XXIV
ПОСВЯЩЕНИЕ
Молодые люди спустились в спальню Жюстена, служившую ему классной комнатой.
Класс пустовал, уроков не было по случаю воскресенья. Сальватор предложил Жюстену сесть.
Жюстен взял стул; Сальватор присел на парту.
— А теперь, — начал Сальватор, опустив руку Жюстену на плечо, — теперь, дорогой друг, слушайте меня как можно внимательнее и не пропустите ни слова из того, что я вам скажу.
— Слушаю вас. Я так и понял, что вы не стали все говорить при матери и сестре.
— Вы не ошиблись. Есть вещи, о которых не говорят в присутствии сестер и матерей.
— Говорите, я слушаю!
— Жюстен! Увидеть Мину вам будет непросто!
— Да, однако при вашей помощи я с ней увижусь, не правда ли?
— Хорошо! Но прежде мы должны обо всем условиться.
— Лишь бы мне ее увидеть, лишь бы узнать, где она, остальное — мое дело.
— Ошибаетесь, Жюстен. С этой минуты дело это касается меня. Да, вы увидите Мину, раз я обещаю. Да, вы ее увезете, это возможно, даже легко; да, вы ее спрячете так, что никто ее не найдет, зато найдут вас самого!
— Ну и что?
— Найдут, арестуют и отправят в тюрьму.
— Я не боюсь! Есть же во Франции правосудие; рано или поздно меня признают невиновным, а Мина будет спасена.
— Рано или поздно, говорите? Готов это допустить, хотя сам я придерживаюсь другого мнения; но я обязан предвидеть худшее. Предположим, что вас признают невиновным… но поздно — поверьте, что я делаю вам большую уступку, — через год, например. Что станется за этот год с вашей семьей? Нищета войдет в ту же дверь, через которую вы выйдете; ваши мать и сестра умрут с голоду.
— Нет! Добрые люди им помогут.
— Ах, как вы ошибаетесь, бедный Жюстен! Вальженезы — как сторукий Бриарей. Достаточно им протянуть одну руку, как перед вами распахнется дверь темницы. А остальные девяносто девять рук будут обвиты вокруг вашего семейства плотным кольцом, через которое никто не посмеет проникнуть со своей жалостью. Добрые люди помогут вашей матери и вашей сестре?!. Кого вы подразумеваете под добрыми людьми? Поэта Жана Робера, который сегодня богат, как господин Лаффит, а завтра — беднее вас? Художника Петруса, который витает в мире фантазий, пишет картины для себя, а не для публики, и живет не на то, что зарабатывает, а проедает скудное наследство? Врача Людовика, талантливого, заслуженного, даже гениального, если угодно, но не имеющего практики? Может быть, меня, бедного комиссионера, который живет одним днем и не знает, что будет завтра?.. Ваши мать и сестра — истинные христианки и могут надеяться на помощь Церкви? Но один из самых влиятельных кардиналов нашего времени — родственник Вальженезов. Комитет благотворительности?
Председатель комитета — тоже Вальженез. Может быть, ваши родные смогут прибегнуть к помощи префекта Сены или министра внутренних дел? Они получат разовое пособие в двадцать франков, да и то вряд ли, если станет известно, что их сын и брат арестован по подозрению в совершении преступления, караемого каторгой!
— Но что же остается делать? — вскипая от бешенства, вскричал Жюстен.
Сальватор еще сильнее сдавил плечо Жюстена и пристально на него посмотрел.
— Что бы вы стали делать, Жюстен, — спросил он, — если бы дерево грозило вот-вот рухнуть на вашу голову?
— Я срубил бы дерево, — отвечал Жюстен, начиная понимать метафору друга.
— Что бы вы сделали, если бы дикий зверь вырвался из клетки и побежал по улицам города?
— Я взял бы ружье и пристрелил его.
— Значит, я в вас не ошибся. Слушайте же, что я вам скажу, — тожественно произнес Сальватор.
— Кажется, я вас понимаю, Сальватор, — проговорил в ответ Жюстен и опустил свою руку другу на колено.
— Разумеется, — продолжал Сальватор, — тот, кто, желая отомстить за полученное оскорбление, переворачивает с ног на голову весь город, кто в отместку за сожженный дом поджигает целый город, — тот дурак, злодей или безумец. Но тот, кто познал язвы общества и сказал себе: "Я измерил зло и хочу найти средство для всеобщего спасения", — тот поступит как настоящий гражданин и честный человек. Жюстен! Я один из отчаявшихся членов большой человеческой семьи, угнетаемой несколькими интриганами. В юности я погрузился на самое дно океана, именуемого миром, и, как ныряльщик Шиллера, вернулся, охваченный ужасом. Я углубился в себя и стал размышлять о страданиях себе подобных. Я наблюдал, как одни, словно вьючные животные, сгибаются под тяжестью непосильной работы, а другие, как бараны, безропотно идут на бойню. И мне стало стыдно за людей, за себя; я сам себе напоминал человека в лесу, который, спрятавшись за дерево, молча наблюдает, как на другого человека напали грабители, обирают его, бьют, а потом лишают жизни, — наблюдает, вместо того чтобы прийти ему на помощь. И, страдая в душе, я сказал себе, что любому горю, кроме смерти, помочь можно, и даже смерть всего-навсего индивидуальное зло, не представляющее угрозы для всего вида. Когда однажды умирающий показал мне свои раны, я спросил: "Кто тебя так?", он ответил: "Общество! Тебе подобные!" Я прервал его и возразил: "Нет, это не общество! Нет, не мне подобные тебя избили! Я не считаю себе подобными тех, что подстерегают тебя в лесу и отнимают кошелек; тех, что связывают тебе руки и вонзают в горло нож. Это злодеи, которых необходимо уничтожить; это ядовитые сорняки, которых надо вырвать с корнем". — "Разве я могу это сделать? — спросил раненый. — Ведь я один!" — "Нет! — возразил я, протянув ему руку. — Нас двое!"
— Нас трое! — хватая Сальватора за руку, вскричал Жюстен.
— Ошибаешься, Жюстен: нас пятьсот тысяч!
— Отлично! — воскликнул Жюстен, и глаза его радостно заблестели. — И пусть Бог, который меня слышит, отвернется от меня в тот день, когда я забуду свои слова или откажусь от них.
— Браво, Жюстен!
— Долой ничтожное правительство идиотов, интриганов и иезуитов, нагло называющее себя правительством Реставрации, которое на самом деле проводит во Франции политику, угодную иностранцам!
— Довольно! — остановил его Сальватор. — Приходите в пять часов ко мне и предупредите домашних, что дома ночевать сегодня не будете.
— Куда мы пойдем?
— Узнаете об этом в пять часов.
— Оружие взять?
— Это ни к чему.
— Итак, в пять часов?
— В пять!
Молодые люди расстались. Как видели читатели, им хватило нескольких минут: одному — чтобы сделать предложение, другому — принять его, хотя оба могли поплатиться за это головой.
Но таково уж было умонастроение в ту эпоху. Воспоминание о неприятеле, захватывавшем Францию дважды, делало храбрыми самых робких, свирепыми — самых незлобивых. Отвратительное и страшное вторжение, которое для поколения 1860 года не более чем исторический факт, для молодежи 1827-го было огненным и кровавым видением. Каждый из нас, в провинции, помнил о раненных в боях при Монмирае, Шампобере и Ватерлоо, на холме Сен-Шомон и у заставы Клиши. Ненависть была поистине всенародной, а слова Лафайета "Восстание — святейшая обязанность каждого!" стали девизом Франции.
В тот день когда мы расскажем о той эпохе в контексте всеобщей истории, мы проявим к ней большую справедливость с точки зрения философа, чем сегодня, когда говорим с точки зрения романиста.
В пять часов Жюстен был у Сальватора.
Сальватор представил Жюстена Фраголе.
— Я тебе обещал найти аккомпаниатора и учителя пения для Кармелиты и теперь наполовину исполнил свое обещание. Жюстен! Вы помните красивую девушку, умиравшую в Мёдоне? Она очень страдает. Она наша сестра. Я обещал ей через Фраголу вашу помощь, а также помощь господина Мюллера.
Жюстен в ответ лишь улыбнулся, предоставляя себя в полное распоряжение Сальватора.
