XXXIV
ГЛАВА, В КОТОРОЙ ШЕВАЛЬЕ ОДНОВРЕМЕННО ВСТРЕЧАЕТ ТО, ЧТО ОН ИСКАЛ, И ТО,
ЧЕГО ОН НЕ ИСКАЛ
Шевалье де ла Гравери вышел из Голландского кабачка совсем другим человеком, нежели вошел в него.
Его шляпа, обычно сидевшая прямо относительно оси его лица и слегка надвинутая на глаза, вдруг заняла наклонное положение, что придало ему лихой и даже несколько вызывающий вид.
Одна из его рук, опущенная в карман брюк, играла там самым развязным образом с несколькими луидорами, позвякивание которых было хорошо слышно, в то время как другая угрожающе размахивала зонтиком и выписывала наконечником мирного орудия самые замысловатые фигуры фехтования.
Обычно шагавший с низко опущенной головой и сходивший с тротуара на мостовую, уступая дорогу ребенку, он в эту минуту шел, высоко подняв глаза, расправив плечи, подтянувшись с видом человека, доблестно завоевавшего свое место под солнцем, невозмутимо выжидая, пока прохожие уступят ему дорогу, что те непременно и делали: одни из уважения к его возрасту, другие из почтения к красной ленте в его петлице, остальные же потому, что вызывающий вид шевалье действительно понуждал их к этому.
На одно мгновение он почувствовал искушение зайти в табачную лавку и купить там сигару, предмет, к которому он всегда питал неукротимое отвращение: ему казалось, что сигара была бы необходимым дополнением к его новой манере поведения, и он, любуясь собой, охотно представлял, как будет пускать в небо подобно новоявленному Каку огромные клубы дыма и, таким образом, станет чуть больше походить на своего друга Дюмениля, в эту минуту служившего ему примером.
Но, к счастью, он вспомнил, что однажды вечером в Папеэте, взяв сигару из губ Маауни и вдохнув несколько глотков душистого аромата, которым юная таитянка любила окружать себя как облаком, он почувствовал ужасные приступы тошноты и такое недомогание, что ему потребовалось около трех дней, чтобы прийти в себя.
Он подумал, что подобный спектакль, разыгранный перед его противниками, мог бы скомпрометировать только что завоеванную им репутацию, и рассудительно пресек это поползновение.
Шевалье удовольствовался тем, что сознание личного достоинства, проснувшееся в нем, придало величественное выражение его лицу, и скромно вернулся в свою гостиницу.
А теперь, будучи правдивым историком, я должен признать, что, несмотря на уверенность и самонадеянность, с какими шевалье вызвал на дуэль Грасьена д’Эльбена, несмотря на то удовлетворение, какое шевалье сам получил от своего смелого поведения, г-н де ла Гравери очень плохо спал в эту ночь. Но причиной его бессонницы был вовсе не страх смерти или боли… Нет, его волновали два совершенно других вопроса: первый — судьба, уготованная Терезе в том случае, если с ним случится несчастье; второй — опасение, что его поведение изменится, как только он окажется на месте поединка, и он не будет в полной мере соответствовать сделанному им оповещению о своих достоинствах.
Что касается Терезы, то он несколько успокаивался, думая об обещании, данном ему Анри, обещании, которое станет для молодого человека еще более нерушимым, когда он увидит ту, о которой дал слово заботиться; к тому же г-н де ла Гравери надеялся, что бы там ни говорил по этому поводу его брат, обеспечить будущее девушки завещанием, собственноручно составленным им по всем правилам.
Оставалась дуэль.
Несколько часов одиночества и раздумий остудили кровь шевалье, и, хотя его решение по-прежнему оставалось неизменным, ему потребовалось призвать на помощь весь свой рассудок, чтобы успокоиться.
К несчастью, задача была очень трудной, и чем больше шевалье старался доказать самому себе, что у него есть все основания оставаться спокойным, тем больше самых черных мыслей рождалось в его мозгу.
Все, что несколько часов назад представлялось ему не заслуживающим никакого сожаления, в этот миг казалось таким сладостным, таким прекрасным и соблазнительным, что он никак не мог решиться расстаться со всем этим.
Все радости, все удовольствия, все наслаждения жизни вставали в его памяти и, взявшись за руки, кружились в прелестном и манящем танце; казалось, они с грустью говорили шевалье: "Прощай, шевалье!.. Ты скоро лишишься нас, ты, который с легкостью мог бы нас удержать, если бы не изображал из себя молодого человека, задиру, завзятого дуэлянта, поборника справедливости, Дон Кихота, наконец!"
