Книга: Обладать
Назад: ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Дальше: ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Прижму ладонь
К кресту окна.
Не твоя ли тень
В ночи видна?
Вид их – какой он?
Саван? Халат?
Иль нагота —
Мраморный хлад?
Тянутся сами —
Привычки власть! —
Губы к родному
Запястью припасть.
Сколько достоинств
В себе имело —
Где нынче плавится
Это тело?
Не уходи!
Я к тебе – помочь —
Спешу, нагая,
В студёную ночь.
Пальцам твоим
Себя предаю:
Пусть заживо плоть
Сдирают мою.
Теплу моему —
Твой хлад утолять,
Мне – зябким дыханьем
Твоим дышать…
К. Ла Мотт

 

При иных обстоятельствах Собрайл терпеливо уламывал бы сэра Джорджа, сколько бы времени на это ни понадобилось. Рано или поздно его всё равно пустили бы в ветхий дом а-ля замок, и он сидел бы там и выслушивал сетования инвалидки-жены сэра Джорджа на мелкие житейские невзгоды (жену эту Собрайл никогда не видел, но представлял очень живо; у него вообще было живое, но, разумеется, дисциплинированное воображение: в его работе – ценнейшее качество). А по ночам он перебирал бы восхитительные письма, выискивал намёки и загадки, и на листы устремлялся бы яркий фотоглаз его чёрного ящика.
Но теперь, из-за Джеймса Аспидса, времени на выжидание и реверансы не остаётся. Во что бы то ни стало надо заполучить эти бумаги. У Собрайла прямо засосало под ложечкой, как от нестерпимого голода.
Лекцию – называлась она «Искусство биографии» – он читал в фешенебельной церкви в Сити. Её викарий любил, когда у него выступали, и приглашал всех без разбору. Тут бывали певцы с гитарами и целители, проходили антирасистские митинги, всенощные бдения во имя мира, горячие диспуты о верблюде и игольном ушке, о сексе и грозной тени СПИДа. Собрайл познакомился с викарием на чаепитии, устроенном для прихожан епархии, и убедил его, что интерес к биографиям – такое же проявление духовного голода в современном обществе, что и секс или политическая деятельность. Посмотрите, как бойко раскупаются биографии знаменитостей, твердил он, сколько места уделяют им воскресные газеты. Людям хочется знать, как жили другие люди, это помогает им в собственной жизни, это естественная человеческая потребность. «Своего рода религия», – подхватил викарий. «Своего рода культ предков, – сказал Собрайл. – Или даже больше. Что такое евангелия, как не вариации на тему одной биографии?»
Сейчас он сообразил, что уже намеченная лекция придётся очень кстати. Он разослал сдержанные приглашения в разные научные организации, дружественные и враждебные. Обзвонил редакции газет и известил, что на лекции прозвучит сообщение о крупном открытии. Привлёк к лекции внимание директоров новых американских банков и прочих финансовых учреждений, которые создавали свои отделения в Сити. Он пригласил сэра Джорджа, оставившего приглашение без ответа, и его поверенного Бинга, ответившего, что «это очень интересно». Он пригласил Беатрису Пуховер и распорядился оставить ей место в первом ряду. Пригласил и Аспидса: тот, конечно, не придёт, но позлить его приглашением приятно: Пригласил посла США. Пригласил теле– и радиожурналистов.

 

Собрайл любил читать лекции. Он не принадлежал к числу лекторов старой школы, которые завораживают слушателей гипнотическим взглядом и звучным голосом. Собрайл-лектор шёл в ногу с техническим прогрессом. Он уставил церковь диапроекторами и витринками-суфлёрами, которые помогали ему, как президенту Рейгану, придать замысловато выстроенному выступлению вид непринуждённой импровизации.
Лекция читалась в темноте и сопровождалась демонстрацией световых изображений на двойных экранах: огромные портреты маслом, увеличенные миниатюры во всём их самоцветном сиянии, фотографии брадатых мудрецов среди выщербленных арок готических соборов соседствовали с залитыми светом пространствами Университета Роберта Дэйла Оуэна, с блистающей стеклянными гранями пирамидой, где разместилось Собрание Стэнта, с ярко освещёнными витринками, где хранятся переплетённые между собой пряди волос Рандольфа и Эллен, подушка Эллен с вышитыми лимонными деревьями, брошь из чёрного янтаря в виде йоркширских роз, лежащая на зелёной бархатной подушечке. Время от времени, как бы нечаянно, на эти светлые образы чёрным силуэтом падала подвижная тень – орлиный профиль Собрайла. При одной из таких оказий Собрайл смеялся, извинялся и полушутливо произносил тщательно отрепетированное: вот, мол, перед вами и сам биограф, составная часть общей картины, мелькающая тень, тот, о ком нельзя забывать за предметом его исследования. Как раз во времена Падуба интуиция историка начала привлекать к себе почтительное, даже исключительное внимание мыслящего человечества. Личность историка запечатлевается в истории так же прочно, как личность поэта в его поэзии – и как входит тень биографа в жизнь изображаемого им лица…
При этих словах Собрайл опять ненадолго предстал перед слушателями в луче света. Он заговорил с хорошо поставленной непринуждённостью:
– О чём мы все мечтаем и чего в то же время боимся – это, конечно же, крупное открытие, которое подтвердит, опровергнет, по меньшей мере заставит нас пересмотреть труд нашей жизни. Неизвестная пьеса Шекспира. Считавшиеся утраченными творения Эсхила. Одно такое открытие было сделано не так давно: в чемодане на чердаке некого дома обнаружились письма Водсворта к жене. До сих пор учёные утверждали, что единственной страстью Водсворта была его сестра. Жену его они решительно объявляли женщиной заурядной, не представляющей интереса. И вдруг – эти письма, письма за все долгие годы их брака, говорящие о взаимном чувственном влечении. И историю приходится переписывать. Это занятие доставит учёным не слишком большое удовольствие.
– Должен сообщить, что в области, которую я имею честь представлять, – исследование творчества Рандольфа Генри Падуба – только что произошло событие не меньшей значимости. Найдена переписка Падуба с поэтессой Кристабель Ла Мотт, и эта переписка произведёт потрясение – переворот – в соответствующих областях литературоведения. У меня сейчас нет возможности привести выдержки из этой переписки – я пока видел лишь малую её часть. Мне остаётся только надеяться, что эти письма беспрепятственно войдут в научный оборот во всём мире: предоставление самого широкого доступа к ним послужит делу международного обмена информацией, свободного распространения идей и интеллектуальной собственности.

