XXXIV
ГЛАВА, В КОТОРОЙ НА СЦЕНЕ ВНОВЬ ПОЯВЛЯЕТСЯ ЗОЛОТОЙ ЛУИДОР
Щедрая дружеская помощь шевалье де Монгла г-же д’Эс-коман оказалась напрасной.
Согласно закону тяготения, скорость падающего тела увеличивается пропорционально квадрату пройденного им пути. Данному физическому явлению соответствует и даже обнаруживается заметнее его подобное же физиологическое явление. Никто не в состоянии измерить чудовищную скорость, с какой несчастье низвергает тех, кого оно преследует, в пропасть, где им предстоит разбиться.
Сначала несчастье поразило Эмму в ее любви; затем, поскольку она не сломилась от этого удара, который вполне мог бы стать для нее смертельным, оно первый раз нанесло удар по ее материальным интересам, и испытания, последовавшие за этим первым испытанием, пошли одно за другим без остановки и передышки.
Она лишилась кредита и растеряла своих покупателей;
любой долг, любое денежное обязательство, какими бы незначительными они ни были, требовали от нее с такой строгостью, с таким чрезмерным старанием, что бедная Эмма не могла объяснить себе это иначе как своим прошлым; избавиться от магазина, покупка которого обошлась ей столь дорого, она не могла; ей удалось избежать банкротства лишь решившись, к своему глубокому огорчению, воспользоваться сбережениями Сюзанны, которые гувернантка ей без конца предлагала с яростной настойчивостью, ибо она никак не могла понять, почему г-н де Монгла получил предпочтение, на какое у нее было столько оснований заявить свои права.
Понадобились эти три тысячи франков и деньги, вырученные от продажи обстановки в Кло-бени, чтобы г-жа д’Эскоман могла достойно покинуть улицу Сез. Эмма так настрадалась в этом жилище, что она покидала его с истинным счастьем, хотя изгонял ее оттуда денежный крах. Для того, кого колесуют, для того, кого удручает горе, всякое изменение положения служит облегчением.
Тем больше оно было облегчением для Эммы. Она входила в скромный дом, нанятый ими на улице Пепиньер, с зародившейся надеждой, что переезд послужит каплей воды, которая освежит ее иссохшие губы.
Быть любимым — огромное счастье, но для некоторых сердец, щедрее одаренных по сравнению с другими, любить самим составляет еще большее счастье. С тех пор как Луи де Фонтаньё стал к ней так невнимателен, так холоден и так равнодушен, Эмма безропотно отказалась от счастья быть любимой, но она надеялась, что Небо оставит ей это утешение — любить самой; она полагала, что этого ей может быть достаточно; она нежила и лелеяла эту несбыточную надежду, основывая на ней все свое будущее.
В душевных болезнях, как и в лихорадке, бывает свое бредовое состояние. Госпожа д’Эскоман испытала уже достаточно жестоких страданий, чтобы утратить ясность своего восприятия; для того чтобы вступить в третью стадию своего существования, она составила план поведения, совершенно невыполнимый как в том, что касалось ее самой, так и в отношении ее любовника.
Она изучала характер Луи де Фонтаньё и, подметив постоянное несоответствие его сердечных влечений с его действиями, пришла к выводу, что он подчиняется непреодолимой жажде стремления к идеалу; она полагала, будто распознает в нем то, что делает человека поэтом и художником, и хотела направить его на путь, как ей казалось, предназначенный ему; Эмма думала, что, давая волю его мечтательным побуждениям, она предохранит его от участи, пугавшей ее, — брести от разочарования к разочарованию; она предполагала, что если сделать его любовницей музу, то его беспокойное воображение, столь пагубное для него в это время, успокоится.
Первая ошибка, совершенная г-жой д’Эскоман, состояла в том, что она смешивала художников, этих трудолюбивых первооткрывателей нашей цивилизации, с бесплодными мечтателями.
