Книга: А. Дюма. Собрание сочинений. Том 39. Воспоминания фаворитки
Назад: LXIV
Дальше: LXVI

LXV

Я уже рассказывала вкратце о приговоре, вынесенном Томмазо Амато, и о его казни. То была первая жертва джунты, и этот судебный процесс по важности, которая ему придавалась, превосходил все прочие, ибо восстать против власти Господа, разумеется, преступление еще более тяжкое, нежели посягнуть на власть монарха.
Аресты начались непосредственно после отбытия адмирала Латуш-Тревиля. Следовательно, уже около четырех лет некоторые подозреваемые томились за решеткой.
Их было человек пятьдесят. Едва приступив к делу, фискальный прокурор Базилио Пальмиери объявил, что располагает доказательствами против двадцати тысяч человек.
Для начала он обрек на смерть три десятка из первой полусотни, оговорив предварительное применение пытки.
Однако суд ограничился тем, что приговорил к смертной казни трех человек, еще трех отправил на галеры, а тринадцати назначил более легкую меру наказания. Остальным была возвращена свобода.
Предводителем заговорщиков был некто Пьетро ди Фалько. Он во всем признался и раскрыл следствию план заговора; впрочем, следует заметить, что его признания так и не стали достоянием гласности, а сам он был сослан на остров Тремити без очной ставки со своими сообщниками.
Выбор судьями смертной казни выглядел несколько странно. Казалось, будто они хотели совершить гигантское жертвоприношение, способное доставить удовольствие своей богине с мертвенно-бледным челом.
Приговоренные, все трое, были очень молоды, почти что дети, не вышедшие из возраста школяров. Они принадлежали к сословию аристократов, но еще не знали света, поскольку не имели времени войти в него. Да и сами они были известны разве что своим соученикам, и не чем иным, как блестящими успехами в коллеже.
Даже в сумме возраст этой троицы не достигал возраста старика.
Старшего звали Винченцо Витальяни, ему было двадцать два; средний, по имени Эммануэле Де Део, достиг двадцати; последнему, Винченцо Гальяни, сравнялось девятнадцать.
Общий стон жалости прошел по городу, когда стало известно о роковом решении джунты, обрушившемся на головы юношей, чья вина состояла лишь в том, что они, как выразился историк того времени, "говорили о вещах, о которых предпочтительнее молчать, и приветствовали то, что следовало бы прежде обдумать".
Главное их преступление сводилось к тому, что они остригли себе волосы и первыми ввели в обиход вывезенную из Франции моду, зачинателем которой был актер Тальма в тот вечер, когда состоялась первая постановка "Тита", о чем я уже рассказывала.
Признаюсь, когда до меня дошла эта новость и я узнала, кто такие приговоренные и сколько им лет, после того как мне объяснили, что они никоим образом не могли быть серьезными заговорщиками, меня охватила великая жалость к этим юным деревцам, которые будут срублены под корень и не успеют принести плодов.
Я побежала к королеве; она встретила меня с суровым лицом и нахмуренными бровями.
— Ты тоже явилась просить за них? — осведомилась она.
— А если я действительно пришла за этим, государыня, вы откажетесь меня выслушать?
— Да. Я решилась предоставить правосудию следовать своим путем, и потому все твои просьбы будут только бесполезной назойливостью.
— О государыня, — воскликнула я, с мольбой складывая руки, — они так молоды! И так мало опасны!
— Действительно, они не из тех, кого подразумевал Тарквиний, принимая посланца своего сына, когда сбивал прутом самые высокие маки в своем саду.
— О государыня, вы ведь и сами с этим согласны.
— Знаешь, в иные минуты я спрашиваю себя, почему эти ничтожные судьи остановили свой выбор на таких мальчиках — по глупости или из вероломства. И могу тебе признаться, почти склоняюсь к мысли, что здесь кроется предательство.
Я изумленно глядела на нее.