 

Заключительную часть лекции Собрайл посвятил тому, что составляло его страсть, – со временем яркие диапозитивы с изображением добытых им экспонатов стали ему дороги не меньше самих экспонатов. Вспоминая табакерку Падуба, он не только чувствовал в руке её тяжесть, холодный металл, согревающийся в его сухой ладони, но теперь ещё представлял её эмалированную поверхность, увеличенную на экране. Такими этих золочёных райских птиц, эти пышные виноградные грозди, эти алые розы не видел и сам Падуб, хотя в его время их цвета были свежее. И жемчужный ободок не сиял поэту так, как сияет теперь, оживлённый светом диапроектора Собрайла.
В конце лекции Собрайл показывал голографическое изображение табакерки: чудесным образом поднявшийся в воздух предмет проплывал по церкви.
– Перед вами, – объявлял Собрайл, – экспонат из музея будущего. В российских музеях выставляются уже не скульптуры и керамика, не копии из гипса и стекловолокна, а демонстрируются такие вот световые изделия. Всё может пребывать всюду, наша культура может стать всемирной. Подлинник пусть хранится там, где условия лучше, где его не коснётся вредоносное дыхание – как происходит в пещере Ласко , где пришедшие полюбоваться настенными рисунками эпохи палеолита губят их одним своим присутствием. При современной технологии не так уж важно, кому будут принадлежать эти предметы старины. Важно лишь, чтобы тот, чьим заботам доверены эти хрупкие и недолговечные реликвии, умел, располагал средствами продлить их жизнь на долгие века и устроить так, чтобы их изображения, нестареющие, живые – даже, как вы видели, более живые, чем реликвии, так сказать, во плоти – разошлись по всему миру.
Закончив лекцию, Собрайл вынимал золотые часы Падуба и удостоверялся, что идеально уложился в намеченное время: в этот раз – 50 минут 22 секунды. Он уже оставил привычку юных лет извещать аудиторию, что часы теперь принадлежат ему, и при этом ронять шуточку насчёт преемственности: время Падуба, время Собрайла… ведь, хотя часы и приобретены на его средства, из его же доводов следовало, что лучше бы этим часам храниться в каком-нибудь шкафу Собрания Стэнта. Однажды Собрайл подумал, не показывать ли их так: голограмма часов, а рядом они же в руке владельца, в его руке. Но он рассудил, что его чувства – а часы Падуба возбуждали в нём могучие чувства – это его личное дело, и припутывать их к ораторским выступлениям не годится. Он был убеждён, что часы сами к нему пришли, что им так и полагалось достаться ему, что теперь у него – в нём – есть что-то от Р.Г. Падуба. Часы стучали возле сердца Собрайла. Отчего он не поэт! Собрайл положил часы на край кафедры и приготовился хронометрировать свои ответы на звучавшие уже вопросы из зала. Журналисты оседлали тему «Неизвестные страницы интимной жизни знаменитых викторианцев», а часы бодро отсчитывали время.

 

Между делом Собрайл решил кое-что проверить: у него мелькнуло смутное воспоминание, что имя Кристабель Ла Мотт встречается в бумагах его прабабки Присциллы Пенн Собрайл. Он позвонил в Гармония-Сити и попросил поискать эти упоминания в переписке П.П. Собрайл, которую он по установленному порядку хранил в своих компьютерных архивах. В результате поисков на другой день Собрайлу переслали по факсу письмо следующего содержания:

 

Уважаемая миссис Собрайл.

 

Я уведомиласъ о Вашем сердечном внимании к моей персоне, преодолевшем угрюмые просторы Атлантики – обиталище крикливых чаек и мятущихся льдин. Как странно: Вы в Вашем жарком пустынном приволье осведомлены, о моих робких исканиях – странно как телеграф, переносящий от края до края континента приказы об арестовании, о продаже людей и прочего имущества. Мы живём во времена перемен, как мне твердят. Мисс Джадж, чей утонченный ум привычен к веяниям незримых сил, узнала вчера через наитие, что покровы Плоти и Рассудка будут сдёрнуты – придёт конец сомнениям и тихим стукам у Врат – и херувимы, явленные Иезекиилю животные , станут ходить по земле и сообщаться с нами. Подобное открывается её чувствам, как открывается её взгляду обыденное: свет луны и огонь камелька в тихой комнате, заскочивший из сада кот, сыплющий электрическими искрами, со вздыбленной иглами шерстью.
Вы пишете – Вам передают, будто я обладаю известным медиумическим даром. Это, однако же, не так. Мне не видится и не слышится и малой доли того, что доставляет наслаждение – и упоительное изнеможение – чувствилищу миссис Лийс. Мне случалось не раз наблюдать произведённые ею чудеса. Я слышала разливавшийся в воздухе звон музыкальных струн – то здесь, то там, то повсюду вместе. Видела призрачные руки редкой красы, и мои руки ощущали их тёплое пожатие и чувствовали, как те истончаются, тают. Я видела миссис Лийс в звёздном венце, подобно истинной Персефоне, свету, во тьме светящему. Видела, как кусок фиолетового мыла, точно разъярённая птица, проносился, виясь, над нашими головами, издавая странное жужжание. Но я так не умею – или нет, тут не умение: нету у меня способности к притяжению, магнетической силы привлекать ушедших в мир иной – не приходят они ко мне. Миссис Лийс утверждает, что будут ещё приходить, и я верю.
Способностями же к гаданию по хрусталю я, кажется, обладаю. Различаю в нём всякое – живое и неживое – замысловатые картины. Наблюдаю их в хрустальном шаре, в блюдце, налитом чернилами: женщина за шитьём, отвернувшаяся в сторону, или золотая рыбка изрядной величины, у которой можно пересчитать все чешуйки, или часы из золочёной бронзы – часы эти в их предметной вещественности впервые увидела я через неделю-другую у миссис Насау Синиор, – или душный ворох перьев. Всё это сперва как световые точки – но вот точки меркнут, набухают – и явленное обретает телесные очертания.
Вы спрашиваете о моей вере. Не знаю что ответить. Истинную веру, где она есть, я распознаю – как в Джордже Герберте, который обращался к Богу каждодневно и, случалось, роптал на Его суровость:

 

Зачем Ты праху дал язык —
Воззвать в моленьях,
Притом что Ты не слышишь этот крик?

 

 

Но в стихотворении «Вера» он уже говорит о смертном часе – и о том, что за гробом – вполне обнадёженно:

 

Крушиться ли, что станем прах и тлен?
Лишь только б вера не скудела в нас:
Её рачительностью сохранен,
Тлен плотию содеется в свой час.