Эмма не думала, что далеко не одно и то же — полностью отдаться своему воображению, превратиться в его раба, повиноваться всем его прихотям и лениво идти за ним следом в мир безрассудного и несбыточного или же совладать с этим воображением, обуздать его, собрать его в горнило, откуда, после долгих и тяжелых трудов, может выйти, сверкая, то, что в нем было полезного. В ней было слишком много гордости любящей женщины, чтобы прийти к роковому заключению, что его мечтательность есть лишь проявление его слабохарактерности; недостатки, даже пороки менее страшат в человеке, чем качества, называемые отрицательными и обычно являющиеся признаком душевной вялости. Впрочем, хотя г-жа д’Эскоман и считала, что хорошо изучила своего возлюбленного, она знала его лишь поверхностно; в ней не было достаточной твердости характера, чтобы легко проникать скальпелем в плоть, которую ее любовь сделала своей; она закрывала глаза, боясь, что вид раны испугает и парализует любовь, которую ей хотелось сохранить вопреки всему; она не могла понять, как он, одно время довольствуясь тем, что вошел в ее мысли, затем проник в ее сердце, а потом и в ее чувства; как, накалив их, он поработил все ее существо.
К несчастью, эта ошибка Эммы осложнялась ее другой ошибкой, которой суждено было оказать более прямое воздействие на ее жизнь.
Наряду с ролью наставницы, которая поддерживалась ее слепой нежностью к Луи де Фонтаньё, она вообразила себе еще одну роль, против которой рано или поздно должны были восстать ее женская гордость и сама ее любовь.
В состоянии горестного исступления она в буквальном смысле слова приняла на себя роль матери — единственную, достойную ее привязанности к Луи де Фонтаньё; из страха перед одиночеством она нашла себе прибежище в этом чувстве, составляющем своего рода точную середину между любовью и дружбой. Она решила, не посоветовавшись со своим сердцем, что отныне оно будет довольствоваться этим, и приняла его молчание за согласие. Намерения ее были чисты; она и не предполагала, что ее героическое самоотречение и полнейшая самоотверженность вернут ей целиком этот неустойчивый ум, эту мечущуюся душу; но она была убеждена, что все это склонит ее возлюбленного к будущему, в котором ей виделось для себя лишь одно, чего она желала на этом свете, лишь одно, что она отныне считала укрытием от произвола прихоти, — чистую и бескорыстную привязанность человека, прежде страстно любившего ее.
В то же самое время, когда она пыталась тронуть душевные струны Луи де Фонтаньё, казавшиеся ей такими чувствительными, она старалась вывести его на тот уровень взаимодоверия, что был необходим для осуществления ее замыслов.
Поставленная ею перед собой задача была сложна.
С одной стороны, Эмма видела у Луи немало порывов, но они были чисто внешними и оседали, как пена в стакане; и как ни пыталась Эмма сохранить доброе мнение о своем возлюбленном, ей все труднее было сохранить иллюзию, что он предназначен для великого будущего, о каком она мечтала для него.
С другой стороны, она столкнулась с еще более серьезными препятствиями. Обыкновенно человек, если речь идет о чувствах, понимает только те из них, что он может испытывать сам; такое возвышенное понятие, как бескорыстие в любви, располагалось на таких высотах, какие душе Луи де Фонтаньё никогда не приходилось достигать. Он не поверил в это бескорыстие, увидел в нем ловушку, и его стоявшая на страже подозрительность отказывалась воспринимать любую откровенность, причем с тем упрямством, какое обычно приберегают для лжи.
Эмма вознамерилась вызвать у него то излияние чувств, которое она не получила в ответ на свое великодушие, и если раньше ей хотелось ничего не знать, то теперь ей хотелось знать все. Господин де Монгла более не объявлялся в их доме; она заподозрила, что за его отдалением от них, после того как он дал им такое доказательство своей дружбы, скрывается суровое порицание поведения его молодого друга; она написала ему, чтобы попросить о встрече. Шевалье был слишком учтив, чтобы не ответить ей; но он сослался на свое плохое здоровье, мешавшее ему воспользоваться такой честью.
Сюзанна со своей стороны хранила полнейшее молчание. Тем не менее она знала, что следует думать о причинах охлаждения молодого человека к ее госпоже; мы уже видели, какие изобретательные способности проявляла кормилица, чтобы распознать истину, и на этот раз они не подвели ее; она прекрасно знала секрет все более и более частых отсутствий Луи де Фонтаньё; однако, несмотря на намеченный Эммой материнский план действий, во взгляде, каким встречала маркиза возвращение домой своего возлюбленного, было столько нежности, а одна его улыбка, одно его слово доставляли ей столько радости, что гувернантка опасалась лишить ее этого последнего утешения и изо всех сил старалась не дохнуть на эту хрупкую былинку, удерживающую ее хозяйку над пропастью; напротив, она протягивала ей руку, чтобы не дать ей упасть туда; она вела двойную игру: в присутствии Эммы она была любезна и почти приветлива с Луи де Фонтаньё, а оставшись наедине с ним, позволяла своим глазам наполняться ненавистью, какую она испытывала к нему.
