XXXIII
ГЛАВА, ИЗ КОТОРОЙ ЯВСТВУЕТ, ЧТО И У ШТАТСКИХ ПОРОЙ ПРОСЫПАЮТСЯ ВОИНСТВЕННЫЕ НАКЛОННОСТИ
Голландский кабачок в ту пору был главным местом встреч военных, находившихся в отпуске.
Все, кто носил эполеты, начиная с младшего лейтенанта и кончая полковником, встречались под позолоченной лепниной вакхического заведения.
Все свидания военных проходили в этих стенах, подобно тому, как свидания актеров проходили в саду Пале-Рояля.
Офицер, покидая свой лагерь и отправляясь в Алжир, говорил своим товарищам, которых он оставлял во Франции:
— В мой следующий отпуск через два года мы с вами увидимся в Голландском кабачке.
И если только пули кабилов или дизентерия не решали все иначе, редко кто пропускал условленное свидание.
Тем не менее, несмотря на свое сугубо военное предназначение, Голландский кабачок имел совершенно штатский вид.
За исключением форменной одежды учащихся Политехнической школы или воспитанников Сен-Сирского военного училища, которые посещали кабачок, отдавая дань традиции, там не видно было ни киверов, ни красных панталон, ни мундиров.
Военный, хотя он и выказывает безмерное презрение к штафиркам, весьма любит цивильную одежду, вероятно по той единственной причине, что она воплощает для него неразделенную страсть.
В самом деле, какой-нибудь офицер, заслуживающий всяческих лестных эпитетов благодаря своей изысканности и элегантности, когда он одет в доломан или китель, выглядит просто заурядным, а часто и совершенно заурядным человеком, когда на нем классический редингот, а голову его вместо гусарской меховой шапки или блестящей каски украшает ничем не примечательный шапокляк.
Помните, что представляли собой в прошлом турки и во что они превратились с тех пор, как, следуя законам прогресса, Махмуд облачил их в голубой редингот и красные брюки.
К тому же — и это является смягчающим обстоятельством — офицер, которому редко выпадает случай воспользоваться своим штатским платьем, хранит его с той благоговейной заботой, с какой военный человек относится к своему скарбу; в результате оно служит ему гораздо дольше, чем обычно служат пальто и редингот; вот почему, когда он его, наконец, извлекает на свет Божий и надевает на себя, то выглядит, точно вышедший на прогулку щеголь со старой гравюры мод.
И если в Голландском кабачке нечасто попадался на глаза мундир, то зато за каждым столом здесь можно было увидеть множество сюртуков и рединготов совершенно оригинального покроя, немало немыслимых шейных бантов и немало шаровар наподобие казацких, к тому времени уже благоразумно отвергнутых модой. Короче, любому легко было догадаться, что это заведение целиком заполнено офицерами, более или менее удачно переодетыми в штатских.
Густые клубы табачного дыма висели в воздухе, к тому же насыщенном парами, которые исходили от множества кружек с пуншем — обычного напитка завсегдатаев.
Пятеро или шестеро посетителей, в которых по шпорам, сохранившимся у них на сапогах, можно было признать офицеров-кавалеристов, сидели в углу справа, вблизи сада.
Они отобедали в кафе, и, судя по тому, как оживилась их беседа, отобедали весьма обильно.
Как всегда, разговор этих господ вертелся вокруг излюбленной и неиссякаемой темы их бесед: достоинства различных гарнизонов и их сравнение друг с другом.
— Ах, господа, — говорил наш старый знакомый лейтенант Лувиль, находившийся среди участников этой пирушки, — да здравствует Тур в Турене, известный прежде всего как сад Франции, ибо так его называют эти идиоты-поэты, но в конечном счете весьма неплохой городок: великолепный чернослив, сносный театр, очаровательные гризетки. Тур — перл среди гарнизонов!
— Черт возьми, мой дорогой, — отвечал ему толстяк с румяным лицом и коротко подстриженными седыми усами, — я стоя л в Туре, я пробыл там два года и уверяю вас, что Тур ничем не лучше других гарнизонов.
