Книга: Дюма. Том 56. Ашборнский пастор
Назад: XV ЧТО МОЖЕТ ВЫСТРАДАТЬ ЖЕНЩИНА (Рукопись женщины-самоубийцы)
Дальше: ЭПИЛОГ ИСТОРИЯ ДВУХ ИСТОРИЙ

XXIII
ЧТО МОЖЕТ ВЫСТРАДАТЬ ЖЕНЩИНА
(Рукопись женщины-самоубийцы. — Продолжение)

Чувство, которое испытала Элизабет, снова оказавшись в своей комнате, было столь радостным, что оно на какое-то мгновение вернуло ей силы.
Она без моей помощи прошла от двери к окну, уселась в свое большое кресло и, дыша более свободно, воскликнула:
— О, как я счастлива!
— Однако, дитя мое, — спросила я, — если ты испытывала столь большое желание вернуться сюда, почему ты не сказала мне об этом?
— Вы, матушка, еще надеялись, что пребывание в хлеву вернет мне здоровье, и, хотя мне было прекрасно известно, что вылечить меня невозможно, я ни за что не хотела отнимать у вас эту надежду…
— Но ведь позднее ты меня жестоко образумила!
— Это мой отец чуть слышно сказал мне: "Предупреди твою бедную мать; у нее недостанет сил перенести твою смерть, если ей не сообщить заранее, в какой день и час она настанет".
Я встряхнула головой, стремясь избавиться от уверенности в истинности ее слов, которую внушил мне ее убедительный голос, и повторила то, что слышала от врача:
— Это лихорадка… это всего лишь бред… не будем верить ни одному ее слову.
Сначала я это прошептала, затем произнесла вполголоса, а затем сказала совсем громко.
Дело в том, что я сама себе не верила, и мне казалось: чем громче я буду говорить, тем больше я себе поверю.
Но, словно догадавшись обо всем, что происходило у меня в душе, Элизабет сказала голосом одновременно мягким и серьезным:
— Матушка, не пытайся бороться с верой; ведь не верить тому, что говорят мертвые, значит поступать неблагочестиво!
Глаза мои наполнились слезами, и я воскликнула:
— Но, сама подумай, как я могу поверить, что ты, мое дитя, ты, находящаяся здесь со мной, ты, живая, ты, любящая меня, ты меня покинешь, ты умрешь, ты не будешь больше меня любить?
— Матушка, — ответила мне Бетси, — умереть еще не значит расстаться, умереть еще не значит перестать любить; это значит исчезнуть из поля зрения, но всегда оставаться в сердце… Ты же видишь, что мой отец, хотя он мертв, не покинул меня и все еще меня любит.
— О, видеть, как ты, моя девочка, умираешь, просто невозможно!.. Боже мой, Боже мой, лучше бы мне самой умереть!
— Хорошая моя матушка, ты думаешь, это трудно, лишь потому, что не знаешь, как это произойдет. Сейчас я тебе расскажу, как… Днем будет сильная гроза, но к вечеру погода прояснится, восточный ветер прогонит дымку, которая с приходом осени укрывает землю. Будет стоять прекрасная ночь, освещаемая сначала звездами, а затем луной, которая к десяти часам вечера поднимется там, за горой; лунный луч пройдет сквозь стекла окна и поприветствует меня в моей постели. Тогда, несмотря на слабость, я встану, чтобы поглядеть на это чудное небо и, поскольку погода будет спокойной и мягкой, попрошу тебя открыть окно… Как только оно откроется, запоет птица, скрытая в ветвях розового куста; и тогда я пойму то, о чем она будет петь, так как уже начну проникать в великую тайну природы, разгадка которой лежит в глубине могилы… В полночь пение птицы прекратится и начнут звонить часы; с последним их ударом я откинусь на подушку, вздохну… и все будет кончено…
Хотя на этот раз я была вполне уверена, что только лихорадка превратила больную в пророчицу, я упала на колени, уткнулась головой в грудь моей девочки и закрыла ладонями мои уши, чтобы не слышать такое; но, хотя Бетси говорила так слабо, что у ее губ не шелохнулась бы и былинка, каждое ее слово, внятное и вибрирующее, проникало до самой моей души; можно сказать, органом слуха стало у меня сердце.
— Хватит, хватит об этом, дитя мое, — прошептала я, — ты меня просто убиваешь!
Бетси замолкла, но слова ее были не из тех, которые можно забыть.
Впрочем, у меня не оставалось времени на размышления об их истинности: было 3 сентября, а ужасное событие, о котором говорила моя дочь, должно было произойти в ночь с 17-го на 18-е.
Дни потекли, но та вспышка сил, которые обрела больная, вернувшись в свою комнату, больше не повторялась.
Бетси уже почти ничего не ела и с трудом пила; но, будучи не в силах даже вообразить, что жизнь ее покидает, или, вернее, считая, что душа покинет тело быстрее, если тело лишено питания, я старалась изобрести блюда или напитки, способные возбудить у больной аппетит, и она, всегда покорная, касалась пищи губами, благодарила меня слабым пожатием руки и отворачивалась от тарелки со словами:
— Матушка, достаточно!..
В результате этих бесплодных попыток покормить ее остатки наших денег все больше скудели, но к 12 сентября у меня еще оставалось шесть шиллингов. Шести шиллингов с избытком хватало для того, чтобы дожить до 17 сентября, и, наблюдая, как слабеет Бетси и обесцвечивается капля крови, этот своеобразный таинственный знак, я начинала думать, что в соответствии с предсказанием несчастного ребенка все вполне может быть кончено в ночь с 17-го на 18-е.
Но что больше всего усиливало мои страдания, когда у постели засыпающей дочери я могла плакать и никто не видел моих слез, так это веселые крики, радостные вопли пасторских детей, словно нарочно раздававшиеся как раз в те часы, когда мой ребенок спал.
Однажды, когда я сидела возле Бетси, они подняли такой шум, что при виде муки, отразившейся на ее лице, я решила спуститься и, как ни неприятно было мне говорить с их родителями, обратиться к ним с просьбой хоть на несколько дней унять своих крикунов.
У двери я увидела какого-то нищего, который словно ждал моего появления.
Он протянул ко мне ладонь.
Я дала ему монетку со словами:
— Помолитесь за моего умирающего ребенка!
— Мне известно, что в двух льё отсюда, в долине Нарберт, есть пастух, обладающий чудодейственными тайнами, — отозвался нищий.
— Тайнами, благодаря которым юные девушки могут избежать смерти? — вскричала я.
— По крайней мере, я сам видел, как многие из них выздоровели.
Обеими руками я схватила этого человека.
— Друг мой, где этот пастух? Где он? — спросила я.
— Дайте мне шиллинг, и я отправлюсь за ним, — ответил нищий.
У меня оставалось только шесть шиллингов, но это уже не имело никакого значения. Как было сказано, дочь моя уже не ела и не пила, так что я чувствовала себя такой богатой, как если бы имела двадцать тысяч фунтов стерлингов!
Я дала шиллинг нищему.
— Когда же этот пастух будет здесь? — спросила я его.
— Через два часа, — ответил он.
— Идите же, друг мой, я буду вас ждать.
И я поднялась к Бетси.
Я забыла, ради чего спускалась; впрочем, заметив меня, оба мальчика перебежали на противоположную сторону площади с криками:
— Дама в сером! Дама в сером!
Когда я вошла, у Бетси глаза были открыты; она словно искала меня взглядом.
— Матушка, зачем ты выходила? — спросила она. — Ты же знаешь, что мне ничего не нужно.
— Это так, дитя мое, но мне нужна надежда, и я надеюсь.
Больная грустно улыбнулась.
— Знаешь, дитя мое, — сказала я, — у двери мне встретился нищий, и я дала ему милостыню.
— Ты хорошо сделала, матушка; Библия гласит: "Подающий бедным ссужает Всевышнего".
— Этот нищий пошел за пастухом, у которого есть секреты излечения болезней, и сегодня вечером они оба будут здесь.
Бетси покачала головой.
— Значит, ты не веришь в знание? — спросила я.
— Матушка, разве ты не слышала, что сказал врач?
— Значит, ты не веришь в чудо?! Ведь ты же веришь, что Господь вернул Иаиру его дочь, веришь, что он вернул Марфе ее брата. Так вот подумай, плакали ли они, молились ли они больше, чем я!
— Нет, матушка, я знаю, что ты любишь меня так, как ни одна мать не любила свою дочь, но время чудес миновало; Христос вознесся на Небо и является нам только в виде священных символов — вина и хлеба; его приход в мир людей принес свои плоды; дух и душа половины людей, населяющих землю, живут этими плодами. Будем же боготворить Христа, матушка, но не будем больше просить его о том, чего он дать нам не может.
И затем, скрестив на груди руки, она начала молиться вполголоса:
— Иисусово сердце, в коем мы обретаем покой наших душ; Иисусово сердце, наша сила и наше прибежище в день скорби; Иисусово сердце, полное сострадания к тем, кто к тебе взывает; Иисусово сердце, в час моей смерти смилуйся надо мной и особенно над моей матушкой!
И после этой молитвы, для которой она, по-видимому, собрала последние свои силы, Бетси впала в глубокое забытье.
Она все еще спала, когда в дверь тихонько постучали.
Я открыла дверь.
