X
О ХРУПКОСТИ ДОБРОДЕТЕЛИ, КОГДА В ДЕЛО ВМЕШИВАЕТСЯ ДЬЯВОЛ
Господин де Монгла подошел поближе к Луи де Фонтаньё, все еще стоявшему у окна.
— Ну что ж, — отвечал тот на реплику шевалье, — как бы ни была чудесна эта рыбная ловля, я, тем не менее, не отведаю рыбки.
— Может быть, вы рассчитываете, что я буду лакомиться ею? В таком случае вы ошибаетесь: тут остается лишь мое желание, но, чтобы там ни говорили мудрецы, его одного недостаточно.
Затем, заметив, что Луи де Фонтаньё бережно держит в руках карту с посланием Маргариты, он продолжал:
— Вот как! Господин гордец, скажите мне тогда, почему вы храните как реликвию этот автограф, если он так мало значит для вас?
— Это первый вексель, выданный под здравомыслие господина д’Эскомана; еще один или два подобных ему, и, не сомневаюсь, он уплатит по ним.
— Ну, если вы заговорили загадками, я ухожу не прощаясь с вами.
Луи де Фонтаньё был в восторге от своего успеха; то, что случилось, превзошло его мечтания, и он вошел во вкус происходящего; задача его облегчалась до такой степени, что ему стало стыдно столь легко завоевывать любовь, которой он приписывал такую высокую цену. От ощущения счастья — а возможно, и от винных паров — он начал откровенничать.
— Вы слишком благосклонны ко мне, шевалье, чтобы я мог делать для вас тайну из моих намерений, — начал он. — Я тем менее расположен к этому, что мои намерения вполне сочетаются с вашими благоразумными советами, которые вы пытались внушить мне сегодня вечером.
— Черт возьми! Мой мальчик, не будем здесь говорить о благоразумии; сейчас не та минута, чтобы проявлять неблагодарность к безумию, принесшему нам сегодня вечером такой успех.
Луи де Фонтаньё не дал смутить себя этой шуткой и продолжал:
— Если вам и показалось, будто я грежу о мадемуазель Маргарите, то это просто потому, что я хочу доказать несчастному д’Эскоману, что он попался на удочку этой девицы, недостойной его, и что ради нее он безрассудно пожертвовал самой целомудренной и самой очаровательной женщиной.
Господин де Монгла вздрогнул, ударил себя по лбу и простер руки к Небу, как человек, запутавшийся в своих предположениях и увидевший, что действительность вышла за пределы возможного. Он собирался уже было ответить, но в это время их несколько раз окликнули; они отошли от окна и вернулись в гостиную. Однако лицо старого шевалье выражало такое глубокое изумление, что каждый из присутствующих обращался к нему с вопросом, не случилось ли с ним чего-нибудь.
— Не пугайтесь, господа, — отвечал он. — Господин де Фонтаньё оказал мне честь сообщить свои взгляды на стрельбу дуплетом, чем сильно озадачил меня: с некоторого времени я стал весьма впечатлительным.
В большинстве романов игроки, не выпуская из рук карты, никогда не упускают случай щегольнуть остроумием; на самом деле у игрока на это нет времени: игра это всепоглощающий недуг, вроде морской болезни.
Молчаливые и мрачные, сотрапезники г-на де Монгла сосредоточили все свое внимание на атаках и ответных ударах: у них это была уже не просто страсть, а исступление. Глядя на них, можно было сказать, что происходит один из тех яростных поединков, столь обыкновенных в XVI и в XVII столетиях, когда одна шайка дворян нападала на другую. Только теперь позвякивание монет пришло на смену бряцанью шпаг, игорные термины — на смену насмешкам, озлобляющим противника, а некоторые междометия, срывавшиеся с досады из уст проигравших, — на смену хрипам умирающих.
Один лишь г-н де Монгла выделялся в этом обществе: он был спокоен, высокомерен, хладнокровен, и все же он проигрывал.
Странное и тем не менее часто встречающееся противоречие: человек, которого в первой половине вечера видели по-детски радовавшимся выигрышу, теперь проявлял необыкновенное безразличие к своему невезению. Он отодвигал от себя проигранные деньги с равнодушием генерала, закаленного в огне баталий, и созерцал свое поражение с философией стоика.