— Вот как! Но почему вы так говорите, капитан?
— Потому что утверждаю: по прошествии первых двух месяцев начинаешь скучать в любом из них, где бы ты ни был.
— А я все же предпочитаю Нор, — вступил в разговор третий собеседник. — Там мы имеем великолепный контрабандный табак для курения, и, черт возьми, вовсе недорого.
— А Понтиви, господа! — вскричал четвертый. — Превосходное содержание — сорок пять франков в месяц.
— А каково твое мнение, Грасьен?
— Мое мнение, — отвечал Грасьен, — вот оно: чем больше я езжу, тем больше убеждаюсь, что среди всех гарнизонов, где мы стояли, нет ни одного, который оказался бы сносным. И это невероятно укрепляет мою решимость сдержать данное самому себе обещание подать в отставку, чтобы больше никогда не покидать единственный в своем роде прелестный и дивный гарнизонный город — я говорю о Париже.
— Да, — сказал Лувиль, — подобное предпочтение в самом деле понятно, когда имеешь такого отца, как твой, у кого не один миллион в кармане. И все же я сомневаюсь, что, несмотря на все свои миллионы, на все удовольствия, которые дарит нам Париж, ты забыл счастливые часы, проведенные на военной службе.
— Где и какие? — спросил Грасьен.
— Неблагодарный! Повсюду и всегда! Да, вот, послушай, зачем же далеко ходить, разве в этом ужасном городе Шартре, Автрике карнутов, ты не пережил с этой малюткой Терезой самое чудесное, самое дивное из приключений, подлинное похождение Ловеласа, проказник?
— Послушай, Лувиль, — сказал заметно расстроенный Грасьен, — не будем говорить об этом… Уверяю тебя, что это воспоминание, напротив, мне весьма неприятно.
— Почему? Из-за этого старого безумца, который под тем предлогом, что ты воспользовался первым сердечным опытом молодой девушки, хотел заставить тебя, барона Грасьена д’Эльбена, жениться на гризетке без единого су в кармане? О! Этот простак был весьма забавен! Но и я тоже славно посмеялся над ним, особенно после того как ты покинул нас и пересел к кучеру. — Но, тысяча чертей! — воскликнул Лувиль, подпрыгнув на стуле. — Это он… это он собственной персоной входит сюда… А! Вот мы сейчас повеселимся! Взгляните, господа, восхитительная осанка! Посмотрите, с каким воинственным видом наш ветреник Людовика Пятнадцатого размахивает своим зонтиком… — Эй! Сударь!
— Без глупостей, Лувиль, — сказал толстяк. — Не забывайте о том, что этот почтенный господин вдвойне имеет право на ваше уважение: во-первых, из-за того, что он вдвое старше вас, а во-вторых, благодаря красной ленте, которую он носит в своей петлице.
— Подумаешь, крест Святого Людовика!
— Это всегда цена крови, Лувиль, и не пристало нам, солдатам, насмехаться над тем, кто его носит.
— Оставьте меня в покое, капитан! Это какой-нибудь эмигрант, какой-нибудь беглец, служивший в полку Королевских кроатов и заработавший себе крест, отираясь в передних. Черт возьми, я считаю, что так славно посмеяться над ним, и не собираюсь упускать столь драгоценную возможность.
Затем, обращаясь к шевалье де ла Гравери, который, узнав офицеров, направлялся к их столику, Лувиль, поднявшись со стула, чтобы сделать шаг навстречу ему, продолжил:
— Несказанно рад, сударь, увидеть вас вновь. Надеюсь, что позавчерашняя ночь не повредила вашему здоровью и не омрачила вашего веселого настроения?
— Нет, сударь, — сказал шевалье с улыбкою на устах, — как видите… Если не считать некоторой ломоты в теле, я чувствую себя великолепно.