Передо мной стояли нищий и пастух из Нарберта.
Я настежь распахнула перед ними дверь, как будто это явились король и его посол.
Пастух был человек лет пятидесяти, с уже седеющими волосами, в одежде горца.
Физиономия его выражала странную смесь хитрости и алчности.
Заметив это, я сохранила надежду, но потеряла доверие.
Он подошел к кровати, где лежала Элизабет.
Мне хотелось рассказать ему о ее болезни, объяснить, что испытывала больная, поведать об этих снах, этих галлюцинациях, этом ясновидении.
Гость остановил меня.
— Мне не надо рассказывать, я и так все знаю, — заявил он. — Только вы послали за мной слишком поздно.
— Слишком поздно? — переспросила я, охваченная тревогой.
— Никогда не бывает слишком поздно, пока хоть остаток жизни теплится в нас; иногда я из последней искорки разжигал целый костер.
— Так вы на что-то надеетесь?
— Я сделаю все, что смогу… Но…
— Что — но?
— Но у меня нет нужных трав, и мне придется их раздобыть… Деньги у вас есть?
— Увы, оглянитесь и вы увидите, как я бедна!
— Однако вы дали шиллинг человеку, который пришел за мной.
— Я дала ему то, что он попросил. У меня осталось четыре шиллинга? Хотите их?
— Мне нужно десять.
У меня потемнело в глазах.
— Очень жаль, — сказал нищий, — но, если он просит десять шиллингов, значит, ему нужно десять шиллингов.
— Друг мой, — промолвила я, протягивая пастуху все, что оставалось от гинеи, — вот четыре шиллинга, и, если вы их возьмете, клянусь вам, у меня останется только эта маленькая монета, с которой, как я хочу, меня похоронят.
При виде денег в глазах пастуха блеснул алчный огонь.
Он протянул руку, словно желая взять деньги.
Но, сделав над собой усилие, он возразил:
— Нет, с четырьмя шиллингами я ничего не смогу сделать.
— О, — поддакнул нищий, изобразив на лице сострадание, — какой это грех — из-за отсутствия нескольких шиллингов видеть, как умирает столь чудное дитя!
— Увы, — вырвалось у меня, — если бы я могла расплатиться кровью из моих вен, — Бог мой, ты тому свидетель, — я тотчас вскрыла бы их!
— Неужели в деревне или в окрестностях у вас не найдутся друзья, готовые дать вам взаймы шесть шиллингов? — спросил нищий.
Посмотрев на этого человека, я подумала: на какие же средства живет он сам? На подаяние? Однако он рослый и сильный. Вместо того чтобы подавать ему милостыню, следовало бы сказать: "Ступайте-ка трудиться, друг мой".
Если его не поставили на место, значит, для него нашлось еще на земле несколько добрых и жалостливых сердец.
И тут в душе у меня промелькнула надежда.
— Хорошо, друг мой, — сказала я пастуху, — приходите через два часа; я постараюсь найти шесть шиллингов.
— Мне нужна прядь волос вашей дочери и лоскут белья, которое она на себе носила.
Длинные волосы Бетси разметались по подушке; я взяла ножницы, но, приблизившись к столь дорогой мне головке, заколебалась.
— Надеюсь, это не для того, чтобы совершить какое-нибудь нечестие или какое-нибудь кощунство?
— Это для того, чтобы сделать попытку ее спасти. Вы что, отказываете мне в просьбе?
— О, — прошептала я самой себе, — будь это нечестие или кощунство, кара за них падет на совершившего такие деяния, но не на этого безвинного ребенка, жизнь которого я вымаливаю у Господа.
Волосы Бетси скрипнули под ножницами, и я передала пастуху отрезанную прядь, завернув ее в квадратный лоскут ткани, вырезанный из платка, который прошлой ночью лежал на груди Элизабет.
Увы, розовый цвет проступившей на груди капли исчез; пройдет еще несколько дней, и кровь обретет прозрачность чистейшей воды.
Пастух, взяв ткань и прядь волос, вышел со словами:
— Через два часа я вернусь.
Нищий последовал за ним.
Я же, набросив на плечи накидку и опустив на лицо капюшон, вышла из дому почти одновременно с ними.
На пороге дома стояло двое детей.
Они отступили, чтобы дать нам пройти.
— Смотри, — сказал старший брат младшему, — вот два колдуна и ведьма отправляются на шабаш.
Не знаю, куда направлялись мои спутники, но я — и я могу это сказать — шла просить милостыню из дома в дом.
Вернулась я только тогда, когда собрала шесть шиллингов.
Я отдала их вместе с теми четырьмя, которые уже предлагала пастуху из Нарберта.
Получив деньги, нищий и пастух ушли, заявив, что вскоре они принесут напиток, который исцелит моего ребенка.
Больше я их не видела.
Лишь бы только они не сотворили с прядью волос Бетси и лоскутом ее платка, которые я им дала, какое-нибудь колдовство — это все, о чем я просила Бога.
У меня оставалось только семь-восемь пенсов; к счастью, этого мне вполне хватало, чтобы дожить до ночи с 17 на 18 сентября.

XXIV
ЧТО МОЖЕТ ВЫСТРАДАТЬ ЖЕНЩИНА
(Рукопись женщины-самоубийцы. — Продолжение)

Как прошла неделя после исчезновения этих двух людей, которые отняли у меня последние средства к существованию? Я постараюсь это вспомнить, для того чтобы, если какая-нибудь человеческая душа, скатываясь в бездну отчаяния, попытается удержаться, ухватившись за мою беду, она видела, что моя беда гораздо больше, чем ее собственная.
Для того, кто страдает, всегда утешение знать, что другое подобное ему существо страдало сильнее, чем он.
Я хорошо все подсчитала, говоря, что восьми или десяти пенсов мне будет более чем достаточно на ту неделю, которую, по ее расчетам, моя бедная дочь еще будет жить.
С этого времени Бетси просила у меня только воды, да и то лишь тогда, когда ее сжигала лихорадка.
Иными словами, она, похоже, уже жила небесной жизнью ангелов.
Что касается меня, я допивала то, что оставляла в своем стакане дочь.
И делала я это не потому, что испытывала потребность пить, а ради того, чтобы коснуться губами того места на стакане, которого только что касались ее губы.
Сон стал для меня столь же бесполезен, как пища; к тому же, заснув, я на время потеряла бы Бетси из виду.
Сидя возле кровати, я покидала кресло лишь тогда, когда того требовал уход за больной.
Время от времени Бетси, подремав, приоткрывала глаза и, увидев меня рядом, просила, чтобы я хоть немного отдохнула.
Но зачем мне было отдыхать? Разве нуждаешься в отдыхе, когда находишься при своем умирающем ребенке?!
Ведь, признаюсь, чем ближе подходил роковой день, тем больше я верила, что пророчество больной было истинным.
В конце концов было даже лучше, что несчастный ребенок уже на нуждался в человеческой помощи; где бы я нашла то, что она могла попросить? Что бы я делала, если из-за отсутствия денег мне отказали бы в просьбе?!
Да простит меня Господь, но сознаюсь, что ради моего ребенка я могла бы решиться и на воровство!
На то, чтобы взять денег взаймы, рассчитывать не приходилось, особенно после того, как в деревне узнали о моем попрошайничестве.
Там еще и оклеветали этот святой поступок, который, надеюсь, Господь на Небесах отметил, зная, что деньги, собранные мною как подаяние, я должна была отдать колдуну, пообещавшему мне найти сокровище, если я вручу ему десять шиллингов, прядь волос моей дочери и кусок ткани, касавшийся ее тела.
О да, он действительно обещал мне ценнейшее сокровище, сокровище, ради которого я пожертвовала бы всем чем угодно, вплоть до последней капли моей крови: он обещал мне здоровье моей дочери!
Презренный, он украл у меня не только последние мои деньги, но и последнюю мою надежду.
А, между тем дни шли за днями; чтобы как-нибудь их различать, надо бы с пером в руке записывать одно за другим тысячи огорчений, осаждавших меня. Сегодня, когда дни эти уже в прошлом, все эти огорчения растворились в одной-единственной, но безмерной муке!
Вечером 16 сентября Бетси попросила пригласить пастора. Из девяти оставшихся у меня пенсов три я отдала посланцу, отправившемуся предупредить нолтонского викария, что умирающая нуждается в его заботе.
Я сочла это более предпочтительным, чем прибегнуть к услугам пастора, сменившего здесь моего покойного супруга и заставившего меня заплатить столь дорого за его вынужденное гостеприимство.
Викарий появился около десяти вечера.
То был молодой еще человек со строгим лицом, изможденным молитвами и постами. Он наотрез отказался вступать в брак, чтобы, по его словам, еще усерднее служить бедным и несчастным.
Я уступила ему место возле кровати умирающей и, взяв в руки Библию, села в другом углу комнаты.
Тогда моя бедная девочка, два последних дня едва говорившая, собрала все свои силы, чтобы встретить служителя Господа.
После часовой беседы вполголоса викарий подошел ко мне; лицо его было мокрым от слез.
— Увы, — сказал он, — рядом с таким чистым и невинным ребенком это я грешник… Она послала за утешителем, но это не я, а она сама меня утешала! Так что на все ее страхи, на все ее сомнения, если они у нее остались, отвечайте вашей дочери с полной уверенностью: "Будь спокойна, дочь моя, Господь с тобою!"