— А теперь идемте! — приказал тот.
Он обернулся к Фраголе, поцеловал ее скорее по-отечески (хотя Сальватор годами был молод, в страданиях он возмужал до срока), чем как возлюбленный, и первым спустился по лестнице, приказав огорченному Брезилю охранять хозяйку дома.
Жюстен молча последовал за ним.
Не говоря друг другу ни слова, они прошли ту часть Парижа, что простирается от площади Сент-Андре-дез-Ар до заставы Фонтенбло.
Видя, что Сальватор собирается выйти из города, Жюстен нарушил молчание.
— Куда мы идем? — спросил он.
— В Вирисюр-Орж, — отвечал Сальватор.
— Что такое Вирисюр-Орж?
— Не догадываетесь?
— Нет.
— Деревня, в которой я вчера виделся с Миной.
Жюстен застыл на месте, весь дрожа.
— Неужели я ее увижу? — вскричал он.
— Да, — с улыбкой отвечал Сальватор, видя, как побледнел Жюстен, что случается, когда человек либо радуется, либо пугается.
— Когда я смогу ее увидеть?
— Сегодня вечером.
Жюстен закрыл лицо руками и покачнулся. Сальватор поддержал учителя, обхватив его рукой.
— Ах, дорогой Сальватор, — сокрушенно проговорил Жюстен, — вы, наверное, решите, что я слаб, как женщина, и перестанете мне доверять!
— Ошибаетесь, Жюстен! Если я вас вижу слабым в радости, то ведь я видел вас и сильным в страдании.
— Жаль, что моя матушка, моя бедная матушка не знает, какое меня ждет счастье! — прошептал Жюстен.
— Завтра вы обо всем ей расскажете, и она порадуется вместе с вами.
Желая как можно скорее добраться до Вирисюр-Орж, Жюстен предложил нанять экипаж. На это Сальватор заметил, что Мину можно будет увидеть не раньше одиннадцати часов, а то и полуночи, и, следовательно, незачем приезжать в Жювизи за три-четыре часа до назначенного времени. Кстати, новое появление Сальватора в Курде-Франс могло вызвать подозрения.
Жюстен согласился с замечанием друга. Было решено, что они не только отправятся пешком, но так рассчитают время, чтобы быть в парке не раньше одиннадцати часов.
Выйдя в поле, путники нарушили молчание, которое они хранили, шагая по парижским улицам. Сдерживаемые до тех пор речи потекли свободно и легко. Похоже, сокровенным мыслям, как и растениям, нужен простор.
Сальватор продолжил разговор, начатый в комнате учителя: он во всех подробностях рассказал Жюстену о движении карбонариев, изложил принцип организации тайного общества, его цель, рассказал о франкмасонстве, берущем начало в храме царя Соломона за тысячу лет до Христа: сначала это был ручеек, потом поток, речка, потом большая река, море и наконец океан!
Жюстен слушал из уст Сальватора, человека такого возраста и положения, всеобъемлющую и в то же время краткую историю человеческого общества с благоговением, будто внимая пророку.
Сальватор обладал редкой способностью к обобщению; за короткое время и в нескольких словах он охарактеризовал, разложил и снова собрал воедино историю нравственного состояния общества, как Кювье проанализировал бы физическое его развитие.
Теория Сальватора была проста: глубокая любовь ко всем людям без различия каст и рас, полное уничтожение границ для объединения рода человеческого в единую семью по слову Христа, которое, дав свободу и равенство, должно было одновременно даровать и братство.
В его понимании все люди были детьми одного отца и одной матери, все были братьями и, стало быть, все были свободны. Значит, рабство, под какой бы личиной оно ни скрывалось, представлялось ему чудовищем, и он хотел его уничтожения как первопричины зла. В Сальваторе было что-то от благородных и верных рыцарей, уходивших когда-то сражаться в Палестину. Он охотно отдал бы, как они, жизнь за торжество своей веры; он говорил о будущем наций с тем же подъемом и тем же возвышенным языком, которые были, казалось, привилегией аббата Доминика.
Два молодых человека — один из которых, сам того не подозревая, оказал на жизнь другого огромное влияние, — два молодых человека, священник и комиссионер, были 14"более чем похожи: они питали одинаковую любовь к человечеству, оба проповедовали всеобщее братство, имели одну цель, к которой стремились, правда, разными путями и с противоположных сторон.
Аббат Доминик шел от Бога, он как бы снисходил от Бога к человечеству; Сальватор искал тайну Христа в человечестве и поднимался от человека к Богу. Человечество для аббата Доминика представляло собой творение Божье; для Сальватора Бог был творением человека; по мнению аббата Доминика, человечество имело право на существование, лишь поскольку оно создано, поддерживается, направляется высшей силой; Сальватор полагал, что общество не имеет смысла, если оно не свободно, если оно само не является направляющей силой.
Словом, между их теориями существовала та же разница, что в политике — между аристократией и демократией, между монархией и республикой; однако, повторяем, отталкиваясь от противоположных принципов, оба стремились к одной цели — к независимости человека и всеобщему братству.
Для Жюстена, бедного мученика, с детства боровшегося с нуждой и не имевшего времени заглянуть в бездну социальных абстракций, теория Сальватора явилась настоящим открытием: он был ослеплен, у него закружилась голова. Это открытие рассыпало вокруг него тысячи искр, как вокруг очага, в котором раздувают вот-вот готовое погаснуть пламя. Его душа, дремавшая в объятиях смирения, этой небесной няньки, которая вот уже восемнадцать столетий усыпляет человечество, вздрогнула и неожиданно проснулась, услышав призывы к братству и независимости; после двухчасовой беседы Жюстен почувствовал себя выросшим духовно на десять локтей.
Когда увлечешься разговором или окажешься во власти какой-нибудь идеи, — ускоряешь свой шаг, сам того не замечая. Друзья прибыли в Курде-Франс к девяти часам вечера.
Оставалось скоротать два часа.
Сальватор вспомнил о рыбацкой хижине, где он ужинал семью годами раньше, когда нашел Брезиля. Молодые люди вышли на берег реки; Сальватор узнал хижину и вошел, попросив бутылку вина и матлот; друзьям был оказан теплый прием.
Глаза Жюстена не отрывались от настенных часов с кукушкой: он считал минуты. Если бы не постукивание маятника, не оставлявшее ни малейшего сомнения в том, что часы идут, Жюстен мог бы поклясться, что стрелки стоят на месте.
Но вот пробило десять, затем и одиннадцать часов. Видя нетерпение спутника, Сальватор сжалился над ним.
— Идемте! — сказал он.
Жюстен облегченно вздохнул, метнулся за шляпой и одним прыжком очутился за дверью.
Сальватор, улыбаясь, вышел следом: ведь именно ему предстояло показывать дорогу.
Он пошел вперед по направлению к замку Вири: они миновали мост Годо, липовую аллею и подошли к решетке парка.
— Здесь? — тихо спросил Жюстен.
Сальватор кивнул и прижал палец к губам.
Они двинулись вдоль ограды легко и беззвучно, словно тени. Сальватор остановился в том месте, где накануне перелез через стену.
— Здесь! — шепнул он.
Жюстен примерился взглядом к высоте. Не столь привычный к гимнастическим упражнениям, как его спутник, учитель размышлял, как преодолеть препятствие.
Сальватор прислонился к стене и подставил Жюстену руки в качестве первой ступеньки.
— Неужели мы будем перелезать через эту стену? — спросил Жюстен.
— Ничего не бойтесь, мы никого не встретим, — успокоил его Сальватор.
— Я беспокоюсь не за себя, а за вас.
Сальватор ответил непередаваемым движением плеч.
— Лезьте! — приказал он.
Жюстен поставил ногу на сплетенные руки Сальватора, потом на его плечо и занес ногу над забором.
— А вы? — спросил он.
— Прыгайте по ту сторону, а обо мне не тревожьтесь.
Жюстен безропотно повиновался.
Если бы Сальватор велел ему прыгнуть не на землю, а в огонь, Жюстен послушно исполнил бы и это приказание.
Он спрыгнул; Сальватор услышал глухой удар о землю.
Затем он сам легко подпрыгнул, повис на руках и через секунду уже был в парке рядом с Жюстеном.