Шевалье нашел это танцевальное напоминание чрезвычайно неприятным.
И в то же самое время, причем все сразу, мрачные видения будущего беспорядочно роились в далях его воображения, как будто для того, чтобы соответствовать тому, что ему виделось на переднем плане.
Он чувствовал, как холод смерти леденит его кожу и проникает в тело.
Ему казалось, что из потустороннего мира прилетели духи, дабы завладеть его телом; он чувствовал на своем лице дуновение воздуха от взмахов огромных крыльев нетопырей.
Малейший шум, раздававшийся по соседству, напоминал ему стук молотка, сколачивающего доски гроба, который предназначался для него.
Бодрствуя, он представлял себе наяву, что его предают земле, и ему слышалось, как глина и камни тяжело падают на крышку его гроба.
Он чувствовал, как тысячи могильных гадов заползают в складки его савана, и в предчувствии их леденящего и липкого прикосновения по его коже пробегала дрожь.
Ночь, прародительница всех мрачных видений и потусторонних сил, показалась ему бесконечно длинной, и, едва только занялся рассвет, он поспешно, вопреки своим привычкам, вскочил с постели.
"Решительно, — раздумывал шевалье (его сотрясала дрожь, вызванная наполовину холодом, а наполовину тем состоянием духа, в котором он пребывал), — решительно, я не создан для того, чтобы стать героем! Что ж, тем больше я буду уважать себя за свое достойное поведение; но как странно, вчера я совершенно не чувствовал ни малейшего страха — а ведь, наоборот, именно вчера я и должен был бы испытывать колебания, — тогда как сейчас меня охватывает дрожь. Не могу же я, однако, ежеминутно вызывать кого-нибудь на дуэль, дабы поддерживать свое мужество на должном уровне!"
И шевалье, чтобы прогнать эти гнетущие мысли и не позволять безделью вновь повергать его в мучительные терзания, решил написать Анри д’Эльбену, не называя имени своего противника, что, по всей видимости, дуэль будет назначена на восемь часов утра завтрашнего дня, и поэтому он просит Анри зайти за ним завтра в семь, чтобы вместе отправиться на место поединка.
Он ни в коем случае не хотел допустить свидания Анри с офицерами: они могли бы ему все рассказать; за время, оставшееся до завтрашнего дня, или, точнее, до часа, назначенного для встречи секундантов, шевалье надеялся найти второе доверенное лицо — человека, который договорился бы об условиях поединка с секундантами Грасьена.
Закончив писать и запечатав письмо, г-н де ла Гравери вышел из дома, чтобы лично отнести его на почту. В столь значительных обстоятельствах шевалье предпочитал полагаться на самого себя.
Выходя из ворот гостиницы на улицу, он нос к носу столкнулся с человеком, пообещавшим ему найти Блека.
— О! Вы уже на ногах, сударь! — обратился к нему Пьер Манто. — Что ж, можно сказать, собаке повезло больше, чем многим людям. Ведь, к примеру, потеряйся я, никто, слава Богу, не лишится сна! Но, впрочем, час скоро уже наступит.
— Какой час? — спросил шевалье, голова которого еще не вполне прояснилась.
— Час, когда я, надеюсь, смогу вернуть вам ваше животное.
— Вы его видели? О, отведите меня к нему, славный мой. Если бы мой дорогой Дюмениль был рядом со мной, мне кажется, я бы больше никого не боялся.
— Терпение! Наберитесь терпения! Мы сейчас с вами не торопясь отправимся туда, где он находится, и вы увидите, что я вам не солгал.
— Но куда же вы идете?.. Или, точнее, куда мы идем?
— На собачий рынок, черт возьми! Не думаете ли вы, что мошенник, укравший вашего пса, увел его, чтобы сделать из него святые мощи? Идемте же!
— Но все же? — спросил шевалье.
— Вот как обстоят дела: о собаке не заявляли; никто не видел ни объявления о пропаже, ни обещания дать за нее большое или малое вознаграждение — значит, можно не волноваться; так что, уверяю вас, в это время ваш песик, подобно нам, двигается в сторону заставы Фонтенбло.
Действительно, именно у заставы Фонтенбло каждую неделю по воскресеньям, вторникам и пятницам проходит конная ярмарка, и торговля собаками служит, так сказать, ее прямым продолжением и дополнением.