В то время как г-жа д’Эскоман боролась с первыми непреодолимыми трудностями, встретившимися ей при осуществлении ее замыслов, в дом к ней явился опасный гость, о котором сердечные тревоги не давали ей думать.
Этим гостем была бедность.
На этой третьей стадии своего общественного падения Эмма не побоялась взяться за труд мастерицы, который должен был стать единственным источником их существования, но она не рассчитала, что этот источник обычно бывает скуден.
Сюзанна свято последовала примеру своей госпожи. Слабое зрение не позволяло ей помогать Эмме в шитье, но и она вносила свою лепту в общий доход, хотя и скрывала, в чем состояло ее непритязательное занятие.
Луи де Фонтаньё тоже согласился снова занять свою должность у банкира; но наступил день, когда его незначительного жалованья и денег, зарабатываемых обеими женщинами, уже не хватало на домашние расходы.
Несмотря на перемену их положения, Сюзанна сохраняла неизменными все обычаи прежней жизни; и в Кло-бени, и в задней комнате при магазине на улице Сез она накрывала на стол столь же торжественно и тщательно, как это делали когда-то лакеи в особняке д’Эскоманов, и всегда провозглашала особым голосом привычное "Госпоже кушать подано!" со всей высокопарностью, какую эта фраза была способна вместить.
И теперь, поскольку ее новые занятия отнимали у нее лишь вечера, Сюзанна, несмотря на скромность подаваемой ею еды, сохранила эту причуду.
Однажды, закончив все приготовления к трапезе, надлежащим образом расставив тарелки, со знанием дела расположив приборы и поставив на стол два графина с чистой водой, она отправилась в соседнюю убогую харчевню за тем, что у нее называлось обедом для хозяев; через несколько минут она вернулась с пылающим взглядом и перевернутым лицом, изливая свой гнев потоком проклятий.
С большим трудом г-же д’Эскоман удалось добиться от нее причины этой ярости и узнать, что она была вызвана обидой на трактирщика, отказавшего продлить ей кредит, который показался ему совсем не безопасным.
У них еще сохранялись кое-какие остатки от прежнего богатства, но эти обломки кораблекрушения быстро исчезли, и чуть ли не каждый день Эмму одолевала нужда.
В своем отчаянном положении г-жа д’Эскоман более всего беспокоилась о том, чтобы не дать своему другу заметить жалкие уловки, к каким ей приходилось прибегать, и скрыть от него свою постоянную озабоченность ими; однако настал день, когда продавать было уже нечего, а торговцы проявили свою неумолимость, и Эмме пришлось посвятить Луи де Фонтаньё в эти подробности их существования; делала она это со слезами на глазах.
Молодой человек был глубоко взволнован; его мягкосердечие не могло устоять при виде столь горестной бедности; он расплакался вместе с молодой женщиной и нашел для нее утешительные слова, какие она уже давно ждала; он стал просить у нее прощения за то, что вовлек ее в такое бедственное положение; он винил себя, восхвалял ее и в заключение вдруг заявил ей, что беды их скоро прекратятся и их ждет лучшее будущее, причем он говорил так, что вызвал острое любопытство г-жи д’Эскоман.
На следующее утро Эмма отправилась за деньгами к торговке бельем, на которую она работала. Она долго отсутствовала, а вернувшись, казалась очень взволнованной: у нее дрожали и подгибались ноги, лицо было бледным, глаза блестели, и нервная дрожь время от времени пробегала по всему ее телу; казалось, она изнемогала от усилий скрыть свое тайное волнение. Сюзанна с привычной заботливостью принялась ее расспрашивать; г-жа д’Эскоман объяснила это свое состояние, вызывавшее тревогу у ее старой подруги, пустяковым недомоганием и настояла, чтобы та пошла по своим обычным делам. А Луи де Фонтаньё ничего не заметил; казалось, он сам находился в каком-то беспокойстве и тревоге, и его снедала какая-то тайная забота.