Необходимо было осмотреться, чтобы не блуждать по всему парку, как накануне, когда Сальватор шел за Роланом.
Сальватор остановился на мгновение, напряг память и уверенно пошел вперед.
Через пять минут он снова остановился, осмотрелся и взял немного левее.
— Мы пришли! — сказал он. — Вот то дерево.
А про себя прибавил: "И могила!"
Они вошли в чащу и стали ждать.
Спустя несколько секунд Сальватор положил руку другу на плечо и сказал:
— Тише! Слышите? Это шуршит шелк.
— Она?! — затрепетав всем телом, прошептал Жюстен.
— По всей вероятности, да. Однако разрешите мне показаться ей первым. Вы же понимаете, какое действие может произвести ваше появление на бедную девочку… Она приближается, она одна. Спрячьтесь и выходите, только когда я вам скажу. Вот она!
Это была Мина.
Она была в самом деле одна.
— Боже мой! — пробормотал Жюстен.
Он подался вперед.
— Вы хотите ее убить? — удерживая его, проговорил Сальватор.
Движение в зарослях привлекло внимание Мины.
Она застыла на месте и с беспокойством посмотрела в ту сторону, где прятались друзья, готовая убежать, словно спугнутая газель.
— Это я, мадемуазель, — промолвил Сальватор. — Ничего не бойтесь.
Раскинув ветви, он показался Мине.
— Ах, это вы! — отвечала Мина. — Как я рада вас видеть, друг мой!
— Я тоже, тем более что у меня для вас добрые вести.
— От Жюстена?
— От него, от его матери, сестры, от славного господина Мюллера.
— Какая же я неблагодарная! Я забыла обо всех, кроме Жюстена! Что вы делали со вчерашнего вечера? Рассказывайте же!
— Прежде всего, я нашел ваши часы.
— Прекрасно!
— Я навестил все ваше милое семейство, передал Жюстену уверения в вашей любви, он заверил меня в своей.
— Как вы добры!.. Он обрадовался?
— И вы еще спрашиваете? Он едва с ума не сошел!
— Благодарю вас, благодарю от всей души! Вы ему сказали, где я нахожусь?
— Да.
— Что же он?
— Как вы, наверное, догадываетесь, он попросил меня устроить вашу встречу.
— О да, понимаю.
— Но вы должны также понимать, что моей первой мыслью было отказать ему в этой просьбе.
— Нет, сударь, нет, этого я не понимаю.
— Я же сказал, что такова была моя первая мысль, мадемуазель.
— А… а вторая? — замирая, спросила Мина.
— Вторая мысль была совсем другая…
— Значит… — затрепетав, прошептала Мина.
— Это значит: если вы пообещаете хорошо себя вести…
— Что будет тогда?
— … я договорился с Жюстеном, что приведу его.
— Когда?
— Я хотел привести его в один из ближайших вечеров.
— В один из вечеров!.. — вздохнула девушка. — И он согласился ждать?
— Нет.
— Как нет?!
— Он хотел отправиться незамедлительно… Понимаете?
— Да, конечно, понимаю! Я бы поступила точно так же!
— Моей первой мыслью снова было отказать! — рассмеялся Сальватор.
— А второй?.. — спросила Мина. — Второй?
— Второй… Я решил привести его сегодня же вечером.
— Значит… — задыхаясь, пролепетала девушка.
— Я его привел.
— Сударь! Когда я подходила, мне послышалось, что кто-то разговаривает. Это вы говорили с ним, не так ли?
— Да, мадемуазель. Он хотел броситься вам навстречу, а я ему помешал.
— Если бы я его увидела в ту минуту, я бы умерла от счастья!
— Слышите, Жюстен? — спросил Сальватор.
— Да, да! — вскричал молодой человек, выскакивая из зарослей.
Сальватор отступил, давая место другу. Жюстен и Мина бросились друг другу в объятия, подавив готовый вырваться крик: "Жюстен!", "Мина!"
Почти тотчас оба они протянули руки к Сальватору и в один голос, со слезами радости на глазах прошептали:
— Друг наш, да наградит вас Господь!
Сальватор с минуту смотрел на них ласковым покровительственным взглядом, похожим на взгляд божества, словно брал на себя ответственность за их будущее; потом он пожал Жюстену руку, поцеловал Мину в лоб и сказал:
— Теперь вы под охраной Божьей десницы. Пусть Господь, который привел меня сюда, доведет меня до конца!
— Вы нас покидаете, Сальватор? — спросил Жюстен.
— Вы же знаете, Жюстен, что я нашел Мину случайно; вы знаете, что не ее я искал, когда впервые пришел в этот парк. Позвольте же мне завершить начатое и будьте счастливы: счастье — это гимн Господу Богу!.. Через час я снова буду с вами.
Он кивнул головой, помахал рукой и исчез за поворотом дорожки, ведущей в замок.
Не буду пытаться вам пересказывать, о чем говорили в этот час оставшиеся наедине влюбленные.
Представьте, дорогие читатели, что вы припали ухом к двери в рай и слушаете, как переговариваются ангелы.
XXV
РАССЛЕДОВАНИЕ
На следующий день в восемь часов утра Жюстен, как обычно, начал урок, но лицо его так сияло, что старшие ученики, привыкшие видеть учителя печальным и уж во всяком случае серьезным, спрашивали друг друга:
— Эй, видел? Что это сегодня с учителем? Уж не получил ли он, случайно, наследство в двадцать тысяч ливров ренты?
Почти в то же время Сальватор с видом несколько более озабоченным, чем обычно, ступил на главную или, вернее, единственную улицу деревни Вири. Он озирался по сторонам и, приметив на пороге одного из домов хорошенькую девушку, возвращавшуюся домой с кувшином молока, направился к ней с явным намерением заговорить; она остановилась и стала ждать.
— Мадемуазель! — начал Сальватор. — Не будете ли вы столь добры показать мне дом господина мэра?
— Вам нужен именно дом господина мэра? — переспросила девушка.
— Совершенно верно.
— Дело в том, что есть дом господина мэра и есть мэрия, — продолжала юная красавица с извиняющейся улыбкой, будто просила у молодого человека прощения за урок топографии, который она ему дает.
— Вот именно, — поддакнул Сальватор. — Мне следовало выражаться яснее. Я хочу поговорить с господином мэром, мадемуазель.
— В таком случае можете войти, сударь, — отвечала девушка, — вы стоите как раз на пороге его дома.
Она вошла первой, показывая Сальватору дорогу.
В дверях столовой ее поджидала служанка; девушка передала ей кувшин с молоком (по-видимому, семейство собиралось завтракать) и повернулась к Сальватору.
— Не угодно ли господину путешественнику следовать за мной? — пригласила она.
В те времена не знали ни железных дорог, ни поездов по экскурсионному тарифу, и незнакомого посетителя называли, как правило, "путешественником"; такое обращение к туристу еще и в наши дни можно услышать в горах Юры и Дофине.
Сальватор улыбнулся и последовал за девушкой.
Они поднялись во второй этаж. Девушка отворила дверь в кабинет, где за письменным столом сидел мужчина, и сказала:
— Папа! Этот господин хочет с тобой поговорить.
Сальватор в своем охотничьем костюме в самом деле мог сойти за "господина".
Мэр кивнул и продолжал что-то писать, не поднимая глаз на посетителя; возможно, он боялся потерять нить фразы, если бы вдруг прервал свою работу.
Случай распорядился таким образом, что мэром Вири был в те времена тот же славный человек, с которым имел дело честнейший г-н Жерар семь или восемь лет назад после ужасной трагедии, жертвой которой явился он сам.
Как мы уже говорили в свое время и в соответствующем месте, мэр был достойный и хороший человек, выходец из разбогатевших крестьян, честный и простодушный: ничего другого Сальватор и желать не мог.
Дописав фразу, мэр поднял голову, сдвинул на затылок греческий колпак, поднял очки на лоб и обратился к стоявшему в дверях молодому человеку.
— Это вы хотели со мной поговорить?
— Да, сударь, — отвечал Сальватор.
— Прошу садиться, — пригласил мэр, сопроводив свои слова взмахом руки, смутно напоминавшим жест Августа, обращавшегося с аналогичным приглашением к Цинне.
Он указал посетителю на кресло наподобие римского.
Сальватор как можно ближе пододвинул свое кресло к мэру.