— А! Тем лучше! Тогда вы не откажетесь присоединиться к нам и поднять бокал за здоровье очаровательной Терезы, о которой мы как раз вспоминали в ту самую минуту, когда вы вошли.
— Ну, конечно, сударь, — ответил шевалье, по-прежнему невозмутимо улыбаясь. — Вы мне оказываете слишком большую честь, и я не в силах вам отказать.
— Позвольте предложить вам стакан этого пунша! Он превосходен и прекрасно прогоняет черные мысли из головы и тяжесть из желудка.
— Весьма вам благодарен за вашу любезность, сударь, но, как человек тихий и невоинственный, я в высшей степени опасаюсь крепких напитков.
— Быть может, они пробуждают в вас свирепость?
— Именно так.
— Смотри же, Грасьен, будь полюбезнее с господином шевалье; ведь, принимая во внимание вашу ленту, сударь, я смело могу присвоить вам этот титул.
— Действительно, господин Лувиль, он принадлежит мне дважды: я шевалье по дворянскому происхождению и шевалье… по случаю.
— Ну что же, шевалье, должен вам сказать, что ваш друг Грасьен вот уже два дня как заделался задумчивым мечтателем. Я лично предполагаю, если вы хотите знать мое мнение, что он обдумывает то предложение о женитьбе, которое вы ему сделали.
— Господин Грасьен поступил как нельзя лучше, задумавшись о нем, — ответил шевалье с совершеннейшим добродушием.
— Да, — подхватил Лувиль, — но ничто сильнее не отягощает рассудок храброго малого, чем подобные мысли. Итак, что вы предпочитаете, шевалье? Стакан лимонада, бутылочку оршада или смородиновки? А быть может, баварской?
— Да, именно так, сударь, баварской.
— Человек! — закричал Лувиль. — Баварской господину… очень горячей и очень сладкой.
Затем он вновь обратился к шевалье:
— А теперь, сударь, если только подобный вопрос не покажется вам бестактным, окажите нам честь и сообщите, что привело вас в этот притон, который зовется Голландским кабачком. Я полагаю, что вы не являетесь завсегдатаем подобных мест.
— Вы как всегда правы, сударь, и я поистине восхищаюсь верностью вашего ума.
— Мне приятно, что вы отдаете мне должное.
— Я пришел с единственной надеждой встретить господина Грасьена, ибо не застал его дома.
— О! Вы взяли на себя труд заехать ко мне? — удивленно спросил Грасьен.
— Да, господин барон, и это от вашего привратника я узнал, что, в отличие от меня, вы охотно проводите свое время в Голландском кабачке.
— Вы в самом деле, — прервал его Лувиль, — пришли, чтобы увидеться с Грасьеном? Это доказывает, что вы не отказались от вашего замысла. Ну что ж, тем лучше! Лично мне нравятся упрямые люди, и, право же, я приму вашу сторону, такую глубокую симпатию вы мне внушаете. Что ж, в нашем нынешнем положении речь может идти только о брачном контракте, и ни о чем другом. Ладно, давайте обсудим его условия. Грасьен, вам первому слово, друг мой. Что вы даете? Сколько земельных угодий? Сколько в государственной ренте? Сколько облигациями железных дорог? Сколько ценными бумагами Тара?
— Лувиль, — ответил Грасьен, — я очень серьезно прошу вас прекратить эту шутку, она и так уже слишком затянулась. Я сообщил этому господину мое решение; дальнейшая настойчивость выглядит неуместно и бестактно, и это меня удивляет в таком пожилом и светском человеке, как шевалье; с другой стороны, если бы я стал насмехаться, как это делаете вы, над уделом девушки, который после всего случившегося мне следует оплакивать, то это свидетельствовало бы о недостатке деликатности и сердечности с моей стороны. Подумайте о том, что я вам сейчас сказал, сударь; задумайтесь об этом и вы, Лувиль, и надеюсь, вы оба согласитесь со мной.