 

Что за плоть, какова телесная природа тех, что теснятся близ наших окон и оплотняются в нашем густом воздухе? Как Вы полагаете? Не есть ли то тела Воскресения? Или, как считает Оливия Джадж, их воплощению служат материя и кинетическая сила, на время отторгаемая от неутомимого медиума? Что окажется в наших объятьях, если нам будет дарована неизреченная милость ~ вновь обняться, как прежде? Нетленное ли – Восток и Пшеница Вечная – или подобие нашей падшей плоти?
Мы рассыпаемся прахом с каждым днём, с каждым шагом. Прах наш живёт короткое время в воздухе и – попираем ногами. Крохи себя выметаем мы прочь. – И что же, все эти пылинки, все эти крупицы крупиц должны cohaere ?– Каждый день мы умираем – неужели же там всё сочтено, собрано – и полова сложится в золотистый колос – и колос зацветёт?
Цветы у нас на столах – пышные, благоухающие – окроплённые святою росою мира сего – или может быть, иного… Как и все цветы, они вянут и умирают. Есть у меня венок из белых роз – бурый уже, пожухший. – Неужели – там – он вновь зацветёт?
И ещё я хочу спросить у Вас, если Вы сведущи: отчего это те, кто является к нам оттуда – эти пришельцы, загробные выходцы, незабвенные наши, – отчего всякий из них кажется так неизменно и неизмеримо счастлив? Нас ведь учат, что Блаженство не достигается вдруг, путь к нему в вечности совершается шаг за шагом – от ступени к ступени совершенства. Отчего же не слышатся нам голоса праведного гнева? Если мы виноваты, пред ними, если мы их предали, то – для нашего блага – разве не следует им излить на нас досаду и ярость?
Что за смирительные свойства тела или правила учтивости, спрошу я Вас, миссис Собрайл, наделяют их такой единообразной слащавостью? Или не осталось в наш унылый век благого гнева, Божьего ли, человеческого ли? Что до меня, я, как ни странно, жажду услышать – нет, не обещания мира и духовного преображения – но голос истинно человеческий, голос страданья, и горя, и боли. Чтобы, если возможно, разделить их – как должна – как хочу – делить всё с теми, кого любила в земной своей жизни…
Однако я заболталась и, может быть, до невнятицы. У меня есть страстная мечта. Что за мечта, я Вам не открою, ибо дала себе слово, что не открою её никому, пока… пока не уясню себе главное в ней.
Крупица, миссис Собрайл, в руке у меня крупица живого праха. Крупица. Пока никому не нужная…
Ваш – по мыслям – друг
К. Ла Мотт.

 

Собрайл усмотрел в письме симптомы сильнейшего психического расстройства. Но интерпретацией письма можно заняться после. Сейчас Собрайла обуял чисто охотничий азарт. След взят. Как раз в доме мисс Оливии Джадж, на спиритическом сеансе миссис Лийс, Рандольф Генри Падуб совершил свой «подвиг в Газе», как назвал он это происшествие в письме к Рескину. После того как Собрайл сделал это выражение названием главы в «Великом Чревовещателе», оно так и закрепилось в литературоведении за этим эпизодом. В сущности, письмо Рескину было единственным источником сведений об этой истории, которая, вероятно, подсказала Падубу замысел поэмы «Духами вожденны». Собрайл достал «Великого Чревовещателя» и отыскал нужное место.

 

По моему разумению, лучше бы Вам удержать себя от увлечения этими чертями и гоблинами, которые поигрывают заветнейшими нашими страхами и надеждами, часто с тем лишь, чтобы всколыхнуть стоячие воды, вызвав какое-нибудь frisson , либо, если можно так выразиться, прибрать к рукам, подчинить себе и направить в нужную сторону податливые чувства безутешных и отчаявшихся. Не спорю, при подобных оказиях могут наблюдаться явления, имеющие своим истоком и человеческое и нечеловеческое: то проказники-гоблины снуют по комнате, издают стуки, сотрясают чернильницы, то сидящие в темноте люди начинают галлюцинировать, что, как известно, бывает в бреду с больными и ранеными. Наша способность принимать желаемое за действительное, друг мой, не знает границ: мы слышим то, что хотим услышать, видим то, что – как снова и снова удостоверяет нас зрение и слух – ушло навсегда; свойство это почти общечеловеческое, и пользоваться столь напряжённым и превратным состоянием души куда как легко.
Неделю тому назад я побывал на спиритическом сеансе, где навлёк на себя такую немилость собрания, что был даже ошикан и поцарапан. Вина моя состояла в том, что я схватил плывущий по воздуху венок, с которого падали мне на лоб капли влаги, и обнаружил, что держу за руку медиума, некую миссис Геллу Лийс – особу, которая, пока не впадает в транс, напоминает собою довольно угрюмую римскую матрону с мертвенно-бледным лицом и густыми тенями под жидкими черноватыми глазами – зато уж когда ею овладевают духи, она начинает корчиться, завывать, дергать руками, вследствие чего, хотя соседи по столу держат её на всякий случай за руки, высвободить несколько пальцев не составляет для неё труда. Мы сидели впотьмах – только лунный свет сквозил через шторы да играли в камине отблески догорающего огня – и наблюдали, как я понимаю, обычные вещи: над дальним концом стола появлялись видимые по запястье руки (запястья были задрапированы длинными покрывалами из чего-то наподобие кисеи), сверху ниоткуда сыпались оранжерейные цветы, с шарканьем выдвинулось из угла кресло, по коленям и лодыжкам похлопывало что-то телесно-упругое и ощутимо тёплое. И, как Вы, верно, догадываетесь, пробегали по волосам сквознячки и плавали по комнате фосфорические огни.
Я как ни в чём другом убеждён, что нас надувают, и надувает не то чтобы обычный мошенник, но некто, сделавший надувательство делом жизни. А посему я поднял руки, пошарил, дёрнул – и вмиг рассыпался карточный домик – по крайней мере в моих глазах, – рассыпался с шумом: грянули оземь разгуливающие каминные щипцы с кочергой, шлёп-шлёп – попадали книги, зашаркали ножки стола, слились в один нестройный звук вздохи спрятанных гармоник, звякнул на столе колокольчик – подали голос все предметы, которые, вне всякого сомнения, соединялись невидимыми, переплетёнными, как сеть лилипутской работы, нитями с самой миссис Лийс… С тех пор как я совершил этот подвиг, достойный Самсона в Газе , меня непрестанно осыпают проклятиями и выставляют каким-то метафизическим губителем духовной материи и ранимых душ. Уж я и то чувствовал себя этаким слонищем в посудной лавке среди всего этого летучего флёра, кимвалов звучащих , тонких благовоний. Но предположим, что всё так и было: что и в самом деле были вызваны души усопших – и что проку? Неужели наше предназначение в том и состоит, чтобы всю жизнь просидеть, уткнувшись взглядом в черту, за которой густеет тень? Много шуму наделал случай с Софией Коттерелл, которая, как говорят, четверть часа держала на коленях дух своего умершего малыша, а крохотные ручонки тем временем поглаживали отцовы щёки. Если тут обман, игра на расстроенных материнских чувствах – это прямое злодейство. Если же нету обмана, если то нежное, что пребывало на коленях у матери не гоблин, не игра воображения – всё равно не содрогнёмся ли мы от омерзения при виде этих лихорадочных радений впотьмах?.. Я, во всяком случае, стал свидетелем штукарства.