После обмена любезностями мэр спросил:
— Что вам угодно, сударь?
— Мне хотелось бы получить от вас сведения, которые вы имеете право мне не предоставлять, сударь, — сказал Сальватор, — однако я не теряю надежды, что вы не откажете мне в просьбе.
— Говорите, сударь, и если то, о чем вы просите, не противоречит моим обязанностям гражданина и должностного лица…
— Смею надеяться, что так оно и есть, сударь… Но прежде всего, не сочтите за нескромность следующий вопрос: как давно вы стали мэром?
— Четырнадцать лет назад, сударь! — с гордостью отвечал тот.
— Отлично! — обрадовался Сальватор. — Я хотел бы услышать от вас имя господина, проживавшего в замке Вири в тысяча восемьсот двадцатом году.
— О сударь, тогдашнего владельца звали господин Жерар Тардье.
— Жерар Тардье! — повторил Сальватор, припоминая крик, не раз вырывавшийся у Рождественской Розы, когда она металась в жару:
"Не убивайте меня, госпожа Жерар!"
— Честнейший и порядочнейший человек, — продолжал господин мэр. — К нашему общему сожалению, он уехал из этих мест после ужасной трагедии.
— Она разыгралась здесь?
— Да.
— Видите ли, сударь, именно об этом деле я и хотел с вами поговорить. Не угодно ли вам рассказать, как все произошло?
Те из наших читателей, кто жил или и теперь живет в провинции, знают, с какой готовностью любой житель небольшого городка воспринимает ничтожнейшее происшествие, способное нарушить однообразие его существования. Вот почему читателей не удивит, что глаза мэра Вири загорелись в предвкушении хоть какого-то развлечения, связанного с посланным самим Провидением незнакомцем. Радость, осветившая лицо славного провинциала, бросала вызов медленно текущему времени, как бы говоря: "С паршивой овцы хоть шерсти клок!"
И он в мельчайших подробностях поведал Сальватору историю г-на Жерара, Ореолы, г-на Сарранти и двух детей; он не опустил ничего, что могло бы заинтересовать его слушателя и (это особенно важно) растянуть рассказ; этот славный человек с удовольствием бы умножал до бесконечности эпизоды этого кровавого происшествия, дабы как можно дольше задержать внимание бесценного гостя. К несчастью, господин мэр города Вири обладал весьма посредственным воображением: итак, он изложил ужасную историю, уже известную нашим читателям, в ее пугающей простоте.
К тому же, он рассказал ее по-своему, так, что главное действующее лицо этой драмы, г-н Жерар, представал не убийцей, а жертвой.
Рассказчик пространно и горестно описал отчаяние упомянутого г-на Жерара.
Потеря двух малышей, по словам господина мэра, особенно потрясла бывшего владельца замка, ведь это были дети горячо любимого брата; с тех пор г-н Жерар не мог говорить об исчезнувших племянниках без слез.
Сальватор слушал почтенного мэра с огромным вниманием и этим снискал его благосклонность.
Когда мэр закончил рассказ, Сальватор обратился к нему с такими словами:
— Вы рассказали мне о господине Жераре, Ореоле, господине Сарранти и двух детишках…
— Совершенно верно, — подтвердил мэр.
— Не существовало ли еще некой госпожи Жерар?
— Насколько мне известно, господин Жерар не был женат.
— Вы не знали никого по имени госпожа Жерар? Постарайтесь вспомнить!
— Нет… Если только… Погодите-ка!
И мэр захихикал.
— Да, да, да, — продолжал он. — Действительно, была госпожа Жерар: так называли бедняжку Ореолу, когда хотели заслужить ее расположение. Для вас, должно быть, не секрет, сударь, — назидательно прибавил мэр, — что у сожительниц есть одна слабость: они обожают, когда тот, кто стоит ниже их или от них зависит, называет их именем, на которое они не имеют права… И несчастные дети тоже это знали и, когда хотели добиться чего-нибудь от своей гувернантки, непременно называли ее "госпожа Жерар".
— Благодарю вас, сударь, — сказал Сальватор.
Немного помолчав, он продолжал:
— Так вы говорите, сударь, что, несмотря на поиски, ни маленького Виктора, ни маленькой Леони найти так и не удалось?
— Нет, сударь, хотя искали очень тщательно.
— Вы помните этих несчастных детей, господин мэр? — спросил Сальватор.
— Отлично помню.
— Я имею в виду их приметы.
— Я как сейчас их вижу, сударь! Мальчику было лет восемь-девять, он был хорошенький, свеженький, белокурый…
— Волосы длинные? — спросил Сальватор, невольно вздрогнув.
— Длинные кудрявые волосы до плеч.
— А девочка?
— Девочке было лет шесть или семь.
— Такая же белокурая, как брат?
— Нет, сударь, они были совсем непохожи; девочка — худенькая и смуглая, у нее были огромные черные глаза, просто восхитительные, во все лицо!.. Наверное, этот Сарранти был большой негодяй, если украл сто тысяч экю у своего благодетеля, да еще убил двух его племянников!
— Однако, мне показалось, вы сказали, что соучастником этого убийства был огромный пес, которого всегда держали на привязи: считалось, что он в силе не уступает тигру.
— Да, — кивнул мэр, — брат господина Жерара привез этого пса из Нового Света.
— Что же стало с собакой?
— Неужели я не сказал, сударь? В минуту отчаяния господин Жерар схватил карабин и разрядил его в собаку.
— Так он ее убил?
— Неизвестно! Но это был страшный зверь, и он вполне заслужил пули.
— Вы случайно не помните, как звали собаку?
— Погодите… Сейчас попробую вспомнить… У нее было странное такое имя… Как же это?.. Брезилем его звали!
"Так!" — подумал Сальватор, а вслух прибавил: — Брезиль, вы уверены?
— Да, да, точно!
— И такая злая собака не разу ни укусила никого из детей?
— Напротив, она их обожала, особенно малышку Леони.
— Теперь, господин мэр, мне остается просить вас об одной милости.
— О какой, сударь? О какой?.. — вскричал мэр, который был счастлив сделать что-то для человека, расспрашивавшего с такой учтивостью и умевшего слушать с таким вниманием.
— Я не могу попросить разрешения осмотреть замок, потому что в нем живут другие люди, — продолжал Сальватор, — а между тем…
Он помедлил.
— Говорите, сударь, говорите! — попросил мэр. — И если только в моей власти сообщить вам необходимые сведения…
— Я бы хотел иметь внутренний план комнат, кухни, погреба, оранжереи.
— О сударь, — воскликнул мэр, — это совсем не сложно! Во время расследования, которое пришлось закрыть за отсутствием господина Сарранти, план был сделан в двух экземплярах…
— И что же сталось с обоими этими экземплярами?
— Один приложен к делу, которое находится у королевского прокурора; другой еще лежит, должно быть, у меня в папках.
— Могу ли я снять копию с вашего экземпляра, господин мэр? — спросил Сальватор.
— Разумеется, сударь.
Мэр порылся в одной, другой, третьей папке и наконец обнаружил то, что искал.
— Вот то, что вы просили, сударь, — сказал он. — Если вам нужны линейка, карандаш, циркуль, можете взять у меня.
— Благодарю! Мне нет нужды точно соблюдать пропорции; достаточно набросать только общий план.
Сальватор снял копию твердой рукой умелого геометра; когда его рисунок был готов, он сложил лист бумаги, спрятал его в карман и сказал:
— Сударь! Мне остается вас поблагодарить и извиниться за причиненное беспокойство.
Мэр возражал, уверяя, что Сальватор ничуть его не побеспокоил, даже попытался заманить гостя позавтракать (как он сказал, "с моей супругой и обеими моими барышнями"), Но, как ни заманчиво было это предложение, Сальватор счел долгом отказаться. Желая как можно дольше не расставаться с гостем, мэр проводил его до дверей и, перед тем как проститься, предложил молодому человеку свои услуги, если тому понадобятся еще какие-нибудь сведения.
В тот же день Сальватор представил Жюстена в ложе Друзей истины, где тот был принят в масонское братство.
Не стоит и говорить, что Жюстен, не дрогнув, выдержал все испытания: он прошел бы сквозь огонь, преодолел бы острый, как лезвие бритвы, мост, ведущий из чистилища в рай Магомета, ведь в конце этого нелегкого и опасного пути была Мина!