— Отнюдь, — возразил шевалье де ла Гравери. — Я лично, напротив, нахожу, что господин Лувиль говорит вполне разумные и уместные вещи, и, вместо того чтобы рассердиться на него, бесконечно признателен ему за это.
— Вот видишь, Грасьен! Так говори же и оставь свой трагический вид, ведь господин, выступающий поборником мадемуазель Терезы, первым призывает тебя к этому… Ты молчишь?.. Послушайте, господин шевалье, если сначала заговорите вы, возможно, это его распалит. Итак, начинайте, мой дорогой; перечислите нам все богатства вашей подопечной, не скупитесь, ибо, предупреждаю вас, наш друг Грасьен, обыкновенный младший лейтенант, каким вы его знаете, богат, очень богат. Но, прошу прощения, вот официант несет вашу баварскую. Пейте же, сударь, выпейте сначала, это сделает ваши предложения еще более заманчивыми.
Шевалье с улыбкой слушал этот поток слов. Он медленно помешал ложечкой напиток, поданный ему, поднес его ко рту, не спеша проглотил, поставил стакан на стол, тщательно вытер губы батистовым платком и, повернувшись к Грасьену, сказал:
— Сударь, я размышлял над тем предложением, которое полагал себя обязанным сделать вам третьего дня, и пришел к мысли, что с моей стороны было нелепым назначать цену столь справедливому, благородному и совершенно естественному поступку, который я предложил суду вашей совести.
— Нет ничего проще, черт возьми! — прервал его Лувиль.
— Дать приданое Терезе — но заметьте, что я в состоянии это сделать, — продолжил шевалье, — значило бы нанести оскорбление вашей деликатности, и я не буду удивлен, если сделанное мною предложение оказалось бы единственной причиной отказа, которым вы ответили на мои шаги. Сегодня, сударь, я, напротив, пришел вам сказать: Тереза не имеет имени, у Терезы нет никакого состояния, но вы ее обесчестили… Вы ее обесчестили, но отнюдь не поддавшись порыву взаимного влечения, а призвав себе на помощь самую гнусную, самую подлую уловку! Вы обязаны без колебаний повиноваться властному зову долга.
— Браво! Вот неотразимый довод. Что ж, теперь твой черед, Грасьен, защищайся; но, предупреждаю, твои дела не слишком хороши. Представь себе, что ты находишься перед судом присяжных, а я его председатель.
— Мой ответ будет краток, дорогой друг, — произнес Грасьен с немалым достоинством. — Я скажу господину шевалье…
Молодой человек слегка поклонился.
— … я ему скажу, что его оскорбления найдут мою решимость столь же непоколебимой, как и его посулы. Будет ли мадемуазель Тереза богата или бедна, для меня это не имеет никакого значения, и еще я добавлю, что господину шевалье крайне повезло, что у него седая голова; ведь если бы не это, то я посчитал бы себя обязанным совсем иначе ответить на некоторую часть его речи.
— Боже мой, не стесняйтесь, любезный сударь, — спокойно сказал шевалье. — Пусть вас не волнует, стала ли моя голова уже совсем седой или только наполовину, ибо я готов встать под дуло вашего пистолета или острие вашей шпаги.
— Ах, так! Ты чувствуешь, Грасьен, этот милейший господин, похоже, начинает вести себя вызывающе?
— Это вас удивляет, любезный господин Лувиль? — произнес шевалье с невозмутимым видом. — Не предполагаете ли вы, случайно, что храбрость есть не что иное, как безрассудство?
— Ну что же, это уже другое дело, — сказал Грасьен.
Шевалье, по-прежнему с улыбкой на устах, повернулся в его сторону.
— Значит, — продолжал молодой человек, — только что вы произнесли все эти слова с заранее обдуманным намерением меня оскорбить?
— Меня не волнует, сударь, могут мои слова вас оскорбить или нет, — сказал шевалье, — я выбрал их, потому что они прекрасно характеризуют ваше поведение, вот и все.
