Глава 17
С тех пор я плавал во всех морях и взял множество городов. Если войны не было, я отправлялся в поход с Пирифоем. Видеть каждый день новое, ждать завтрашнего дня – лучше, чем предаваться вину или маку, так и подобает мужчине. В снежной дымке я прошел между Сциллой и Харибдой; на скалах сирен, куда грабители засылают своих девок песнями приманивать мореходов, я поймал одну из них и сохранил свою жизнь. Женщин у меня было много, но всякий раз ненадолго. Заметишь смазливое личико на чужой стене и знаешь, что не добыть ее без трудов и опасностей; ну а добиваясь, забудешь о том, что было и будет… Можно даже поверить, что эта уж не окажется такой же, как все остальные.
Многие годы люди прощали мое бродяжничество, потому что я спас город. Зимы хватало, чтобы привести дела в порядок. Если за моей спиной кто-нибудь начинал угнетать народ, я карал виноватого тяжелой рукою. Но к весне я уставал от городских дел и от царских покоев, в которых рядом с моими более не висели ее доспехи; тогда я запирал дверь и отправлялся в море.
Если бы я остался в Аттике на год, то мог бы послать за молодым Ипполитом и добиться того, чтобы в нем признали моего наследника. Каждой весной я намеревался так и поступить. Но море звало меня в новые края, не связанные с воспоминаниями. И я оставлял сына в Трезене; ему было хорошо со старым Питфеем и моей матерью. Услыхав, что в трех царствах Ипполита зовут куросом Девы, я решил было зайти в Трезен, но ветер дул не в ту сторону, и мне пришлось передумать. Я-то отлично помнил его упрямое молчание. Другой парнишка – на Крите, – веселый и ласковый, охотно сидел возле моих коленей, слушая повести морехода. С ним я мог поговорить, хотя, посмотрев на этого сына, трудно было сказать: «Вот идет царь».
Однажды в конце зимы я получил запечатанное орлом письмо от старика Питфея, первое после Критской битвы. Дед сообщал, что почувствовал прикосновение возраста (руку к посланию приложил писец, а на месте подписи словно бы вывалялся паук, угодивший в чернильницу). Он решил назвать наследника и отдал предпочтение Ипполиту.
Подобное мне даже в голову не приходило. Сыновей у него было не счесть. Конечно, законным ребенком он мог назвать только мою мать. Дед не захотел выбрать меня, и при нынешнем образе жизни мне не в чем было винить его; к тому же если бы к царствам моим прибавился и Трезен, мне бы пришлось отказаться от моря. Я решил, что старик поступил мудро и справедливо; теперь Ипполит явится в Афины, располагая царским саном, и люди охотнее согласятся принять его на престол. После моей смерти он мог и объединить оба царства. Тут я вспомнил, что миновало четыре года после моей последней поездки в Трезен. Мальчику должно было исполниться семнадцать.
В месяце парусов я направил свой путь в Трезен. Когда корабль подходил к берегу, люди расступились, пропуская трехконную колесницу. В ней стоял муж, который еще четыре года назад был ребенком. Он уверенно доехал до причала. Люди прикладывали пальцы ко лбу еще до того, как Ипполит успевал поглядеть на них, и приветствовали его с улыбкой. Ну что ж, неплохо. Когда он соскочил на землю и юноши бросились принять поводья, я заметил, что он выше самого высокого на полголовы.
Сын взбежал на борт, чтобы приветствовать меня, и сразу же опустился на одно колено, а потом начал вставать, все выше и выше поднимаясь надо мной. Он был слишком вежлив, чтобы сутулиться при мне.
Начальствуя над войском, я привык к тому, что меня окружают рослые мужи. Не раз случалось мне встречаться с такими на поле битвы, и я всегда выходил победителем. Так что не могу сказать, почему я испытал подобное потрясение, словно бы уменьшился рядом с ним или постарел.
Лишь тут взор мой оценил его красоту: Ипполит напоминал изваяние какого-то бога, в нем мне виделось некое высокомерие, нет, не спесь, но… Когда сын приветствовал меня со строгой почтительностью, подобающей заморскому божеству, я встретил взгляд его серых глаз, чистых, словно снеговая вода; широко раскрытые, они смотрели куда-то вдаль, словно за море, но были спокойнее глаз морехода. Они говорили мне о чем-то, честно и откровенно, но я не понимал их языка. Глаза его больше не напоминали материнские.