Когда они остались наедине, Эмма подошла к молодому человеку и вложила свою руку, горячую и влажную, в его руки.
— Луи, — обратилась она к нему, — вам нечего мне сказать?
Он вздрогнул и пробормотал что-то похожее на отрицание.
— Настоящая любовь пробуждается редко, почему же вы, мужчины, отказываетесь ее замечать?
— Что вы хотите этим сказать?
— Я хочу сказать, что, по моему мнению, вы имели достаточно доказательств того, как далеко может простираться моя нежность к вам, и не следует подвергать меня смертельному оскорблению, показывая, что вы сомневаетесь в ней!
Луи де Фонтаньё в свою очередь побледнел, услышав, что его любовница выражается с непривычной для нее определенностью.
— Послушайте, — промолвил он, — если вы затронете тему упреков, то мы никогда не кончим нашего разговора! В любви упреки это нечто вроде ружейной пальбы, предваряющей основную атаку. Ну же, Эмма, нападайте на меня сразу, чтобы я знал, куда направлена угроза.
— Вы несправедливы, — с грустью отвечала г-жа д’Эс-коман, удивленная легкостью тона, с каким ее возлюбленный произнес эти слова. — Вы несправедливы, но я должна была предвидеть эту несправедливость, поскольку вы разлюбили меня.
— Я разлюбил вас? — с нетерпением возразил Луи де Фонтаньё, желая скрыть им свое смущение, вызванное этим разговором. — Как вы, Эмма, неоспоримое превосходство которой я признаю, можете решиться на то, чтобы пускать в ход доводы разъяренной гризетки? Я вас разлюбил?! Это означало бы, что я забыл ваш благородный порыв, с каким вы уступили любви, которую я имел счастье к вам испытывать, бедствия, какие за этим последовали, ваше бескорыстие и вашу самоотверженность! Вы это хотите сказать? Так вот, я утверждаю, что люблю вас больше, чем когда-либо прежде. Разумеется, моя любовь изменилась внешне, по форме, по тому, как она проявляется; это общий закон, ничто на свете не может не подчиняться ему; но если у меня и нет больше страсти, то нежность моя к вам по-прежнему безмерна; если в ней нет больше весеннего пыла, она, по крайней мере, пустила более крепкие корни. Лишь некоторым деревьям Бог даровал способность оставаться вечнозелеными, лишь некоторым сердцам — способность сохранить аромат юности и любви; ваше сердце, без сомнения, таково; но из этого не следует, что те, кто разделяет людские слабости и немощи, обездолены до такой степени, что они утратили чувство долга и признательности. Разве так уж важна причина, если результат тот же? Разве так уж важно, что не будет более любовной горячки, если сегодня, как и когда-то, я готов отдать свою кровь и свою жизнь, коль скоро они помогут обеспечить ваше счастье?
— Я просила вас о гораздо меньшем, Луи, но тем не менее вы отказали мне.
— В чем же? Говорите!
— Я просила вашего доверия.
— Скажите, когда и как я отказывал вам в нем, Эмма? — спросил Луи де Фонтаньё, невольно краснея.
Внезапная мысль оживила молодую женщину, она покраснела и заговорила дрожащим от волнения голосом:
— Выслушай меня, Луи! Ты не знаешь, до какой степени любовь может преобразить женщину; ты полагаешь, что во мне еще осталась пошлая ревность, но ты ошибаешься. Я была искренна, когда говорила тебе недавно, что Эмма д’Эскоман умерла, умерла, срывая цветы, как шекспировская Офелия; то, что осталось от нее, стало твоей плотью и кровью, страдает лишь твоими страданиями и улыбается лишь твоим радостям. Мне казалось, что если я лишусь этой роли, столь незначительной после той, на какую мне давали право надеяться твои клятвы, то твоя честь не пострадает и наша взаимная привязанность, освобожденная от всех земных уз, переживет нашу любовь. Я никогда не домогалась влияния на твою волю, никогда не следила за твоими поступками; я лишь хотела, чтобы ты делился со мной своими мыслями, и ничего более. В лучшие времена тебе было угодно называть меня супругой, но сейчас я готова отказаться от этого звания; однако я хочу остаться для тебя чем-то вроде сестры, матери, подруги, смирившейся с позорной участью рабыни, лишь бы внимать твоим сладостным откровениям. Но все это, разумеется, оказалось пустой мечтой, ибо после снисходительного молчания, с каким я наблюдала за следствиями немощи и слабости, о которых тобою только что было сказано, ты не посчитался с моим правом быть первой наперсницей счастья, что тебе готовится.