Более того, проигрыш не занимал его настолько, чтобы он мог забыть выслушанное несколько минут назад откровение Луи де Фонтаньё, и, встречаясь с молодым человеком взглядом, старый дворянин незаметно подмигивал ему, тем самым откровенно выражая личное мнение по поводу сентиментального донкихотства своего юного друга.
Менее чем за полчаса он проиграл все свое золото и все свои банкноты, еще несколько минут назад казавшиеся ему целым состоянием.
Он встал из-за стола и взял шляпу.
Последовал общий возглас изумления.
— Это невозможно, Монгла! — воскликнул маркиз д’Эскоман. — Неужели вы намереваетесь уйти первым?
— Я ухожу с чистыми руками, мой дорогой маркиз, — отвечал шевалье, ударяя по карманам своего жилета.
— Ба! Вы же прекрасно знаете, мы послужим вам опорой во всем, что вам угодно, — сказал маркиз, к которому вернулось доброе расположение духа, потому что он успел частично отыграться.
— Я бы поверил вашим словам, маркиз, если бы вы ранее не осмелились откровенно сказать мне противное.
— Монгла, удар шпаги этого бедняги Гискара совсем не унял вашего дурного настроения; вы затаили на меня злобу из-за моей досадной позавчерашней шутки; но меня такое не устраивает: я в присутствии всех приношу вам мои решительные и искренние извинения! Да хранит меня Господь от ссоры с человеком, который позволил мне отыграть назад тысячу луидоров! Если вы решили вести себя по-обывательски, то мы не позволим вам уйти, по крайней мере не произнеся тост за ваше здоровье, — пусть он дополнит мои уже принесенные вам извинения. Выпьем, господа, за достойного образчика старшего поколения, за этого доблестного представителя прежних прожигателей жизни, за господина шевалье де Монгла!
Тост был встречен восторженно.
— Вы и в самом деле слишком добры ко мне, — отвечал шевалье. — Я дряхлею и скоро умру, но меня утешает то, что традиции старого доброго времени не утеряны, что после меня остаетесь вы, чтобы служить примером будущим поколениям и бороться против дурного вкуса нашей эпохи, которая превращает игру в дело, вино — в дурман, а доступных женщин — в предмет любви!.. Выпьем за того, кто восстановит все это, за д’Эскомана!
Маркиз не уловил оттенка иронии, сквозившей в словах шевалье; казалось, он был совершенно горд лестным суждением о нем, высказанным таким знатоком традиций.
Луи де Фонтаньё хотел было непременно проводить г-на де Монгла; он горел нетерпением услышать его мнение, которое тот пока выражал лишь жестами; старый дворянин, прочитав это желание в глазах молодого человека, приблизился к нему и, склонившись над его плечом, шепнул:
— Прощаюсь с вами до завтра. Но обещайте мне ничего не предпринимать до того времени, как вы со мной увидитесь.
— Но когда же я снова увижусь с вами?
— Разве я не сказал вам только что? Завтра.
Когда за г-ном де Монгла закрылась дверь, маркиз д’Эскоман сделал знак игроку, державшему банк, подождать несколько минут перед продолжением партии.
— Господа, неужели вы поверили предлогу, под которым он бросил игру? — воскликнул он. — Да просто у него есть более приятное занятие. Послушайте, я подозреваю, что это любовное свидание, и не иначе как с хозяйкой дома, с обворожительной госпожой Бертран! Давайте-ка прислушаемся: бьюсь об заклад, что мы не услышим звука закрывающейся входной двери.
Воцарилось молчание, и, действительно, прошел значительный промежуток времени, но ни один звук не донесся до третьего этажа, где находились гости.
Догадка маркиза стала выглядеть совершенно правдоподобной.
Гости принялись понемногу высказывать самые невероятные предположения: одни предлагали застигнуть г-на де Монгла врасплох, другие — предупредить г-на Бертрана, но по своей решимости они напоминали мышей из басни: приключение г-на де Гискара слегка придавало старому дворянину облик Родилара.
Мало-помалу игра взяла верх над любопытством, и вновь послышался ритмичный шелест карт, падавших на сукно.
— Тсс! — произнес вдруг один из самых молодых гостей. — Д’Эскоман прав, я только что слышал на лестнице скрип башмаков и шорох платья.