На ее могильном холме поднялись высокие деревья. Щенки от последней вязки наших с нею собак поседели и пали. Сыновья ее дружинников уже учились владеть оружием. Что касается меня самого… Едва ли она узнала бы то лицо, которое я видел теперь в зеркале: борода с проседью, кожа потемнела от соли и солнца. Ушло все, словно бы она дважды погибла. Но там вдали передо мной снова промелькнул бледный янтарь ее волос, пружинистая походка, радость от быстрых коней; на мгновение она вернулась к жизни и вновь сгинула, уже навсегда.
Сын отвел меня к колеснице, поднялся в нее первым и натянул поводья так, что кони встали, как отлитые из бронзы, чтобы я мог взойти. Люди разразились приветственными воплями, но он, подобно наемному вознице, припал к коням, предоставив все почести мне, и только обернулся с застенчивой улыбкой, проверяя, доволен ли я. В конце концов, он еще мальчишка. И чувства мои глупы и странны. Это наш сын – мой и ее; и если я не чувствую гордости, значит меня трудно удовлетворить.
Я похвалил его коней и умение править ими, спросил, как долго он объезжал свою тройку. Он ответил, что так выезжает недавно, два коня у него с четырнадцати лет, а третий предназначен для радостных дней и великих праздников. Он снова улыбнулся. Так солнце вдруг вспыхивает в золотом ячмене, не сходя с синего неба. Передо мной светились его широкие плечи, по которым волнами ходили мышцы, словно под шкурой холеного коня; ноги ниже коротких кожаных штанов были сильными и стройными. Я оставил его в этом крохотном царстве слишком давно. И не ожидал найти сына таким довольным, ведь он знал о большем, об Афинах.
Мы ехали из гавани, кони послушно повиновались его большим легким рукам. Он позаботился даже о деревенских псах, махнув, чтобы они убирались с дороги. Все приветствия он считал обращенными ко мне и, только когда его окликали дети, улыбался им.
Судя по крупным ступням и ладоням, он должен был еще подрасти. В детстве моем, прошедшем в этом же городе, когда отец еще не знал меня, я пытался поверить в то, что являюсь сыном бога. Тогда я молился, желая вырасти именно таким, как мой сын, но мне пришлось обойтись тем, что есть. Что ж, многие достигли меньшего, хотя дано им было куда больше.
Мы выехали из города, он показывал по сторонам, рассказывал о здешних новостях с проницательностью юного селянина, но без деревенской спеси. Его речи показались мне здравыми. Интересно, чем он здесь занимается, подумал я. После Аттики и Крита здешнее царство казалось мне большим поместьем.
Он уже повернул коней на дорогу, когда из хижины навстречу нам выбежала женщина с зашедшимся в плаче младенцем и стала на пути. Сын не прогнал ее, напротив, осадил коней, так что они стали замертво, и, не говоря ни слова, протянул руки к ребенку. Мать подала ему младенца, почерневшего и содрогавшегося всем тельцем. Взяв дитя, Ипполит погладил его, и дыхание немедленно вернулось к ребенку; когда лицо обрело нормальный цвет и младенец успокоился, он вернул его матери со словами:
– Ты могла бы сделать это не хуже меня.
Она как будто бы поняла, принесла благодарность и сказала, что последнее время приступы случаются редко.
Мы отправились дальше, и Ипполит сказал:
– Прости меня, владыка. На этот раз ребенок почти умирал, иначе я не допустил бы, чтобы тебе пришлось ждать.
– Ты поступил правильно, – отвечал я. – Рад видеть, что ты заботишься о всех своих детях, даже случайных.
Широко распахнув серые глаза, он повернулся ко мне и тут же расхохотался:
– О нет, владыка, ребенок не мой, а дровосека.
Он чему-то про себя улыбнулся, а потом посерьезнел и, казалось, захотел что-то сказать, но передумал и обратил все внимание к дороге.
