезнел и, проговорив надлежащие извинения, исчез вместе с братом при первой возможности.
Я скоро последовал за ними. Мне было жаль, что Федра обиделась, однако, возможно, и неплохо, что первый раз она увидела его смущенным. Недаром говорят, что первое впечатление запоминается. Еще больше мне было жаль, что я привез ее в Афины. В сыне она увидит отблеск красоты соперницы, и это плохо. Она может заметить и то, что Ипполит вполне способен вытеснить ее сына, а это сулило одни опасности. У меня была возможность убедиться в этом на собственном примере; именно так меня воспринимала Медея.
Поэтому я сразу же удалил Ипполита с ее глаз; брал с собой на охоту обоих братьев, чтобы Федра забыла о нем. Они встречались лишь среди других людей за обедом в зале. Действительно, посмотреть было на что. Следуя моде, привезенной мной с Крита, Ипполит ходил облаченным до пояса в алые короткие штаны, только шею украшало парадное ожерелье, драгоценность наследников Трезена, составленное из золотых орлов с распростертыми крыльями. Загорелая кожа лишь подчеркивала блеск золота, а волосы, которые он с детства не завивал, ниспадали на плечи, словно серебро на чистую бронзу. Когда он занимал место возле меня, я всякий раз слышал негромкий шепоток среди женщин. Раньше их мнение много значило для меня. Но всему свое время: над человеком, который забудет об этом, посмеются и боги.
Вскоре Ипполит отправился в Элевсин, чтобы пройти очищение. Он уехал раньше на целую половину месяца, объяснив, что у него много вопросов. Сперва он возвращался домой по вечерам, а потом перебрался на священную землю, и я его уже не видел. Наконец верховный жрец Элевсина сообщил мне как собрату-жрецу, что Ипполита избрали, дабы открыть ему внутреннее учение, полученное от Орфея до того, как менады убили его.
Мне не хватало сына, однако отсутствие его следовало почитать за лучшее, поскольку Федра вновь стала собой. Она даже стала выглядеть лучше, перестала жаловаться, как было вначале, на воду и воздух Афин, на невежество горожан; она одевалась теперь с большим тщанием и держалась милостиво с видными людьми. Я решил, что она поняла, как вредит сыну ее прежняя угрюмость. Когда время обрядов приблизилось и женщины начали шить себе новую одежду, она сказала, что хочет пройти посвящение.
Ее благоразумие восхитило меня. Афинянам, страшащимся старой веры, это будет приятно, ведь в Элевсине, как знают все, древние обычаи упрощены. До меня там каждый год зарывали царя в ячменное поле. Когда пришла моя очередь, я позволил себе возразить. Но при этом воздал почести богине, выдав ее вместо смертного мужа за бога, а великий сказитель сочинил обряды и песни. Их держали в тайне, однако посвященные могли сказать, что не видят в них непристойности и опасности – кроме той, что неизбежна, когда смертная душа предстоит богу. А после тьмы там приходит свет.
Поэтому я не стал препятствовать Федре, хотя усмотрел в намерении стремление помочь сыну. Она слишком долго жила одна, а в Элевсине могла подружиться с женщинами. К тому же – как знать – быть может, Ипполит передумает? Иногда я подумывал о том, что ребята вполне могут разрешить этот вопрос между собой возле костра после охоты, не сказав никому ни слова. Но юному сложно открыть свои мысли перед старшим. Что же делать тогда, как не всецело положиться на волю богов? Впрочем, я предусмотрителен по природе и все еще не могу отказаться от планов.
В подобающий день Федра отправилась вместе с женщинами учиться обрядам очищения, и ей велели кое от чего воздержаться, в том числе и от нашего ложа. Но поститься надлежало лишь ей, а не мне; я же вспомнил о девице с кожей цвета темного меда, которую привез с Сицилии; она знала пляски Афродиты Пелейи. Ради мира я отправил ее с глаз долой, но теперь был снова рад ее обществу.
За два дня до свершения обрядов мисты вернулись в Афины, чтобы жрецы могли устроить процессию. Я назначил Ипполита во главу шествия молодежи, поскольку брат его еще не вошел в нужный возраст. Если бы я попросил, они сделали бы уступку для Акаманта, но никто не мог сказать, что младший из двоих сыновей унижен. Народные хвалы в праздничный день – крепкое зелье. И если Ипполит глотнет его, то, быть может, душа его вырвется наружу.
Он явился среди последних, когда Агора была уже полна. Ипполит похудел, но глаза и кожа его были чисты, он был похож на умытого и причесанного ребенка, который покоряется обязанности, когда мог бы играть. Сын казался довольным. Я подумал: «Мне случилось посадить семя его жизни, но теперь она – тайна для меня, я в ней чужой. Темны пути богов».
Ну а потом я занялся делами, как было всегда перед великими праздниками. А когда я выехал в колеснице, чтобы возглавить шествие мужей афинских к святилищу, пешие юноши уже ушли вперед, унося с собой изображение бога-жениха и священные предметы.