И, сочтя бесполезным свое присутствие рядом с таким ангелом, священник удалился.
На следующий день, в десять утра, появился врач.
Пастор приходил от имени религии, врач пришел от имени науки.
Он с интересом направился к постели больной, та узнала его и протянула ему руку.
— Что ж, доктор, — сказала она, — вот вы и пришли на свидание; милости просим!
Затем, уже потише, она добавила:
— Вы останетесь рядом с моей матушкой, не правда ли? Этой ночью ей будет нужен не утешитель, ведь никто, кроме Бога, не сможет утешить матушку в ее скорби, но ей будет необходим человек, способный ее поддержать…
— Так вы по-прежнему думаете, что это случится в полночь?
— Смотрите, доктор, — и Бетси протянула ему платок, который она прижимала к груди при каждом приступе кашля.
Он был смочен, но словно водой; на нем не осталось и следа крови.
Врач осмотрел платок, пощупал пульс и глубоко задумался.
Я смотрела на него с тревогой; мне казалось, что в возрасте Бетси природа таит еще столько возможностей, что наука не должна чувствовать себя беспомощной.
"О, — говорила я себе, — если бы я знала столько же, сколько знает этот человек, я бы не раздумывала, а действовала! Я бы нашла в своем сердце средства против всех болезней! Не может быть, чтобы наш добрый Бог, чтобы наш милосердный Господь, противопоставивший яду противоядие, не нашел бы также средство от болезни… До сих пор пытались найти это средство там, где его нет; в один прекрасный день его наверняка найдут, быть может, еще при моей жизни, но уже тогда, когда моя дочь будет мертва… И тогда что мне от того, что такое средство найдут!
Врач встал и направился ко мне.
— В чем дело, доктор? — спросила я.
— Что вы хотите, — ответил он, — то, что происходит с этим ребенком, опрокидывает все человеческие расчеты… Если бы мне об этом рассказал кто-нибудь другой, если бы я не видел этого собственными глазами, я бы не поверил.
— Ах, а что бы вы сказали, доктор, если бы узнали, что она почти по часам предсказала все, происходящее в этот день, и что вот сейчас предсказание ее начинает сбываться?..
И тут я поведала врачу, как бедная моя девочка сначала развернула перед моими глазами все события дня 17 сентября, который, начавшись грозой, должен был завершиться ее смертью, и указала ему рукой на небо, где уже собирались грозовые тучи.
Больная приподнялась на постели, протянула руки и попросила свежего воздуха.
Затем, вновь упав на подушку, она произнесла:
— Мне кажется, если бы Господь дал мне воздуха, я могла бы еще пожить…
Я подбежала к ней и позвала врача.
— Бесполезно! Вы же сами слышите, что воздуха она просит у Бога, а не у меня, — откликнулся он. — Разве у меня есть воздух, чтобы дать его несчастному ребенку?!
— Но что же делать? Она вот-вот потеряет сознание!
— Вам надо сделать самое простое: приподнять ее на руках; уж если она потеряет сознание, то пусть это произойдет на груди той, которую она любит.
— Так что, — вскричала я, — все кончено?
Врач пощупал у Бетси пульс и нашел его только между запястьем и сгибом руки.
— Еще нет, — ответил он мне, — но уже скоро…
Из обморочного состояния Элизабет вывел сильный приступ кашля.
— Но дайте же ей что-нибудь, доктор! — воскликнула я. — Вы же видите, кашель просто раздирает ее несчастную грудь!
Врач вышел из комнаты, чтобы самому приготовить какое-то лекарство, и через четверть часа принес его.
Он заставил больную проглотить столовую ложку микстуры; Бетси немного передохнула, и казалось, что она засыпает.
Глазами и сердцем я следила за всем, что делал врач.
— Так что, доктор, — спросила я, — по-видимому, вы добились каких-то успехов?
— Да, но только в том, чтобы задержать в ее теле жизнь — наподобие того, как задерживают течение ручья, стремящегося к океану. Вскоре жизнь перехлестнет плотину, которую я перед ней сейчас поставил, и неудержимым потоком покатится к смерти.
— В таком случае, — прошептала я, — мне остается только молиться.
И я упала на колени.
— Молиться за ангела? — спросил врач. — Зачем?
— О! — отвечала я, содрогаясь от рыданий. — Не за нее я молюсь, я молюсь за себя!..
В это время на небе разыгрывалась предсказанная Бетси гроза; гром глухо грохотал; дождь начал хлестать по оконным стеклам, молнии огненными змеями прочерчивали пространство.
— О! — воскликнула я. — Если бы одна из этих молний могла поразить нас обеих сразу и убить одним ударом!
— Матушка, матушка! — произнесла Бетси, не открывая глаз, словно мой призыв вырвал ее дремлющую душу из глубины сна. — Матушка, не надо бояться смерти, если она приходит от имени Господа, но и призывать ее не следует, когда она далеко от нас, ведь в таком случае она может явиться от имени злого духа. Есть, матушка, смерть хорошая и смерть плохая: хорошая соединяет, плохая — разъединяет.
В этих словах, отлетающих от почти закрытых губ Бетси, ни одна черта лица которой даже не дрогнула, словно оно не имело ни малейшего отношения к ее высказыванию, было нечто настолько странное, что холод пробежал по моему телу, будто слова эти произнес призрак.
— О, — обратилась я к врачу, — разбудите ее, сударь; она должна страдать!.. Страдать — это значит еще жить, а мне кажется, она уже мертва.
В это мгновение раздался страшный удар грома и молнии превратили небо в океан огня.
Врач, стоявший у окна, в испуге отпрянул от него.
Я спрятала голову в простынях Бетси.
Но умирающая тем же голосом, каким только что говорила со мной, произнесла:
— Господь, словно пророк, я видела тебя шествующим среди грозы и бури; я узнала твою мощь и восславила твое святое имя.
Врач покачал головой.
Признаюсь, я в своем горе испытала некоторое чувство гордости, видя изумление науки перед верой.
О, как перед лицом смерти была велика вера и как ничтожно мала наука!
Гроза начала стихать, а моя дочь — приходить в себя.
После того как микстура была выпита, Бетси, по-видимому, уже не нуждалась в дыхании, чтобы продолжать жить.
Однако ее первые слова, когда она приоткрыла глаза, были:
— Воздуха! Воздуха!.. Почему мне не дают воздуха, когда я об этом прошу?!
Я открыла окно.
Увы, дело было не в том, что бедному ребенку не хватало воздуха — просто стесненная грудь Бетси не могла его вобрать в себя.
Наступил вечер, и я невольно посмотрела в окно. Восточный ветер прогнал с небосвода последние грозовые облака, а с земли — последние после-дождевые испарения. Казалось, вся природа была готова радоваться покою, наступившему после содрогания стихий.
Видя этот всеобщий покой, это вселенское умиротворение, я повернулась к моей дочери, не в силах представить, что ее это все не коснулось.
И правда, она выглядела более отдохнувшей.
То был вечерний покой, который она и предсказывала.
Врач подошел к ней, стал искать пульс, но не нашел его.
— Все произойдет так, как она предсказала, — прошептал врач.
И он сел в ожидании у кровати.
С небес начала спускаться тьма. По мере того как в комнате становилось все темнее, глаза несчастной больной открывались все шире; все, что еще оставалось в ее теле от огня жизни, словно светилось в ее взгляде.
Казалось, этот взгляд пронзает потолок над ее головой и считает звезды, одна за другой засиявшие в небе.
Я хотела было зажечь лампу, но, угадав мое намерение, Бетси остановила меня:
— О нет, не надо… в темноте мне так хорошо умирать!
И, взяв мою руку, она привлекла меня к себе.
— Но я, дитя мое, — вырвалось у меня, — я ведь не вижу тебя в такой темноте!
— Скоро выйдет луна, а лунный свет — настоящий свет умирающих; это солнце усопших… Взойди, луна, взойди!.. — прошептала Бетси.
И, будто повинуясь ей, луна начала медленно подниматься над горой.
И тут слабая улыбка озарила бледное лицо Бетси; казалось, она вдыхает лунный свет и призывает его к себе; луна же сначала осветила изножье кровати, а затем постепенно ее лучи дотянулись к лицу умирающей.
С этого мгновения она впала в своего рода исступление.
— Ах, — произнесла она, — я вижу, что там, за звездами. Вот распахнутое Небо, вот ангелы, вот Бог!
И все это было сказано с такой верой, с такой глубокой убежденностью, что мой взгляд оторвался от дочери и последовал за ее взглядом; я поверила, что и я увижу раскрывшееся Небо, ангелов во славе и величие Господне.
Но если Бетси и видела все это, то не телесным взором, а самой душой.
Церковный колокол пробил одиннадцать вечера.
И вдруг славка, прятавшаяся в кустах роз, которые покрывали могилу моего мужа, неожиданно запела.
— Ты слышишь? Ты слышишь? — прошептала умирающая. — Вот и птица… О, как нежен ее голос! Как хорошо она поет!
И правда, я еще не слышала пения столь нежного, голоса столь чудесного.
Можно было подумать, что птица слетела с Неба к этой душе, готовой улететь, и ждала последнего вздоха, чтобы унести ее на своих крыльях.
