III
Разведывательные аферы партии умеренного прогресса в рамках закона
Один день в редакции газеты «Ческе слово»
Делаю публичное заявление, что я был направлен исполнительным комитетом партии умеренного прогресса в рамках закона в редакцию «Чес кого слова» с целью — выведать, благодаря чему партии национальных социалистов удается приобрести столь огромное количество членов и приверженцев. В связи с этим мне предстояло занимать в редакции совершенно незаметное положение, чтоб ненароком не выдать интересы партии умеренного прогресса в рамках закона и не начать лить воду на мельницу национальных социалистов. В любой редакции политического журнала самой удобной должностью, позволяющей, как из укрытия, следить за всеми политическими махинациями и ухищрениями, является должность сотрудника отдела происшествий. Ты занимаешься убийствами, сломанными ногами и всякими прочими происшествиями и при этом имеешь полную возможность спокойно наблюдать все, что вокруг тебя происходит.
Признаюсь, сначала я был занят исключительно своими обязанностями хроникера. Однако, если за день не было ни попыток к самоубийству, ни интересных увечий и тому подобное, мне приходилось выдумывать разные вещи, события и сенсации, которые должны были привлечь внимание читателей. Это были в основном сообщения о метеорах и редких небесных явлениях, достоверность которых невозможно было проверить.
Помню, однажды я написал такую заметку:
ОГРОМНЫЙ МЕТЕОРИТ
появился вчера ночью на северо-западной стороне неба, ядро его было ослепительно белым, края фиолетовыми, его появление, которое можно было наблюдать в течение пяти минут, сопровождалось гулкими взрывами. Есть предположение, что метеорит упал где-то в Баварии.
Такие сообщения очень увлекают читателей. На другой день после публикации этой заметки мы получили от учителя Д. из Тршебони длинное письмо, в котором он доводил до нашего сведения, что, возвращаясь домой в два часа ночи, он видел на горизонте нечто, напоминавшее по своей величине хвостатую комету третьего порядка. Бедный пан учитель, фамилию и анкетные данные которого мы полностью привели, не подумал о том, что тысячи читателей в Чехии сочтут его страшным гулякой, который, живя в таком маленьком городке, как Тршебонь, в два часа ночи возвращается домой. Опомнившись, бедняга учитель телеграфировал нам, чтобы мы ничего из его наблюдений не публиковали. Но было уже поздно, материал набрали.
Так вот и случается, что отдел происшествий, помещая материалы с самыми добрыми намерениями, частенько доставляет неприятности самым разным людям. Например, сообщение «Адамиты в Лоученском округе» я написал, исходя исключительно из благородных стремлений обогатить содержание и повысить престиж нашей газеты. Я писал, что в лесах близ Лоучени появились голые люди, принадлежащие к секте адамитов, в свое время решительно истребленной Яном Жижкой и Прокопом Голым. И теперь женщины и девушки из окрестных деревень боятся ходить на богослужение в костел. Закончил же я так: «Жандармерия и служащие лесных хозяйств обязаны как можно скорее обнаружить местопребывание адамитов и выявить всех членов этой фантастической секты».
Разумеется, я не мог и подозревать, что эта невинная заметка доставит большие неприятности одному уважаемому крестьянину из близлежащей деревни. Бывают моменты в жизни, когда человеку необходимо уединиться в какое-нибудь укромное местечко неподалеку от дороги, чтобы там, частично обнажившись, справить некую нужду.
Однако все же не следует этого делать в тот момент, когда жандармы повсюду разыскивают адамитов. И вот в укромном местечке в зарослях кустарника и застиг этого крестьянина жандарм, естественно полагавший, что, если уж человек расстегивает брюки, то наверняка он собирается обнажиться целиком, чтобы бегать потом в таком виде по лесу и участвовать в адамитских обрядах.
И хотя все потом выяснилось, несчастный крестьянин остался-таки под подозрением у всей округи. В особенности же это подозрение в тайном адамитстве усугубилось, когда батрак его обмолвился, что летом, в жару, хозяин обычно спит нагишом.
Шеф-редактор «Ческого слова» Иржи Пихл
Раз уж речь зашла о редакции «Ческого слова» и партии национальных социалистов, где мне довелось наблюдать свойственные им отношения и нравы, я должен представить вам Иржи Пихла, главного редактора «Ческого слова».
Извольте подойти поближе, кормление зверей начинается.
Он помещен в ближнюю от входа комнату редакции. И сидит за внушительным письменным столом, за которым почти целиком теряется его небольшая фигурка. Он растягивает в стороны усы, пощипывает эспаньолку и раздувает ноздри. При этом он поглядывает на двери, протирает пенсне и от нетерпения облизывает губы кончиком маленького красного язычка. Именно так ведут себя хищники, поджидающие добычу. Но последние при этом потягиваются и вздыбливают шерсть, и шкура у них на хребте начинает волнообразно вздрагивать. Наверно, Пихлу тоже хотелось бы вздыбливать шерсть, но он, едва притронувшись к голове, разочарованно опускает руку. И ему остается только одна возможность — потянуться; он изящно потягивается, а затем вскакивает со стула и начинает кружить по своей шеф-редакторской комнате.
Его положение чем дальше, тем хуже. Скоро его уже можно будет назвать отчаянным. Вот уши его настораживаются — это Иржи Пихл что-то учуял. Нет, это опять не Шефрна. Шаги замерли на первом этаже, а Шефрны все нет. Это же просто ужас, что Шефрна, безупречный курьер редакции, до сих пор еще не принес ужин. А ведь Пихл твердо ему приказал: «Брат Шефрна, сходи-ка к Хмелю и что-нибудь принеси, вот тебе крона, купи чего-нибудь особенного, а что́, выбери сам… понимаешь?»
И Шефрна исчез, заверив, что сделает все как приказано. В дверь из соседней комнаты заглядывает брат Ганзличек, редактор рубрики профсоюзных и партийных сообщений, и спрашивает: «Пихл, как ты думаешь, об этом мастере с кирпичного завода надо написать порезче?»
— Пиши, Ганзличек, пиши как хочешь, — отвечает Пихл и снова начинает кружить по комнате.
До того ли ему сейчас? Какое сейчас имеет значение, напишут о чем-нибудь резко или благопристойно? В эти святые мгновения, когда он ждет ужина, ему нет дела ни до газеты, ни до партии, и мысли его неудержимо устремляются вслед за редакционным курьером Шефрной. Пихл мысленно сопровождает его и видит, как маленький Шефрна проходит по базару перед трактиром «У золотого гуся», заходит в пивную и, озабоченно приговаривая: «Побыстрее, пожалуйста, я спешу за ужином для брата Пихла», выпивает маленькую кружку пива. Затем Пихл своим обостренным внутренним взором видит, как Шефрна осторожно переходит через трамвайную линию на Вацлавской площади и на противоположной стороне вновь оказывается у пивной стойки «Иллюзиона» и заявляет: «Налейте мне поскорее пива, я спешу за ужином для брата Пихла».
Затем Шефрна снова переходит Вацлавскую площадь и на Индржишской улице оказывается около освещенного магазина, из дверей которого вырывается душистый пар, поднимающийся к небесам, сохраняя при этом форму колбасных связок, и, как нимб, возносится над фирмой «Хмель. Колбасные изделия». И тут Пихл видит, как Шефрна входит внутрь.
Вот маленькая фигурка Шефрны исчезает в толпе людей, окруживших прилавок… А вот он уже выходит на улицу со свертком, на котором проступают жирные пятна. И снова все идет по порядку. Сначала пивная «Иллюзион», потом «У золотого гуся», и всюду Шефрна добросовестно сообщает: «Ах, налейте мне пива и, пожалуйста, поскорее. Я несу ужин, и брат Пихл, очевидно, уже проголодался».
И вот он торопливо поднимается по лестнице, открывает двери и — стоит перед братом Пихлом… Но тут призрак рассеивается, и Иржи Пихл — снова один в своем кабинете. В коридоре царит тишина, а издалека до Пихла доносится монотонный гул типографских машин. Иржи Пихл садится за стол и прячет голову в ладони.