На следующий день Жюстен был представлен венте и принят в нее.
После этого Сальватор ничего не скрывал от своего друга и даже рассказал ему о широком заговоре, который был замышлен еще в 1815 году, а плоды должен был принести в 1830-м.
Оставим же их за благородным делом подготовки восстания, в котором найдет развязку наша история; а пока, следуя за ее изгибами, возвратимся к Петрусу и мадемуазель де Ламот-Удан.
XXVI
В ОЖИДАНИИ МУЖА
В той же благоухающей оранжерее, где, как мы видели, Петрус сначала с такой любовью написал портрет, а затем с таким неистовством его уничтожил, лежала в шезлонге мадемуазель Регина де Ламот-Удан, или, вернее, графиня Рапт; в подвенечном платье, бледная, словно статуя Отчаяния, она смотрела невидящим взором на рассыпанные вокруг нее письма. ^
Если бы кто-нибудь вошел в эту комнату или просто заглянул в приотворенную дверь, ему прежде всего бросилось бы в глаза выражение безмолвного ужаса, застывшее на лице девушки и вызванное, по-видимому, чтением одного или же нескольких писем, которые она в страхе или из отвращения уронила на пол.
Она посидела еще некоторое время в молчании и неподвижности, и две слезы медленно скатились по ее щекам и упали ей на грудь.
Потом она почти механически подняла безвольно повисшую руку, взяла с колен еще одно сложенное письмо, развернула его, поднесла к глазам, но, не прочитав и двух-трех строк, уронила его на ковер, где уже лежали другие; она была не в силах продолжать чтение.
Она закрыла лицо руками и на некоторое время задумалась.
В соседней комнате часы пробили одиннадцать раз.
Она отняла руки от лица и прислушалась, шевеля губами и считая удары.
Когда затих одиннадцатый удар, она встала, собрала все письма, перевязала их и спрятала в одном из шкафчиков, а ключ сунула за горшок со стрелицией; потом она подошла к звонку и дернула за шнур резко и нетерпеливо.
Появилась немолодая камеристка.
— Нанон! — обратилась к ней девушка. — Пора! Ступайте к садовой калитке, что выходит на бульвар Инвалидов, и проведите сюда молодого человека — он ожидает у решетки.
Нанон прошла по коридору, спустилась в сад, пересекла наискосок газоны и цветники; отворив калитку, которая выходила на бульвар Инвалидов, она выглянула и поискала взглядом того, кого надо было провести к госпоже.
Петрус стоял от нее всего в трех шагах, но она его не видела, потому что он прислонился к толстому вязу и оттуда жадно наблюдал за окнами Регины.
Странное дело! Павильон, в котором жила девушка, не был освещен; дом, стоявший напротив ее павильона, тоже; весь особняк будто погрузился в траур.
Единственное окно светилось лишь в студии Регины; слабый свет в нем напоминал дрожащий отблеск лампады в склепе.
Что же произошло? Почему в огромном доме не видно праздничных огней? Почему не гремит музыка бала? Почему такая тишина?
Как и Регина, молодой человек с замиранием отсчитывал удары часов. Вот отворилась калитка, и Петрус увидел камеристку. Он отделился от дерева, к которому был словно прикован, и спросил:
— Вы ищете меня, Нанон?
— Да, господин Петрус, меня прислала…
— …княжна Регина, знаю, — нетерпеливо закончил молодой человек.
— Графиня Рапт, — поправила его Нанон.
Петрус содрогнулся, холодный пот выступил у него на лбу. Он схватился рукой за дерево, чтобы не упасть.
Услышав слова "графиня Рапт", он решил, что Регина передумала и не примет его. К счастью, Нанон прибавила:
— Следуйте за мной!
Она пропустила Петруса в сад, заперла за ним калитку и повела его к павильону.
Через минуту она уже отворяла дверь студии. Несмотря на полумрак, молодой человек сразу увидел свою Регину или, вернее, как сначала ему показалось, призрак своей возлюбленной.
— Вот господин Петрус, — доложила камеристка, пропуская молодого человека вперед.
Петрус остановился в дверях.
— Хорошо, — проговорила Регина. — Оставьте нас, Нанон, и подождите в передней.
Нанон послушно вышла, а Петрус и Регина остались одни.
Регина жестом пригласила Петруса подойти ближе, но он не двинулся.
— Вы оказали мне честь, написав мне, графиня, — сказал он, особенно подчеркнув последнее слово с безжалостной суровостью влюбленного, потерявшего надежду.
— Да, сударь, — мягко проговорила Регина, понимая, что творится у него в душе. — Да, мне необходимо с вами переговорить.
— Со мной, сударыня? Вы хотите со мной поговорить вечером того дня, когда я едва не умер от горя, узнав о браке, навсегда связавшем вас с человеком, которого я ненавижу больше всех на свете?
Регина печально улыбнулась, и в ее улыбке можно было прочесть: "Думаете, я ненавижу его меньше, чем вы?"
Улыбка не сошла еще с ее губ, когда она проговорила вслух:
— Возьмите табурет Пчелки и садитесь со мной рядом.
Подчиняясь ее словам, произнесенным ласково и в то же время твердо, Петрус повиновался.
— Ближе! — приказала девушка. — Еще ближе!.. Вот так. Теперь внимательно посмотрите на меня… Да, именно так.
— О Господи! — прошептал Петрус. — Боже! До чего вы бледны!
Регина покачала головой.
— Я не похожа на счастливую невесту, правда, мой друг?
Петрус вздрогнул, словно это обращение острым ножом вонзилось в его грудь.
— Вы страдаете, сударыня? — вымолвил он наконец.
Регина усмехнулась, и в выражении ее лица мелькнула невыразимая боль.
— Да, я страдаю, — отвечала она, — ужасно страдаю!
— Что с вами, сударыня?.. Скажите, что с вами… Я шел сюда, чтобы проклясть вас навсегда, а теперь готов пожалеть.
Регина пристально посмотрела на Петруса.
— Вы меня любите? — спросила она.
Петрус задрожал и начал было заикаясь:
— Сударыня…
— Я спрашиваю, любите ли вы меня, Петрус, — торжественно повторила она.
— В тот день, когда я впервые вошел в эту студию, а было это три месяца назад, — я уже любил вас, сударыня, — признался Петрус. — Сегодня я люблю вас, как три месяца назад, с той разницей, что, узнав вас ближе, я люблю вас еще неистовей!
— Значит, я не ошиблась, — продолжала Регина, — когда говорила себе, что вы любите меня нежно и глубоко. Женщины никогда не ошибаются на этот счет, друг мой! Но любить нежно и глубоко — это значит всего лишь любить чуть больше, чем любят все остальные. Я же хочу стать для вас чем-то очень важным, священным, почитаемым и дорогим!.. Вот уже два часа, друг мой, как у меня не осталось на свете, кроме вас, ни одного близкого человека, на кого я могла бы положиться, и если вы не любите меня как мужчина — женщину, как брат — сестру, как отец — дочь, то я не знаю, кто мог бы любить меня в этом мире!
— Тот день, когда я вас разлюблю, Регина, — отвечал молодой человек торжественно, — станет моим последним в моей жизни, потому что моя любовь и моя жизнь, питаются от одного источника! Это вы спасли меня от отчаяния, в которое меня ввергла наша эпоха сомнения! Уже склонившись над пропастью — ведь головокружительные глубины ее так притягивают нашу молодежь, — я подумывал о том, что искусство потеряно для моей страны, и вел безрассудный образ жизни молодых людей моего возраста; я отказывался от работы, был готов выбросить в окно кисти и палитру и отречься от силы, дарованной мне Богом, которая, я чувствовал, угасает во мне, умирает либо от чрезмерной активности, либо от вялого смирения!.. Но вот однажды я встретил вас, сударыня, и с этого дня вернулся к жизни, поверил в свое искусство; с этого дня я уверовал в будущее, в счастье, в славу, в любовь, потому что ваш ум и доброта возвышали меня в собственных глазах и открывали передо мной волшебные пути! Не спрашивайте же, сударыня, люблю ли я вас: я обязан вам не только своей любовью, Регина, но и жизнью!