— Значит, тебе непонятно? Если я окажу милость этим, я буду обязана пощадить всех, ведь каждый будет считать себя таким же невиновным или, по крайней мере, утверждать это. А если я позволю казнить их, все поднимут крик о жестокости, меня назовут людоедкой; все отцы станут меня ненавидеть, все матери проклянут меня, и каждая женщина, имеющая двадцатилетнего сына, будет прижимать его к груди, твердя: "Храни тебя Боже от королевы-иностранки, от Австриячки!" — так называли мою сестру!
— Ах, государыня, вы же сами видите: вы колеблетесь! — вскричала я. — А если вы колеблетесь — это значит, что судьи ошиблись.
— Правосудие не может ошибаться, Эмма. Оно следует своим путем.
Я со вздохом уронила голову на грудь, прошептав про себя несколько слов.
— Что ты там бормочешь сама себе? — спросила Каролина.
— Благодарю Господа, что он не создал меня королевой, государыня, — отвечала я.
Наступило недолгое молчание. Королева первой нарушила его:
— Впрочем, приговор был вынесен сегодня утром; у нас еще три дня, чтобы принять решение… Сегодня вечером ты останешься здесь. Ночь подскажет нам выход.
В это мгновение вошел король. По своему обыкновению, он весьма учтиво приветствовал меня, знаком предложил мне сесть и сам сел подле своей жены.
— Моя дорогая наставница, — сказал он, — я пришел вас предупредить, что буду отсутствовать дня три-четыре.
— И куда же вы собрались?
— На охоту в Персано.
— Вы получили сведения, что ожидается новое землетрясение?
— Нет, поскольку в таком случае я бы направился не в сторону Салерно, а поближе к Капуа. Вы же понимаете, что Везувий и Этна никогда не принимали всерьез такую преграду, как разделяющий их Мессинский пролив, возникший, как вы мне однажды рассказывали, тоже в результате землетрясения. Они по-прежнему соединяются друг с другом посредством своих подземных ветвей, и, когда им приходит охота обменяться парой слов, лучше не попадаться им на пути… Нет, на этот раз я опасаюсь вовсе не землетрясения.
— И что же вас пугает?
— О, вы прекрасно это знаете.
— Неужели поколебалась ваша уверенность в истинности излюбленной аксиомы и вы усомнились в действенности одного из трех "F"?
— Не в действенности, но в уместности.
— И впав в сомнение, вы…
— Я устраняюсь. Разве мудрец не советовал чего-то в этом роде?
— Вы хотите сказать, что не желаете быть или, по крайней мере, казаться причастным к тому, что произойдет?
— Ни быть, ни казаться, сударыня. Разве я создал джунту? Разве я вызвал из Лондона Кастельчикалу? Разве я учредил эту пресловутую "темную комнату", о которой столько говорят и существование которой я, к счастью, вправе отрицать, так как ни разу туда не входил и даже не знаю, в каком крыле дворца она расположена? Нет уж, это все ваши дела. Я — что? Охочусь, ловлю рыбу, отдыхаю в Сан Леучо — словом, я, как выразились бы историки, ленивый король. А вот вы подлинно королева, вы держите бразды правления, подобно Екатерине Второй, и, как ее называли Северной Семирамидой, так и вас когда-нибудь назовут Семирамидой Южной, что будет к немалой чести для вас и для меня. Но если уж на вашу долю выпали преимущества власти, справедливо, чтобы и ее тяготы ложились на ваши плечи.
— Стало быть, вы намерены перед лицом Неаполя и всей Европы возложить на меня одну всю ответственность за смерть этих трех юношей?
— О каких трех юношах вы говорите?
— О тех, кому джунта вынесла приговор сегодня утром.
— Вот как! Значит, сегодня утром джунта приговорила трех юношей к смерти?
— Вы этого не знали? Возможно ли?
— Черт возьми, да! Мое влияние в делах правления столь незначительно, что никто не берет на себя труда докладывать мне о них.
— Довольно шутить, сударь. Все слишком серьезно. Поговорим же об этом тоже серьезно или не станем говорить вовсе.