 

Собрайл мгновенно сопоставил факты. Что, если Ла Мотт, которая, как видно, бывала у Оливии Джадж, присутствовала при «подвиге в Газе»? Описание того исторического сеанса встречается и в «Призрачных Вратах», мемуарах миссис Лийс. По своему обыкновению миссис Лийс держит в тайне имена доверившихся ей людей и обходит молчанием известия, полученные ими от духов. В тот день сеанс посетило двенадцать человек. Трое, как велели им духи-наставники устами самой миссис Лийс, удалились во внутреннюю комнату, где каждому предстояло услышать отдельное сообщение. Из переписки Присциллы Собрайл явствовало, что Оливия Джадж, неутомимая подвижница, вся в заботах о благе человечества, предоставила свой дом – она жила тогда в Твикенеме – группе женщин, взыскующих света премудрости. Присцилла Собрайл постоянно поддерживала связь с мисс Джадж, и та постоянно докладывала ей, что нового было сделано для блага человечества: о собраниях, где распространялись идеи духовного целительства и фурьеризма, боролись за эмансипацию женщин и запрещение горячительных напитков – и о чудесах, которые являла миссис Лийс.
Твикенемская группа именовалась «Светочи Непорочные». Это, как показалось Собрайлу, было не то чтобы официальное название, а скорее интимное, домашнее употреблявшееся членами группы между собой. Не исключено, что к их числу принадлежала и Кристабель Ла Мотт. Чтобы восполнить пробел в знаниях, Собрайл принялся за биографию Ла Мотт. Чтение давалось нелегко: йоркширская переписка была недосягаема, а тут ещё непривычная лакановская заумь, которой уснащают свои рассуждения феминистки. Собрайл ещё не успел заметить, что из биографии Кристабель выпадает один год, и не придал значения обстоятельствам смерти Бланш Перстчетт. Он отправился в Лондонскую библиотеку, где имеется превосходное собрание работ по спиритизму, и заказал «Призрачные Врата», но книга была у кого-то на руках. Тогда он обратился в Британскую библиотеку, однако в ответ получил любезное извещение, что экземпляр был уничтожен во время налёта вражеской авиации. Собрайл запросил микрофильм из Гармония-Сити и стал ждать.

 

Джеймс Аспидс штудировал «Призрачные Врата» из Лондонской библиотеки не с тем пылом, что Собрайл. Поначалу он тоже ровным счётом ничего не знал о жизненных перипетиях Кристабель Ла Мотт, не знал и того, до чего уже докопался Собрайл: о том, что в 1861 году Ла Мотт была каким-то образом связана с Геллой Лийс. Просто он наткнулся на упоминание миссис Лийс в том письме, которое сэр Джордж показал-таки ему для затравки, и теперь внимательно перечитывал всё, что относилось к жизни Падуба в эти заповедные месяцы 1859 года: биографические исследования, созданные им в это время произведения. Он уже прочёл ничего не дающую для его поисков статью об актиниях, или морских анемонах, уже отметил отсутствие сведений о Падубе в начале 1860-го. Перечитал и «Духами вожденны» – поэму, в которой, как всегда казалось Аспидсу, неприязнь автора к героине и, если взглянуть шире, к женщинам вообще переходит всякие границы. Не вызвана ли эта, не получившая пока объяснения, жёлчность отношениями поэта с Кристабель Ла Мотт? Или, конечно, с женой.

 

«Призрачные Врата» оказались золотообрезным томом в тёмно-фиолетовом переплёте с тиснёным рисунком: чёрное зияние замочной скважины, из которого вылетает золочёный голубь, несущий венок. На фронтисписе, в рамке наподобие неоготических арок во вкусе Пьюджина была наклеена овальная фотография медиумессы: у стола сидит женщина в чёрной юбке и расшитой бисером блузке, щедро унизанные кольцами руки сложены на коленях, на груди – нити и нити бус из чёрного янтаря и тяжёлый, траурного вида медальон. Чёрные блестящие волосы обтекают лицо. У женщины орлиный нос и крупные губы, густые чёрные брови и глубоко посаженные – «тенистые», как отметил Падуб, – глаза. Лицо внушительное, ширококостное, дебелое.
Аспидс полистал вступительную часть. Миссис Лийс была родом из Йоркшира и происходила из семьи, имеющей причастность к квакерам. Однажды в квакерском собрании, где она часто наблюдала, как над головами и плечами старейшин вьются нити и клубы одилического света, она «увидела» каких-то серых незнакомцев. Когда ей было двенадцать, мать водила её в больницу для бедных. Там она замечала, что над телами больных висят плотные облака света: над одними матово-сизые, над другими лиловатые, и по ним девочка безошибочно предсказывала, кто умрёт, кто поправится. Как-то раз в квакерском собрании она впала в транс и произнесла целую речь на древнееврейском языке, совершенно ей незнакомом. Случалось так, что в её присутствии по комнате пробегал ветерок, хотя окна и двери были закрыты, а иногда ей являлась покойная бабушка: она сидела на краю кровати, улыбаясь и напевая. Затем – спиритические стуки, столоверчение, сами собой появляющиеся надписи на грифельной доске, – и миссис Лийс стала устраивать сеансы в частных домах. Не без успеха выступала она со «спиритическими чтениями», подчиняясь при этом воле духов-наставников, чаще всего юной индианке по имени Черри (ласкательное сокращение от «Чероки») или некому шотландцу Уильяму Мортону, опочившему профессору химии, который с трудом привыкал к своему новому состоянию, избавляясь от обломков неверия в существование духов, но в конце концов осознал свою истинную природу и уразумел, что его миссия – помочь и открыть глаза этим смертным, пока ещё пребывающим во плоти. Некоторые из «чтений» на такие темы, как «Спиритизм и материализм», «Материализация и свечение призраков», «У последнего предела», были включены в книгу в виде приложения. Но как бы ни звучала тема, все «чтения» объединяло заметное однообразие – видимо, результат транса, – напоминающее о «той протоплазме человеческой речи с лёгким оттенком космического чувства», которую Подмор находил в «монотонном» стиле и настроении другого вдохновенного оратора.

 

В описании падубова «подвига в Газе» тон медиумессы становился необычайно, беспощадно яростным.