Если что-нибудь и могло утешить мать в утрате ребенка, так это общее стечение всего божественного, что принимало участие в смерти земного создания, затерявшегося в самой убогой складке человеческого общества, словно фиалка под пучком травы.
Действительно, если для Вседержителя нет ни малых, ни великих, почему предзнаменования смерти моей дочери не могут быть теми же, что и предзнаменования смерти Цезаря?!
Вот разразилась гроза, вот распогодилось, вот ветер прогнал с небосвода тучи, а с земли — испарения, вот опустилась тьма, вот заблестели звезды, вот луна осветила землю, вот запела птица; значит, для того чтобы предсказание сбылось полностью, остается только, чтобы прозвучал колокол, птица смолкла, а смерть вошла в дом…
И я, мать, ждала того мгновения, которое должно было одним ударом оборвать жизнь моей девочки и разорвать мое сердце.
Я ждала этого мгновения, будучи не в силах задержать его хоть на секунду ни слезами, ни криками, ни мольбами.
Я оставалась на месте, я укрывала моего ребенка собственным телом, я защищала его своей любовью.
Но все было тщетно; скоро явится смерть, пальцем отодвинет меня и коснется сердца моей дочери.
И ничто ни в небе, ни на земле не могло воспрепятствовать наступлению этого мгновения.
И я уже не отсчитывала время месяцами, как бывало прежде; не отмеряла его днями, как неделю тому назад; не часами, как еще сегодня утром; не минутами, как час тому назад.
Увы, увы, увы! Я уже отмеряла время только секундами.
Все то, чем я была готова пожертвовать Небу: сначала, чтобы вылечить Бетси, затем, чтобы она прожила еще десять лет, затем — хотя бы пять лет, затем — хотя бы один год, затем — хоть одну неделю, затем — хоть один день, теперь я отдала бы за то, чтобы она прожила еще всего один час.
О, один час — это вечность, когда раздается первый полночный удар колокола, а последний удар отнимет у вас то, что вам дороже всего на свете!
Птица перестала петь.
Я почувствовала, как умирающая сжала мою руку.
— Матушка, — попросила она, — прижмись ко мне… Час пробил.
Затем, совсем тихо она добавила:
— Прилетай, птичка, хранительница моей души! Прилетай!
И то ли случайно, то ли и на самом деле выполняя просьбу Бетси, птичка прилетела на ее голос, и мы вдруг увидели, как она села на оконную перекладину.
Врач смотрел на все это с глубоким удивлением, почти с ужасом.
А я в бессильном отчаянии ждала развязки.
Был короткий промежуток между последними звуками пения птицы и первым полночным ударом колокола, — время, которое потребовалось птичке, чтобы с розового куста перелететь на оконную перекладину.
Я расслышала тот скрипящий звук, который предшествует колокольному звону; затем раздался первый полночный удар.
Бетси тихо приподнялась на постели.
Я охватила ее руками.
Быть может, смерть придет не настолько быстро, если сама Бетси, если можно так сказать, не пойдет ей навстречу?
Но тщетно я удерживала дочь, чтобы вновь уложить ее на подушку — эта тень, жившая лишь воздухом, оказалась сильнее меня.
Отзвучало одиннадцать ударов колокола, и с каждым ударом Бетси делала рывок вперед, протянув руки и глядя широко открытыми глазами.
Между одиннадцатым и двенадцатым ударом она поспешно произнесла:
— Прощай, матушка!.. Прими меня, Господи!
Раздался последний удар колокола.
Я почувствовала, как обмякло в моих руках до этого напряженное тело дочери.
Колокольный звон растаял в воздухе.
Птичка пискнула и улетела.
Моя дочь упала на постель.
Легкое и ласковое дуновение прошло по моему лицу.
То был ее последний вздох!
Стиснув кулаки, я дико закричала; лицо мое исказилось, рот приоткрылся, взгляд замер.
Врач, прижав руку к сердцу, воскликнул:
— Мужайся, несчастная мать! Дочь твоя умерла!
— Не может быть! — кричала я. — Не может быть! У нее открыты глаза, она смотрит на меня!..
Врач кончиком пальца коснулся одного из век покойной и опустил его.
Я прижалась губами к другому глазу Бетси и потеряла сознание.
На одно мгновение я почувствовала себя счастливой — мне показалось, что и я сейчас умру!
О, зачем доктор вернул меня к жизни? В ту минуту мне было так легко поддаться смерти!
Когда я пришла в себя, врач рассказал мне, что он обнажил грудь умершей, чтобы убедиться полностью ли сбылось ее предсказание.
Тогда он увидел, как из укола на груди, словно вытолкнутая последним ударом сердца, проступила капля уже не крови, а настоящей воды, чистой, ясной, прозрачной, как капля росы или слезинка девственницы!

XXV
ЧТО МОЖЕТ ВЫСТРАДАТЬ ЖЕНЩИНА
(Рукопись женщины-самоубийцы. — Продолжение)

Рано утром врач покинул меня, и я осталась одна наедине с телом моей дорогой дочери.
По крайней мере, одно утешение у меня оставалось, и я извлекла его из собственной нищеты: поскольку люди знали, что я из-за бедности близка к смерти от голода, никто не явится помочь мне положить Бетси в саван.
Точно так же, как при ее рождении я сама взяла на себя первые заботы о ней, теперь, после ее смерти, я сама отдам ей последний долг.
Впрочем, даже будучи и в самом деле мертвой, она все еще оставалась со мной; смерть оказалась настолько милосердной к ней, что даже самые тонкие черты лица Бетси ничуть не исказились.
И кто же помешает мне верить, что она спит, ждать ее пробуждения — вплоть до мига, когда мне уж точно придется расстаться с ней навсегда?!
К счастью, этот миг еще не был близок; обычно погребение совершалось через тридцать шесть или сорок часов после смерти.
Так что я имела возможность оставаться рядом с моей дорогой усопшей еще целый день.
Тут я неожиданно для себя подняла голову, и мой взгляд упал на кладбище; мне показалось, что каких-то два человека копали там могилу.
Могилу — для кого?
Значит, кто-то умер накануне?
Я встала и подошла к окну.
Новую могилу копали рядом с могилой моего мужа, на том самом месте, что было оставлено для нас.
Сомневаться не приходилось: эта могила предназначалась для моей дочери.
Но зачем копать яму сегодня, когда покойницу будут хоронить не раньше чем завтра?!
Я распахнула окно.
Звук открывающегося окна привлек внимание обоих могильщиков.
Они поздоровались со мной.
— Что вы там делаете? — крикнула я им.
— Да вы же сами видите, — отозвался один из них, опершись на лопату. — Копаем могилу.
— Могилу?
— Конечно, могилу.
— А для кого?
— Для вашей дочери; она ведь умерла сегодня ночью.
— Кто же велел вам копать эту могилу?
— Господин пастор.
Пастор? Чего вдруг этот человек вмешивается в мои дела?!
Если бы один из его проклятых мальчиков умер или даже умерли оба, разве я стала бы много раньше положенного часа погребения давать распоряжения копать им могилу?!
В этом крылась какая-то тайна.
Эта тайна чем-то мне угрожала.
Я закрыла окно и поспешно вернулась к кровати моей дочери.
Через несколько минут в дверь постучали.
Я не ответила и только покрепче прижала к себе это бедное безжизненное тело.
Постучали второй раз, третий, но я так и не откликнулась.
После этого дверь открылась.
Оказалось, что это столяр принес гроб.
Он остановился на пороге, не решаясь войти в комнату.
Наверное, страшно было смотреть на меня, сидевшую с распущенными волосами, охватившую руками покойницу и устремившую в вошедшего сверкающий взгляд.
— Что вам нужно? — крикнула я ему. — И что вы собираетесь здесь делать?
— Что я собираюсь здесь делать? Я вот принес этот гроб.
— Для кого?
— Как для кого?! Разве ваша дочь не умерла сегодня ночью?!
— Но, в конце концов, кто вам заказал этот гроб?
— Господин пастор.
— Опять пастор!
Пока я перебирала в уме мотивы, которые могли бы толкнуть пастора взять на себя заботы о похоронах, столяр поставил гроб посреди комнаты и вышел, оставив дверь открытой.
Этот гроб был из разряда тех, какие делают для самых последних бедняков.
Сколочен он был из некрашеного дерева и к тому же неплотно, с просветами между досками.
О дорогая моя маленькая Бетси, как неуютно будет внутри него твоему столь хрупкому телу!
Я уткнулась головой в холодную грудь дочери и разразилась рыданиями.
Но вскоре сквозь слезы я услышала, что ко мне как будто бы кто-то обращается.
Я подняла голову.
На пороге стояла старуха.
Я узнала ее; это она в общине проводила ночь у ложа умершего.
— Да пребудет с вами Господь, добрая женщина! — сказала мне она.
— Хорошо, хорошо! — прервала я вошедшую. — И что дальше?.. Вы же знаете, я бедна и не смогу дать вам милостыню.
— Я пришла вовсе не милостыню у вас просить, добрая женщина: я пришла завернуть в саван вашу дочь.
— Вы? Завернуть в саван мою дочь?
— Ну, конечно! Мне за это заплатили, а если деньги получены, надо приниматься за дело.
— Но кто же вам заплатил?
— Господин пастор.
Пастор! Опять пастор!
— Но почему он в это вмешивается? — воскликнула я.