Два художника — Альфонс Жиру, покинувший нас в расцвете сил, и Роза Бонёр, женщина с нежным именем и мощным талантом, — создали из этого спектакля две картины, по-разному воспроизводящие его живописный характер.
Но в назидание тем, кто все названия понимает буквально, мимоходом заметим, что вовсе не на конную ярмарку следует идти тому, кто решил приобрести тех великолепных животных, что демонстрируют свое изящество и утонченность на улицах Парижа и посыпанных песком аллеях Булонского леса.
Конная ярмарка носит чисто утилитарный характер: здесь никоим образом не ценится ни красота, ни изящество форм, ни благородство пород; сюда приходят, чтобы приобрести живую машину для работы и к тому же по самой дешевой цене.
Достаточно сказать, что, за исключением нескольких першеронов и нескольких булонских тяжеловозов, на этой ярмарке можно встретить лишь изнуренных, одряхлевших животных, надорвавшихся на мостовых Парижа, этого лошадиного ада; там можно увидеть только жалких, измученных одров с разбитыми ногами; барышники настойчиво, упорно стремятся выжать из них все силы, которыми Господь наградил их мускулы, всю мощь, которую он вложил в их ноги, прежде чем посредством Монфоконской живодерни отправить их в небытие.
Но особенно на конной ярмарке следует обходить тех животных, что выглядят здоровыми и крепкими.
Можно с полной уверенностью сказать, что либо у них строптивый норов, либо они подвержены головокружению.
Несмотря на плачевный вид каждой отдельно взятой особи, выставленной на этой ярмарке, в целом она представляет собой довольно оживленное зрелище; здесь лошадь ценой в тридцать франков заставляют идти рысью или галопом, бить землю копытом и приплясывать от нетерпения, и все это сопровождая ударами хлыста и стуком копыт, совершенно так же, как это делают у Кремьё или Дрейка с полукровками ценою в тысячу экю: те же хитрости, те же фразы, те же клятвы, что и у наших самых модных торговцев, но здесь, на ярмарке у заставы Фонтенбло, бесконечно больше красок, чем там, на Елисейских полях.
Как мы уже упоминали только что, торговля собаками является всего лишь приложением к торговле лошадьми.
Торговля собаками была бы весьма ничтожным и убыточным занятием, ведись она честным образом; а поскольку подразумевается, что каждый должен жить своим ремеслом, то продавцы собак устроились так, чтобы сделать свое занятие как можно более прибыльным.
Вместо того чтобы выращивать собак (а это, из расчета как минимум шести франков в месяц, составит в конце года общую сумму в семьдесят два франка — стоимость собаки без учета вырученной прибыли), они сочли, что гораздо выгоднее подбирать в общественных местах уже взрослых собак и выставлять их на продажу.
Затем, поскольку бродячие собаки стали попадаться гораздо реже, торговцы стали помогать животным вступить на путь бродячей жизни, поступая с ними так же, как это было на наших с вами глазах со спаниелем г-на де ла Гравери.
Собачий рынок, подвигнувший нас на эту ученую диссертацию, располагался в боковых аллеях Госпитального бульвара, примыкающего к заставе Фонтенбло, или к Итальянской заставе.
Некоторые из этих забавных четвероногих привязаны к кольям.
Щенки сидят в клетках.
Взрослые собаки прогуливаются со своими хозяевами или, точнее, теми, кто оказался ими благодаря столь непредвиденным случайностям, что, принимая во внимание разнообразие обстоятельств, мы даже не будем приниматься за эту тему.
Здесь можно найти собаку любого роста и любой величины, любой масти, любой породы и любого облика.
Есть пиренейские собаки рыжеватой масти и притворно-ласкового вида; остерегайтесь их, даже если их кличка будет Мутон, как у той, что однажды изгрызла мне руку.
Есть бульдоги с приплюснутыми носами, с горящим взглядом и с кабаньими клыками.
Есть терьеры, сторожевые псы, легавые, бракки и пойнтеры более или менее чистых кровей.
Здесь представлены также овчарки и кингчарлзы.
Все породы гончих, от таксы до борзых, выставлены на этом рынке.
Здесь встречаются также полусобаки-полуволки, белые и черные, напоминающие кондуктора дилижанса, закутанного в свои меховые одежды; турецкие собаки, словно сбросившие свои шубы и постоянно дрожащие от холода; гаванские собаки, которых лишь с большим трудом можно обнаружить под длинными шелковистыми прядями шерсти.