По пути я вспоминал собственное посвящение. Старинную мистерию я познал последним, а новую первым. Хотя от жрецов и самого сказителя я знал отчасти, что предстоит делать, в ней уместилась великая сила; жуткий страх и тьма сменяются невероятным блаженством и светом. Миновавшие годы вместе с наполнявшими их деяниями сгладили воспоминания. Но сейчас я думал о прошлом и о парне, который будет проходить посвящение. Интересно, выдержал бы он испытание прежней мистерии: смертный бой в присутствии наблюдающей с трона царицы, брачную постель в пещере, бесстыжие огни факелов? Или залился бы краской и убежал в горы?
Да, думал я, конечно, он слышал об этом. Та, которой он служит, не каждый раз является девой и любит, чтобы перед ней курили разные благовония. А сын мой больше похож на мужа, чем многие из тех, кто называется этим именем. И однажды невеста скажет ему: «Неужели мой алтарь так и останется холодным?»
Выдалась прекрасная светлая ночь. Мисты разделись – и мужчины и женщины – и, не выпуская из рук факелов, вступили в море, завершая омовением обряд очищения. Прежде они смывали с себя кровь мертвого царя. Даже тогда обряд был строг и пристоен; весь мир знает, сколь торжественным он сделался ныне. Долгое время факел в руках жреца шествовал первым, потом его миновал, отражаясь в воде, факел в руках более рослого мужа, способного зайти глубже. Где-то посреди трепещущих огней была Федра; ей, находящейся под защитой доброй богини, не страшна была никакая беда.
Огни погасли. Наступила долгая пауза, пока все одевались. С цитадели я видел под собой лишь шевеление огней во мраке, они вступали в священный теменос, где все щели были заложены камнями, чтобы сохранить мистерию в тайне. Над глубоким молчанием возвысился напев, сладкий и полный горя. Я находился слишком далеко, чтобы слышать молитвы. Ночь вернулась вместе с молчанием, ощущая торжественность мгновения, где-то взвыл пес – собаки так делают всегда, – затем смолк и он.
Было время смерти (большего я не скажу; дважды рожденные поймут меня), и мысли мои обратились к мертвым. Сердце мое вновь умерло вместе с нею. Наконец в глубинах земли тяжким голосом тьмы прогремел гонг, погружая своим голосом в трепет даже далеких слушателей. Меня он не мог повергнуть в ужас, но, не принося страха, не даровал и надежды.
А потом пришел чистый свет, безмолвное чудо, радостный стон толпы и за ним гимн. Заново зажженные факелы мотыльками вылетали из пещеры, началась пляска. Я следил за ее ритмом, неизменным, как движение звезд, пока горы не окрасил рассвет. А потом повел народ вниз, чтобы встретить мистов и отвести их домой.
Когда едва взошедшее солнце бросило на море в сторону Афин искристую дорожку, они встретили нас на берегу в новых белых одеяниях, увенчанные пшеничными колосьями и цветами; те, кто опасался посвящения, были рады, что оно осталось позади; другие же ликовали, словно им достался блаженный удел в стране за Рекой. Я поглядел на молодежь, отыскивая возглавлявшего ее сына: мне думалось, я увижу его дремлющим на ходу, еще погруженным в свои видения. Но он восторженно озирался вокруг, словно бы все, на что падал его взгляд, было ему близко и дорого. На лице Ипполита лежали великий покой, за которым пряталось удивление, и нежность, которой хватает и половины улыбки. Представьте себе взрослого, следившего за неловкой и торжественной детской игрой и обнаружившего в ней неведомую для младших красоту и смысл, вовсе недоступный младенцам. Примерно таким он и казался.
Я произнес обрядовое приветствие, жрецы дали ответ. Наступило время, когда мистам полагалось разрешиться от поста среди друзей. Когда Ипполит приблизился ко мне с улыбкой, черная тень вдруг затмила солнце. Ворон, слетевший с высоких утесов, чтобы проведать равнину, замер над нами. Он парил настолько низко, что видно было, как отливает его грудь багрянцем, словно эмаль на драгоценном мече. Люди перекликались, показывая друг другу на явное предзнаменование. Но радостный и счастливый парень просто смотрел вверх, ничего не замечая, насколько это было видно, кроме красы изогнутых в парении крыльев. Птица нырнула ниже, и он протянул к ней руку, словно бы в знак приветствия; скользнув почти над его пальцами, ворон повернул к морю в сторону Саламина.
Я следил за ним, ощущая тревогу, пока шум среди женщин не отвлек меня. Там оказалась Федра – поникнув головой, она лежала на чьих-то руках. Ей дали вина. После поста, ночной ходьбы и вселяющих трепет обрядов одна или две женщины обязательно падают в обморок по окончании мистерий. В том году таких было четверо, и я не стал обращать внимание на случившееся.