— Что ты хочешь сказать? Я не понимаю тебя.
— Луи, умоляю, даруй мне последнее утешение и доверься моей любви!
— По правде говоря, ты выводишь меня из терпения; я не понимаю, кто мог внушить тебе все эти нелепости.
— Ну что ж, если ты не хочешь говорить, я скажу все сама!
— Говори, я слушаю, — с неистово бьющимся сердцем ответил молодой человек, лицо которого из красного, каким оно было, сделалось бледным.
Наступила минута молчания; Эмма казалась подавленной; дыхание ее было прерывистым; рыдания заглушили ее голос, слезы залили лицо; в отчаянии она запрокинула голову и закричала:
— Я не могу говорить! Не могу!..
— Ну что ж, давайте послушаем эти милые измышления, эту славную клевету, — заговорил Луи де Фонтаньё, к которому немного вернулась его уверенность. — Почему вы не выносите их на суд? Я жду.
Рыдания г-жи д’Эскоман усилились, и он добавил:
— Поистине глупо с твоей стороны доводить себя до такого состояния, ведь я даже не могу предположить, о чем может идти речь…
— О! — воскликнула Эмма с настолько ясно выраженным негодованием в голосе, что молодой человек остановился, совершенно озадаченный, не договорив фразы. — Вы женитесь! — произнесла маркиза, глядя ему в лицо.
Луи де Фонтаньё вздрогнул.
— Вы женитесь! — повторила Эмма дрожащими губами.
— Это ложь!
Госпожа д’Эскоман наклонилась над своей рабочей корзинкой и достала оттуда небольшой пакет с тонкой бельевой тканью и образцами вышитых инициалов с графской короной.
— Вы женитесь! — в третий раз произнесла Эмма. — А поскольку я считаюсь искусной мастерицей, то меня попросили сшить приданое для вашей невесты. Мне сказали, что вы женитесь на богатой, очень богатой сироте. Ну а если вы нуждаетесь в других подробностях, доказывающих, что я обо всем прекрасно осведомлена, то завтра я смогу предоставить их вам.
Луи де Фонтаньё не отвечал, закрыв лицо руками.
— Мне не хочется, чтобы вы могли подумать, будто в эту минуту, когда я так страдаю, я уступила каким-то эгоистическим тревогам. У Эммы нет больше слез для самой себя; и если она плачет сейчас, то не о разлуке с вами, ибо она давно уже ее предвидела; она оплакивает ваше вероломство и ваше двуличие.
Молодой человек бросился к ее ногам, взял ее руки, оросив их своими обильно льющимися слезами.
— Неблагодарный! — продолжала г-жа д’Эскоман. — Неужели ты думаешь, будто у меня сохранились какие-нибудь иллюзии? Неужели ты думаешь, будто от моей любви могло утаиться хоть одно из последствий нашего плачевного положения?.. Можешь ли ты вообразить, чтобы я, увидев, как улетучиваются мои тщетные надежды, не решилась испить чашу до дна? Послушай, я хочу, чтобы ты мог судить о том, очистилась ли эта любовь в постигших меня невзгодах; я хочу, чтобы ты знал о том, что очень часто, еще раньше, я задумывалась о такой развязке, которой неизбежно должна была завершиться наша связь; вместо того чтобы с ужасом отталкивать ее от себя, я призывала ее от всей души, коль скоро оно должно было обеспечить твое счастье. Тебе известно, с каким равнодушием я переношу нищету, если она касается одной меня; и все же мне приходилось сожалеть о своем богатстве, пожертвованном мною во имя нашей общей чести, в те минуты, когда я размышляла о том, что оно чрезвычайно помогло бы обеспечить тебе существование, достойное твоего имени и звания. Повторяю еще раз: не думай, чтобы я винила, осуждала или проклинала тебя, мой вечно любимый Луи! Я упрекаю тебя только в одном — в том, что из чужих уст я узнала твою тайну, на которую я имела право по многим причинам.