Во дворце меня приветствовала мать. За год, проведенный мною на Крите, она состарилась лет на пять, но после того в здешнем покое годы словно бы не прикасались к ней, и она скорее могла бы сойти за мать Ипполита, чем за мою. С нею были кое-кто из ее сводных братьев – все еще в самом расцвете сил, – желавших поприветствовать меня, и я мог видеть, какими глазами они глядели на моего сына; в конце концов, Ипполит был незаконнорожденным, как и они сами. Но дядья приняли его, как и народ. Быть может, благодаря дару целителя. Никто не известил меня об этом даре, но я и не посылал за новостями.
Когда мы вошли во дворец, мать сказала:
– Пойду посмотрю, готов ли отец. Я уже говорила ему о твоем прибытии, Тесей, но он все забыл. А теперь наконец позвал женщин, чтобы его умыли и причесали. Ипполит, о чем ты мечтаешь? Позаботься о своем отце, пусть ему принесут вина.
Отослав слугу, он сам сделал все необходимое. А когда я велел ему сесть, устроился на низком табурете, обхватив колени. Поглядев на его мощные руки и вспомнив, как легко он правил конями, я подумал: «Ими бы обнимать женщину!» Время было подумать о его свадьбе, и если Питфей одряхлел, чтобы позаботиться об этом, лучше взять все в свои руки.
Но когда я спросил, лежит ли его сердце к какой-нибудь девушке, Ипполит удивился и ответил:
– О нет, владыка. Думать об этом уже поздно.
– Как это поздно? – отвечал я удивленным взглядом. Насмешка могла только задеть его и ничем не помочь мне. – Вот что, парень, что бы ни случилось, все миновало. Надеюсь, это была девица?
– А я думал, владыка, что ты обо всем знаешь. – Ипполит посерьезнел, оттого сразу сделавшись старше, а не младше, как часто бывает в юности. – Я пожертвовал всем этим. Давно и навсегда.
С той поры как я встретил его в гавани, душу мою мучило какое-то нелегкое чувство. Ну а теперь словно бы приоткрылась дверь, из которой выглянул мой старинный враг. Но я не стал смотреть на него.
– Вот что. Теперь ты мужчина и наследник престола. Пора забыть про игрушки.
Брови его, густые и более темные, чем волосы на голове, сошлись. Я понял, что этот покой в нем совсем не от кротости.
– Зови это как хочешь, но как нам тогда говорить? Понять будет сложно даже при обоюдном старании: словами многого не скажешь.
Терпеливость его пробуждала раздражение в моем сердце. Словно огромный пес, позволяющий шавке тявкать.
– Что случилось? Расскажи мне наконец. Ты ведь единственный сын своей матери. Неужели ты считаешь, что кровь ее недостойна жизни? Почему ты проявляешь подобное легкомыслие?
Он не отвечал. Спокойный взгляд Ипполита, казалось бы, говорил: «Что знает человек о завтрашнем дне? Как можно заранее судить о нем?» Это лишь усилило мое раздражение. Наконец он проговорил:
– Она бы так не подумала.
– Ну же! – продолжил я. – Давай к делу. Значит, ты принял какой-то обет… или было что-то другое?
– Обет? – переспросил он. – Ну, не знаю. Да, наверно, так. Но ничего изменить нельзя.
– Так ты даже не знаешь этого точно?
Он отвечал, изо всех сил стараясь объяснить мне (Ипполит был еще так молод, что сомневался в том, что человек моего возраста сумеет понять его):
– Обеты – они для того, чтобы сдержать тебя, если ты передумаешь. Я дам обет, если меня попросят. Это ничего не изменит.
– Какому богу? – спросил я. Лучше уж узнать сразу.
– Я принесу обет, – отвечал он, – лишь богу Асклепию, когда почувствую себя готовым.
Это было что-то новое. В прошлом остались события, о которых он умолчал, – так было всегда. Но сейчас он выразился слишком уж кратко. Этот мальчик был для меня загадкой со дня своего рождения.
Я начал расспрашивать его, рассчитывая услышать высокопарный ответ. Однако сын ответил просто:
– Все началось с лошадей, – и помедлил, задумавшись. – Я начал лечить их. Мне всегда удавалось понимать их, возможно, это умение я унаследовал от Посейдона. – Какая милая улыбка. Женщина наверняка растаяла бы. – А потом по какому-то наитию начал помогать людям, и это занятие поглотило меня. Я стал задумываться: зачем существует человек?