— Боже меня сохрани когда-нибудь в вас усомниться, друг мой! — отвечала Регина, и лицо ее порозовело от радости и гордости за возлюбленного. — Я так же уверена в вашей любви, как вы можете быть уверены в моей!
— В вашей любви?.. Я?! — вскричал молодой человек.
— Да, Петрус, — сдержанно продолжала Регина. — И я не думаю, что сообщу вам нечто новое, если скажу, что люблю вас; поверьте, я вас расспрашивала не затем, чтобы вырвать у вас клятву: ее — я это знала — вы давно уже принесли мне в глубине души, но чтобы услышать несколько слов любви, так нужных мне именно сегодня, клянусь вам!
Петрус соскользнул с табурета, опустился на колени и склонил голову не перед любимой женщиной, но перед обожаемой святыней.
— Послушайте, сударыня, — отвечал он. — Я не просто вас люблю, я вас чту, уважаю, вы для меня выше всех на земле!
— Благодарю вас, друг мой! — отозвалась Регина, подавая Петрусу руку.
— Однако согласитесь: чтобы так вас любить, — продолжал молодой человек, — нужно быть безумцем!
— Почему, Петрус?
— Потому что вы не доверяете мне в той же степени, в какой я доверяю вам!
Регина печально улыбнулась.
— Я скрыла от вас свой брак, — сказала она.
Петрус только вздохнул в ответ.
— Увы, — продолжала Регина, — я бы и от себя самой хотела его скрыть. Я не переставала надеяться, что произойдет какое-нибудь непредвиденное несчастье, какое-нибудь событие, на которое обыкновенно рассчитывают отчаявшиеся люди, и расстроит этот брак. Тогда, бледная и дрожащая, как путник, только что избежавший смертельной опасности, я сказала бы вам: "Друг! Взгляните, как я бледна, как трепещу! Я чуть не потеряла вас; нас только что едва не разлучили навсегда! Вот же я! Успокойтесь! Ничто мне больше не угрожает, и я ваша, только ваша!" Все сложилось совсем не так: дни шли за днями, но так и не произошло ничего непредвиденного, никакой спасительной катастрофы! Часы шли за часами, минуты — за минутами, секунды — за секундами, и вот роковой миг настал, как настает он для осужденного на смерть: кассационная жалоба отклонена, прошение о помиловании отклонено… священник… палач!
— Регина! Регина! Зачем я здесь?.. Почему вы меня вызвали?
— Скоро узнаете.
Петрус поискал взглядом часы; в это мгновение те, что висели в соседней комнате, прозвонили один раз.
— Говорите скорее, сударыня, — настаивал Петрус, — ведь, по всей вероятности, я не смогу оставаться здесь долго.
— Откуда вы знаете, Петрус? И зачем отвечаете на мои жалобы горькими словами?
— Да вы же замужняя дама, и не далее как с сегодняшнего дня?! Ваш муж находится в этом же доме, сейчас половина двенадцатого…
— Послушайте, Петрус! — продолжала Регина. — Вы великодушны, вы истинный сын благородной земли, словно родились и жили не в нашу эпоху. Вы храбры и чистосердечны, возвышенны и преданны, как средневековый рыцарь, готовый уйти в Святую землю на смерть; ваша прямота не допускает лукавства, ваша верность не приемлет лжи; вы неспособны причинить зло, если только вас не ослепит страсть, и верите только в добро. Реальный мир, в котором живу я, мой друг, создан совсем иначе, чем тот воображаемый, в котором живете вы; то, что в моем мире всем представляется делом обыкновенным, вам покажется недостойным; то, что для нас естественно, у вас вызвало бы ненависть… Вот почему я хотела поведать вам сегодня о своем горе; вот почему я ждала сегодняшнего вечера, чтобы заставить вас присутствовать при разоблачении преступления.
— Преступления?! — прошептал Петрус. — Что вы хотите этим сказать?
— Да, Петрус, преступления…
— Значит, мои подозрения оправдываются?.. — пробормотал молодой человек.
— А что за подозрения? Скажите, мой друг!
— Прежде всего, сударыня, я подозреваю, что вас выдали замуж против вашей воли, что от вашего брака зависели честь или состояние одного из членов вашей семьи. Наконец, я полагаю, что вы жертва одной из ужасных спекуляций, дозволенных законом, потому что они непостижимым образом укрыты под хранящей тайну крышей семьи… Я близок к истине, не правда ли?
— Да, — мрачно согласилась Регина. — Да, Петрус, все так!
— Ну что ж, Регина, я к вашим услугам, — продолжал Петрус, сжимая руки девушки. — Вы, очевидно, нуждаетесь во мне? Вам нужны сердце и рука брата, и вы избрали меня как преданного защитника? Вы правильно поступили, и я вам за это очень признателен! А теперь, возлюбленная сестра, говорите все, что хотели мне сказать… Говорите, я слушаю вас, преклонив колени!
В эту минуту дверь студии внезапно распахнулась и камеристка, принявшая Регину на руки девятнадцать лет назад, появилась на пороге.
Петрус хотел было подняться и снова сесть на табурет, но Регина удержала его, положив руку ему на плечо.
— Нет, оставайтесь так, — приказала она.
Обернувшись к Нанон, она спросила:
— Что там такое, дорогая моя?
— Простите, что я вошла без стука, сударыня, — отвечала Нанон, — но господин Рапт…
— Он уже здесь? — спросила Регина высокомерным тоном.
— Нет еще, но он прислал своего камердинера спросить, готова ли госпожа графиня принять графа.
— Он так и сказал: "госпожа графиня"?
— Я повторяю слова Батиста.
— Хорошо, Нанон, я его приму через пять минут.
— Но господин… — указывая на Петруса, начала было Нанон.
— Господин Петрус останется здесь, Нанон, — отвечала Регина.
— Боже мой! — пробормотал художник.
— Господин?.. — переспросила Нанон.
— Ступай передай ответ господину Рапту и ни о чем не тревожься, милая моя Нанон, я знаю, что делаю.
Нанон вышла.
— Прошу прощения, сударыня! — вскричал Петрус, стремительно поднимаясь, как только за камеристкой закрылась дверь. — Но ваш муж…
— … не должен вас видеть и не увидит вас здесь.
Она подошла к двери и заперла ее на задвижку, чтобы граф Рапт не смог войти без стука.
— А как же я?..
— Вы должны видеть и слышать все, что здесь произойдет, чтобы могли когда-нибудь засвидетельствовать, как прошла брачная ночь графа и графини Рапт.
— Знаете, Регина, мне кажется, я теряю рассудок, — признался Петрус, — я ничего не понимаю и даже не догадываюсь, что у вас на уме.
— Друг мой! — сказала Регина. — Положитесь на меня, так же как я полагаюсь на вашу верность. Ступайте в мой будуар, там я держу свои любимые цветы.
Молодой человек замер в нерешительности.
— Входите же! — продолжала настаивать Регина. — Мрак, которым покрыты мои слова, тайна, которой будет окутана моя будущая жизнь, невыносимая недосказанность, которая будет сопровождать нас, если вы не узнаете хотя бы часть моей ужасной тайны, — все вынуждает меня к тому, что я сейчас делаю… О, какую страшную историю предстоит вам узнать, Петрус! Но не судите преждевременно, друг мой; не выносите окончательного приговора, пока не услышите всего сами; не презирайте, прежде чем не оцените!
— Нет, Регина, нет, я не хочу ничего слышать! Нет, я вам верю, я вас люблю, я вас чту… Нет, я не пойду в будуар!
— Так надо, друг мой! И, кроме того, уже слишком поздно: если вы сейчас отсюда выйдете, вы столкнетесь с ним. Я не буду оправдана в ваших глазах и вызову его подозрения.
— Вы так хотите, Регина?
— Умоляю вас сделать это, Петрус, и даже требую!
— Пусть свершится ваша воля, прекрасная мадонна, любимая королева!
— Спасибо, друг мой! — протянула ему руку Регина. — Теперь ступайте в мою малую оранжерею, Петрус: она знает все мои сокровенные мысли, ей ли не узнать вас? Это моя благоухающая исповедальня!
И Регина приподняла гобелен.