— Дело вот в чем: так как вы у него живете…
— О да, к несчастью… Я это знаю!
— Так вот, он боится…
— Боится? За кого?
— За жену и детей.
— И чего же он боится?
— Заражения.
— Заражения?
— Да, ведь мисс Элизабет, вы хорошо это знаете, умерла от заразной болезни; так что пастор по чьему-то совету решил похоронить вашу дочь без промедления, а затем сжечь все вещи, какими она пользовалась.
— Похоронить мою дочь без промедления! Сжечь все вещи, какими она пользовалась! Что это вы такое говорите?
— Говорю правду. Болезнь у нее была заразная, а доказывается это уже тем, что корова, дававшая молоко для вашей дочери, сдохла, а вторая корова заболела. Так что надо поторопиться с погребением вашей дочери, чтобы зараза не распространилась по всей деревне.
Я перевела взгляд на это тело, словно хранимое божественным дыханием: утратив красоту жизни, оно обрело красоту смерти.
— О Боже мой, Боже! — вырвалось у меня. — Неужели же люди так и будут преследовать меня до самого конца?!
— И к тому же, — продолжала старуха, — этот достойный господин Драммонд (так звали пастора) — да хранит его Господь! — поторопился отправить подальше отсюда свою жену и сыновей.
— Где же они?
— Не знаю; быть может, в Милфорде или в Пембруке, куда он их отослал, опасаясь заразы. Бедная госпожа Драммонд, она так любит своих детей, что умерла бы, если бы потеряла одного из близнецов!
— Она не умрет, ведь я не умерла, — возразила я. — Ладно, идите!
— Но я пришла завернуть тело вашей дочери в саван…
— Вы пришли завернуть тело моей дочери в саван, хотя вам сказали, что она умерла от заразной болезни?
— Разумеется.
— Так что же сами вы не боитесь заразы?
— То-то и оно, что боюсь.
— Тогда почему же вы подвергаете себя опасности?
— Потому что это мое ремесло, добрая женщина.
— Скверное у вас ремесло, если оно вынуждает вас подвергать себя такой опасности! — заявила я не без насмешки.
— Что вы хотите, — смиренно отозвалась старуха, — ведь надо же как-то жить.
И она подошла к кровати моего ребенка.
Ноя встала между ней и телом Бетси.
— Благодарю вас, бедная женщина, — сказала я ей, — за то, что вы хотели позаботиться о моей дочери, хоть и не бескорыстно; но никто, кроме меня, не коснется моей дорогой мертвой девочки.
— Но господин пастор заплатил мне.
— Скажите ему, что вы выполнили вашу погребальную работу, и деньги, которые вам была даны, останутся при вас.
— В таком случае, все к лучшему… К вашим услугам, добрая женщина.
— Прощайте!
Старуха ушла.
Итак, это пастор заставил выкопать могилу; это пастор заказал гроб; это пастор прислал женщину, чтобы она подготовила умершую к погребению; это пастор торопил с похоронами — и все это из опасений за здоровье жены и детей.
Удивляло меня и то, что оба эти злые близнецы с таким равнодушием отнеслись к смерти моей дочери.
Что я видела все яснее во всем происходящем, так это то, что меня принуждали расстаться с дочерью на день раньше, чем я предполагала.
Если бы я попыталась бороться за то, чтобы дорогая мне покойница оставалась у меня в доме еще сутки, мне воспротивилась бы вся деревня.
Так что я начала обряжать умершую.
Я расчесала ее прекрасные длинные волосы и расположила их справа и слева вдоль тела.
Они протянулись ниже колен.
Я скрестила руки Бетси на ее груди.
Выбрав в шкафу самую тонкую из оставшихся у нас простынь, я начала зашивать саван с ног, чтобы видеть дорогое лицо как можно дольше.
Приблизившись к лицу Бетси, я остановилась.
Я не хотела лишать себя возможности видеть это ангельское личико до самой последней минуты.
Впрочем, мне надо было сделать кое-что другое.
Я взяла подушку, с детства служившую Бетси, и положила ее в гроб.
По крайней мере, теперь ее голова будет покоиться на мягком.
Затем, взяв Бетси на руки, я уложила дочь на ее последнее ложе.
Господи Боже мой, почему это последнее ложе столь узко, что в нем не найдется места для двоих?!
В это мгновение в комнату вошли ризничий и столяр.
— Вы знаете, что похороны назначены на одиннадцать? — спросил ризничий.
— Нет, не знаю, — откликнулась я, — однако делайте то, что считаете нужным.
Ризничий вышел, а столяр остался.
— Что еще вам нужно? — спросила я.
— Я пришел заколотить гроб, — объяснил он.
— К чему такая спешка?
— Через четверть часа нужно будет отнести тело в церковь.
— В таком случае действуйте.
Я поцеловала дочь в ледяные губы и снова принялась зашивать на ней саван.
Дойдя до глаз Бетси, я поцеловала их в последний раз и завершила скорбную работу.
Покрывало вечности легло на лицо моей дочери.
Я пошла лечь на кровать Бетси, на то место, где она лежала, вместиться в то углубление, которое оставило в постели тело моего ребенка.
— О зараза, зараза! — вырвалось у меня. — Если ты так страшна, так жестока, так неумолима, почему же не берешь меня, почему не укладываешь в гроб рядом с моей дочерью?!
Прозвучал первый удар молотка, я пронзительно закричала и бросилась к изножью кровати.
— О, смилуйтесь, друг мой, смилуйтесь! — умоляла я. — Подождите еще хоть одну секундочку! Подождите!
У столяра достало благочестия подождать.
Я встала на колени и еще раз, теперь уже через саван, поцеловала глаза и губы моего ребенка; затем, откинув голову назад, заламывая руки и закрывая ладонями уши, я заняла на кровати место, только что покинутое мною.
— А теперь действуйте, — сказала я столяру.
Зазвучали равномерные удары молотка.
Нет, нет, нет, Пресвятая Дева Мария страдала не больше, чем я, когда она слышала удары молотка, прибивавшего ее сына к кресту.
Тщетно закрывала я ладонями уши, до боли сжимая голову, — я слышала каждый удар, и мне казалось, что каждый удар вбивает гвоздь в мое сердце.
Но вот удары прекратились.
Я обернулась: работа гробовщика была завершена; столяр рукавом вытирал пот со лба.
Однако час настал.
Зазвучал церковный колокол.
Вошли два носильщика.
— Где это? — спросили они.
Столяр указал им рукой на гроб.
Мне хотелось отсрочить минуту, когда вынесут из дома тело моего ребенка.
— Почему не пришел пастор? — спросила я.
— Он ждет тело в церкви, — ответили носильщики и, взяв гроб, поставили его себе на плечи.
— Удивительное дело! Гроб-то не тяжелый! — воскликнули они. — Не всегда приходится выполнять такой легкий труд.
Они спустились по лестнице.
Я последовала за ними.

XXVI
ЧТО МОЖЕТ ВЫСТРАДАТЬ ЖЕНЩИНА
(Рукопись женщины-самоубийцы. — Окончание)

Я не могла бы описать точно, что со мной происходило начиная с этой минуты и в течение двух-трех ближайших дней.
У меня остались только смутные воспоминания, подобные сновидению.
Мне вспоминаются холодные плиты, на которых я распростерлась во время заупокойной службы; медленные мрачные песнопения, показавшиеся мне, однако, очень короткими; печальное паломничество от церкви на кладбище, совершенное мною в полном одиночестве, поскольку из-за страха заразиться все держались в стороне от меня; шорох земли, сыплющейся на гроб; затем прохладная вечерняя роса, которая привела меня в чувство.
Была уже ночь; я лежала у могилы моей дочери.
Не сознавая, что делаю, я встала, взяла горсть земли, прижала к груди и пошла домой медленно, опустив голову, то и дело шепча:
— Прощай… прощай… прощай!..
Во дворе пасторского дома дети играли и смеялись, танцуя вокруг большого костра; среди этих детей выделялись сыновья пастора — самые веселые и самые шумные.
Они вернулись в отцовский дом, ибо пастору уже нечего было за них опасаться: мою дочь похоронили.
При моем приближении все дети бросились бежать с криком:
— Дама в сером! Дама в сером!
Я внушала ужас всем этим несчастным малышам; почему? Я ничего не понимала.
Впрочем, мне это было безразлично. Теперь, когда дочь моя умерла, я стала ненавидеть детей.
А в особенности этих двух противных близнецов, таких шумных и насмешливых.
Вернувшись в мою комнатку, я заперла дверь и, не зажигая лампы, направилась прямо к кровати Элизабет.
Я испытывала какое-то утешение при мысли, что сейчас лягу в постель, которая отныне станет моей.
Когда настанет мой черед, мне будет так легко умереть на том же ложе, где умерла моя дочь!
Но тщетно пыталась я в темноте нащупать кровать: ее, ставшую для меня алтарем, больше не было!
Нельзя было поверить в ее исчезновение.
Я зажгла лампу.
Место, где стояла кровать, оказалось пустым.
Исчезла не только кровать Бетси, но и все предметы, которыми пользовался мой ребенок.
Тогда я вспомнила о том, что говорила мне старуха, пришедшая обрядить умершую: по ее словам, все, что принадлежало Бетси, все, к чему она прикасалась, должны были уничтожить из страха заражения.