Такого вопроса мне еще не доводилось слышать. Тут я поежился: если мужчина начинает с подобных вопросов, то чем же он кончит? Это все равно что глядеть в темный водоворот, когда кружащийся глазок уходит все глубже и глубже. Я поглядел на мальчика. Он не казался больным или испуганным; лишь чуточку не в себе, как если бы мимо окна простого парня прошла девица, к которой он неравнодушен.
– А это, – отвечал я, – знают боги, сотворившие нас.
– Да, но зачем? И мы должны годиться для их цели, какой бы она ни была. Как можно жить, не зная ее?
Мне оставалось только глядеть на него; такие отчаянные слова, а сам словно бы светится изнутри. Он увидел мое внимание, этого было достаточно, чтобы продолжить:
– Однажды я ехал на колеснице в Эпидавр. Позволь мне завтра свозить тебя туда, ты сам увидишь, владыка… Ну, не важно, мы ехали по приморской дороге, и ветер дул в спину…
– Мы? – переспросил я, рассчитывая услышать что-то полезное.
– Ну, так себя чувствуешь, когда становишься единым с упряжкой.
Я перебил сына, и ему пришлось потратить мгновение-другое, чтобы приспособиться.
– Дорога была хорошей и ровной, нам ничто не мешало. Я пустил коней на волю, и колесница грохотала как гром. И тут я ощутил это – почувствовал, как бог через меня вселился в коней. Словно бы между нами, не обжигая, вспыхнула молния. Волосы встали дыбом у меня на голове, и я подумал: «Вот оно, вот оно, для этого мы и созданы, как дуб сотворен, чтобы низводить с небес молнию, открывая богу дорогу в недра земли. Но зачем?» Колесница неслась возле моря, все вокруг утопало в синеве и свете, гривы наши вились по ветру – кони неслись вперед, как по равнине, радуясь свободе. И тогда я понял зачем, но сказать не могу… Чтобы жизнь не истекла вместе со словами.
Он вскочил на ноги, словно бы не чувствуя тела, и подошел к окну, буквально ступая по воздуху. И замер возле него, озаренный солнцем, но сияя собственным светом. Наконец он пришел в себя и сказал застенчивым голосом:
– Все это можно ощутить, когда берешь на руки больного щенка.
Словно бы услыхав, явилась кормящая сука волкодава с сосцами, полными молока, и встала возле него на задние лапы, уперев передние в грудь. Ипполит принялся чесать ей за ухом. Я помнил его мать в такой же в точности позе, восемнадцатилетнюю, когда я привез ее домой. Он воплотил в себе нашу любовь, и через него мы могли бы продлить свои жизни в вечность. Без него нас ждала смерть.
– Если даром целителя тебя наделил кто-нибудь из богов, – отвечал я, – тем больше оснований завести сыновей и передать им подарок бессмертных. Они не поблагодарят тебя за подобное расточительство, не сомневайся.
Обнаружив, что слова все-таки потребуются, он медленно опустился на землю из своей невесомости. Я уже видел, как он трудится над фразой – словно верховой конь тянул тяжелые бревна.
– Но в этом и суть, – сказал он. – Не расточать. Сила эта требует всего человека, она уходит после некоторых поступков. А девушки… если я возьму хотя бы одну – или женюсь на Дионисиях, – то уже не смогу обходиться без них. Они такие нежные и ласковые на взгляд, словно маленькие лисята. Потом, стоит только начать, ими уже не насытишься. Лучше пусть будет как есть.
Я только глядел на него и не мог поверить тому, что слышал. Наконец я сказал:
– Ты шутишь или хочешь меня одурачить? Неужели ты до сих пор девственник? Это в семнадцать-то лет?
Он покраснел. Не из скромности, на мой взгляд: он уже был в достаточной степени мужчиной, чтобы понимать оскорбление. Передо мной стоял воин, который не мог нарушить приказ. И он ответил мне вполне спокойно:
– Да, владыка, это часть того, о чем я хочу сказать.