 

Иногда приходится слышать, как тот или иной позитивист объявляет: «В моём присутствии духи ничего не могут». Возможно – очень, очень возможно. Но хвастать тут нечем, впору стыдиться. Если человек до такой степени заражён позитивизмом, если скептицизм его так силён, что препятствует проявлениям развоплощённого сознания, всё это чести ему не делает. Когда в обществе спиритов или на сеансе оказывается позитивист, задавшийся целью исследовать спиритические явления, его присутствие действует как луч света, некстати проникший в лабораторию фотографа, или как извлечение из почвы зерна, чтобы проверить, проросло оно или нет, или как всякое другое грубое нарушение естественного процесса.
Позитивист может спросить: «Отчего явления духов не происходят при свете дня, а только в темноте? – На это профессор Мортон отвечает, что, как нам известно, многие природные процессы имеют своим условием либо присутствие, либо отсутствие света. Листья растений вырабатывают „кислород“ исключительно при солнечном свете. Недавно профессор Дрейпер показал, что по своей способности разлагать минералы лучи разного цвета выстраиваются в такой последовательности: жёлтый, зелёный, красный, синий, индиговый, фиолетовый. Духи всё время подсказывают нам, что материализации благоприятствуют лучи, тяготеющие к фиолетово-индиговому краю спектра. Если бы нам удалось осветить помещение, где проходит сеанс, одними лишь фиолетовыми лучами, мы увидели бы чудеса. Я обнаружила, что при свете фонаря, который, проходя сквозь толстое стекло, приобретает индиговый оттенок, дружественные нам духи получают способность с удивительной лёгкостью приносить нам осязаемые дары и время от времени создавать себе из субстанции, заимствуемой у медиума, из газов и находящихся в комнате материальных предметов воздушное тело. При резком освещении, как свидетельствует вековой опыт, духи бессильны. Разве они являются нам не в сумерках, разве не на так называемый Чёрный месяц приходится у кельтских народов пора, когда людям встречаются посланцы мёртвых?
Позитивист несёт с собою клубы яростного, неистового одилического пламени неприятного жёлтого или красного цвета, наблюдаемые медиумом да и всяким человеком, способным воспринимать сверхчувственное. В иных случаях позитивист распространяет вокруг себя холод наподобие леденящих лучей, исходящих от пальцев Деда Мороза, и этот холод, наполняя собою воздушную среду, не даёт сгуститься ауре или духовной материи. Со мною бывает так, что эта стужа, прежде чем коснуться моих кожных покровов, распирает мне лёгкие. Всякие экзосмические процессы прекращаются, вследствие чего духи не получают благоприятной для их проявления среды.
Едва ли не самый страшный пример того, к чему приводит присутствие подобного человека при тонкой процедуре собеседования с духами – вред, нанесённый самочинством поэта Падуба на сеансе, который я устраивала у мисс Оливии Джадж, в ту пору собиравшей под своим кровом «Светочей Непорочных» – общество женщин с удивительными способностями к духовидению, неустанно пребывавших в поисках Истины Духовной. Прелестный домик мисс Джадж «Можжевеловое Шале», что стоит в Твикенеме близ реки – место, где происходит много чудесного: здесь собираются и живые, и покинувшие этот мир, показываются знамения, слышатся звуки и речи, приносящие несказанное утешение. На лужайке резвятся водные элементалы , и когда сгущаются сумерки, в окна несётся их смех. В числе гостей мисс Джадж бывают люди заметные: лорд Литтон, мистер Троллоп , лорд и леди Коттерелл, мисс Кристабель Лa Мотт, доктор Карпентер, миссис де Морган, миссис Нассау Синиор.
В упомянутый день мы имели несколько глубоко содержательных бесед с духами-наставниками и духами нам дружественными и притом удостоились зреть множество чудес. Не помню кто – кажется, лорд Литтон – как-то говорил мне, что мистер Падуб горит желанием присутствовать на сеансе. Я ответила несогласием: когда в кругу единомышленников появляется посторонний, это часто вредит делу. Но мне сообщили, что недавно мистер Падуб понёс большую утрату и очень нуждается в утешении и ободрении. Сомнения мои не улеглись, но меня просили так настоятельно, что я уступила. Мистер Падуб также просил, чтобы до сеанса я никого не предваряла ни о его приходе, ни о цели его посещения, ибо он, по его словам, не хочет нарушать привычной обстановки собрания. На это я согласилась.
Скажу не преувеличивая: едва мистер Падуб вошёл в гостиную мисс Джадж, как в лицо мне пахнуло скептическим холодом, дыхание спёрло, словно от удушливого тумана. Мисс Джадж спросила о моём здоровье, я отвечала, что меня пробирает озноб. Мистер Падуб нервно пожал мне руку, и с электричеством, передавшимся от его прикосновения, мне открылся парадокс его натуры: под ледяной корой скептицизма пышет жаром душа, наделённая редкой восприимчивостью ко всем проявлениям духа и недюжинной силой. «Так это вы, стало быть, вызываете духов из бездны?» – шутливо спросил он меня. Я отвечала: «Не надо насмешничать. Вызывать духов не в моей власти. Я их орудие. Они говорят моими устами – если хотят говорить. На то их воля, не моя». – «И со мной говорят духи, – сказал он. – Мой медиум – язык, на котором я пишу».
Он беспокойно оглядывался. Больше ни к кому из присутствующих он не обращался – кроме меня, в гостиной собралось семь дам и четыре джентльмена. Как и на прошлых сеансах, были тут все Светочи Непорочные: мисс Джадж, мисс Нив, мисс Ла Мотт и миссис Ферри.
Мы расселись вокруг стола, как повелось, почти в полной темноте. Мистер Падуб сел не рядом, но через одного от меня джентльмена. По заведённому порядку все взялись за руки. Гнетущий холод в груди и в горле всё не проходил, я то и дело покашливала, отчего мисс Джадж спросила, не захворала ли я. Я объявила, что готова проверить, не захотят ли дружественные духи побеседовать с нами, но боюсь, не захотят: им препятствует какое-то разлитое в воздухе неприятие. Спустя некоторое время я ощутила, как ноги мои начинают коченеть, тело – сотрясаться. Часто бывает, что перед трансом на миг накатывает тошнота и мутится в глазах. Однако то, что предшествовало трансу в тот раз, напоминало предсмертные судороги, и сидевший справа от меня мистер Риттер заметил, что бедные руки мои холодны точно камень. Вот и всё, что удержалось у меня в сознании на том сеансе, дальнейшие события записала мисс Джадж. Привожу её записи дословно.