Увиденный мною во дворе костер, вокруг которого со смехом танцевали дети, как раз и был тем пламенем, которое поглотило все принадлежавшее моему ребенку.
Теперь от дочери у меня осталась только маленькая монетка, которую Бетси дала мне на улице Милфорда в тот день, когда она приняла меня за нищую.
Я порывисто поднесла монетку к губам и вновь поклялась, что не расстанусь с ней и в свой смертный час.
Затем, разбитая, уничтоженная, лихорадочно возбужденная, уже не в силах плакать и готовая проклинать, я бросилась на свою постель.
Повторяю, мне трудно было бы рассказать во всех подробностях о моей жизни на протяжении трех-четырех дней после смерти и погребения моей девочки.
Как я уже говорила, у меня оставалось четыре или пять пенсов; я выходила только раз вдень, чтобы купить немного хлеба.
На всем пути я слышала, как люди повторяли с ужасом:
— Дама в сером! Дама в сером!
Дети убегали, женщины приоткрывали двери и тут же закрывали их, а я, холодная и бесстрастная, шла, вызывая на своем пути ужас, о причине которого мне ничего не было известно.
Вероятно, я так и не узнала бы ее, если бы однажды утром не оказалась без единого пенса.
Я стала нечувствительной ко всему, кроме насмешек со стороны пасторских сыновей; похоже, глубокое страдание, пожиравшее меня, давало им какой-то непонятный повод для радости; уходила ли я или возвращалась, они вечно оказывались у меня на дороге.
Один вид этих детей разбивал мне сердце и будоражил ум.
Я бессознательно чувствовала, что если со мной и случится новая беда, придет она с этой стороны.
Но какое еще несчастье, если только оно заслуживало этого названия, могло меня настигнуть после несчастья, жертвой которого я оказалась?!
Итак, в тот день, когда у меня не осталось ни одного пенса, я вышла из дома, чтобы попросить у булочника кусок хлеба.
Увидев меня, он отрезал обычную порцию хлеба.
— Нет, это слишком много, — заметила я.
— Почему же?
— Потому что у меня уже нет денег и я пришла попросить у вас хлеба как подаяния.
Булочник разрезал кусок на две части и дал мне меньшую из двух половин.
— Скажите, правда ли то, что говорят в деревне? — спросил он.
— А что говорят?
— Говорят, что однажды ночью вы были на горе вместе с пастухом из Нарберта и нищим и что там вы продали душу Сатане и с тех пор не испытываете никакой из нужд рода человеческого?
— Если бы я и продала душу Сатане, то только ради спасения моей дочери и, следовательно, тогда она не была бы мертва; если бы я не испытывала никакой из нужд рода человеческого, я не пришла бы просить у вас кусок хлеба.
Пожав плечами, я возвратилась в пасторский дом.
Теперь мне стал понятен ужас, который я внушала крестьянам.
Меня подозревали в сношениях с врагом рода человеческого.
Я поняла, что все эти слухи распространяют дети пастора, и моя ненависть к ним стала еще сильней.
Возвращаясь домой, я всегда приходила посидеть на кладбище между могилами дочери и мужа.
С большим трудом я принесла туда большой камень и целыми часами сидела на нем неподвижно, согнувшись, сложив руки на коленях, ничего вокруг не замечая, погрузившись в одно воспоминание и обдумывая одну и ту же мысль.
Затем наступал вечер, и я возвращалась в свою комнату, еще в одну могилу, единственное преимущество которой по сравнению с другими могилами состояло в том, что она была пустой.
И вот вчера вечером, 27 сентября, когда я собралась уходить с кладбища, калитка в ограде между кладбищем и пасторским двором оказалась запертой.
То была новая злая выходка пасторских близнецов.
Сомневаться в этом не приходилось: подняв голову, я увидел их лица в открытом чердачном окне.
Окно это выходило на кладбище.
Оба забрались на чердак, чтобы оттуда со злорадством наблюдать за моим замешательством.
Я даже не пыталась открыть эту калитку, что несомненно не удалось бы, и направилась к главному входу на кладбище, но ворота там тоже оказались запертыми.
Тогда я возвратилась и села на свой камень.
Разве не здесь я проводила часть моей жизни?
Какая разница, когда оставаться здесь: днем или ночью?
Правда, ночью становилось холоднее, но разве я ощущала холод?
В пять часов утра через главный вход пришел могильщик, чтобы наметить место для новой могилы.
Он нашел меня закоченевшей, неподвижной и онемелой, словно статуя, на том же месте, где я сидела накануне.
Могильщик подошел ко мне, потряс за плечо и разбудил меня.
Выйдя через открытые ворота и не вымолвив ни слова, я, словно привидение, обогнула площадь и возвратилась в свою комнату.
Близнецы, едва проснувшись, помчались к калитке, соединяющей двор пасторского дома с кладбищем.
Она по-прежнему была заперта.
Дети осторожно ее приоткрыли и осмотрели кладбище.
Меня там уже не было.
Могильщик тоже ушел оттуда.
Как же дама в сером вышла оттуда?
Быть может, она не ушла с кладбища, а спряталась в каком-нибудь его уголке? Быть может, за каким-нибудь кладбищенским деревом она нашла укрытие от ночного холода?
Близнецы не отважились ступить за кладбищенскую ограду, так как я вызывала у них ужас, который был ничуть не меньше их любопытства.
Они поднялись на чердак, где я их заметила накануне: дверь его соседствует с дверью моей комнаты.
Осматривая кладбище с чердака, дети убедились, что оно совершенно безлюдно.
Я угадывала и словно видела воочию весь этот их ловкий прием, поскольку слышала быстрый топот их ног по лестнице.
Спускаясь с чердака, близнецы вновь прошли перед моей дверью, но на этот раз они здесь остановились.
Вернулась я в свою комнату или не вернулась? Вот что они решили выяснить.
Сделать это было очень просто: стоило только посмотреть в замочную скважину.
Увы, в моем безмерном горе мне не следовало обращать внимания на злые выходки детей.
Однако, напротив, их преследования становились для меня нестерпимы.
В тот миг, когда они наклонились, чтобы посмотреть в замочную скважину, я рывком открыла дверь и, появившись на пороге, грозная, с поднятой рукой, крикнула им:
— Дрянные мальчишки!..
От неожиданности они закричали и бросились бежать вниз по лестнице.
Но лестница была крутой и узкой, старший брат налетел на младшего и столкнул его со ступеньки…
Послышался возглас ужаса, сильный удар, а вслед за ним крик боли.
Я захлопнула дверь, вся дрожа от испуга.
Мне стало ясно: только что случилось большое несчастье и я стала его невольной причиной.
Вслед за криком боли послышался беспорядочный топот, плач, рыдания.
Затем кто-то, тяжело ступая, поднялся по лестнице.
Дверь открылась; на пороге стоял пастор с окровавленным сыном на руках.
У ребенка был разбит череп.
— Несчастная! — произнес пастор. — Смотри, что ты наделала!
Я могла бы рассказать, как все произошло; я могла бы рассказать о постоянном преследовании со стороны этих двух злобных близнецов; но что скажешь отцу, оплакивающему сына?!
Я накинула на голову покрывало и не произнесла в ответ ни слова.
В эту минуту ребенок вздохнул.
— О! — воскликнул его отец. — Он еще жив… На помощь! На помощь!
И он стремительно сбежал вниз по лестнице, думая теперь только об одном — о том, что его ребенок жив и, быть может, еще есть время его спасти.
Послали за врачом в Милфорд.
Он приехал.
Это был тот самый врач, который лечил Бетси.
В три часа пополудни он поднялся ко мне.
— Ну как? — спросила я.
— Да что как, — откликнулся он, — мальчик умер.
Я вздохнула.
— Вы ведь знаете, — продолжал врач, — что значит потерять ребенка?
— О, у них-то было, во всяком случае, два сына.
— Того, кого теряют, всегда любят сильнее.
Я снова вздохнула.
— Вы понимаете — продолжал доктор, — что после такого несчастья вам нельзя оставаться в этом доме?
— Вдова пастора имеет право оставаться до самой смерти в том же доме, где жил ее покойный муж.
— А предусмотрен ли случай, когда эта вдова оказалась бы виновницей смерти ребенка?
Я опять вздохнула.
— Его родители хотели сами подняться сюда, чтобы выгнать вас из дома, вытащить во двор, и, быть может, восстановить против вас всю деревню, но я этому воспротивился. Мне пришлось сказать, что схожу к вам сам, и вот я здесь.
— Однако право остается за мной, — пробормотала я.
— Да, но то, что произошло, против вас. Окружающие вас крестьяне грубы и невежественны, а грубые и невежественные люди легко становятся злыми. Они считают вас ведьмой, нечестивицей; не исключено, что они сочтут богоугодным делом разорвать вас на куски…
— Неужели так уж нужно, чтобы я покинула эту комнату, где умерла моя дочь! Чтобы я ушла без единой вещи, связанной с памятью о моем бедном ребенке! Чтобы я блуждала ночью вокруг деревни!.. И как мне тогда навестить кладбище, где похоронено мое сердце?!
— Для вас безопасней быть отсюда подальше, жить в другом конце Англии.
Я покачала головой.
— Если у вас нет средств, — продолжал врач, — что ж, я вам помогу, насколько позволяют мои возможности… Так или иначе, уехать необходимо.