— Не говорить — это мне подходит более всего. Как вам известно, я не имею обыкновения вмешиваться в то, что меня не касается. Я пришел сообщить вам, что отбываю в Персано и рассчитываю провести там несколько дней. Если бы я вас не предупредил, мое исчезновение могло бы причинить вам беспокойство, а я бы не желал, чтобы моя незначительная персона хоть на миг отвлекла вас от высоких забот большой политики. Вы говорите, что трое молодых людей приговорены к смертной казни? Бедные молодые люди! Меня это огорчает, но что поделаешь! Если они виновны, если они плели заговор против вас…
Я вмешалась:
— И вот, государь, что, собственно, тревожит благородное сердце ее величества: она не вполне уверена, что эти юноши действительно заговорщики, она даже опасается, что они невинны.
— Дьявольщина! В таком случае, дражайшая моя посланница, королеве не подобает допустить эту казнь. Смерть сумасшедшего, которого недавно повесили, уже и так произвела отвратительное впечатление, а гибель троих невинных — это еще хуже! Поразмыслите об этом, сударыня, хорошенько поразмыслите!
— Однако, сударь, — заметила королева, с видимым раздражением из-за того, что король одерживает верх в супружеском споре, — если бы я и захотела их помиловать, разве я имею на это право? Я же не король.
— Как это вы не король?
— Нет, я всего лишь королева.
— Прелестно! И это вы говорите мне? Ах, черт побери, но вы же и есть король. Кто такой король? Это тот, кто председательствует в Государственном совете. Кто дает приказания министрам. Кто объявляет войну и заключает мир. Вот что такое король! И где, черт побери, вы видели, чтобы я всем этим занимался? Занимаетесь этим вы, сударыня, стало быть, в действительности король — это вы.
— Король, сударь, это тот, кто ставит свою подпись.
— Э, сударыня, как вам преотлично известно, я так ленив, что заказал себе гриф, чтобы избежать даже труда ставить подпись.
— И он хранится в ларце, а ключ от него у вас, сударь.
— Это именно то, о чем я подумал, собравшись отправиться в Персано, сударыня. Я сказал себе, что это нелепость — держать ключ при себе, тогда как всеми делами ведаете вы. Значит, и ключ должен быть в ваших руках. Вот я и принес его вам.
— О, дайте же, дайте его, государь! — воскликнула я.
И почти что вырвала ключ из рук короля.
— Сударыня, — заметил Фердинанд, обращаясь к королеве, смотревшей на него с мрачным видом, — должен вам заметить, что королевская подпись в настоящий момент находится в руках леди Гамильтон и оставлять ее там опасно. Ей не составит труда продать нашей союзнице Британии хоть Мальту, хоть Сицилию, на которую у той большая охота. Это бы нанесло немалый ущерб нашей короне!
И раскланявшись с тем лукавым видом, что был присущ только ему, он удалился, под конец сделав жест человека, который умывает руки.
— Да, понимаю, — произнесла королева, — ты умыл руки! Пилат поступил так же, но он не избежал проклятия истории, оно преследует его уже восемнадцать столетий… Дай мне ключ, Эмма. Я подумаю, что с ним делать!
Преклонив колени, я передала ей ключ.
В эту минуту доложили о приходе фискального прокурора Базилио Пальмиери — того самого, кто утверждал, будто располагает уликами против двадцати тысяч персон, и требовал для тридцати обвиняемых смертной казни с предварительным применением пытки. Он просил милостивого позволения засвидетельствовать королеве свое почтение.
— Прекрасно! — сказала Каролина. — Если бы он не пришел, я бы сама послала за ним.
Потом, повернувшись ко мне, спросила:
— Эмма, хочешь поглядеть на физиономию угодливого мерзавца?
— Я готова остаться или уйти, как прикажет ваше величество.
— Нет, пойми, тут все зависит от твоей собственной воли и от того, хватит ли у тебя духу это выдержать.
— Что ж, государыня, коль скоро ваше величество оставляет это на мое усмотрение, я предпочитаю остаться. Меня слишком занимает все, что касается этих трех бедных юношей.
— В таком случае останься.
И, обратившись к придвернику, доложившему о визите судейского, королева сказала:
— Проведите сюда господина фискального прокурора Базилио Пальмиери.
Назад: LXIV
Дальше: LXVI