Тут же пять или шесть молодых людей непроизвольно вскочили со своих мест и устремились на лестничную площадку, но было уже поздно: входная дверь повернулась на петлях и тихонько закрылась.
Тьма на улице была такая беспросветная, а члены городского управления соблюдали такую строгую экономию на уличном освещении, что те из гостей, кто выглядывал из окон, смогли заметить лишь тень, погрузившуюся в темноту, но при этом нельзя было различить, мужская это тень или женская и кому она принадлежала — двум человекам или одному.
Поскольку сделать что-нибудь более злокозненное было невозможно, на отсутствующего шевалье посыпались язвительные насмешки; затем из-за постоянных перерывов в игре, усталости удалось сделать свое дело, и гости заговорили о том, что пора расходиться.
Перед тем как покинуть дом Бертрана, г-н д’Эскоман осторожно постучал в дверь Маргариты, находившуюся на том же этаже, что и гостиная, где проходил ужин.
Ключ находился в замке, но изнутри комнаты никто не ответил.
"Она уже спит", — подумал г-н д’Эскоман, догоняя своих друзей.
Луи де Фонтаньё проводил маркиза до его особняка; г-н д’Эскоман ушел к себе, и молодой человек остался на улице один.
Как ни мало он был привычен к бессонным ночам, впечатления прошедшего дня и завершившегося вечера разожгли его чувства и взбудоражили его воображение; лихорадочное состояние, придавшее ему физические силы, десятикратно умножило остроту его чувств; он ходил взад и вперед под огромными мрачными стенами, за которыми жила маркиза, и под властью испытываемого им возбуждения его страсть и его мысли начали понемногу претерпевать изменения.
При виде света, мелькавшего последовательно во всех комнатах дома, — несомненно, это г-н д’Эскоман освещал себе дорогу в спальню, — Луи де Фонтаньё впервые ощутил мучительную ревность.
Где же остановится этот свет?
Неужели тот, кто нес его, имел право проникнуть и в заветный альков, который в данную минуту обладал в глазах молодого человека святостью скинии?
И тогда его воображение безжалостно нарисовало ему без всяких завес и покровов картину, заставившую его дрожать от ярости и бледнеть от зависти.
Любовь г-на д’Эскомана к Маргарите была единственным заслоном, защищавшим его кумир от осквернения, но не он ли сам собирался разрушить этот заслон?
С той минуты, когда эгоистическая мысль запала в его душу, его неистовая страсть открылась, освободившись от всего наносного, от дымки идеала, в которой ему до этого нравилось видеть ее парящей.
Кровь ударила ему в голову и вызвала у него полуобморочное состояние; она билась в его артериях с такой силой, что он задыхался.
Он намеревался бежать от этого соседства, вызвавшего такое страшное смятение в его мыслях, и уже бросил последний взгляд на этот дом, как вдруг услышал женский голос, говоривший ему:
— Мне необходимо с вами поговорить, сударь.
В волнении, в котором он находился в этот миг, не имея ни секунды на размышления, Луи де Фонтаньё мог принять эту женщину только за маркизу; он был уже близок к обмороку и судорожно оперся на руку, опустившуюся на его грудь.
Женщина сделала резкое движение, отступая, при этом с ее головы упал капюшон накидки, и молодой человек узнал в ней не жену г-на д’Эскомана, а его любовницу.
— Маргарита? Здесь? В такой час? — воскликнул он.
— Без сомнения, — отвечала та. — Я считала важным увидеть вас сегодня же вечером. Принять вас у себя у меня нет никакой возможности, где вы живете — не знаю, и я решилась идти следом за вами.
— Не могу ли я, мадемуазель, узнать, чем я обязан такой чести? — произнес Луи де Фонтаньё как можно более спокойным голосом.
— Это мне, сударь, — отвечала Маргарита, — хотелось бы спросить, чем я могла заслужить вашу ненависть?
— Мою ненависть, мадемуазель? — переспросил Луи де Фонтаньё, смущенный неожиданностью вопроса.
— Я хочу дать вам пример откровенности: когда вы беседовали с господином де Монгла, я стояла у соседнего окна и все слышала: вы желаете разлучить меня с господином д’Эскоманом.
— Нет, мадемуазель, я желаю сделать то, что сделал бы всякий честный человек на моем месте: я хочу вернуть господина д’Эскомана его жене.