Иржи Пихл размышляет. Это случается с ним не часто — не больше одного раза в сутки. Конечно же, он не думает о политике национальных социалистов в масштабе государства, не думает ни о компромиссе с младочехами, ни о социал-демократии. В этот момент для него все идеи и вся борьба — вещи второстепенные. Он думает единственно о том, что принесет ему Шефрна на ужин, раз уж он ему приказал: «Знаешь, брат Шефрна, принеси-ка ты мне что-нибудь особенное».
И наконец появляется Шефрна, а Пихл идет к нему навстречу с сияющими глазами:
— Что же ты мне принес, брат Шефрничка?
А Шефрна уже стоит навытяжку перед Иржи Пихлом и твердым тихим голосом отвечает:
— Колбаски, брат Пихл.
Редакционный курьер Шефрна
Как агент партии умеренного прогресса в рамках закона, я приобрел во время своего пребывания в «Ческом слове» весьма ценный опыт и знания; я понял, что даже и партия, провозгласившая лозунг равенства, свободы и братства, имеет слуг. Исполнительный комитет партии национальных социалистов содержит в качестве курьера брата Свободу, а редакция «Ческого слова», печатного органа этой партии, — брата Шефрну.
Будь Шефрна на полголовы ниже, он смело мог бы выступать как лилипут. И тем не менее он представляет свою партию наилучшим образом, куда лучше, чем любой громила: ведь где бы ни появилась его маленькая фигурка, запоминающаяся, главным образом, благодаря черной как уголь бороденке а-ля Наполеон III, и где бы ни сверкнули его маленькие черненькие глазки, всюду становится ясно, что это вошел сам дух национальных социалистов, и происходит это потому, что там сразу же раздается слово «брат». Брат Шефрна знает только одно обращение, но зато самое высокое и самое прекрасное, а именно: великолепный звательный падеж от слова «брат». Это слово настолько срослось со всем его существом, что, даже осердясь, он не забывает о нем и восклицает: «Брате, ты же скотина!» Кто бы ни пришел в редакцию «Ческого слова» и не важно по какому делу, — пусть даже это полицейский комиссар, разыскивающий конфискованные экземпляры газеты, — ко всем Шефрна обращался с одним учтивым вопросом «Что тебе угодно, брат мой?».
Помню, однажды редакцию «Ческого слова» посетил только что вышедший в отставку министр Прашек. Шефрна тут же подошел к нему, указал на стул и сказал: «Садись, брат Прашек».
Во время межпартийных переговоров о компромиссе с младочехами Шефрну как-то послали к ним, а именно, к доктору Крамаржу с какими-то бумагами. Он всюду, у всех младочехов, никак не пользующихся обращением «брат», спрашивал: «Брат, скажи-ка, где найти мне брата Крамаржа?» И наконец все-таки нашел его в «Народних листах». Отдавая бумаги, он дружески сказал: «Вот несу тебе, брат Крамарж, кое-что от братьев из «Ческого слова».
Однажды во время каких-то антинемецких демонстраций его схватила полиция, и, когда полицейский комиссар наложил на него трехдневный арест, он поклонился и сказал: «Благодарю тебя, брат».
Вообще-то этот последний эпизод весьма характерен для партии национальных социалистов, имеющей приверженцев во всех кругах общества, ибо про эту партию говорят: «Брат тебя арестует, брат тебя осудит и брат тебя повесит». Ведь ни для кого не секрет, что помощники палача Волынлегера являются искренними приверженцами партии национальных социалистов.
Как видно, слово «брат» играет большую роль в жизни Шефрны. И он всюду пропагандирует это возвышенное слово, ибо я не знаю более искреннего национального социалиста, чем брат Шефрна. Но кто хоть когда-нибудь в трактире или в ресторане прислушивался к высказываниям брата Шефрны на политические темы, тот наверняка удивился бы, услышав его решительное заявление о том, что даже Иисус Христос был национальным социалистом, хотя бы потому, что вообще-то брат Шефрна евреев — за исключением Иисуса Христа, конечно, — не любит. Не любит за то, что до сих пор еще никогда не видел, чтоб какой-нибудь еврей носил в петлице красно-белую гвоздику, кроме разве тех случаев, когда национал-социалистическая молодежь намеревалась кому-нибудь из них выбить окна.
Если не считать национальных социалистов и Иисуса Христа, которого Шефрна любит вдвойне — как старокатолик и как национальный социалист (хотя и утверждает, что стал старокатоликом не по убеждению, а из-за того, что старокатолики причащаются вином дважды), он больше всего на свете любит сербов. Так сильно их любит, что однажды даже предал свою национальность, выступая на ярмарке в сербском костюме с сербской капеллой, состоявшей из восьми чехов и одного действительно настоящего серба-капельмейстера.
Поговаривают также, что то время, когда он работал под серба, было самым лучшим в его жизни, а объясняется это огромным количеством выпитого в те дни пива, потому как пиво является его вторым идеалом. Первый же его идеал, разумеется, — чешское государство с чешским королем.
— А как же так получилось, что публика не поняла, что вы — не сербы? — спросил я его однажды.
— А мы говорили между собой по-сербски.
— Да вы же не умеете.
— Конечно, нет, брат, — ответил Шефрна, — но мы чешский язык коверкали и придавали ему иностранный акцент, а главное, вместо мягкого «ге» говорили твердое, обычное. Ты бы только посмотрел, что творилось с ветеранами в Збраславе! Они спросили нас, не знаем ли мы случайно какую-нибудь чешскую песенку, и мы затянули им тогда нашу, переиначенную на сербский лад песню «Гора, гора высокая», а они заплакали от радости, и пиво потекло рекой. И, понимаешь, поехало нас в Збраслав давать концерт девять сербов, а обратно возвращалось уже девять чехов, потому что и тот — наш единственный серб — так перепил, что мог говорить уже только по-чешски.
А вообще-то, несмотря на то что Шефрна выдавал себя за серба, он отличался характером благодарным и даже скромным. Я дважды брал его с собой в Народный дом, а поскольку Шефрна охотно употребляет сравнения из чешской истории, он потом все сравнивал меня и себя с королем Вацлавом и королевским палачом. Почему-то именно это приходило ему всякий раз на ум, когда мы с ним входили в Народный дом.
Женский псевдоним
В нашей среде вращался некто под женским псевдонимом. Никто и понятия не имел, что этот мужчина — женщина, или что-то в этом роде, или что эта женщина — на самом деле мужчина. Все было так поразительно перепутано, что во всем этом не могли разобраться ни в одной редакции. Ясно было только одно: некое таинственное существо пишет разные вещицы, большей частью галиматью, а другое существо, подлинное, разносит эти произведения по редакциям.
И так в редакциях журналов время от времени появляется высокая элегантная дама с прелестными формами и искрящимися глазами. Она входит к редактору с такой очаровательной улыбкой, которая способна привести в смущение даже Аугустина Эугена Мужика. И несчастный редактор начинает ерзать на стуле, млеет и, распалившись, спрашивает:
— Чем могу быть полезен, милостивая пани?
Красивых дам обычно приветливо встречают в любой редакции, ведь такой визит благотворно и смягчающе действует на редакторов. Редактор обхаживает милую посетительницу как может, ходит вокруг нее кругами, чтоб разглядеть ее всю целиком, потирает руки и улыбается, как тот солдат, которому предложили полную тарелку ливерных колбасок… Именно так всегда вел себя, например, редактор «Ческого слова» Иржи Пихл; он подпрыгивал, ерзал, его плотная фигурка просто-таки излучала сияние, а с уст его непрерывно слетало:
— Извольте, пожалуйста, милостивая сударыня, я премного рад, это для меня наслаждение, конечно же, я сделаю все что смогу, я постараюсь, будьте уверены, дорогая, о конечно, конечно, буду бесконечно счастлив, сейчас же отправим в набор, я очень рад, очень рад, не составит никакого труда, для меня это истинное удовольствие…
Все это льется из его уст мощным нескончаемым потоком, и, кажется, говори он так на собраниях, то давным-давно стал бы уже каким-нибудь там депутатом — так нет же, на собраниях он заикается, как недорезанный, — конечно, избиратели это вам не прекрасная дама, приносящая заметки в газету, а если эта милостивая сударыня к тому же еще и кругленькая, ясно, Иржи Пихл, что твои глазки под пенсне засверкают, как у кота, то-то ты вертишься и подпрыгиваешь, как рыба в сачке.