— В свою очередь клянусь тебе, Эмма, что, когда я согласился на женитьбу, мысль о тебе преобладала над всем прочим; понимая, что ты погубила себя ради меня, приговорив себя навечно на этот каторжный труд, для которого ты вовсе не создана, я хотел избавить тебя от этого положения.
— Я верю тебе, мой бедный друг, я хочу тебе верить; но прежде всего необходимо устроить на надежных, крепких основаниях твое счастье. Почему ты сомневался во мне? Взор любящей женщины куда проницательнее взора мужчины. Я могла бы удостовериться, найдешь ли ты в своей избраннице все то, что послужит залогом блаженства, которое я тебе желаю. Мне сказали, что невеста твоя молода, значит, она должна быть чиста; она полюбит тебя, — в это мгновение голос Эммы стал почти неслышным, — и я буду молить Бога, чтобы моя любовь к тебе переселилась в ее сердце.
— Но что же будет с тобой, Эмма?
— Зачем тебе беспокоиться обо мне? — отвечала маркиза, невольно сгибаясь под бременем креста, который она решилась нести. — Разве важно то, что происходит с мертвым телом, когда душа разрывает соединяющие ее с ним связи?
Луи де Фонтаньё был поражен отчаянием и горечью, какие звучали в этих словах; он почувствовал искреннее раскаяние, а также сострадание к женщине, прежде так страстно любимой им.
— Не говори так, Эмма! — воскликнул он. — Ни мое богатство, ни мое честолюбие, ни мой эгоизм не должны стоить тебе жизни, ты и так слишком уже много дала мне. Я забываю все и отказываюсь от всего. Давай скорее уедем отсюда. Ты помнишь, как мы были счастливы в Кло-бени? Мы найдем подобное ему пристанище подальше от Парижа, где я сбился с пути; оно будет еще скромнее, чем первое, но это не имеет значения! Я стану работать своими руками, своими руками я буду возделывать землю и, как и ты, смогу заслужить славные трудовые мозоли. Такое мне будет по силам, я почувствовал это, когда ты заронила мне в душу ужасную мысль о твоей смерти. Нет, нет, Эмма, я не желаю, чтобы ты умирала ради меня, я не желаю более, чтобы ты страдала!
Он взял обеими руками голову молодой женщины, наклонил ее к себе, и их губы снова слились в поцелуе.
По выражению его глаз, по звуку его голоса Эмма могла судить, что в данную минуту несчастный Луи де Фонтаньё был с ней искренен.
Она почувствовала, что в душе ее зародилось искушение в последний раз испытать свое счастье; но после стольких разочарований у нее уже не хватало мужества решиться на такое; борьба пугала ее больше, чем смерть, и Эмма отбросила эту мысль; при этом она постаралась найти новые силы в своей измученной душе и попробовала сменить мучительное подергивание губ на улыбку.
— Дитя! — обратилась она к своему возлюбленному. — Кто говорит тебе о смерти? Разве, напротив, не должна я жить и быть счастливой, зная, что ты счастлив, богат и уважаем? Если я тебе сказала, что душа моя покинет мое тело, то это значит: что бы ни случилось, что бы ни произошло с тобой, ничто, мне кажется, не сможет помешать ей преодолеть пространство и последовать за тобой. Ты прав, тебе нужно уехать из Парижа, полного слишком больших опасностей для твоей слабой воли, и укрыться где-нибудь в деревне, но только не со мной, мой бедный Луи, а с той женщиной, которую ты перед Богом и людьми сможешь назвать своей женой.
— Эмма, не произноси этого слова! У меня мутится разум! Боже мой, я впервые заглянул в ужасающую бездну, где мы очутились. Но ты… — с тревогой продолжал Луи, — что станет с тобой?
— Со мной? — отвечала г-жа д’Эскоман, исполненным высочайшей веры жестом простирая руки к Небу. — Я буду молиться.
Луи де Фонтаньё отвечал ей новыми взрывами отчаяния, новыми горестными возгласами; он был настолько удручен, что Эмме пришлось явить собой странное зрелище любовницы, побуждающей своего любовника оставить ее и дающей ему силы бороться с угрызениями совести; она делала это так естественно, с таким забвением собственных мук, что ей удалось внести некоторое спокойствие в душу молодого человека; и тогда, несмотря на страшную боль, которой отдавались в ее сердце каждый из поднятых ею вопросов, она попыталась придать чисто дружеский характер их беседе: она стала расспрашивать Луи де Фонтаньё о его избраннице, о ее семье, об обстоятельствах их знакомства, о мнении г-жи де Фонтаньё, его матери, насчет его невесты, при этом более всего силясь казаться безразличной к тому, что ее так живо интересовало.