Итак, на холмах и полях Трезена, в его поселках нет даже дикой поросли, ничего. Я вспомнил, как она впервые показала мне его утром после ночных долгих трудов. А теперь сын бросил мне в лицо все наши надежды. Будь он женщиной, его можно было бы принудить к повиновению, но никто не в силах заставить мужа дать плод. Он был господином, и его это не волновало.
Я сумел только сказать ему:
– Когда мне было столько, сколько тебе, мои старшие уже бегали по Трезену.
Легкая тень летним облачком скользнула с его чела. Он с интересом проговорил:
– Я это знаю, владыка, и мне хотелось бы познакомиться со своими братьями.
– Экое легкомыслие, – отвечал я, в гневе прибавив несколько слов, скорее подобающих палубе длинного корабля, чем разговору отца с сыном, – мне было не до приличий.
Он поглядел на меня. Потом скривился. Смею сказать, на его месте я отнесся бы к разговору проще. Впрочем, нет, дело было в нем – в том, что он попытался открыть мне мое сердце. Я ощутил эту последнюю рану, потому что гнев мой питался и любовью к сыну, и гордостью за него. Будь то молодой Акамант на Крите – этот мог бы хоть охолостить себя ради Аттиса, и я бы спокойно пережил это. Хороший мальчик, конечно, но там, откуда он взялся, найдутся не хуже его.
За молчанием Ипполита мне чудился не мужской смех – тонкий хохот доносился из Лабиринта, с холмов Наксоса, от Девичьего утеса, из пещеры, помеченной оком. Они кружили вокруг нас в хороводе, и я слышал их смешки – матери, девы, старухи.
Гнев вырвался из меня. Но я сдерживал голос, как я умею делать. Высокого мужа проще пробрать не криком. Среди прочего я сказал ему, что тогда бесчестно становиться наследником Трезенского царства, стыдно обманывать великого прежде царя, у которого есть сыновья, вполне достойные доверия, стыдно обманывать последние надежды старца.
– Он ведь любит тебя, – бросил я. – Неужели у тебя нет стыда?
Рта он не открывал, но лицо давало полный ответ: на ставших багровыми щеках заходили желваки. Он был не из тех, кто привык иметь дело со словами; по тому, как рука Ипполита схватилась за подоконник, я видел, что речью его не проймешь. Что ж, пусть думает, что я не понял его; но я, по крайней мере, видел его гнев лучше, чем кто-нибудь из мужей.
Я едва не сказал это. Но пока мы молча, как враги на поле битвы, обменивались взглядами, вошла моя мать и сказала, что царь ждет нас. Поглядев на нас обоих, она ничего не сказала. Но признаюсь, оба мы прятали глаза, как нашкодившие мальчишки.
Деда усадили в постели, он показался мне легким, словно пух чертополоха. Белые руки – кости, едва прикрытые кожей, – лежали на покрывале, под которым не заметно было тела. Приветствуя меня, он едва приподнял руку, словно имея дело с ребенком, и я заметил на глазах его туманную дымку. Я встал на колени возле постели; погладив мою голову, он прошелестел, как в тростниках ветер:
– Будь верным, мой мальчик. Другого нам не остается. А боги умеют ценить верность.
Он вновь задремал. Но юность уже вернулась ко мне. Я вспомнил зов, увлекший меня в Лабиринт Крита, – как плакали люди, как отец крикнул мне, что я оставляю его в одиночестве посреди врагов. Да, так оно и было. Но я оставил его и не мог поступить иначе.
Я услышал топот коней и выглянул из окна. Сын мой по дороге отъезжал от города. Закат бросил розовый цвет на пыль, клубившуюся из-под колес. Дорога повернула, и я мог видеть его глаза, пожирающие дорогу перед собой до самой равнины, где можно было развернуться.
Я бросился в конюшню, потребовал колесницу и свежую пару коней. Возница заторопился навстречу мне, но я отмахнулся от его услуг и сам взял поводья. Тот, кто скитается из страны в страну, не может не знать коней; животные сразу же ощутили хозяйскую руку. Через Орлиные врата я вывел их на морскую дорогу. Недавно видевшие мой царственный въезд трезенцы лишь провожали глазами пыль, поднявшуюся за колесницей, вспоминая о почтении лишь за моей спиной.