И так же точно, как Иржи Пихл и этот славный Аугустин Мужик, ведет себя по отношению к улыбающимся, элегантным, красивым дамам большинство редакторов. А теперь представьте себе, что действительно очень красивая дама ходит по редакциям и держится при этом с определенной долей прямоты, тонко завуалированной под кокетство. Придет такая дама, улыбнется, протянет пану редактору свои рукописи и скажет: «Я, разумеется, воспользуюсь мужским псевдонимом, вам не кажется, что труды мои написаны слишком сильно для женщины?!» И как же это она прелестно скажет «слишком сильно», хотя на самом-то деле они слабее чего бы то ни было, а сильны — только лишь ее улыбками, сопровождающими передачу этих трудов в руки редактора.
Улыбками, конечно, дело не ограничивается. Такая женщина совершенно по-товарищески трясет руку редактора и даже может намекнуть ему, что она для блага редакции всегда готова отдать себя всю без остатка, а пока что она просто предлагает оценить, какие заметки годятся, а какие не годятся, и говорит о том, что в случае надобности, можно будет поработать и дома. И при этом она без зазрения совести лжет, что не замужем, что живет только лишь литературным трудом, и, господи боже мой, она такая молодая, а мать у нее такая старая. Идут годы, а она все еще такая молодая, а мать, естественно, стареет катастрофически.
И чем дальше, тем больше рукописей она разносит, чем дальше, тем более трафаретными и схематичными становятся ее работы под мужским псевдонимом, она все чаще возвращается к своим ранним рассказам, которые когда-то были написаны другими авторами, и вдруг она начинает проявлять живой интерес к внутренней жизни редакции, и хотя все и знают, что эта дама никогда непосредственной свидетельницей наших редакционных отношений не являлась, в высказываниях ее все-таки появляются малоизвестные подробности, соответствующие реальной действительности. И вдруг становится ясным, что в течение стольких лет она безбожно лгала и что писал все это ее муж. Такое вот явление и называется «женским псевдонимом».
С одним таким экземпляром столкнулась и партия умеренного прогресса в рамках закона — приблизительно так же, как русские революционеры с попом Гапоном. Но, чтоб никто не сомневался, кого касается эта глава, я должен заявить, что эта глава ни в коей мере не касается Йожи Кратохвиловой.
Чашка черного кофе
Захватывающая драма кабаре партии умеренного прогресса в рамках закона
Кафе. Входит капуцин и садится за столик. Ждет минуты три, но никто не появляется. Капуцин смотрит на часы и восклицает, оборачиваясь в сторону кухни.
Капуцин
Что, кофе чашечку нельзя ли?
Здесь не торопятся… А я устал слегка…
Ау! Да чтобы не бурды мне дали,
а крепкого, без молока,
и, если можно, побыстрей!
Проходит еще минута.
Нет, этак дело не пойдет, ей-ей.
Сижу, в мозгу греховное роится:
с панели, что естественно вполне,
того гляди, сюда впорхнет девица —
прости, о господи, что мне
сия растленность общества известна!
Но я-то сам, признаться честно,
пока лишь кофе черного хочу,
а что потом — секрет мой. Тсс… Молчу…
Ау! Нельзя ли поживей?
После паузы.
Нет, этак дело не пойдет, ей-ей.
А впрочем, жду: терпенье — добродетель.
Ведь как бы истинный христианин ответил,
вдруг получив по морде или в ухо,
едва очухавшись? «Мерси, я очень рад,
но ты в долгу передо мною, брат:
с тебя еще вторая оплеуха!..»
Нет, просто ужас: не идут.
Торчу здесь десять уж минут,
мое недоумение безмерно.
(Подойдя к дверям кухни.)
Я кофе, кажется, просил!
(Снова садится.)
Глас вопиющего в пустыне. Фу, как скверно.
И эту жажду вынести нет сил…
Однако участь божьих слуг такая,
что, есть хотим мы или пить,
бурды ли, кофе ли алкая,
вовсю не подобает нам вопить.
Навстречу испытаньям и обидам
идти обязан я с блаженным видом.
(Кричит.)
Где кофе?! Уф, нет моченьки моей…
Так дело не пойдет, ей-ей!
Тишина.
Не чешутся. Уснули… Но не клином
на сей кофейне свет сошелся весь!
Пойду в соседнюю: с монахом-капуцином
там обойдутся вежливей, чем здесь.
(Отодвигает стул и выходит из кафе.)
Вскоре появляется заспанный официант.
Официант
Гляди-ка ты, на миг всего вздремнул,
А тут уж кто-то отодвинул стул.
Кому-то, знать, чего-то было надо,
но гость меня не кликнул, вот досада.
Э, сдвинут с места даже стол!
Да, кто-то был, потом ушел,
теперь вот убирать за ним изволь-ка —
беда с такими, да и только.
Хм, то-то видел я во сне,
что кто-то все взывал, взывал ко мне,
талдычил, что какое-то там дело
куда-то не пойдет и ждать, мол, надоело…
Вот жизнь! Тьфу, издевательство какое!
Знай надрывайся, что твой вол,
ни выручки, ни двух минут покоя:
придут, рассядутся, своротят набок стол,
за ними убирать изволь-ка —
беда официанту, да и только!..
Пойти поближе к печке и соснуть.
Коль кто придет, услышу как-нибудь.
(Возвращается в кухню.)
С улицы входит молоденькая, неискушенная девушка, кладет на стол букетик лилий и садится.
Девушка
Ой, отдышусь… Он соблазнить хотел,
назвавшись Гинеком из Колина, вражина,
меня, Громадкову, — а я ж еще невинна…
Ишь, торопыга! Ишь, пострел!
А что в нем этой похоти… И лести…
Поддайся я — в момент лишил бы чести.
«Позвольте, — говорит, — вас проводить,
вы не должны одна ходить,
гораздо лучше будет вместе!»
И так на грудь мою смотрел осатанело,
что не могла не опустить я глаз,
вся то краснела, то бледнела…
У, распротивный ловелас!
Неужто этот Гинек — вот дубина —
не понимал, что я дитя, что я невинна,
что в Праге я, приехав из села,
служить хочу, подыскиваю место?
Конечно, честное знакомство, как невеста,
я с удовольствием бы тоже завела,
но этот тип, я точно говорю,
лишь ко греху б меня повел, не к алтарю…
Так-с, что тут? Крона у меня всего-то,
а подкрепиться все равно охота,—
эх, черного попить бы кофейку.
(Зовет.)
Подайте кофе мне! Ку-ку!
Через минуту.
Кафе, а тихо, как в костеле.
Не отзывается никто — оглохли, что ли?
И печки нет, вот-вот начну дрожать…
Я сиротинка, спит в могиле мать,
отца не знаю — дал от мамы деру,
носить мне траур по обоим впору.
(Сквозь слезы, плаксиво.)
Ох, дайте чашку кофе! Я должна
найти себе работу дотемна,
сегодня же! Я обещала маме,
когда уж снаряжалась в рай она,
что перед всякими там грешными страстями
я и в сиротстве устою,
молитвами, трудом заполню жизнь свою.
(Кричит.)
Ну дайте ж кофе! Совесть есть у вас?
Выпрашиваю целый час!
(Про себя.)
Так он из Колина, тот Гинек-волокита…
После паузы, в сторону кухни.
Ах, всеми я заброшена, забыта, —
ну дайте ж кофе мне! Моя ль вина,
что я так одинока, так бедна?
А если я не дама городская,
то, значит, можно, мной пренебрегая,
не брать в расчет желание мое —
пусть варит, мол, сама себе питье?
(Встает и кричит.)
Извольте кофе дать! Ку-ку!
(Садится.)
Нет, в ступе воду я толку…
Что ж, вытри слезоньки, сиротка-горемыка, —
места получше есть. Ступай да поищи-ка.
(Отодвигает столик, стул и уходит, забыв лилии.)
Протирая глаза, появляется официант.