Вдруг г-жа д’Эскоман с удивлением заметила, что он испытывает определенное замешательство, отвечая на ее вопросы; одновременно она увидела, что он с беспокойством поглядывает на часы, стрелка которых показывала девять часов.
Смертельный холод пробежал по ее жилам: она поняла, что ожидает Луи де Фонтаньё, она поняла, кто его ждет.
Она громко, протяжно вздохнула, словно несчастный, который долго оставался лишенным воздуха; она задыхалась, ей казалось, что ее кровеносные сосуды вот-вот разорвутся. Лишь после довольно большого промежутка времени ей удалось прийти в себя настолько, чтобы найти силы сказать Луи де Фонтаньё, что она устала от всех этих переживаний, что ей хочется немного отдохнуть и что он может отправиться на свою ежевечернюю прогулку.
Луи де Фонтаньё поцеловал ее, с нежностью сказал: "До свидания" — и вышел.
Эмма беспокойно прислушивалась к удаляющимся шагам на лестнице; оставшись одна, она перестала сдерживать свое сердце, и оно готово было взбунтоваться; каждое поскрипывание деревянных ступеней болью отдавалось в ее груди; она испытывала мучительное желание бежать за тем, кто удалялся, позвать его, просить его о милосердии, вымаливать его сострадание.
Эмма услышала, как со скрипом захлопнулась выходящая на улицу дверь, и звук этот, показавшийся ей зловещим, усилил ее отчаяние; она бросилась к окну, распахнула его и раздирающим душу голосом прокричала имя Луи; но крик ее потерялся среди шума экипажей; она высунулась из окна, надеясь увидеть своего возлюбленного, но улица уже была объята ночной мглой, и ничего нельзя было разглядеть.
И только теперь она смогла оценить несбыточность своих решений, представлявшихся ей твердо установленными, и понять, что воля может быть бессильной по отношению к некоторым чувствам. Ее отклик на это был мучительным: Эмме казалось, что она пробудилась от сна, а снилось ей, что ее постигло какое-то страшное бедствие. Госпожа д’Эскоман спрашивала себя, возможно ли, что она отказалась от человека, который составлял все ее благо, любовь которого стоила ей так дорого, и она отвечала себе, что такого быть не может и сам Господь не мог допустить подобной чудовищности. Ее любовь, остававшаяся спокойной и нежной в своих порывах, воскресла в ней, обратившись в жгучую, неведомую ей до этого страсть, которая пугала ее, но перед которой она не могла устоять. При одной мысли, что тот, кто клялся ей в любви, в эту самую минуту, возможно, находится у ног другой женщины, она чувствовала, как ее охватывает бешеная ненависть, хотя когда-то она не была в состоянии испытывать ненависть даже к своему первому мучителю; вслед за безумными проклятиями и порывами исступления она стала в отчаянии заламывать руки, взывая к состраданию к ней и к нему. Затем мысли ее приняли другое направление: она стала думать о том, что, возможно, никогда больше не увидит того, кого сейчас проклинала; что он поцеловал ее в последний раз; что он почувствовал все происходящее в эту минуту в душе его любовницы и не вернется, чтобы не испытывать напрасные муки возле нее, и что после его "До свидания" ей отныне уже нечего от него ждать. Мысль эта восстановила порядок в чувствах Эммы; она горько заплакала, и гнев ее и все ее злые чувства ушли вместе со слезами; в сердце ее осталась только бесконечная нежность к любимому человеку. Она принялась собирать вещи, оставшиеся после него, и делала это с благоговением матери, собирающей то, что осталось после смерти обожаемого ею ребенка; это были письма, кольцо, какие-то безделушки, хрупкие напоминания о днях ее не менее хрупкого счастья; она взяла все эти вещи, прижала их к груди и осыпала поцелуями; ей казалось, что они хранят на себе следы прикосновения и дыхания ее возлюбленного и посредством их она все еще общается с ним.