— Одним словом, сударь, вы пришли сюда, в Голландский кабачок, сегодня, в субботу, с намерением сказать мне в присутствии моих товарищей: "Женитесь на мадемуазель Терезе или вы будете иметь дело со мной!"
— Именно так, господин барон.
Затем, постучав ложечкой о стакан, он сказал:
— Официант, еще баварской.
— Ну нет! — вскричал Грасьен.
— Что нет?
— Драться с вами на дуэли было бы слишком нелепо.
— Ах, вы так полагаете?
— Да.
— Вы считаете, что будет нелепо убить человека, который, в общем-то, вполне способен ударом шпаги проткнуть вашу грудь или же всадить вам пулю в голову; и вы не находите, как считаю я, трусливым и постыдным поступком прибегнуть к отвратительной уловке, чтобы похитить нечто большее, чем жизнь — единственное, чем я рискую, дерясь с вами, — чтобы похитить честь у беззащитной девушки? Воистину, вы весьма непоследовательны, господин Грасьен… Спасибо, любезный.
Эти последние слова относились к официанту, поставившему перед шевалье еще один графин с баварской.
— Хорошо, — сказал Грасьен после минутного размышления, взбешенный, вероятно, гораздо сильнее невозмутимостью шевалье, чем оскорблениями в свой адрес, — хорошо, если вы непременно на этом настаиваете…
— Вы женитесь на Терезе?
— Нет, сударь, я вас убью.
— А вот это, сударь, — сказал шевалье, не выказав ни малейшего волнения и недрогнувшей рукой наливая баварскую из графина в стакан, — это мы еще посмотрим. Подождем до завтра, молодой человек, завтра все решится. Не предсказывайте будущее: тот, кто предсказывает будущее, рискует ошибиться. Итак, решено, мы будем драться.
— Да, безусловно, мы будем драться, — ответил Грасьен, стиснув от гнева зубы, — если только вы не возьмете ваши слова обратно.
Грасьен предоставил шевалье эту последнюю возможность к отступлению, ибо он скрепя сердце решился на эту дуэль, нелепый и омерзительный характер которой был ему вполне ясен.
— Взять обратно? — произнес шевалье, поднося стакан ко рту и медленно потягивая вторую порцию баварской. — О! Вы совсем меня не знаете, любезный господин Грасьен! Я долго, очень долго не могу решиться, но, как только решение принято, я следую примеру Вильгельма Завоевателя и сжигаю свои корабли.
Произнеся эту фразу, шевалье выплеснул в лицо Грасьену остатки баварской из своего стакана.
Молодой офицер, рванувшись вперед, собирался броситься на старика, но его друзья, и первым Лувиль, вцепились в него и удержали.
— Ваши секунданты? Кто ваши секунданты, сударь? — рычал Грасьен.
— Завтра утром они встретятся с вашими и обо всем договорятся, сударь.
— Где же?
— Если не возражаете, то в Тюильри, на террасе Фейянов, напротив гостиницы "Лондон", где я остановился… скажем, с двенадцати до часу?
— Ваше оружие?
— Ах, сударь, для военного вы плохо знакомы с основными правилами дуэли. Каким будет мое оружие, это решать не вам и не мне: это дело наших секундантов. Оскорбление нанесено вам, сообщите свои условия вашим секундантам.
— Отлично! А вас, господа, вас я беру в свидетели! — вскричал Грасьен. — Если с этим стариком случится какое-либо несчастье, то виноват в нем будет он сам; это то, чего он хотел, то, чего добивался. Пусть его кровь, если она прольется, падет на его голову.
И молодой офицер в сопровождении своих друзей вышел из кабачка.
Господин де ла Гравери, оставшись один, допил последние капли баварской, оставшиеся на дне стакана.
Затем, взяв свой зонтик в углу окна, куда он поставил его, войдя в кабачок, шевалье сказал вполголоса:
— Боже мой, как мне досадно, что этот дурак Блек дал себя увести… Если бы Дюмениль мог меня видеть, он был бы доволен мной!