 

Миссис Лийс дрожала всем телом. Странный хриплый голос выкрикнул: «Не принуждай!» Мы спросили, не Черри ли это, и в ответ услышали: «Нет, нет, она не придёт». Тогда мы спросили, кто же это; голос с жутким смехом ответил: «Ничейпапа». Мисс Нив предположила, что над нами подшучивают непроявленные духи. Раздался треск, стук, некоторые из нас почувствовали, как подолы наших юбок поднимаются и по коленям похлопывают невидимые руки. Миссис Ферри спросила, нет ли здесь её дочери, малютки Аделины. «Нету ребёнка», – отвечал всё тот же странный голос и добавил: «Любопытство сгубило кошку» и ещё какие-то глупости. Под громкий хохот толстый том, лежавший на столе подле мисс Лийс, перелетел в дальний угол гостиной.
Мисс Нив высказала догадку, что духам мешает присутствие недоброжелателя. Одна из дам, никогда прежде медиумических способностей не выказывавшая, залилась слезами и смехом и крикнула по-немецки: «Ich bin der Geist, der strets verneint». Голос, исходивший из уст миссис Лийс, произнёс: «Помнишь камни?» У кого-то из присутствующих вырвалось: «Где ты?» Вместо ответа послышалось удивительно-явственное журчание воды и плеск волн. Я спросила, не посетил ли нас некий дух, желающий говорить с кем-то одним из сеансирующих. Миссис Лийс передала ответ: да, нас посетил дух, тщетно старающийся проявить себя так, чтобы его узнали, и если те, кто чувствует, что он обращается к ним, проследуют за медиумом во внутреннюю комнату, он станет говорить с ними. Не успела миссис Лийс докончить, как раздался чудный нежный голос: «Я приношу дар примирения», – и над столом появилась белая рука, держащая чудный белый венок, обрызганный свежей росою и окружённый серебристыми огнями. Медиум медленно поднялась с места и направилась во внутреннюю комнату, за нею – две дамы, взволнованные до слёз, но тут мистер Падуб воскликнул: «Нет, ты от меня не уйдёшь!» – и стал что-то хватать в воздухе с криком: «Свет! Зажгите свет!» Медиум упала замертво, другая дама обмякла в кресле. Когда зажгли свет, обнаружилось, что она лишилась чувств, а мистер Падуб цепко держит запястье медиума, которая, как он уверял, и несла венок – хотя если принять в расчёт расстояние между упавшим венком и тем местом, где находились «джентльмен» с медиумом, утверждение это выглядит несообразно.

 

Воцарился хаос, собравшимся грозила немалая опасность – всё из-за опрометчивой, неосторожной выходки мистера Падуба. Она пошатнула тонкую душевную организацию двух людей – мою и той женщины, которая в столь острых обстоятельствах впервые в жизни испытывала состояние транса. Притом поэт как будто не подозревал, какой вред может причинить его поступок развоплощённому сознанию, которое отважно, из последних сил пыталось материализоваться в новой, непривычной для себя форме. Мисс Джадж записывает, что я лежала иссиня-бледная, похолодевшая, издавая глухие стоны. Поэт же выпустил мою руку и в довершение своих безрассудств бросился к пребывавшей в трансе женщине и схватил её за плечи, хотя прочие Светочи Непорочные наперебой предупреждали его, что нарушать покой или пугать человека в таком состоянии опасно. При этом он, как мне потом говорили, исступлённо, точно безумный, выкрикивал: «Где мой ребёнок? Что сделали с ребёнком?» Я заключила из этих рассказов, что мистер Падуб спрашивал о духе своего покойного ребёнка, однако теперь мне известно, что это не так, поскольку мистер Падуб детей никогда не имел. В эту минуту кто-то выговорил моими устами: «Помнишь, откуда камни?»
Женщина, страшно измученная и бледная, дышала прерывисто, пульс бился слабо, неровно. Мисс Джадж попросила мистера Падуба удалиться, но тот упрямо твердил, что его обманули и он хочет услышать ответ. В этот миг я пришла в себя и взглянула на него: вид его был поистине ужасен, он был вне себя, на висках вздулись вены, глаза метали молнии. Вокруг него полыхал мутно-красный актинический свет, пронизанный недоброй энергией.
Он показался мне сущим демоном, и я слабым голосом попросила, чтобы его убедили уйти. Тем временем две женщины из числа Светочей Непорочных унесли бесчувственное тело нашей подруги. К великому нашему огорчению, она пролежала без сознания целых два дня, а придя в себя, не сразу обрела дар речи и отказывалась есть и пить: вот каким сильным ударом обернулась для её хрупкого существа эта ужасная выходка.
Тем не менее мистер Падуб посчитал своим долгом между прочим сообщить некоторым лицам, что на сеансе он заметил «мошенничество», себе же он приписал роль стороннего наблюдателя. Кем-кем, а сторонним он не был – как, смею надеяться, доказывают не только мои воспоминания, но и свидетельство мисс Джадж. Впоследствии, когда он написал полную изощрённо-оскорбительных намёков поэму «Духами вожденны», широкая публика вообразила его поборником разума, ратующего против обмана. «Блаженны гонимые за правду» , – можно сказать на это, и всё же ничто не ранит так больно, как злопыхательство исподтишка, вызванное, по моему убеждению, разочарованием от бессилия, ибо мистер Падуб производил впечатление искателя истины, лишившегося по вине своего позитивизма возможности услышать обращённое к нему слово.
Что же до боли моей, что до боли другой пострадавшей, о них он даже не вспомнил, с ними не посчитался нисколько.

 