Официант
Я не ошибся: кто-то был опять.
Невежа, по всему видать.
Кто благородного происхожденья,
тот, покидая заведенье,
поправит столик, стул придвинет сам,
как и положено приличным господам.
А так вот грубо и бесстыдно
поступит лишь мужлан — его и видно.
Ну просто разбирает злость:
заявится такой вот вшивый гость,
и наорет, и насвинячит,
хотя и не закажет ничего,
а я потом — ах, чтоб его! —
все прибирай и ставь на место, значит?
Ну, нет уж! Пусть имеет он в виду:
и усом я не поведу!
Бездельники… Слоняются тут все,
а я крутись, как белка в колесе.
А то еще и что-нибудь забудут —
не зонтик, так, пожалте вот, букет,
потом воротятся, канючить будут:
отдай, дескать… Ну, дудки! Нет и нет.
Чтоб столько мне хлопот, и все — бесплатно?!
Цветы — к чертям, и — спать: в тепло, обратно.
(Идет к дверям на улицу, выбрасывает лилии и возвращается в кухню.)
В кафе заходит профессор Масарик. Повесив шляпу, снимает с вешалки подшивку газеты «Час» и садится к столу.
Профессор Масарик
(Негромко.)
Э-э, черный кофе, чашечку одну.
Так-так, что в прессе нового? А ну…
(Громче.)
Да, и пожалуйста, без сахара!
Ведь в жизни чешской, сказано у Махара,
сверх меры сладостей. Отсюда: черен, чист
быть должен кофе твой, коль впрямь ты реалист.
Притом — без рома! Ибо опьянение
дает нетрезвое о мире представление —
да-да, нетрезвое и нереалистичное.
(Просматривает газету. Через некоторое время удивленно взглядывает на пустой стол.)
Раз кофе выпит, что ж я тут сижу?
(Зовет.)
Э-э, счет!
Пауза.
Кафе довольно симпатичное…
Раз не идут, я деньги положу
и двинусь дальше. Но… занятная история:
клянусь, что кофе был, ням-ням, не без цикория!
(Кладет на стол деньги и удаляется.)
Потягиваясь, входит официант.
Официант
Подумать только: кто-то был тут снова,
даюсь я диву, право слово.
Оставил даже деньги… Кто, кому,
за что, про что, зачем и почему?
Во сне я вроде слышал слово «счет» —
ну, думал, гость маленько обождет,
пока досплю, сон досмотрю покуда,
а он, чудак, улепетнул отсюда.
Я деньги-то, само собой, возьму,
но кто оставил их, за что и почему?
Нет, скоро ум зайдет за разум у меня!
Заботы, спешка, беготня —
и так вот день проходит весь,
ну прямо хоть на стенку лезь…
(Схватив деньги, сметает со стола пыль.)
От посетителей отбоя нет, ей-богу,
сам черт сломил бы с ними ногу.
Обхаживай любого, чтоб он сдох:
«чего изволите», «что вам угодно»… Ох,
не жизнь, а сущий ад, сплошная мука.
Как я терплю все это? Ну и ну!..
Пожалуй, к печке я сейчас пойду-ка
и хорошенечко всхрапну.
После ухода официанта появляется Квидо Мария Выскочил.
Квидо Мария Выскочил
(Стоя около стола.)
Квидо Мария зовусь и Выскочилом являюсь
я, пресловутого «Мая» многоуважаемый член.
Родом из Пршибрама я, сказке прекрасной
подобный,
я, знаменитый поэт, я, воспеватель любви,
Квидо Мария, всех Выскочилов законная гордость,
а заскочил я сюда черного кофе вкусить.
Слышите, вы? Я хочу, я требую черного кофе —
черного, словно уголь в шахте, где гномы…
Впрочем, к чему миогословье, — кофе несите скорей.
Как? Вы его не несете, осмеливаетесь медлить?
О, вожделенье поэта, черная королева пустынь,
евнухами окруженная, о, аравийское зелье,
Мекки и Мокки сиянье!.. Да нет. Просто я кофе хочу,
чашечку черного кофе — зачем вы ее не несете?
Вы уж не дремлете ль там, кофе готовится где?
Я и уйти ведь могу — я, Выскочил Квидо Мария
родом из Пршибрама, — ибо обижен весьма.
Вот возлагаю на стол визитную карточку эту,
шествую горделиво к дверям, дабы выйти вон —
ближе к искусству, к звездам. Вот уж открыл
я двери.
(Снаружи, из-за дверей.)
Вот уж на улицу, прочь, выскочил — слышите, вы?..
Официант
— Ну, разумеется: опять приперся кто-то.
А толку?.. Вензеля’ заместо счета.
(Рвет визитную карточку.)
Тьфу, чертовщина! Дал и этот тягу,
какой-то Марья Иисус, — вот гусь!..
Сейчас на лавке у печи залягу
и, приходи хоть кто, не шевельнусь.
(Возвращается в кухню.)
Занавес
Квидо Мария Выскочил, или Иисус Мария, выскочил!
Очевидно, пришло время представить вам также и Квидо Марию Выскочила, поскольку в кабаре партии умеренного прогресса в рамках закона очень много и часто говорилось, пелось и толковалось об этом человеке. Итак, что же это за человек, каковы его стремления, привычки и тому подобное.
Стремления у него насквозь благородные. Нам в Чехии давно уже недоставало какой-нибудь писательницы или писателя, которые писали бы так, как пишут в Германии утонченные существа женского пола, во что бы то ни стало старающиеся ввести в свои романы и новеллы фигуру какой-нибудь принцессы и тем самым придать сказочное обаяние всему произведению, причем стремятся сделать это просто и ненавязчиво, будто по рецепту из поваренной книги: «добавить три желтка и перемешать». Так же точно и здесь все должно происходить согласно предписанию: «добавить бедного, но благородного и несчастно влюбленного молодого человека». Ведь в таком роде писали и Шварц, и Марлит, и Флюгаре-Карлен, по поводу которых шутил в свое время уже Неруда. Сегодня же у нас именно так, если не хуже, пишет Квидо Мария Выскочил. Последний, можно сказать, прямо-таки призван сохранить для чешского народа произведения подобного рода в наиоригинальнейшей их форме, и, надо отметить, удается это ему наилучшим образом. Каждый год выходит в свет по нескольку его слезливых историй, всегда радующих своими сказочными названиями, например «Русалка с гор», «Гномик в горах», или с другими столь же завлекательными заголовками. Квидо Мария Выскочил, кроме того, действует, руководствуясь испытанным рецептом: «Возьми богатую девицу, осмотри ее, удостоверься, насколько она хороша, и сообщи читателям, что это за принцесса, потом схвати бедного молодого человека, удостоверься, благороден ли он, и предоставь этим двоим, то есть богатой девице и бедному молодому человеку, столь долго быть друг возле друга на страницах книги, пока по ряду признаков не увидишь, что пришло время примешать к ним богатого дворянина. Потом возьми отца этой девицы и ее мать, и вот вся история уже почти готова. Далее, после того как бедный молодой человек уже достаточно поварился в этом соку, предоставь ему возможность тем или иным образом попасть в беду, — например, брось его, еще горяченького, в ледяную воду, — теперь остается сущая мелочь: извлечь благородную девицу из замка и повесить ее на березе, прямо под окнами ее отчего дома».
Разумеется, этот рецепт весьма прост. Однако путем простой перестановки действующих лиц можно замешать из этого теста совсем другую историю. Вместо дворянина можно ввести туда лесника и его дочь, или дочь лесника и деревенского парня, или, скажем, это может быть сынок другого лесника, бедного, как церковная мышь, но тогда он должен учиться и познакомиться с дочерью богатого помещика, и в этом случае, конечно, при условии приподнятого настроения создателя данного произведения, все это может счастливо кончиться тем, что сын лесника через несколько лет вернется из-за границы инженером и владельцем какой-нибудь фабрики, в то время как барон, ухаживающий за дочерью богатого помещика, будет разоблачен как банкрот, желающий поправить свои дела за счет женитьбы.