И даже сами мопсы — эта знаменитая, если не сказать прославленная, порода собак, которая считалась вымершей, словно мамонты, и потому Анри Моннье гордился тем, что спас память о ней от полного забвения, — сами мопсы изредка посылают сюда своих представителей.
За ними шумной толпой следуют шавки, толпою столь многочисленной, столь пестрой, поражающей многообразием причудливых форм, что, увидев ее, Бюффон несомненно разорвал бы в клочки свой перечень собачьих видов и родословную, которую он составил для каждой породы и которую ныне невозможно расшифровать.
Вот уже около двух часов шевалье де ла Гравери и его сотоварищ прочесывали во всех направлениях Госпитальный бульвар, его аллеи и боковые дорожки, но все еще не напали на след того, кого пришли сюда искать.
Уже более десяти раз честный Пьер Марто, желавший заработать свои деньги, говорил бедному шевалье, показывая на какую-нибудь собаку, которая внешне походила на Блека:
— Посмотрите, сударь, вот там, не ваш ли это Дюмениль?
И уже более десяти раз шевалье отвечал, тяжело вздыхая:
— Увы! Нет, это не он.
Как вдруг наш герой издал радостный вопль.
На углу улицы Иври, напротив которой он стоял, шевалье заметил человека, державшего на поводке двух собак, и одной из них был Блек.
Человек беседовал с каким-то господином, который, казалось, с живейшим интересом рассматривал спаниеля.
— Вот он! Он там! — закричал г-н де ла Гравери. — Смотрите, он меня узнал, он повернул голову в мою сторону. — Блек! Блек! Ах, мой бедный Дюмениль, как я рад вновь увидеть тебя в моем нынешнем положении!
Господин де ла Гравери намеревался пересечь мостовую, но в этот миг барышники пустили рысью не одну, а сразу десяток лошадей: невозможно было миновать бульвар, не подвергая себя риску быть раздавленным, и честный Пьер Марте (у него не было таких причин для волнения, как у шевалье), к счастью сохранив все свое хладнокровие, весьма кстати удержал его от опрометчивого поступка.
Но за это время господин, достав кошелек из кармана, заплатил торговцу и, получив из его рук поводок с привязанным к нему Влеком, собрался уходить.
Шевалье де ла Гравери, удерживаемый, как мы видели, на месте Пьером Марте, наблюдал все это, крича:
— Остановитесь! Остановитесь! Это собака моя!
Но звук его голоса терялся среди рева барышников, щелканья бичей и цоканья подков по камням.
Наконец дорога освободилась. Пьер Марте отпустил полу сюртука шевалье, немедленно устремившегося вслед за покупателем.
— Сударь! Сударь! — кричал шевалье, семеня позади него. — Собака, которую вы только что купили, принадлежит мне!
Господин, вначале не обращавший ни малейшего внимания на крики шевалье, в конце концов понял, что эти призывы обращены к нему, и, хотя, казалось, ему не терпелось увести Блека, он все же обернулся.
— Что такое? Будьте добры, повторите, что вы сказали?
— Я говорю, сударь, — задыхаясь, повторил шевалье, — что вы уводите с собой мою собаку.
— Вы ошибаетесь, сударь, — ответил покупатель, — животное у меня на поводке принадлежит мне по двум причинам, но и одной из них хватит, чтобы признать его моей законной собственностью: я ее вырастил, я никогда ее не продавал и, однако, только что ее вновь приобрел.
— Прошу простить меня за то, что я вмешиваюсь, — сказал Пьер Марте учтиво, но в то же время твердо, — однако я должен сказать, что животное принадлежит этому господину; я свидетель того, что эту собаку украли у него в пятницу, и доказательством этому служит то, что вот уже два дня, как я ее разыскиваю.
— Смотрите, сударь, смотрите, он меня узнал! — закричал шевалье, обхватив голову Блека руками и целуя его в лоб.
— К несчастью, сударь, — холодно, но решительно ответил покупатель, — это доказывает только одно: эта собака какое-то время принадлежала вам после того, как ее украли у меня; сомневаюсь, что вы могли бы клятвенно утверждать, будто эта собака живет у вас более двух лет, а ведь в настоящее время ей уже точно стукнуло восемь лет.
— Сударь, — сказал шевалье, который, вспомнив рассказ Терезы, почувствовал некоторое смятение ума, — сударь, назначьте вашу цену, и я заплачу любую сумму, названную вами.