Аспидс бросился писать во все инстанции, какие только могла волновать судьба переписки Падуба и Ла Мотт. Он хлопотал в Комитете по надзору за вывозом произведений искусства, он добивался приёма у министра культуры, но дело не пошло дальше беседы с непробиваемым и небезупречно воспитанным чиновником министерства, который объявил, что министр вполне понимает важность сделанного открытия, однако она, по его мнению, ещё не даёт основания действовать наперекор Стихии Рынка. Возможно, кое-какие средства выделит фонд «Национальное наследие». Может быть, профессору Аспидсу удастся дополнить эту сумму, обратившись к спонсорам, к широкой общественности. Если национальные интересы действительно требуют, чтобы письма остались в Англии, казалось; хотел сказать этот молодой человек с лисьей улыбкой вроде оскала, то Стихия Рынка прекрасно справится с этой задачей без всякой искусственной помощи со стороны государства. Провожая Аспидса до лифта по коридору, где, как в школах былых времён, попахивало брюссельской капустой и суконками, которыми вытирают доску, чиновник добавил, что в шестом классе ему пришлось зубрить Рандольфа Генри Падуба к экзамену и для него это была китайская грамота.
– Чудные они были, эти поэты-викторианцы, правда? Уж до того серьёзно к себе относились, – заметил он и нажатием кнопки вызвал из бездны лифт.
Прислушиваясь к поскрипыванию приближающейся кабины, Аспидс ответил:
– Относиться к себе серьёзно – ещё не самый страшный порок.
– Такие высокопарные, правда? – сказал чиновник, невозмутимо пропустив мимо ушей возражение Аспидса, и закрыл за профессором дверь подъёмного ящика.
Помрачневший Аспидс, начитавшийся воспоминаний Геллы Лийс и «Духами вожденны», почувствовал, что Стихия Рынка – это незримые ветры и одилические потоки ещё более неистовые и непредсказуемые, чем те, что разогнал Падуб своим «подвигом в Газе». И ещё чувствовал он, что у Мортимера Собрайла несравненно более тесные отношения с могущественной Стихией Рынка, чем у него, обитателя музейного подземелья. Аспидс был уже наслышан о лекции-проповеди Собрайла, на которой тот взывал к этой стихии. Пока он угрюмо решал, что делать дальше, позвонила тележурналистка Шушайла Пейтел, которая иногда появлялась в ночной информационно-аналитической программе «Глубокий ракурс» с пятиминутными сюжетами о новостях культуры. Собрайл в глазах мисс Пейтел был представителем экономического и культурного империализма, и она объявила ему войну. Порасспросив людей знающих, она выяснила, что самый подходящий специалист, какого можно для этого пригласить к себе на передачу, – профессор Джеймс Аспидс.
Поначалу Аспидс, не показывая вида, загорелся мыслью заручиться поддержкой телевидения. Он не относился к числу учёных-завсегдатаев телестудий, он ни разу не выступал по радио и нигде не печатался, кроме научных журналов. Готовясь к передаче, он, как перед докладом на конференции, набросал кучу заметок о Падубе, о Ла Мотт, о сокровищах национального искусства, о последствиях сделанной находки, о превратных интерпретациях в «Великом Чревовещателе». Ему даже не пришло в голову поинтересоваться, будет ли участвовать в передаче сам Собрайл: передача рисовалась ему чем-то вроде сокращённой ради общедоступности лекции. Но с приближением назначенного дня Аспидса начало пробирать беспокойство. Он смотрел телевизор и видел, как злюки ведущие перебивают политиков и хирургов, градостроителей и полицейских бойкими безапелляционными замечаниями. По ночам он просыпался в холодном поту: ему снилось, что его заставляют без всякой подготовки сдавать выпускные экзамены, и он пишет сочинение о литературе стран Британского Содружества и постдерридианских стратегиях безынтерпретационного чтения или отвечает на градом сыплющиеся вопросы экзаменатора о взглядах Рандольфа Падуба на сокращение выплат по социальному страхованию, на расовые волнения в Брикстоне и уничтожение озонового слоя.
В условленный день за Аспидсом прислали машину – чёрный «мерседес». Шофёр с аристократическим выговором смотрел так, словно опасался, как бы Аспидс своим макинтошем не перепачкал чистенькие подушки сидений. Тем неожиданнее оказалась обстановка студии: пыльные комнаты вроде клетушек кроличьего садка, задёрганные девицы. Не выпуская из рук оксфордское издание «Избранного» Падуба, Аспидс растерянно опустился на полукруглую плюшевую кушетку по моде середины 1950-х и уставился на фонтанчик с питьевой водой. Ему сунули пластиковый стаканчик скверного чая и попросили подождать мисс Пейтел. Наконец появилась мисс Пейтел, вооружённая большим блокнотом с жёлтыми страницами, и присела рядом. Тонкая в кости, с чёрными шелковистыми волосами, стянутыми в замысловатый узел, она была удивительно хороша. На ней было зеленовато-синее, в серебристых цветах, сари, шею украшало колье вроде серебряного кружева с бирюзой. Её окутывал лёгкий запах чего-то экзотического – сандала? корицы? Она улыбнулась Аспидсу, и ему на минуту показалось, что в самом деле ему рады, что его ждали с нетерпением.
Вслед за тем мисс Пейтел перестроилась на деловой лад, подхватила свой блокнот и спросила:
– Так в чём же состоит актуальность Рандольфа Генри Падуба?
Аспидсу вдруг представился главный труд его жизни, всё вперемешку: тут яркая строка, там обнаруженная шутка с философским подтекстом, контур мысли, сплетённой из мыслей разных людей. Всё это так просто не выразишь.
– Он осмыслил потерю веры людьми девятнадцатого столетия, – начал Аспидс. – Он писал об истории… он понимал историю… Он видел, как новые представления об эволюции сказались на представлениях его времени. Он – центральная фигура английской поэтической традиции. Не поняв его, мы не поймём весь двадцатый век.
На лице мисс Пейтел выразилось вежливое недоумение. Она сказала:
– А я что-то ничего о нём не слышала, пока не взялась за этот сюжет. Хотя курс литературы нам в университете читали – американской, правда, и бывших британских колоний. Так объясните, пожалуйста, какой интерес представляет сегодня для нас Рандольф Генри Падуб.
– Если нам интересна история вообще…
– Английская история.
– Нет, не английская. Он писал об иудейской истории, о римской, об истории Италии, и Германии, и доисторических временах, и… ну, и об английской истории, конечно.
Почему англичане сегодня всё время должны оправдываться?
– Он хотел понять, какой видели свою жизнь разные люди, индивидуальности, в разные эпохи. Все стороны жизни: от верований до бытовых мелочей.
– Индивидуализм. Ясно. И зачем нам нужно, чтобы эта его переписка осталась в Англии?
– Она может пролить свет на его идеи. Я читал кое-что из этих писем. Он пишет об истории Лазаря – Лазарь очень его занимал, – об изучении природы, о развитии организмов…
– Лазарь, – повторила мисс Пейтел бесцветным голосом.
Аспидс затравленно оглядел сумрачную клетушку, стены цвета овсянки. Вот и клаустрофобия начинается.
Не способен он втиснуть доводы в пользу Падуба в одну фразу. Не может взглянуть на него сторонним взглядом, чтобы увидеть, чего же не знают о поэте другие. Мисс Пейтел приуныла.
– У нас будет время только на три вопроса и коротенькое заключительное слово, – сказала она. – Давайте я спрошу, какое значение имеет творчество Рандольфа Падуба для современного общества.
До Аспидса донёсся его собственный голос:
– Он всё обдумывал тщательно и не спешил с выводами. Он считал, что знания – это ценность…
– Простите, не поняла.
Открылась дверь. Звонкий женский голос произнёс:
– Вот вам ещё гость программы. Это ведь здесь «Глубокий ракурс», последний сюжет? К вам профессор Леонора Стерн.
Леонора была аляповато-ослепительна: алая шёлковая блузка, брюки в каком-то не то азиатском не то перуанском вкусе. Кайма на штанинах горела всеми цветами радуги. Чёрные волосы распущены по плечам, в ушах, на запястьях и открытой до выреза груди сияли золотые солнца и звёзды. Источая волнами приторный мускусный запах, она озарила своим присутствием угол возле питьевого фонтанчика.
– Вы, конечно, знакомы с профессором Стерн? – спросила мисс Пейтел. – Она занимается Кристабель Ла Мотт.
– Я остановилась у Мод Бейли, – объяснила Леонора. – Ей позвонили, а подошла я – и вот пожалуйста. Приятно познакомиться, профессор. Надо будет поговорить об одном деле.
– Я тут задала профессору Аспидсу кое-какие вопросы насчёт значения творчества Падуба, – сказала мисс Пейтел. – Хочу теперь спросить у вас то же самое насчёт Кристабель Ла Мотт.
– Ну, спросите, – лихо ответствовала Леонора. Аспидс со сложным чувством, в котором смешивались лёгкая брезгливость, восхищение виртуозной работой и душевная дрожь, наблюдал, как Леонора мастерит незабываемый образ Кристабель, миниатюрку с ноготок: великая непризнанная поэтесса, неприметная женщина с острым взглядом и острым пером, превосходный, бескомпромиссный анализ женской сексуальности, лесбийской сексуальности, важности обыденного…
– Хорошо, – сказала мисс Пейтел. – Просто замечательно. В общем, крупное открытие, да? А под конец я спрошу, каково же значение этого открытия. Нет-нет, не отвечайте пока. Сейчас вам пора на макияж – то есть скоро на макияж. Увидимся в студии через полчаса.