Все это рецепты для приготовления беллетристической тянучки, которых четко придерживается Квидо Мария Выскочил, обладающий одним несомненным достоинством: он не слишком подогревает любопытство читателей и, главное, никоим образом не разочаровывает их ожиданий, потому что читатель после первых же страниц бесконечно длинного романа Квидо Марии Выскочила сразу скажет: «Эти двое поженятся» или «Этот в конце повесится», ибо уже вначале прочтет: «Молодой человек посмотрел на могучую ветку дуба в замковом парке». Читателю сочинений Квидо Марии Выскочила а-ля «Серебряный павлин» (здесь обращаем внимание пана Выскочила на то, что он спутал павлина с серебряным фазаном или фазаном монгольским) не придется утруждать себя поисками какого бы то ни было смысла, что, конечно же, сделает это чтиво исключительно приятным. Этим я, естественно, не хочу сказать, что Квидо Мария Выскочил не думает вообще, нет, нет, он все время, постоянно думает о том, что его труды являются украшением чешской литературы. Но уж очень это грустное украшение, наподобие бумажных роз, которыми во время престольного праздника украшают бедный деревенский храм. Заметьте, цветы эти столь же броски и вызывающе искусственны, как и имя Квидо Марии Выскочила.
Квидо Мария говорит о себе, что он поэт. Это святая правда. В одном из его романов я однажды прочел следующее прекрасное описание природы:
«Поощренные зелеными лучами ослепительного солнца фиолетово-золотистые мотыльки, жужжа, садились на ухоженные лужайки редкостных ярко-красных одуванчиков, в то время как серебряный голос церковных колоколов своими гулкими всхлипами возвещал близость вечерней мессы. Припекая все беспощадней и беспощадней, полуденное солнце уже едва проникало сквозь хмурые черные облака, тогда как месяц, подобный багрово-синей пасти разъяренного дракона, вступал в свои права на восточной стороне небосклона».
Говорят, что Квидо Мария Выскочил в последних классах гимназии за описание природы всегда получал двойки, но однажды он мужественно восстал: «Это я-то получаю двойки, это мои-то сочинения по чешскому языку ничего не стоят? Ну, это мы еще посмотрим». И — стал чешским писателем. Еще одна деталь, призванная прояснить любовь пана Выскочила к народу. Настоящее имя его — Клеофаш. Имя Квидо Мария он придумал себе сам — дабы не оскорблять наши национальные чувства.
Афера Пеланта
Выше я уже сообщал, что Карел Пелант был членом нашей партии. Спросите о нем любую старушку из тех, что подписываются на «Святого Войтеха», «Кршиж» или «Марию», — она сначала перекрестится, высморкается и только после этого прошепелявит, что уж неведомо сколько времени молит господа о спасении души этого разбойника.
Неужели Карел Пелант разбойник? Ответ простой: он не верил в бога и в то время, о котором идет речь, как раз собирался выехать в Америку, чтобы отвратить окрещенных индейцев от веры в этого так тяжко им доставшегося господа бога. Деньги на это мероприятие он получил от «Вольной мысли», которая была тогда в зените своей славы, поскольку в Праге только что прошел съезд свободомыслящих и приуроченная к нему грандиозная демонстрация, которую возглавляли Пелант, Лоскот, Бартошек и Юлиус Мыслик…
Итак, в один прекрасный день верующие католики двинулись по улицам столицы на Градчаны, чтобы почтить архиепископа. Это была манифестация стариков и старух, министрантов и ризничих; гнусавые голоса тянули: «Тебя, бога, хвалим!»
Процессию сопровождали четыреста полицейских. Я видел, как один из них, шагая рядом с людским потоком, забывшись, по доброте душевной начал подтягивать: «Тебя, бога, хвалим!»
Но в то же самое время по Праге шествовало и около тридцати тысяч иных людей, которые пели социалистические песни и кричали: «Слава небесным козам!»
Набожные старушки, осмелевшие под охраной полиции, грозили им зонтиками… Но на углу проспекта Фердинанда один молодой полицейский чиновник, решивший, что старухи грозят ему, приказал шествие разогнать.
Противники господа бога воспользовались этим и, смешавшись с благочестивыми душами, начали бурно протестовать против действий полиции и кричать:
— Шествие к архиепископскому дворцу было разрешено полицией!
И два потока слились воедино. Только теперь уже верующие и неверующие шли не отдельно друг от друга: «безбожники» подхватили под руки старых бабушек и дедушек и под пение «Красного знамени» дружно двинулись на Градчаны, к архиепископскому дворцу.
Я сам тащил за собой сторожа из костела святого Штепана. Дедок громко читал вслух «Отче наш». А когда мы ревущей громадой, из которой время от времени неслись выкрики «Долой церковь!», приближались к Карлову мосту, он решил, что пробил его последний час, все верующие будут сброшены в реку подобно Яну Непомуцкому, и затрясся, как осина.
Пелант вел под руку старую деву с огромным крестом на груди — тертиарку ордена «Доминиканской розы» и уговаривал ее порвать с религией. В ответ она пищала:
— Люди добрые, этот безбожник пристает ко мне!
Наконец эта буйная толпа под грозный рев антирелигиозных песен поднялась по Нерудовой улице, разлившись вширь и вдаль перед архиепископским дворцом, и все крики моментально стихли. Толпа порой тоже умеет настраиваться на юмористический лад.
И тут старушки, костельные ризничии и члены Марианской конгрегации, рассеянные среди гнусных безбожников, подобно белым водяным лилиям в зловонных водах пруда, возвели глаза к окнам дворца, и над площадью Града разнеслось пение папского гимна.
Так было предусмотрено программой. Это пение должно было послужить архиепископу сигналом покинуть свое укрытие за портьерами и выйти на балкон, что он и сделал. Но как только этот добрый пастырь появился на балконе, раздалось громовое «Позор!» и архиепископ посылал свое пастырское благословение многотысячной толпе, грянувшей враз, как по команде, «Красное знамя».
Неожиданно в этом хаосе звуков раздался писклявый голос убогой девы-тертиарки, которая, подняв свои слезящиеся глаза на освещенную солнцем фигуру его святейшества, возопила:
— Ваше преподобие, он меня щиплет!
Одновременно прозвучал негодующий протест Пеланта:
— Это неправда, граждане!
Тут в толпу врезались конные полицейские и стали ее разгонять. Они немилосердно расправлялись со всеми, невзирая на то, веруют они в бога или не веруют. И дивным промыслом божиим захваченные ими пятнадцать человек все, как на подбор, оказались членами Марианской конгрегации.
Трогательно было видеть, как мужественно двинулись эти окруженные стражниками мученики к полицейскому участку. Шествие страстотерпцев возглавлял муж, который всю свою жизнь посвятил охране католической религии; два стражника вынуждены были держать его за шиворот, а он, вырываясь из их цепких рук, продолжал петь «Тебя, бога, хвалим!».
— Вы своего господа бога хвали́те дома! — внушали ему полицейские. — А здесь не орите!
Вскоре внизу, под Градчанами, произошла новая стычка. В общей свалке Пелант потерял свою даму, а часть верующих, алчущих после перенесенных испытаний духовной утехи, хлынула в Тынский храм на Староместской площади и застыла там в благоговейной молитве, пока по храму не распространилась ужасающая вонь от разбрасываемых кем-то среди благочестивой толпы вонючих бомбочек. Служба была прервана…
Впоследствии «Чех» утверждал, что виновником сего святотатства был Пелант.
Это и была афера Пеланта.
Как пан Караус начал пить
Караус был главным инспектором Общества страхования жизни. Бывая среди нас, он любил говорить, как было бы прекрасно, если бы внезапно вспыхнула эпидемия или война. Столько бы нашлось работы его конторе! При этом он пил только содовую воду, так как был активным членом Общества трезвости и подписывался на журнал «Друг природы». Самым большим для него удовольствием было говорить о живущих на земном шаре племенах, которые питаются одними растениями, пьют только воду и доживают до 180–200 лет. Так, например, на Новой Зеландии англичане обнаружили старуху в возрасте 180 лет, которая жива еще и сейчас. Кроме того, он предлагал всем питаться сушеными бананами, которые Палацкий будто бы назвал «пищей будущего». На самом деле было так: издатель «Друга природы», Крофта, когда-то закупил по дешевке на Смихове большую партию бананов, часть которых сгнила, высушил их и выставил в витрине своего магазина со следующей надписью: «Вот те самые сушеные бананы, о которых отец народа Палацкий сказал, что они станут пищей будущего». Таким образом, это сказал не Палацкий, а Крофта. Итак, Караус частенько распивал среди нас в ресторане «У золотого литра» содовую воду и рассказывал нам о вреде алкоголя. Однажды он даже принес волшебный фонарь и стал демонстрировать на белой стене изображение почек и желудка алкоголика. Свою демонстрацию он сопровождал лекцией о влиянии алкоголизма на мозг и человеческое общество в целом.