— Садитесь вот здесь, среди моих камелий, рядом со входом, чтобы все слышать. Это мое любимое место, когда я хочу помечтать. Камелии, прекрасные и в то же время скромные цветы Японии, не любят яркого света. Я бы хотела родиться, жить и умереть, как они! Я слышу шаги. Входите, друг мой. Слушайте и простите тому, кто много выстрадал!
Петрус больше не сопротивлялся: он вошел в малую оранжерею, и Регина опустила за ним портьеру.
В это мгновение за дверью раздались шаги; немного поколебавшись, пришедший постучал.
Потом прозвучал голос графа Рапта:
— Можно войти, сударыня?
Регина смертельно побледнела; на лбу у нее выступила испарина.
Она отерла лицо тонким батистовым платком, собралась с духом, твердым шагом направилась к двери и отперла ее.
— Входите, отец! — громко проговорила она.
XXVII
БРАЧНАЯ НОЧЬ ГРАФА И ГРАФИНИ РАПТ
Петрус вздрогнул.
А граф Рапт побледнел и попятился, услышав это ошеломляющее разоблачение.
— Что вы говорите, Регина?! — вскричал он, и в его голосе послышалось изумление, граничившее с ужасом.
— Я говорю, что вы можете войти, отец, — повторила девушка уверенным тоном.
"О! — пробормотал Петрус. — Значит, дядюшка говорил правду!"
Господин Рапт вошел, потупив взор. Он не чувствовал в себе достаточно сил, чтобы выдержать взгляд девушки.
— Мне все известно, сударь, — холодно продолжала Регина. — Каким образом случай помог мне об этом узнать, я вам говорить не буду. Господь, несомненно, хотел удержать нас обоих от ужасного преступления и вложил мне в руки неоспоримое доказательство вашей связи с моей…
Регина осеклась, не смея выговорить: "С моей матерью".
— Я пришел поговорить с вами, — пролепетал негодяй, трепетавший под взглядом Регины, — и ни на что другое не рассчитывал. Я объяснил бы вам свои сомнения, свои опасения, которые, впрочем, безосновательны.
Регина выхватила из-за корсажа письмо, выбранное наугад из тех, что были недавно рассыпаны у ее ног: она отложила это письмо, прежде чем спрятать другие в шкаф.
— Вы узнаёте это письмо? — спросила она. — В нем вы советуете жене своего друга, своего покровителя, любившего вас словно сына, хорошенько заботиться о вашем ребенке!.. Вместо того, чтобы давать столь кощунственный совет матери, вам следовало попросить Бога взять этого ребенка к себе.
— Сударыня! — не выдержал потрясенный граф. — Я вам уже сказал: я пришел с вами объясниться, но вы слишком взволнованны; я удаляюсь.
— Э, нет, сударь, — возразила Регина. — Подобные объяснения, как вы их называете, дважды не начинают. Останьтесь и сядьте.
Граф Рапт, подавленный решительностью Регины, рухнул на канапе.
— Что вы намерены предпринять, сударыня? — спросил он.
— Сейчас скажу, сударь… К счастью, вы женились на мне не по любви, что было бы и вовсе ужасно! Нет, вы женились из алчности, что является отвратительным расчетом, и только. Вы женились на мне, чтобы мое огромное состояние не перешло в чужие руки. Дальше этого вы не пошли бы, я знаю — по крайней мере, надеюсь. Вы опорочили себя преступлением, наказуемым людьми, и оно может остаться нераскрытым; но вы не посмели бы опорочить себя непростительным преступлением перед Богом, от которого ничто не может укрыться. Словом, вы женились на наследнице княгини де Ламот-Удан, а не на своей дочери!
— Регина! Регина! — глухо пробормотал граф, опустив голову и потупившись.
— Вы честолюбивы и вместе с тем расточительны, — продолжала молодая женщина. — У вас большие запросы, и эти запросы толкают вас на страшные преступления. Перед этими преступлениями другой, может быть, отступил бы, но не вы! Вы женились на родной дочери ради двух миллионов; вы продали бы собственную жену, чтобы стать министром.
— Регина! — повторял граф тем же тоном.
— Требовать нашего развода невозможно: развод отменен. Требование расстаться с вами вызвало бы скандал: пришлось бы открыть причину — тогда моя мать умерла бы со стыда, а отец — от горя. Итак, нам придется жить вместе, но только в глазах общества: перед Богом я свободна и хочу остаться свободной.
— Как вы это понимаете, сударыня? — спросил граф, вскидывая на нее глаза.
— Да, в самом деле, надобно обо всем договориться… Я постараюсь объясниться как можно яснее. За мое молчание, за нелепую безмужнюю жизнь, на которую вы меня обрекли, я требую для себя свободы самой безграничной, какой только может пользоваться женщина: свободы вдовы! Ведь вы отлично понимаете, что с этого дня вы для меня не существуете как муж. Что же до звания отца, надеюсь, вам не хватит наглости требовать от меня называть вас так. Кстати, мой единственный, мой настоящий отец, которого я могу любить, уважать, почитать, лелеять, — граф де Ламот-Удан. Вы предоставите мне свободу, или, предупреждаю, я возьму ее сама. За это я отдам вам половину будущего двухмиллионного состояния. Вы составите акт у моего нотариуса; когда пожелаете, я поставлю на нем свою подпись… Может быть, вы хотите что-нибудь возразить?
Граф Рапт молчал. Он задумался, затем медленно поднял глаза на Регину, но встретил ее гордый, самоуверенный взгляд и, снова почувствовав себя побежденным, потупился. Судя по тому, как заиграли его желваки, в нем происходила напряженная внутренняя борьба.
Прошло несколько минут, прежде чем он заговорил снова. Теперь голос его звучал еще глуше: граф взвешивал каждое слово.
— Прежде чем принять или отвергнуть ваши предложения, Регина, — сказал он, — позвольте мне немного побеседовать с вами и дать вам хороший совет.
— Хороший совет?! Вы, сударь?! Разве бывает хороший плод от гнилого дерева?
И девушка высокомерно качнула головой.
— Позвольте мне все же его дать. Вы вправе последовать ему или отвергнуть его.
— Говорите, сударь, я слушаю вас.
— Я не стану оправдывать то, что в моем поведении может выглядеть странно в ваших глазах.
— В моих глазах!.. — с презрением воскликнула Регина.
— В глазах света, если угодно… Я знаю всю тяжесть моего преступления. К счастью, совершая его, как вы сказали, я руководствовался не влечением, а расчетом. Разрешите, однако, вам заметить, что в моем проступке нет ничего такого, что могло бы возмутить общественное мнение или оскорбить Бога. Женившись на вас, я не совершил святотатства, я не оскорбил общества. Свет бывает оскорблен, только когда он знает, а он не узнает никогда, что я ваш отец. Напротив, если какие-либо подозрения и реяли когда-нибудь над супругой маршала, они рассеялись, как только вы стали моей женой. Я ничем не оскорбил Бога, потому что если захотел бы в целях, величие коих меня извиняет, жениться на вас — как это выглядит в глазах людей, то, как вы очень хорошо заметили, перед Богом я не тронул бы вас и пальцем. Впрочем, я уже сказал, что не намерен оправдываться. Нет! Итак, я подхожу к совету, который считаю своим долгом вам дать.
— Я готова вас выслушать, сударь; судя по тому, с каким трудом вы выражаетесь и как сбивчивы ваши фразы, я понимаю: вам нужно некоторое время, чтобы прийти в себя.
— Я готов, сударыня, — сказал граф Рапт; голос его мало-помалу креп. — Вы требуете предоставить вам полную свободу — само собой разумеется, я исполню ваше желание, как исполнил бы его при любых обстоятельствах, а в сложившейся ситуации — тем более, потому что не имею права требовать от вас ни любви, ни снисхождения. Только прошу вас помнить, сударыня, что существуют обязательства перед обществом, которые должна исполнять замужняя женщина.
— Продолжайте, сударь; я еще не вполне поняла вашу мысль.