 

Оставшись один на один с Леонорой, Аспидс насторожился. Леонора уселась рядом с ним, бедром к бедру, и, не спрашивая разрешения, взяла у него «Избранное» Падуба.
– Почитаю-ка я пока это. Я Рандольфом Генри никогда особо не увлекалась. Уж больно мужчинистый. И многословный. Старая рухлядь…
– Ну нет.
– Верно: выходит, что нет. Я вам так скажу: когда это дело выплывет, многим из нас придётся взять свои слова назад, ох многим. Книжку я у вас, профессор, пока конфискую. Так-так. Значит, нам дают три минуты, и за три минуты мы должны объяснить ненасытной почтеннейшей публике, что такого важного в этой истории. Узоры разводить будет некогда. Вам надо показать, что ваш Падуб – это ну до того круто, круче не бывает. Чтоб они кипятком писали. Чтоб визжали и плакали. Так что вы всё обдумайте и гните свою линию, как бы эта цаца вас ни сбивала. Въезжаете?
– Да… въезжаю.
– Долбите что-то одно, от этого одного будет зависеть всё.
– Понимаю. Гм. Что-то одно…
– И покруче, профессор, покруче.
И вот Аспидс и Леонора в гримёрной полулежат в креслах рядом друг с другом. Отдав себя во власть пуховки и кисточки, Аспидс смотрел, как серые паутинистые морщины у глаз исчезают под тонкими мазками крем-пудры «Макс Фактор», и ему воображались руки гримёра из похоронного бюро. Леонора запрокинула голову и, не меняя интонации, обращалась то к Аспидсу, то к гримёрше:
– Я люблю, чтобы вот здесь, по краям век, поярче – ещё, ещё. Мне пойдёт: у меня черты крупные и цвет лица броский. Мне чем гуще, тем лучше… Так вот, профессор, как я сказала, у меня к вам разговор будет. Вам, наверно, как и мне, любопытно, куда подевалась Мод Бейли, так?.. Вот-вот, отлично. Теперь давайте-ка возле бровей розовым, погуще, чтоб в дрожь бросало. А губную помаду – алую, «смерть мужчинам». Которую, по здравом размышлении, я возьму у себя из сумочки, а то чужие телесные выделения – как бы не подцепить чего-нибудь. Только надо, конечно, тактично, чтобы без обид… Так вот, профессор, как я сказала – или нет, я же ещё ничего не сказала… В общем, я догадываюсь, куда подалась эта красавица. И ваш младший сотрудник с ней. Я сама дала ей наводку… А у вас нету таких блёсток, налепить там-сям? Люблю на экране иногда взыграть лучами: пусть видят, что учёные тоже умеют блеснуть внешностью… Ну вот, теперь я в полной боевой раскраске. Но вы, профессор, не бойтесь: я не за вашим скальпом охочусь. Мне надо вступиться за Кристабель и дать по мозгам этому гаду Мортимеру Собрайлу за то, что он не хотел включить Кристабель в свой курс, а ещё грозился подать в суд на мою хорошую подружку, за клевету. Так прямо и грозился. Придурок, правда?
– Ну почему же. В жизни бывает всякое.
– Ничего, если вам действительно дороги эти бумаги, придётся-таки называть его придурком, ведь так?

 

Улыбающаяся Шушайла сидела между обоими гостями передачи. Аспидс не сводил глаз с телекамер и ощущал себя пыльным барменом. Пыльным – потому что казался серым рядом с двумя разноцветными павами, пыльным из-за пудры на залитом жарким светом лице: Аспидс так и чувствовал её запах. Минута перед эфиром тянулась целую вечность, и вдруг все затараторили наперегонки и так же вдруг замолчали. О чём говорили, Аспидс запомнил плохо. Обе женщины, в пух и прах распестрённые попугайки, рассуждали о женской сексуальности и её символах при подавлении, о фее Мелюзине и грозном женском начале, о Ла Мотт и «любови, что назвать себя не смеет» , о неописуемом изумлении Леоноры, когда она узнала, что Кристабель, возможно, любила мужчину. Аспидс слышал собственный голос:
– Рандольф Генри Падуб – один из величайших мастеров англоязычной любовной лирики. Цикл «Аск – Эмбле» – одно из величайших произведений, изображающих истинную страсть, плотскую страсть. К кому обращены эти стихи, в точности до сих пор было неизвестно. Объяснения, которые предлагаются в наиболее авторитетных биографиях Падуба, мне всегда представлялись неубедительными и наивными. И вот теперь мы знаем имя этой женщины – мы установили, кто она, Смуглая Леди Падуба. Подобное открытие – мечта всякого учёного. Письма непременно должны остаться в Англии: они – часть нашей национальной истории.
Шушайла:
– С этим вы, наверно, не согласитесь, профессор Стерн? Как американка.
Леонора:
– Я думаю, письма должны храниться в Британской библиотеке. Мы можем работать с микрофильмами и фотокопиями, а у кого будут оригиналы – вопрос не академический. Мне бы хотелось, чтобы Кристабель получила признание в своём отечестве и чтобы заботу о судьбе писем взял на себя вот он, профессор Аспидс, крупнейший из ныне здравствующих падубоведов. Приобретательство, Шушайла, – не моя стихия, я всего-навсего мечтаю, чтобы, когда письма станут доступны, у меня была возможность написать о них самое толковое исследование. С культурным империализмом, слава Богу, покончено…

 

После передачи Леонора взяла Аспидса под руку.
– Вам сейчас в самый раз выпить, – сказала она. – Да и мне тоже. Пойдёмте, угощаю. А вы, профессор, здорово выступали. Я думала, будет хуже.
– Это вы меня так настроили, – сказал Аспидс. – Не выступление, а какая-то пародия… Простите, профессор Стерн, я не имел в виду, что это вы настроили меня на пародию. Я хотел сказать, что благодаря вам я вообще смог произнести что-то членораздельное…
– Да я поняла. Вам, конечно, шотландский виски? Вы ведь шотландец.
Они вошли в бар. В пропахшем пивом полумраке Леонора сияла, как рождественская ёлка.
– А теперь я расскажу, куда, по-моему, отправилась Мод Бейли…
Назад: ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Дальше: ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