На поворотах я мог видеть его, но сын не оборачивался назад, он гнал вперед, к твердым грязевым равнинам Лиммы; достигнув их, он склонился к упряжке и дал ей волю. Пусть он уехал раньше, решил я, но сын крупнее меня, и у коней моих легче ноша. Третьего коня – праздничного – он отпряг и ехал только на паре.
Легкие волны замкнутого сушей Псифийского залива плескались о сверкающие камни. По этой самой дороге я уезжал, чтобы найти отца и испытать свою доблесть – как раз в его возрасте. И я вновь гнал коней – под барабанную дробь зубов, отдающуюся в собственной голове, – словно бы опять стал мальчишкой и стремился любой ценой обогнать более рослого сверстника. Но это было не так; нельзя плавать год за годом по морю без того, чтобы то тут, то там не заныли суставы. Впрочем, боль придет завтра. А сегодня мне нужно победить в этой гонке.
Я уже догонял, когда длинный поворот спрятал его от моих глаз. Сын не видел меня – я сам решил поехать за ним. Я обогнул возвышенность, колесница оказалась совсем рядом – возле дороги. Я не понял причины – ведь пара стояла спокойно, а поводья были привязаны к оливе, – и сердце мое екнуло и подпрыгнуло к горлу. Убедившись в том, что все хорошо, я привязал рядом и своих коней, а потом направился в горы.
Зная сына, я думал, что меня ждет долгий подъем. Но он не ушел далеко. Ипполит нашелся в роще падубов; я ступал легко, за деревьями он не увидел меня. Он стоял, тяжело дыша – после езды и подъема, а еще, как было заметно, от гнева. Большие руки его сжимались и разжимались, потом он принялся метаться по полянке, как дикий зверь в клетке. Внезапно он потянулся вверх и с громким треском отломил толстую – в мою руку – ветвь. Наступив на конец, он переломил ее посредине. И уже на колене оторвал боковые ветви. Теперь его окружали листья, белела переломленная древесина. Он постоял над учиненным разгромом и поглядел вниз. А потом пригнулся, несколько раз прикоснулся к земле и поднялся, держа ладони чашечкой. Тут руки его преобразились, стали нежными и ласковыми. Но невидимое мне создание умерло. Ипполит выронил трупик птенца или бельчонка и приложил руку ко лбу. Увидев его горе, я понял, что сын пришел в себя и жалеет о происшедшем между нами. Мне было довольно этого. Шагнув вперед, я протянул к нему руки и сказал:
– Ладно, мой мальчик, все прошло. Давай-ка лучше знакомиться.
Он поглядел на меня, словно бы я свалился с небес, а потом преклонил колено и коснулся рукой своего лба. Когда он поднялся, я поцеловал его и ощутил гордость, увидев достойный героя рост.
Мы поговорили, улыбнулись получившейся гонке, а потом умолкли. Вечер уже ложился на землю; золотые вершины высились над влажными тенями; пахло морем, тимьяном и влажной от росы пылью, надрывались кузнечики. Я промолвил:
– Я увел твою мать у Артемиды, и теперь богиня требует долг. Боги справедливы, их не одурачить. Пусть ты служишь той, что никогда не любила меня, будь ей верен, и я сочту тебя своим сыном. Правдой измеряется муж.
– Ты увидишь, отец, – отвечал он, впервые с детства назвав меня этим словом. – Я буду верным и тебе.
Он помедлил, и, видя, что он хочет что-то сказать, но стесняется, я проговорил:
– Да?
– В детстве, – начал он, – я спросил у тебя, почему страдают невинные, когда гневаются боги. Тогда ты ответил мне: «Не знаю». Ты, мой отец и царь! За это я всегда любил тебя.
Я дал ему какой-то мягкий ответ, не зная, удастся ли мне исправить его. Что же, доверие вполне может помочь. Мы пошли назад к колесницам, и я спросил, куда он направлялся. Он ответил:
– В Эпидавр, чтобы излечиться от своей старой хвори. Я думал, что она уже оставила меня. Но тут появился ты.
Я понял, что он имеет в виду свой гнев. Странные речи для юного мужа, вошедшего в пору воина.
Закат окрасил небо, озарил землю, и лицо сына осветилось собственным светом. С миром возвращался я домой, и ночной сон был сладок. Но вечное счастье даровано одним только богам.