— Какова бы ни была намеченная вами цель, сударь, подло красть любовь женщины, чтобы потом ее продавать.
— Продавать?
— Да, сударь, продавать!.. Вы не убедите меня, вы не убедите общество в том, что единственное основание для участия, проявляемого вами к особе, которая не имеет к вам ни малейшего отношения и с которой еще вчера, возможно, вы не были знакомы, не есть сделка, по крайней мере подразумеваемая… Поклянитесь мне, что ваша привязанность к маркизе никогда не покидала рамок чистой дружбы, той, какую может испытывать человек вашего возраста к женщине ее возраста, и, жертва я или нет вашей прихоти или вашей страсти, я помогу осуществлению ваших желаний, я сама расстанусь с господином д’Эскоманом.
Луи де Фонтаньё хранил молчание; сердце его, которое все еще трепетало под впечатлением сладострастных мыслей, взволновавших его, не смогло солгать.
— Ах, Боже мой! Боже мой! — воскликнула Маргарита, заламывая руки. — С сердцем, пораженным прелюбодеянием, мужчины клеймят и порицают прелюбодеяние!
И она разрыдалась.
Слезы больше тронули Луи де Фонтаньё, чем это сделали бы ее упреки. Плачущая женщина преображается. Он стал менее резок, взял молодую шатодёнку за влажные и горячие руки и заговорил с ней мягче:
— Ну же, мадемуазель, успокойтесь… Вы подозреваете, что в моем сострадании к госпоже д’Эскоман есть причина, заставляющая меня быть совершенно далеким от искренности. Признаюсь, я был тронут, увидев, что эта женщина, молодая, богатая, благородная и красивая, эта женщина, которую Бог щедро осыпал своими дарами, проводит свою жизнь в слезах и забвении. Вы были тем препятствием, которое отделяло ее от мужа; я еще не был с вами знаком; я попытался уничтожить это препятствие — вот и все, ни более ни менее, клянусь вам. Несомненно, я ошибся в выборе средств; несомненно, мне следовало бы найти вас и открыть вам то, что произошло, то, что вы не знали, как я уверен, и перед лицом несправедливых страданий маркизы вы, конечно же, разделили бы мою жалость к ней.
Маргарита, стоявшая до этого перед молодым человеком, села на одну из каменных тумб особняка и закрыла руками лицо; после минутного молчания она заговорила глухим, прерывающимся голосом:
— Пусть все ваше сострадание будет обращено на нее, это вполне справедливо: она богата и благородна; вы сказали, что ее страдания незаслуженные; и все же, не думаете ли вы, что, раз я бедная простолюдинка, моя история менее жалостная, чем ее? Не думаете ли вы, что, раз мы плоть для утех, как вы говорите, у нас в душе нет ни единой фибры, способной кровоточить и сжиматься? Мне пришла в голову фантазия рассказать вам историю своей жизни. Но стоит ли это делать? Разве это не история любой девочки моего сословия, известная с тех пор как стоит свет? Итак, вам пятнадцать лет, у вас честное сердце; такой же честный мастеровой — ваш жених; но вот уже пятнадцать лет нищета, эта страшная сводница, подтачивает мало-помалу те святые верования, что заключены в сердце вашей матери. Сердце матери очень крепкое, очень сильное, и все же, как ржавчина разъедает сталь, нищета добивается своего. Бедная мать!.. Понимаете ли вы, что, несмотря на все доводы моего рассудка, мое сердце ее оправдывает? Тяготы ее прошлого вселяли в нее страх за меня; она говорила себе: "Моя бедная Маргарита! Она невинна и весела; она любит цветы и песни, любит проводить дни вдали от своей мастерской, гоняясь за бабочками вдоль изгороди из боярышника; бремя нужды, которое я сама так мужественно несла, будет слишком тяжело для нее; она изнеможет, но я не хочу, чтобы она умирала, ведь это моя дочь!" И в ту минуту, когда она говорила себе это, появляется мужчина; он молод и куда более привлекателен, чем бедный мастеровой; он пригоршнями сыплет золото, говорит о любви, о вечном счастье; он сулит богатство… Разве вы сами никогда не хотели совершить путешествие в волшебную страну? Радости богачей и есть для нас волшебные сказки. Мать поверила, что она доверяет свою дочь одному из этих великодушных и блистательных духов; она молчала, отводила глаза, и этим все было сказано… Мать это добрый ангел для бедной девочки; что может сделать ребенок, если добрый ангел покидает его? Вот, сударь, как по большей части становятся теми женщинами, которых вы называете падшими. Так полагаете ли вы, что они тоже не имеют права проклинать и судьбу, и весь белый свет? Чтобы вы поверили, что из их глаз льются слезы, а их сердца кровоточат, разве нужно вам рассказывать, что происходит в их душах, когда они обнаруживают ложь, которой позолотили их падение, и презрение, скрыть которое никогда не удается даже самой любви? Нужно ли вам перечислять их сетования, их угрызения совести, их страхи, когда им говорят, как это вы сделали сегодня: "По какому праву у вас на груди атлас, на плечах бархат, а в волосах цветы?" Из всего, что у вас взяли, вам вернут лишь нищету, в которой вы родились; уступите же место женщине благородной, женщине богатой, которая одна только и имеет право на любовь, на счастье, напрасно обещанные вам! Слава той, что победит, не имея нужды бороться, не имея случая сражаться!