— Представьте себе, — говорил он, — что большинство негодяев, лжецов, воров, отцеубийц, сластолюбцев, поджигателей, международных мошенников, шпионов и т. д. ежедневно выпивает больше трех кружек пива. Кроме того, все эти люди, подонки общества, пили водку, коньяк или ликер и кончали свою жизнь виселицей или тюрьмой. Иоанн Златоуст сказал: «Кому, ах, кому горе на этом свете? — Тому, кто сидит у вина и с пьяными ведет дружбу». Вот почему я пью только содовую воду.
Эту свою последнюю лекцию он прочел нам в пятницу, а когда в субботу он, как обычно, пришел в ресторан и заказал себе содовую воду, то Маген встал и сказал официанту:
— Перглер, возьмите эту воду и дайте ему пива.
— Никогда! — воскликнул инспектор Караус.
— Ну тогда через три месяца мы вас будем хоронить, — холодно сказал доктор Шкарда.
— Позвольте!
— Никакого «позвольте», — сказал доктор Шкарда. — Разве вы не читали газет?
— Я газет не читаю.
— Ну, тогда поставьте над собой крест, дружище, — заметил Маген.
— Как долго вы пьете содовую воду? — спросил Шкарда.
— Пятнадцать лет, — гордо ответил Караус.
— Тогда еще не все потеряно, несколько дней тому назад наука открыла, что содовая вода содержит мышьяк, который выделяется водородом, содержащимся в содовой воде. Вы, наверное, знаете, что такое мышьяк?
— Ах, боже мой! — воскликнул инспектор.
— Не говори «гоп», пока не перескочишь! Конечно, этого мышьяка в содовой воде не так уж много, но если пить ее регулярно в течение нескольких лет, то впоследствии внезапно может случиться отравление организма, при котором сердечная деятельность останавливается. И уже после вскрытия выясняется, что человек умер или от отравления мышьяком, или от паралича. Такая же смерть постигает, например, животных, которые подвергаются укусу змеи. Единственным спасением в таком случае служит большая доза алкоголя. Обычно бывает достаточно выпить пол-литра коньяку.
— Давайте сюда пол-литра коньяку! — закричал инспектор.
Но доктор Шкарда взял его за руку.
— Нет, так сразу нельзя! — сказал он. — В самом начале вы не должны пить коньяк, но сперва вам необходимо пить небольшие порции пива, да и то в таком порядке: первую кружку сразу, вторую через десять минут, а третью через четверть часа…
Через два часа вокруг Карауса можно было насчитать около пятнадцати пивных кружек.
Так Караус перестал быть трезвенником и с тех пор стал верным сторонником партии умеренного прогресса в рамках закона.
О преследовании Карела Пеланта, члена новой партии
Каждая политическая партия должна пройти через преследования и испытания. Сам факт преследования для любой партии — полезный урок и хорошая реклама. Поэтому и партии умеренного прогресса в рамках закона, а точное, некоторым ее членам пришлось пережить притеснения и гонения.
На третий день после нашумевшей демонстрации католиков на Градчанах в наш политический центр пришел Пелант, чрезвычайно осунувшийся и побледневший. Едва присев, он заявил: — Я, наверно, женюсь. — А потом вздохнул и запричитал: — Клянусь, я невинен, как агнец божий, ведь кто же, как не я, должен был предложить свою галантную помощь несчастной старой деве, рука об руку с которой мы шли на Градчаны, ведь я счел своим святым долгом уберечь ее от разнузданной толпы… А сегодня утром ко мне вдруг постучали в дверь, и не успел я сказать «войдите», как в комнате оказался монах-францисканец, сопровождаемый каким-то пожилым господином, и заявил, что он, патер Алоис, — духовник девицы Каролины Хрустальной, а другой господин — это ее родной дядя и что я обязан возвратить девице Каролине Хрустальной ее утраченную честь. Эта пятидесятилетняя девица никогда ни с одним мужчиной никаких отношений не имела и уж тем более в непосредственное соприкосновение с мужскими добродетелями не вступала. И поэтому мне предлагалось уладить все подобру-поздорову, в противном случае мне будет предъявлено обвинение в нарушении брачных обязательств, и избежать скандала возможно будет только при условии пожертвования двухсот крон в пользу Общества крещения китайских младенцев.
Я, конечно же, закричал, что никаких китайцев я никогда крестить не буду, лучше уж я женюсь. Сегодня вечером — собрание правления «Вольной мысли», на котором я решил рассказать о случившемся, и тогда уже будет видно, как поступить. О, я несчастный, несчастный человек!
Он допил пиво и пошел на собрание. Вернулся он часам к двенадцати с просветленным лицом:
— Ну, все улажено, — сказал он, — «Вольная мысль» отправляет меня в Америку.
Отметим, что мы публикуем эти подробности для того, чтобы поставить в известность общественность, поскольку до сих пор никто об этом и понятия не имел. Итак, Пеланту придется уехать, потому что он на глазах у самого архиепископа умудрился тискать старую деву-хористку.
В тот памятный день нам казалось, что на этом преследования Карела Пеланта и закончатся. Но его ожидало еще новое преследование — в иной форме.
В следующее воскресенье вечером, когда все мы сошлись в пивной «У литра», Опоченский вдруг сообщил:
— Сегодня на Староместской площади я встретил Пеланта, прямо под аркой Тынского храма.
— Ага, — откликнулся инженер Кун.
И Опоченский тихо продолжал:
— Друзья мои, скажу вам по секрету, от него страшно воняло.
— Ага! — воскликнули тут все мы разом. — Выходит, «Чех» не врал, когда сообщил, что Пелант действительно разбрасывал в храме «У святой богоматери» зловонные катышки.
Того же мнения придерживалась и полиция. А кто еще видел Пеланта на Староместской площади у храма, когда туда устремляется больше всего прихожан на вечернюю службу? Конечно же, детектив Шпачек. Движимый инстинктом, простым инстинктом способного детектива, он последовал за Пелантом. И, втянув ноздрями воздух, почувствовал идущее от него зловоние. «Ага, он, наверное, сел и раздавил какой-нибудь катышек, — подумал Шпачек, — ну, значит, попался!» Шпачек приблизился к Пеланту, чтоб получше удостовериться, из какого именно кармана идет запах, вынул сигарету, зажал ее в зубах и, подойдя вплотную к Пеланту, сказал:
— Прошу прощения, не изволите ли иметь спички?
— Весьма сожалею, — ответил Пелант, — но я не курю.
— Ясно, — сказал детектив, — значит, не курите. Ну хорошо. Тогда я вас арестовываю именем закона. Пройдемте со мной.
— Позвольте, позвольте, — воскликнул Пелант, — такое возможно только в Австрии! Арестовать человека только за то, что он не курит! Это ли не свидетельство бюрократизма нашего правительства! Конечно же, я пойду с вами, будьте спокойны!
— Но я вас арестую не за то, что вы не курите, а за то, что вы, пан Пелант, смердите!
— Позвольте, гражданин! — еще громче воскликнул исполненный негодования Пелант. — Арестовать человека только за то, что он смердит, но ведь это к тому же и не правда! Если б вы меня арестовали за то, что я не курю, в этом не было бы ничего удивительного. Этому еще можно найти объяснение: что же это за австрийский гражданин, если он никак не поддерживает государство? Но арестовать человека за то, что он якобы смердит?
— Смрад смраду рознь, — ответствовал детектив. — Вы смердите небезопасно!