— Никакая цена не сможет вести меня в искушение, сударь; слава Богу, я достаточно богат, чтобы не быть вынужденным продавать своих собак; кроме того, для меня этот пес бесценен: у меня с ним связаны слишком дорогие и любезные моему сердцу воспоминания; уверяю вас, что с тех пор как двенадцать или пятнадцать месяцев назад я потерял его в Булонском лесу, редкий день я не вспоминал о нем. Я его отыскал, и я его оставлю у себя.
— Оставите Блека, сударь? Но это невозможно, — закричал шевалье, страшно разгорячившись. — Сударь, это моя собака. Если потребуется, я не пощажу себя ради того, чтобы она вернулась ко мне.
— Сударь, — ответил покупатель, нахмурив брови, — хотя я и испытываю некоторую жалость к тому, что полагаю своим долгом рассматривать у вас как приступ безумия, вынужден вам сказать, что вы мне надоели!
— О! Надоел я вам или нет, сударь, — подхватил шевалье, к которому постепенно возвращалось его вчерашнее воинственное настроение, — но завтра я дерусь на дуэли, и раз уж на то пошло, то клянусь, не остановлюсь даже перед вторым поединком. Я требую мою собаку.
Произнося это, шевалье решительно повысил голос.
— О! Давайте не будем кричать, сударь, — очень спокойно сказал незнакомец. — Посмотрите, вокруг нас уже собираются люди, а человеку в вашем возрасте не подобает выставлять себя так на всеобщее обозрение. Вот моя визитка; через час я буду у себя. Надеюсь, вы сумеете вернуть себе хоть немного хладнокровия; я буду вас ждать, чтобы уладить дело так, как вы сочтете это уместным.
— Отлично, сударь, через час!
Незнакомец холодно попрощался с шевалье и удалился, уводя с собой Блека, который в этом споре о хозяине, вне всякого сомнения, не признавал права первой очередности и следовал за незнакомцем, буквально заставляя тащить себя на поводке; при этом он бросал на шевалье де ла Гравери взгляды, разрывавшие тому сердце.
Наконец, когда шевалье потерял из виду Блека и того, кто его уводил, он взглянул на визитку, которую держал в руке, и прочел на ней следующее имя и адрес:
"Ж. Б. Шалье, негоциант, улица Трех Братьев, № 22".
"Где, черт возьми, я встречал эту фамилию? — спросил себя шевалье, направляясь к стоянке наемных экипажей. — В моей бедной голове так перемешалось все случившееся, что я серьезно опасаюсь потерять когда-нибудь память от всего этого. Все равно, хотя это собачье утро и доставило мне немало огорчений, но ни одно из них не сравнилось бы с тем горем, которое причинила бы мне ее утрата… Ах, все это довольно зловещее предзнаменование для завтрашнего дня".
Как раз в это время показался пустой экипаж; шевалье сделал знак кучеру, и тот остановился.
Пьер Марто учтиво открыл дверцу.
— А! Друг мой, — сказал шевалье, — верно, я и забыл о тебе. Человек действительно неблагодарное животное!
И, вытащив из кармана три или четыре луидора, он хотел дать их этому достойному человеку.
Но тот покачал головой.
— Этого недостаточно? — спросил шевалье. — Приходи в гостиницу, друг мой, я дам тебе еще.
— О! Сударь, я не это имел в виду.
— Но что же тогда?
— Я хотел сказать, что могу вам еще пригодиться, хотя бы для того, чтобы подтвердить перед кем следует, что собака действительно принадлежит вам и что вы держали ее на поводке, когда ее у вас украли на бульваре Итальянцев.
— Что ж, хорошо, идем! Честный человек всегда пригодится, и если ты мне не потребуешься для этого, то послужишь для другого. Но куда ты садишься?
— Рядом с кучером, черт возьми!
— Хорошо, садись рядом с кучером, мой друг.
Затем шевалье, словно стараясь распалить себя, обратился к самому себе:
"Да, да, да, пусть мне придется драться с этим Шалье на пистолетах в упор, с завязанными глазами, но я все равно верну себе Блека!.. И ты ведь не покинешь меня, не так ли, мой бедный Дюмениль, в обстоятельствах, когда я ради тебя буду рисковать своей жизнью?.."
Пьер Марто закрыл дверцу и сел рядом с кучером.
— Куда поедем, хозяин? — спросил тот.
— На улицу Трех Братьев, номер двадцать два, — ответил шевалье.
Фиакр тронулся с места.