Маргарита говорила все это с сильнейшей убежденностью, которая представлялась Луи де Фонтаньё чуть ли не красноречием и, как и проливаемые ею слезы, возвышала ее в глазах молодого человека.
— В ваших словах есть доля правды, дитя мое, — отвечал он. — Вы выдвигаете против общества, против человеческих пороков утверждение, которое, с тех пор как образовалось это общество, тщетно поддерживали несколько благородных умов и из которого всегда следует лишь один вывод, столь же удручающий, как и само это утверждение, а именно признание того, что человечество навеки осуждено на страдания. Вы плачете под дверьми этого особняка, а в нескольких шагах от вас, за шелковыми кружевными занавесками плачет другая женщина. Но, поверьте мне, та, что внутри (Луи де Фонтаньё простер руку к безмолвным и мрачным огромным окнам), сколь ни упрекает она вас, осушила бы ваши слезы, если бы это было в ее силах. Вы показали мне, что вы, как и она, лишь жертва изъянов нашего общественного устройства; теперь вам остается доказать, что у вас есть право на сочувствие и уважение (Луи де Фонтаньё подчеркнул это слово), сравнявшись с ней благородством чувств. Сознание совершенного вами доброго поступка смягчит страдания, принесенные вашей жертвой, а любовь маркиза…
— Я не люблю больше господина д’Эскомана, — прервала его Маргарита.
Она отчетливо произнесла эти слова взволнованным голосом, и глаза ее, устремленные на молодого человека, блеснули в темноте.
Даже если бы своей интонацией девушка не могла выразить того, что она подразумевала, после всех событий сегодняшнего вечера слова ее заключали в себе немалый смысл.
Невольное признание женщины в любви вызывает у мужчины, которому оно обращено, либо крайнее отвращение, либо непреодолимое желание.
Когда чаша полна, то лишняя капля, будь то капля нектара или капля воды, заставляет жидкость переливаться через край.
— Но, — отвечал Луи де Фонтаньё, запинаясь, как будто бы слова срывались с его губ какой-то всемогущественной силой против желания его сердца, — кого же вы тогда любите, Маргарита?
— Ах, Боже мой, что же нужно сделать, чтобы он понял? — воскликнула молодая женщина, в порыве страсти склонившись на плечо молодого человека, а он вне себя, опьяненный, заключил ее в свои объятия, и при этом его губы коснулись ее губ.
В тот же самый миг над молодыми людьми с шумом растворилось окно.
Маргарита вскрикнула и убежала.
Луи де Фонтаньё быстрыми шагами поспешил за ней.
Несколько минут спустя из особняка вышел г-н д’Эскоман.
Он ничего не услышал из этого разговора, но узнал голос своей любовницы по вырвавшемуся у нее крику и сразу поспешил в трактир г-на Бертрана, чтобы рассеять свои сомнения.
Не обнаружив Маргариту в ее комнате, маркиз вернулся к себе, снова лег спать, но не сомкнул глаз всю ночь; это доказывало, что шевалье де Монгла не ошибся, когда он утверждал, что красавец-маркиз не избавился еще от обывательских предрассудков.