— Ну, увольте, тут уж я совсем ничего не понимаю, — заявил Пелант, — чтоб кто-нибудь еще и смердел небезопасно, я о таком отродясь не слыхивал!
— Зато я это чувствую! — вскричал детектив.
Развлекая друг друга таким образом, дошли они до полицейского управления, и в четвертом отделении Пелант был подвергнут строгому допросу. Но сначала он был обнюхан: один старший полицейский чин обнюхал Пеланта снизу доверху, а затем спереди и сзади — и заключил со знанием дела:
— Чистый сероводород!
— А теперь осмотрим ваши карманы!
И детектив Шпачек извлек из объемистого кармана пальто Пеланта продолговатый, тщательно завернутый в бумагу сверток, сверху обернутый к тому же обложкой «Вольной мысли».
— Вот видите, — сказал комиссар, — вот все и обнаружилось. Впрочем, вы ведь и не отпирались.
А затем взорам членов государственной полиции предстали выпавшие из бумаги, размякшие, подернутые синевой, отлично выдержанные оломоуцкие сырки, которые забывчивый Пелант уже несколько дней носил в кармане.
— Мои сырки! — обрадовался Пелант.
Сырки ему обратно завернули, а самого отпустили домой со строгим предупреждением — впредь таких штук не выкидывать!
О пане Йозефе Валенте
Пан Йозеф Валента, уже пожилой человек, не имел чести быть ни писателем, ни художником, ни музыкантом, ни поэтом и никогда не занимался общественной деятельностью, — так что даже странно, почему я о нем пишу, почему помещаю его в одну шеренгу с людьми примечательными, оставившими заметный след в жизни Чехии. Может, потому что был он верным приверженцем партии умеренного прогресса в рамках закона? Но ведь таких людей и без него, разумеется, было немало, однако я не собираюсь их всех здесь называть.
О пане Валенте я напишу тут как о весьма примечательном явлении нашей жизни.
Пан Валента сиживал с нами еще в те времена, когда мы собирались «У свечки». И «У золотого литра», и в «Славянском кафе» — он постоянно был рядом с нами.
Он держался за нас, как клещ, и, как только мы перекочевали к Звержинам, он тут же последовал за нами: он никогда не покидал нас, и всегда у него в запасе была новенькая интересная история. Одежда его была весьма потрепанной. Он носил засаленный котелок, странный галстук, а его ботинки походили на настоящие корабли. Плащ его был сшит столь причудливо, что казалось, он, как шахматная доска, намеренно разделен на клетки. Тем не менее пан Валента умел импонировать окружающим своим гардеробом, ибо о каждом предмете своего туалета он рассказывал вещи столь удивительные, что все мы с явным восхищением смотрели на его убранство, как говаривали в старину. Его ботинки, как он нам объяснил, эти его страшные ботинки были не обыкновенные. Оказывается, они были сшиты не из простой яловой и не из свиной кожи, и даже не из шевро, а из шкуры тапира. Он говорил, и не раз, что приобрел их по случаю за огромные деньги у одного путешественника по Африке, с которым познакомился в Вене и затем в течение месяца принимал его там же в своем летнем дворце. Африканский путешественник был столь великодушен, что, уходя, отблагодарил его, оставив свою поношенную обувь. Пан Валента при каждом удобном случае показывал нам эти ужасные ботинки со стоптанными каблуками, чиненные-перечиненные, потрескавшиеся на носках, где зияли страшные дыры, предназначенные, по его словам, для того, чтобы в условиях тропической жары ноги проветривались и не потели.
Однажды при демонстрации ботинок, что частенько бывало гвоздем программы вечера, мы заметили, что на их язычках имеется тиснение «Антонин Шимек, обувщик, Прага-Смечка». Когда мы сказали об этом пану Валенте, он улыбнулся и пояснил:
— О, это еще один эпизод из моей жизни. Сапожник Шимек чрезвычайно мне обязан, потому что я спас ему жизнь, когда от нищеты и голода он бросился было в Влтаву. У бедняги не было ничего, чем он мог бы меня отблагодарить, ничего, кроме пары этих вот язычков. Он вшил их в мои ботинки, и при этом слезы, огромные, как горошины, падали на мои ноги.
Его брюки, залатанные сзади, были неизвестного науке цвета. Много раз мы спорили между собой, как же мажет называться этот цвет — нечто среднее между корицей и сажей. Если б кому-нибудь пришлось смотреть на эти штаны длительное время, он наверняка стал бы дальтоником. И все-таки это были редкостные брюки.
— Таких только трое во всем мире, — уверял пан Валента, — одни были у дяди русского царя, другие — у миллионера Карнеги, а третьи — вот они на мне. Они сшиты самым лучшим парижским портным и обошлись мне в восемьсот франков.
Он говорил это так убедительно, что мы понимали: сам он всему этому верит. Само собой разумеется, заплаты на его брюках были тоже поставлены самым лучшим портным, которого он всем нам рекомендовал. Если я не ошибаюсь, фамилия его — Вальтнер.
А теперь обратим внимание на его жилет. Жилет первоначально был белым, пикейным. За те годы, что пан Валента его носил, жилет сперва порыжел, а потом и вовсе почернел, однако не до густой гуталинной черноты, мне кажется, более правильным было бы назвать этот цвет шоколадно-черным.
— Должен вам заметить, господа, — говорил пан Валента, — этот жилет представляет собой настоящий шедевр ткаческого искусства персов. Если бы я его снял, вы убедились бы, что с изнанки он точно такой же, как с лица. Для изготовления жилета потребовалось более 120 километров шелковых нитей, причем наилучшего качества. Такой шелк вырабатывается только в окрестностях Арабадса. Караван, отправившийся за этим шелком, был, можно сказать, наголову разбит разбойниками курдами, все погибли, и только лишь трем слугам вместе с этим редким шелком удалось спастись. Я смело могу утверждать, что на этом жилете кровь многих и многих людей, и поэтому он мне так мил и дорог.
В другой раз речь зашла о галстуках, и тут он, показывая на грязные лохмотья, повязанные вокруг шеи, заявил, что современная молодежь совсем не умеет покупать галстуки. В его времена люди умели красиво и элегантно одеваться. Сейчас же — вопреки тому, что пишут в газетах к что советует Ивонна и другие, никто одеваться не умеет. А вот его галстук — мастерское изделие, совершенство галстучного искусства. Далее он заявил, что его галстук может смело конкурировать с галстуком английского короля Эдуарда, который был всемирно знаменит как тонкий ценитель галстуков. Впрочем, так, как он завязывает этот галстук, всегда завязывали галстуки только два человека в мире, а именно — Гладстон, самый блестящий государственный деятель Великобритании, и покойный итальянский король. Подобные галстуки можно достать в Мюнхене — Гумбольдтштрассе, «Krawattenhandlung». И после этого он еще недели две утверждал, что написал туда и заказал всем нам по галстуку, конечно же, на собственные средства, а поскольку галстуки нам всё не доставлялись, он очень жаловался, что его надули и он бросил деньги на ветер.
Потом предметом обсуждения стал его замызганный, засаленный пиджак, такого же загадочного цвета, как и брюки.
— Только однажды в жизни, — говорил он, — меня надули при покупке одежды. За этот пиджак я отдал в Вене двести пятьдесят золотых, хотя стоил он примерно около ста пятидесяти. А надули меня потому, что я подъехал к магазину в экипаже. Ливрейный лакей открыл дверцу, я соскочил с подножки, и другой мой лакей внес меня на руках прямо в магазин. Ну и, само собой разумеется, все мне кланялись, кланялись — и в итоге ободрали меня как липку. При мне в магазин пришел князь Лихтенштейн и купил себе точно такой же пиджак, потому как мой необычайно ему понравился. И, знаете ли, он заплатил всего сто восемьдесят золотых, а я — двести пятьдесят. Когда потом через некоторое время мы встретились с Лихтенштейном на охоте в Венгрии и речь у нас зашла о пиджаках, знаете, что тогда сказал Лихтенштейн: «Ну и околпачили же тебя, коллега».
Таков был добрый пан Валента. Мне неизвестна история его демисезонного пальто, но она наверняка столь же занимательна.