— Когда?
— Чем скорее, тем лучше.
Я на минуту задумалась… Внезапно в голову мне пришло страшное решение, и отчаяние восприняло его со своей обычной поспешностью.
— Хорошо, — согласилась я, — пойдите к ним и скажите, что сегодня ночью я уйду…
— Нуждаетесь ли вы в чем-нибудь? — спросил врач.
— Благодарю, я ни в чем не нуждаюсь.
— До свидания!
— Прощайте!
Он вышел. Я осталась одна.
Именно в этом временном промежутке, своего рода мостике между жизнью и смертью, я возобновляю начатый рассказ и дописываю его последние строки.
По-разному будут судить о моей смерти; оклевещут мою жизнь; быть может, проклянут меня.
Важно, чтобы люди знали, какие страдания довелось мне вынести. Быть может, если хоть одно доброе и сострадательное сердце будет молиться за меня, и этого будет достаточно, чтобы сдержать гнев Господень.
Решение, которое я приняла, состояло в том, чтобы покончить с собой.
Увы, не в первый раз приходила мне на ум эта мысль.
Но я отталкивала ее. Разве у меня не было этой комнаты, где умерла моя дочь и где я могла бы думать о ней? Разве не было у меня камня рядом с ее могилой, чтобы плакать там?
Пока у меня оставалась бы эта комната и этот камень, я могла бы существовать, по крайней мере, пока не умерла бы от голода; смерть же от голода не считалась бы самоубийством.
Но с той минуты, когда меня выгонят из моей комнаты, с той минуты, когда мне запретят ходить на кладбище, что останется мне, как не умереть?!
Если я умру здесь, в этом доме, меня из жалости бросят в яму где-нибудь в дальнем углу кладбища; но, во всяком случае, я останусь здесь.
Если же я умру на чужбине, там меня и похоронят.
Если камень на моей могиле окажется слишком тяжелым, чтобы я его подняла и пошла навестить мою дочь, Боже мой, что же со мной будет на протяжении вечности?
Но, быть может, самый тяжелый камень, который кладет на могилу божественное правосудие, это самоубийство.
Ну и пусть! У меня нет иного пути, кроме этого рокового, и я пойду по нему!..
Я только что сошла вниз, хотя и рисковала встретить отца или мать погибшего мальчика.
Мне надо было нанести два последних визита.
Один — Богу, второй — моему ребенку.
И церковь и кладбище оказались закрыты.
Это опять они лишают меня моего последнего утешения! К счастью, из окна я вижу могилу Бетси.
Я встану на колени перед окном и буду молиться.
Пока я стояла на коленях перед окном, на небе собрались грозовые облака.
Разразившаяся гроза напомнила мне ту, которая грохотала в день смерти моей дочери.
Сверкали молнии, гремел гром, лил дождь.
Затем все стихло и природа вновь стала такой спокойной, словно грозы не было и в помине.
В моей душе тоже назревала гроза.
Через несколько минут она разразится.
Затем все станет снова спокойным и вокруг меня, и во мне самой.
Одно только тревожило меня: дело в том, что для приобретения какого-либо орудия самоубийства, будь то уголь, кинжал или яд, мне потребовалось бы разменять монету, врученную мне дочерью, ведь, как известно, у меня не осталось ни одного пенса, и со вчерашнего дня я не ела ничего, кроме куска хлеба, который дал мне булочник.
Я могла бы броситься вниз головой с третьего этажа и таким образом попытаться себя убить.
Но мне вспомнилось, как у меня на глазах несли к нему домой несчастного кровельщика, упавшего с церковной крыши и поломавшего себе руки и ноги.
Этот человек стал калекой, но не погиб.
А мне необходимо умереть.
Кажется, я припоминаю…
* * *
Я не ошиблась.
Мне вспомнилось, что в бельевой, находящейся рядом с моей комнатой, я видела развешенное белье.
Зайдя туда, я смогла найти там несколько веревок разной толщины; мне оставалось только выбрать из них самую подходящую.
Ах, гроза громыхает…
Я сделала свой выбор.
Вот каким образом я умру.
Я выйду из дома в полночь. В конце сада, в темном месте, где скрыта источающая слезы скала, высится большое эбеновое дерево. Под этим деревом стоит каменная скамья. Став на нее, я привяжу веревку к самой крепкой ветви дерева.
Вот там завтра меня и найдут.
Странное совпадение! Ведь ровно год тому назад, день в день, я потеряла моего бедного мужа!
* * *
Сейчас пробьет полночь. О дитя мое! Скоро я соединюсь с тобой навсегда… или, кто знает, навек с тобой расстанусь!
Господи, Господи! Тебе одному ведомо, как я страдала, и твоему милосердию я вверяю себя!
Смилуйся надо мной!..
Уэстон, ночь с 28 на 29 сентября 1584 года.
Под этими словами преподобный г-н Уильям Бемрод прочел написанные тем же почерком, что и начальная заметка, такие строки:
"А теперь вот что говорит предание.
С последним полуночным ударом башенных часов между двумя раскатами грома пастор и его жена, лившие слезы у траурного ложа своего сына, услышали что-то вроде проклятия, за которым последовал страшный крик.
В том, что они услышали, было что-то такое мрачное, такое таинственное и такое жуткое, что супруги вздрогнули и молча переглянулись, не осмеливаясь спросить себя, откуда донесся этот полночный крик.
Они прислушивались, но до самого утра так и не услышали ничего, кроме постепенно стихающего шума грозы.
На следующий день, при первых рассветных лучах, сосед, работавший в своем огороде, заметил даму в сером, висевшую на ветви эбенового дерева.
Он перепрыгнул через изгородь, убедился в совершившемся и пошел сообщить пастору об этом новом событии.
Слух о смерти вдовы быстро распространился по всей деревне, и тут каждому вспомнилось свое.
Рудокоп, шедший по тропинке вдоль пасторского сада как раз во время последнего полночного удара, подтвердил то, что говорил пастор о проклятии и крике, которые он якобы слышал.
Рудокоп тоже слышал проклятие, но ему удалось разобрать слова.
Голос произнес:
"В мой смертный час, подталкиваемая к самоубийству преследованиями пастора, его жены и их детей, я призываю несчастья на всех близнецов, которые родятся в пасторском доме, и пусть один из них убивает другого так, как сегодня старший брат убил младшего!.. "
За этим проклятием последовал жуткий крик.
Вне себя от испуга рудокоп вернулся домой и рассказал жене, что он слышал, как дух бури накликает проклятия на пасторский дом.
Все объяснилось, когда увидели труп дамы в сером, висевший на ветви эбенового дерева.
В то время, когда со всей пышностью хоронили пасторского сына, труп самоубийцы бросили в яму, вырытую в углу кладбища, в неосвященной земле.
Говорят, с тех пор дама в сером непременно появляется тогда, когда супруга какого-либо из уэстонских пасторов рожает двух близнецов, иногда до, иногда после родов в зависимости от их даты; ведь ночь ее появления это неизменно ночь с 28 на 29 сентября, то есть ночь со дня святой Гертруды на день святого Михаила.
За какое-то время до братоубийства она появляется еще раз.
А появляется дама в сером, как уверяют, обычно так.
С первым полночным ударом она выходит из своей комнаты, спускается по лестнице; дойдя до сада, движется по главной дорожке, садится под эбеновым деревом, остается там несколько минут, а после этого словно превращается в пар и исчезает.
Но никто не слышал от нее ни звука; правда, порой она делает повелительные жесты.
Вот почему я, Альберт Матрониус, доктор богословия, прочитав эту рукопись, велел, как это и удостоверяет записка, оставленная в архивах, восстановить тот небольшой каменный крест, который поставила в углу кладбища неведомая благочестивая рука, моля Господа дать покой душе несчастной, что погребена там.
Уэстон, 28 сентября, обычный день появления дамы в сером, год от рождения Господа Иисуса Христа 1650-й".

XXVII
НОЧЬ СО ДНЯ СВЯТОГО МИХАИЛА НА ДЕНЬ СВЯТОЙ ГЕРТРУДЫ

На этом, дорогой мой Петрус, не только обрывается рукопись дамы в сером, но и заканчиваются записи доктора Альберта Матрониуса.
Я прочел эту длинную и печальную историю с таким вниманием, что, даже будучи по натуре истолкователем, я ни разу не прервал этого занятия с тем, чтобы разобраться в своих собственных соображениях по поводу прочитанного.
Нет! Словно человек, плывущий в быстром потоке, я позволил течению увлечь себя, и только говорил самому себе в конце каждой главы: "Дальше! Дальше! Дальше!"
И таким образом я прочел все от начала до конца.
Итак, эта великая тайна, ключ к которой я искал с таким упорством, теперь разгадана!
Итак, не только появления призрака, но и причины их мне убедительно описали: причины объяснила сама дама в сером, а появления призрака подтвердили не одни лишь простоватые крестьяне, но и ученый, доктор богословия, который, хотя и безуспешно, пытался сделать все возможное, чтобы положить этим появлениям конец.
Призрак появлялся, как я уже знал, между праздником святой Гертруды и праздником святого Михаила (по католическому календарю), в ночь с 28 на 29 сентября.