Среди этих предметов находился и тот, что был дороже ей всех прочих: это была золотая монета, которую она дала Луи де Фонтаньё в день их первой встречи и которая на следующий день послужила ему столь счастливым талисманом. Эмма вправила ее вместе со своими волосами в медальон, и она и Луи де Фонтаньё прежде носили его по очереди у себя на шее, но, с тех пор как счастливые дни их любви миновали, его повесили над камином, и все же, даже в крайней нужде, она не решалась с ним расстаться.
Она сняла медальон и поднесла к губам, но внезапно у нее вырвался крик удивления: медальон был пуст.
Эмме показалось, что ей это снится, что она теряет рассудок, и машинально, не отдавая себе отчета в том, что она делает, молодая женщина принялась искать вокруг себя луидор, ставший для нее вдвойне драгоценным.
В эту самую минуту на лестнице послышались тяжелые шаги; дверь отворилась, и на пороге показалась Сюзанна.
Эмма была настолько не в себе, что даже не обратила внимания на наряд и поклажу гувернантки, которые выдавали тайну ее занятий, столь тщательно ею скрываемую. На голове Сюзанны был безобразный Мадрас, надвинутый на глаза, на груди у нее висел лоток, выстланный тисовыми ветками, на которых лежало еще несколько цветков, а в руках она держала корзину с тремя или четырьмя букетами.
Все вечера бедная старушка торговала на улице цветами — это было единственное найденное ею средство облегчить нужду той, что она любила, и не лишить ее при этом своих забот и своих услуг.
Эмма бросилась ей навстречу:
— Где моя золотая монета? Та, что была в медальоне! Сюзанна, куда ты дела мой луидор?
— Я принесла его тебе, дитя мое, — отвечала гувернантка, бросая монету на свой лоток.
Эмма с восторгом схватила монету.
— А ты не хочешь меня спросить, каким образом этот луидор попал ко мне в руки?
Эмма в изумлении взглянула на свою старую кормилицу и только тогда заметила, что щеки ее были совершенно мокрыми и их покрывали лиловые пятна, служившие знаком ее глубокого душевного волнения.
— Говори! Говори! — воскликнула г-жа д’Эскоман.
— Так вот, этот луидор, недавно вынутый из медальона, луидор с изображением Карла Десятого, который я не могла не узнать, потому что над головой короля была пробита дырочка, — он сам мне его дал сегодня.
— Он сам?
— Да, он заплатил мне за два букета, которые торопился отнести мадемуазель Маргарите.
— Мадемуазель Маргарите? О! Но это невозможно!.. Ты ошибаешься, Сюзанна!.. Этой женщине?!.. Нет, нет, это не так!
— Если бы это было не так! Понимаешь, этот оказался еще хуже, чем прежний! Тот обладал всеми пороками Сатаны, а у этого есть один, превосходящий их все: подлость. Это так, как я говорю, и ты не можешь, ты не должна больше любить его. О! Сюзанну не обманешь… Как только он бросил на мой лоток этот луидор, как только я узнала монету, которой он должен был дорожить как святыней, я пошла за ним следом — от магазинов, где он делал какие-то покупки, и до дома этой девки; я видела, как он поднимался по лестнице с двумя букетами в руках. Я давно уже знала, что он ходит к ней, однако хотела утаить это от тебя… Но такое переполнило мое терпение, и я решила, что все расскажу тебе сегодня; эта любовь отвратительна, и я могу дать тебе оружие для борьбы с ней — презрение; в этом мире никто, кроме меня, не будет любить тебя так, как ты того заслуживаешь… Давай, попробуй! Этот человек однажды продаст тебя, как он продал твой талисман!
Но Эмма уже давно не слушала свою старую подругу. После первых же слов Сюзанны золотая монета выскользнула из рук молодой женщины и покатилась по полу. Сама же Эмма упала на колени и замерла в этом положении — безмолвная, раздавленная таким разоблачением.
Сюзанна обняла ее, но при первом же ее прикосновении маркиза вышла из своего оцепенения и освободилась от объятий кормилицы.
— Уедем! Уедем! — воскликнула она. — Я боюсь, что если увижу его снова, то возненавижу!
Эмма бросилась на улицу и, не оглядываясь, побежала с такой быстротой, что Сюзанна потеряла ее из виду на втором же перекрестке.