Однажды он не пришел к нам в кабак, и мы примерно на третий день узнали, что дела его весьма плохи. Он схватил острое воспаление легких, что в его возрасте весьма небезопасно. Мы решили проведать пана Валенту и нашли его на Малой Стране, на третьем этаже грязного старого дома, в маленькой комнатке, где не было ничего, кроме убогой постели, графина с водой, стула, уставленного какими-то лекарствами и жестяной ложки. В стены было вбито несколько крюков, на которых висел нищенский гардероб пана Валенты. Когда мы входили, какая-то соседка сказала нам весьма нелюбезно:
— Этот старый болтун не протянет и до утра.
Так вот, следовательно, какова была шестикомнатная великолепно обставленная квартира!
Увидев нас, пан Валента, тяжело дыша, произнес:
— Удивляюсь я на доктора, приказавшего перенести меня из моей опочивальни сюда — в эту людскую, откуда, кстати сказать, к тому же вынесли всю мебель, чтоб было больше воздуха и покоя. Вы случайно не встретили на лестнице моего слугу?
Мы сказали, что никого не видели.
— Вот оно что! — сипло воскликнул пан Валента. — Будьте любезны, господа, посмотрите-ка в кармане моего пиджака, я приказал его сюда принести, там у меня должна быть сберегательная книжка на сто тысяч крон.
Мы сделали вид, что лезем в карманы пиджака, и сказали, что там ничего нет.
— Так я и знал, — прошептал пан Валента, — этот негодяй сбежал от меня вместе со всеми моими книжками.
— Ну, а что с вами, как вы себя чувствуете?
— Что ж, он метко попал в меня.
Он слегка приподнялся и прошептал:
— Об этом еще не говорят? Ничего еще не слышно? Ну ладно, я сам вам немножко намекну. Княгиня Шварцемберг и я. Понимаете? Ну, а князь нас застиг… Как же колет, как же колет! Такие ощущения были только у двоих: у Наполеона, когда он умирал на острове Святой Елены, а еще у фельдмаршала Радецкого. Однако, знаете, у меня уже был нотариус, и я ни о ком из вас не забыл.
Он приподнялся и совершенно явственно произнес:
— Я завещал вам весь этот дом и свой летний дворец в…
Он не договорил и умер.
Дом принадлежит пражскому магистрату, так что, очевидно, придется нам с ним судиться. Что же касается летнего дворца, то мы не знаем, о каком из них шла речь. У него их было несколько…
Революционер Зиглозер
В пору нового политического подъема встречались мы, первые члены новой партии, с революционером Зиглозером. Был это очень подвижный мужчина, который регулярно появлялся в «Славянском кафе» и с большим интересом слушал там наши разговоры. Каждый раз под конец он бросал одну и ту же фразу:
— Вот когда я состоял в «Омладине»…
Элегантно одетый, с тщательно напомаженными усами, в элегантных штиблетах, в одежде из модного материала, в брюках последнего покроя, он своими изысканными манерами, своим уменьем произнести слово «приятель» с мягкой интонацией дружеской преданности многих умел расположить к себе, тем более что вокруг то и дело слышалось: «Это тот, что состоял в «Омладине». Помню, как несколько лет тому назад, когда нашей партии еще не существовало, мой приятель Станислав Минаржик, которого только что выгнали из коммерческого училища, сидел в кафе «У Тумы» вместе со мной и моим другом Гаеком Домажлицким, неподвижно устремив свой взор в одну точку. Той точкой был революционер Зиглозер. И, глядя на этого мужа, который как раз протирал пенсне, произнес Минаржик:
— Там сидит Зиглозер из «Омладины». Будь в Чехии побольше таких людей, коммерческое училище давно бы уже прихлопнули.
А Зиглозер тем временем невозмутимо допивал свою чашку черного кофе, и его революционный дух как раз витал в размышлениях, в какую торговую фирму податься, чтобы предложить там для продажи очередную партию коньяка, ибо, хотя в душе он и оставался революционером, в практической жизни его интересы и занятия были другими: он служил посредником по продаже коньяка и торговых ярлыков для всевозможных товаров. Кроме того, он издавал журнал «Женское обозрение».
Как ему удалось завладеть этим журналом — история невеселая и далеко не революционная. Одному Зиглозеру известно, с помощью каких ухищрений он заполучил этот журнал, отобрав его у прежнего хозяина. Так и сделался владельцем «Женского обозрения» этот старый революционер, собравший затем вокруг себя несколько дамочек и учительниц, которым как раз нечего было делать, кроме как решать женский вопрос — занятие, признаться, несколько комическое, если учесть, что при этом над мужским вопросом никто даже не задумывается. Зиглозер верно рассчитал, что с помощью журнала он сможет войти в те круги, которые ратуют за право и справедливость. Коммивояжер различных фирм, он наносит визит главе какого-нибудь чешского торгового предприятия, где известна история с «Омладиной», и, к немалому удивлению добродушного хозяина, вдруг неожиданно начинает:
— Извините меня за дерзость, но мне хотелось бы узнать, что стало с вашим двоюродным братом Карелом Ваньгой. У вас нет никакого брата Ваньги? Но ведь совсем недавно мы вместе с ним находились под судом как члены «Омладины». Не может быть, чтобы я ошибался. Странно. Ведь мы с ним оба (моя фамилия — Зиглозер) старые омладинцы. Тогда, знаете, было время юношеского энтузиазма. К сожалению, многие из этих восторженных молодых людей потом жестоко поплатились. Под мрачными сводами тюрьмы у них начались разные заболевания, а никто не хотел позаботиться не только о том, чтобы им давали усиленное питание, но даже о том, чтобы они получали врачебную помощь.
В лучшем положении оказался только мой друг Карел Ваньга. Бледный молодой человек с высоким челом, он пользовался симпатией доктора тюрьмы На Борах, и тот выписал ему литр молока с коньяком в день. Ну, так вот и давали ему это молоко. Но в один прекрасный день начальник тюрьмы инспектировал вместе с врачом камеры, и до сих пор не забуду, как врач вдруг стал принюхиваться, принюхиваться да и говорит:
— Тут ведь какой-то сивухой пахнет.
Подошел к столику, на котором стояло молоко с коньяком для моего приятеля Ваньги, понюхал и подзывает Начальника. А начальник попробовал и начал прямо в нашем присутствии отчитывать главного тюремного надзирателя: это, мол, самый обыкновенный венгерский коньяк, а вовсе никакой не дистиллят из вина, какая бы фирма его ни изготовляла, тут, мол, спирт добавлен. Тогда я впервые услышал, что лучшие коньяки — французские, а потом, выйдя из тюрьмы На Борах, я постарался об этом деле побольше разузнать. У меня было много знакомых, и они свели меня с главным представителем крупной французской фирмы «Моншон-Фрере». Обстоятельства сложились тогда таким образом, что я был вынужден хотя бы для начала принять его предложение о сотрудничестве в рекламировании французского коньяка в Чехии. Ведь вы не можете себе представить, милостивый государь, как смотрели на нас, когда мы после долгих мучений вышли из тюрьмы! Со временем, конечно, я свыкся со своим новым положением, но и нынче выполняю эту службу скорее из уважения к тогдашнему энтузиазму, из уважения к пионерам того энергичного политического движения, которое наблюдается во всех политических партиях в наши дни, когда происходит, по сути дела, возрождение чешской политики. Я твердо знаю также по собственному опыту, что лучший коньяк нынче — это коньяк фирмы «Моншон-Фрере», который при этом и по цене конкурирует с самыми дешевыми венгерскими коньяками. Из этих соображений позвольте предложить вам как опытному знатоку вот эти образцы: коньяк двадцатилетней выдержки, литр — четыре кроны двадцать геллеров franko amballage, десятилетней выдержки — четыре кроны, пятилетней — две кроны восемьдесят, franko Прага. За бочковую тару набавляется полпроцента. Оплата и претензии тут же, в Праге.
И, подняв на торговца свои добрые глаза, этот старый революционер и омладинец произносит:
— Ну что ж, закажем на пробу по пятьдесят литров каждого сорта? Договорились?
И с подписанным заказом в руках он покидает магазин, насвистывая «Марсельезу».