Но вот чего я не знал и что поведала мне записка моего предшественника, ученого доктора богословия Альберта Матрониуса: появления призрака, неизменно случавшиеся, как я полагал, во время беременности пасторских жен, оказывается, происходили и после родов.
Таким образом, появление призрака было связано всего-навсего со временем родов.
Если супруга пастора, носившая под сердцем двух близнецов, разрешалась от бремени после ночи с 28 на 29 сентября, призрак появлялся перед родами; если же она разрешалась от бремени до этой ночи, то призрак появлялся после родов.
А это был как раз наш с Дженни случай: она разрешилась от бремени 15 августа и, как Вам известно, родила двух близнецов.
Поскольку роковая ночь с 28 на 29 сентября между праздниками святой Гертруды и праздником святого Михаила еще не пришла, дама в сером вполне могла появиться.
А какое же число месяца было сегодня?
Для того чтобы мне было ясно, надеяться мне или страшиться, я, дорогой мой Петрус, принялся искать календарь — и сердце слегка колотилось у меня в груди, а руки дрожали от начинавшейся лихорадки.
Я искал календарь с тем большим нетерпением, что потрескивание огня в лампе возвещало: масло подходит к концу и, следовательно, свет скоро погаснет.
Наконец, я нашел то, что искал.
Мой взгляд с тревогой пробежал по календарю: был последний четверг сентября.
По мере того как мой взгляд спускался вниз по колонке дат этого месяца и переходил от одной недели к другой, дрожь моя усиливалась.
Неожиданно я вскрикнул: глаза мои остановились на дате этого последнего четверга — то было 28 сентября, день Святой Гертруды!
А который был час?
Я оставил свои часы на камине в комнате Дженни и был настолько поглощен чтением, что не сосчитал удары башенных деревенских часов.
Надо было поскорей вернуться в комнату Дженни и посмотреть, минул ли роковой час или до него еще много времени.
Если мне придется его ждать, то, как бы я ни был храбр, мне не хотелось ждать его в одиночестве.
Поэтому я взял лампу и пошел к двери.
На пути к ней от моего письменного стола потрескивания в лампе усилились настолько, что я почувствовал в этом нечто сверхъестественное и ускорил шаг.
Я так спешил, что едва не упал, задев ногами табурет, и он с грохотом опрокинулся.
Мои попытки бежать скорей ни к чему не привели, а лампа выказала упрямство, как это бывает порой с неодушевленными предметами: ее потрескивания участились, и после более яркого света, напомнившего мне, пожалуй, последний сноп фейерверка, она вдруг погасла, оставив меня в полной темноте.
Чем больше сгущалась тьма вокруг меня, тем больше спешил я выйти из нее и добраться из места уединенного и темного, где я находился, до места обитаемого и освещенного, и это легко понять, учитывая мое душевное состояние.
Итак, одной рукой вытирая пот со лба, а другую протянув вперед, я искал дверь, а найдя ее, нащупал дверную ручку.
Отсюда до комнаты Дженни идти было легко даже в полнейшей темноте.
Надо было только продвигаться по коридору, в конце которого находилась лестница.
Впрочем, на лестничную площадку перед комнатой Дженни выходило окно, которое даже ночью немного освещало лестницу.
А мне, признаюсь, дорогой мой Петрус, и не требовалось ничего иного, кроме такой возможности идти, чтобы беспрепятственно добраться до желанной комнаты.
В конце концов, все складывалось отлично: я обнаружил дверь, проследовал по коридору, дошел до лестницы и взялся за перила.
Неожиданно в тот миг, когда я поставил ногу на первую ступеньку, прозвучали четыре удара церковного колокола, различные по тембру, возвещая, что мир постарел на шестьдесят минут и что сейчас пробьет новый час.
Затем колокол стал звонить медленно, звучно, заунывно.
Я вздрогнул всем телом.
Скорее всего, наступила полночь.
Я быстро поднялся по лестнице, вопреки собственному желанию заставляя ступени скрипеть под моими ногами; но, когда я дошел до лестничной площадки, прозвучал третий полночный удар колокола и я, потрясенный, остановился.
Мне показалось, что какая-то тень, спускаясь по лестнице с третьего этажа, направляется прямо ко мне.
По мере того как она, переступая со ступеньки на ступеньку, приближалась к окну, облик ее становился все более зримым.
То была женщина, прямая, негибкая, молчаливая и наполовину терявшаяся в темноте из-за цвета своих одежд.
— Дама в сером!.. — пробормотал я, отступая в самый дальний угол лестничной площадки.
Призрак на мгновение остановился, словно услышал сказанное мною самому себе и словно хотел произнести в ответ: "Да… это я!.."
Затем привидение продолжило свой путь.
Но — и это было страшно — как будто и не касаясь ступенек, не извлекая никаких звуков из рассохшейся лестницы!
Так она прошла, бледная, тихая, безмолвная, в одном шаге от меня… Я затаил дыхание и спрятал руки за спину, ничуть не менее бледный, тихий и безмолвный, чем дама в сером, и единственным признаком жизни во мне оставалось биение сердца!
То ли страх сдавил мне грудь (а это, признаюсь Вам, дорогой мой Петрус, все же возможно), то ли в атмосфере произошли какие-то перемены, но в то мгновение, когда призрак прошел передо мной, мне показалось, будто я вдыхаю какие-то пары, подобные тем, что вырываются из разверзнутых гробниц, до этого долго остававшихся закрытыми.
Я был близок к обмороку и чувствовал, что соскальзываю по стене, но удержался, ухватившись за выступающее лепное украшение окна.
Однако такое мое состояние слабости продлилось не больше времени, чем даме в сером потребовалось, чтобы пройти мимо меня.
Но едва она спустилась на те несколько ступенек, на которые я только что поднялся, как то ли ко мне вернулось свойственное мне мужество, то ли меня толкало любопытство, еще более сильное, нежели мой страх, толи, наконец, меня увлекла какая-то необоримая сила следовать за призраком, но, так или иначе, и я в свою очередь сошел вниз по лестнице.
Но меня напугало то, что мои шаги по стопам дамы в сером были столь же беззвучны, как и ее поступь.
С последним полночным ударом колокола призрак достиг низа лестницы.
Затем дама в сером направилась к саду.
Ей не требовалось ни малейшего движения, чтобы проложить себе путь.
Двери сами перед ней открывались.
Ничто не ускоряло, ничто не замедляло ее шага. И извилистая лестница, по которой она сошла вниз, и единственная в саду лужайка представляли для нее одинаково гладкий склон, по которому, как я говорил, она скорее не шагала, а скользила.
Хотя луна была закрыта облаками, я, как только дошел до сада, стал видеть более четко фантастическое существо, с каким мне пришлось иметь дело.
Дама в сером направилась к эбеновому дереву, ни на секунду не отклоняясь от прямолинейного пути.
Я следовал за ней машинально до той минуты, когда почувствовал, что идти дальше не могу.
Находился я примерно в пятнадцати шагах от эбенового дерева.
Тут я остановился как вкопанный, словно передо мной разверзлась бездна.
Тогда дама в сером села на гранитную скамью, опустив руки, и так оставалась недвижимой, как человек, погрузившийся в раздумья.
В эту минуту облака разошлись, луч луны упал на землю и сквозь ветви эбенового дерева осветил лицо призрака.
То было лицо женщины тридцати пяти — сорока лет, на котором от былой красоты осталось только то, что позволило сохранить глубокое страдание.
Но, пока я благодаря лунному лучу пристально всматривался в это лицо, оно стало мало-помалу стираться у меня на глазах; черты его смешались; само тело утратило очертания; дама в сером встала, вытянулась, словно стремясь покинуть землю, покачнулась на мгновение и словно пар исчезла!..
Таким образом все обстоятельства роковой легенды претворились в явь. Жена уэстонского пастора родила двух близнецов; дама в сером появилась, как обычно, в ночь с 28 на 29 сентября, освятив своим появлением рождение двух детей и свое страшное право на их жизни.
Когда минут дни, когда наступит роковой час, ей останется только одно — появиться во второй раз, чтобы возвестить братоубийство…
Эта чудовищная мысль вернула мне мужество.
Сделав над собой огромное усилие, я оторвал ноги от земли, к которой на несколько минут они словно приросли, и, если можно так сказать, одолев колдовство, влекшее меня по стопам дамы в сером, бегом возвратился в дом.
На этот раз я не встретил никого — ни в коридоре, ни на лестнице.
Бледный, испуганный, задыхающийся, я рывком открыл дверь комнаты.
Дженни еще не ложилась, она ждала меня за шитьем различных одежек, которых пока не доставало в ее двойном младенческом приданом.
— Дети! Дети! — восклицал я. — Где дети?
Дженни, ничуть не изменившись в лице и сохраняя свое неколебимое спокойствие, указала мне на обоих близнецов, спавших в одной колыбели.
Руки их сплелись, лица касались друг друга, один впивал дыхание другого.
— О! — вырвалось у меня. — Кто бы мог подумать, что однажды одного из этих ангелочков назовут Каином!
И я в беспамятстве упал на кресло прямо в руки побледневшей от ужаса Дженни.
Назад: XV ЧТО МОЖЕТ ВЫСТРАДАТЬ ЖЕНЩИНА (Рукопись женщины-самоубийцы)
Дальше: ЭПИЛОГ ИСТОРИЯ ДВУХ ИСТОРИЙ