— Я признаю, сударыня, что совершил тяжкое преступление и не могу требовать от вас ни малейшего уважения. Но я достаточно пожил и знаю, что женщина, как бы справедливо ни было ее отвращение к мужу, соблюдает светские приличия, от которых зависит его общественное положение. Итак, позвольте вам сказать, сударыня, что уже несколько дней по вашему поводу ходят слухи, и если бы эти слухи имели под собой основание, это весьма меня огорчило бы. Сегодня утром одна газетенка, объявляя о нашем бракосочетании, позволила себе весьма прозрачно намекнуть на одну любовную историю, в которой вы якобы были героиней. В статье даже указаны инициалы молодого человека, героя этой истории. Так вот, Регина, я полагаю своим долгом высказать вам свое мнение — мнение отца. Простите, что я забочусь о ваших интересах в этом деле больше, чем вы сами, и так грубо вторгаюсь в ваши секреты.
— У меня нет никаких секретов, сударь! — порывисто проговорила девушка.
— О, я знаю, Регина, что если вы в самом деле испытывали к этому юноше какое-нибудь чувство, оно было несерьезным, это был просто каприз, или скорее вы хотели поразвлечься за счет его тщеславия…
— Вы, сударь, меня оскорбляете! — вскричала девушка. — Кто дал вам право обращаться ко мне с подобными речами?!
— Выслушайте меня, Регина, — продолжал граф, окончательно приходя в себя или напуская на себя невозмутимый вид. — Я говорю с вами сейчас не как муж и не как отец; я говорю как наставник: не забывайте, что я имел честь вас воспитывать, потому-то я и взял на себя право вас предостеречь, дать вам совет, оградить вас, когда случай дает мне такую возможность. Едва став взрослой, Регина, вы уже обладали не меньшим умом, чем я…
Регина попыталась остановить графа, метнув на него презрительный взгляд.
— … и даже большим, если угодно, — поправился граф. — Во всяком случае, вы были намного умнее девушек вашего возраста. Ваша тетка и ваш отец поручили мне заботу о вас, и в особенности, насколько это возможно, просили воспитать вас сильной и мужественной. Терпеливо изучая ваш характер, я сумел взрастить в вас то, что было заложено природой; благодаря моей неусыпной заботе, вы обладаете твердым характером и неукротимой энергией под стать мужчине. И вот в ту минуту, как я собрался пожинать плоды неустанных трудов, когда я думал, что сумел создать из вас существо, наделенное незаурядным умом и необыкновенной душой, сильную женщину, — вы меня покидаете! Мое желание соединиться с вами навеки вас пугает, оно вам отвратительно! Я вам скажу, каков был мой план. Наш союз не был бы браком, Регина: это было бы нерасторжимое единство, которое вместо пошлого семейного счастья, уготованного супругам, должно было нам принести три величайших блага этого мира: богатство, власть, свободу. И что же?! До сих пор мы — я говорю "мы", потому что вы по праву можете претендовать на свою часть в этом деле, — до сих пор мы правили этой доброй, покорной, прекрасной страной Францией, хотя по виду я еще не обладаю ни значительной государственной должностью, ни особенным влиянием на государственные дела… Так неужели мы от всего этого откажемся? Я без пяти минут министр; ведь вы, должно быть, догадываетесь, что нынешний кабинет министров, существующий уже пять лет, подвергается нападкам со всех сторон и готов уступить место другому кабинету, который тоже, может быть, продержится пять лет. Пять лет! Понимаете, Регина?! Срок президенства какого-нибудь Вашингтона или Адамса! И чтобы к этому прийти, мне нужно всего-то ощутимое состояние, твердое положение… Я посажу рядом с собой вашего отца, и мы станем управлять тридцатью пятью миллионами человек, ведь при конституционном строе глава Совета является настоящим королем. Кто должен помочь исполнению самого горячего желания моей жизни, кому я могу довериться, затевая это чудесное предприятие? Какой женщине я могу предоставить роль не покорной спутницы жизни, не рабыни моих капризов и моей воли, но соратницы, с кем я разделю власть? Вам, Регина! И вот в ту минуту, как мы близки к сияющей цели, вы, вместо того чтобы подняться вместе со мной над светскими предрассудками и человеческими слабостями, начинаете с того, что не хотите понять простой истины: подобных высот не достичь, если не закрыть глаза на некоторые предрассудки. И это не все! Вы делаете меня смешным, а это камень преткновения, о который порой спотыкается тот, кто почти достиг вершины счастья и скатывается в бездну. Регина! Регина! Должен вам заявить: я был о вас лучшего мнения.
Молодая женщина выслушала графа не то что бы с меньшим отвращением, но с большим вниманием. Она была удивлена тем, что можно найти извинение, хотя бы такое жалкое, подобному поступку. (Я не знаю, поймут ли нас, вернее, поймут ли женщину, обладавшую широкими взглядами и наделенную сильным характером: ей было в определенном смысле любопытно — с философской точки зрения — увидеть, как далеко человек, свернувший то ли по злобе, то ли от неправильного воспитания с истинного пути, мог зайти по пути ложному.)
— Да, вы правы, сударь, я ваша ученица. И я готова признать, что с самой ранней юности получала от вас самые пагубные советы. Вы подавляли во мне устремления к прекрасному, все мои добрые порывы, все мои мечты о возвышенном, желая сделать из меня — теперь я вас понимаю, ведь ваш план раскрыт, — желая сделать из меня доверенное лицо, вашу соучастницу, вашу сообщницу, нечто вроде ступеньки для вашего честолюбия. В отличие от евангельского пахаря, вырывающего из земли плевелы, чтобы дать место доброму семени, вы с вашим скептицизмом уничтожали лучшие чувства в угоду плохим, а плохие — в угоду еще худшим. Вы научили меня хитрить — я выросла скрытной и лживой; вы преуспели в своих стараниях, надо отдать вам должное. Вы меня научили смотреть на человека, не поднимая на него глаз и не поворачивая головы; вы научили меня казаться спокойной, когда я взволнована, веселой, когда мне грустно. Вы посвятили меня во все тайны лжи, как вас посвящала в них госпожа де Латурнель, а она научилась им у самих иезуитов, этих великих мастеров обмана. Ваша неустанная забота принесла свои плоды, вы не были обмануты в своих ожиданиях, и через десять лет, которые вы посвятили нелегкой задаче моего воспитания, вы решили, что ученица наконец сравнялась с вами и в ней нет больше ни благородства, ни искренности, ни великодушия. Тогда вы попытались развить во мне честолюбие и вкус к интриге. Все так, сударь?
— Будем называть вещи своими именами, сударыня, вкус к дипломатии, — заметил граф, попытавшись улыбнуться.
— К дипломатии, если угодно, сударь. Я ненавижу и то и другое, и эти две родные сестры честолюбия мне одинаково и глубоко отвратительны. Да, вы меня научили всему, что мне знать не следовало. Да, вы не научили меня ничему из того, что я должна была знать. Одним словом, вы заставили меня пройти страшную школу добра и зла. При воспоминании об этом я краснею, сударь. Признаю также, к своему стыду и к вашей славе, что мне было любопытно, интересно совершить вместе с вами путешествие вокруг человеческого сердца, сулившее разочарования. Но я вернулась из этого путешествия, испытывая глубокий ужас. Вы обнажили передо мной, словно гноящуюся рану, все пороки, скрытые в человеческом сердце, потому что ваш скальпель не щадил никого; и я еще в ранней юности достигла, возможно, ценой счастья моей жизни, этой преждевременной умудренности, этого раннего старения души, которое зовется опытом, а на самом деле есть не что иное, как положение во гроб и погребение всего самого нежного, благородного и чистого, что в нас есть… И вот, сударь, — продолжала Регина, все больше увлекаясь, — когда я уже почти умерла для какого бы то ни было чувства, когда вы меня морально уничтожили, лишили меня всего — отца, матери, семьи, — вы хотите, чтобы я оттолкнула руку преданного друга, готового меня поднять? Так знайте, сударь, и пусть это будет вам наукой: вопреки вам, вопреки вашим ядовитым урокам, Господь наделил меня добродетелью, покоящейся на сложившихся, твердых, непоколебимых принципах. Я сумею вести себя безупречно, сударь, только не мешайте мне жить!
Граф Рапт взглянул на Регину и покачал головой.
— Сказать по правде, Регина, я думаю, что вы неспособны на серьезное чувство, не можете полюбить искренне, по-настоящему… — заметил он.
Регина сделала нетерпеливое движение.
— Поймите меня правильно, — продолжал он, — это не упрек, а похвала. Любовь существует для тех, у кого нет иных страстей. Любовь — это лишь эпизод в жизни, а не цель ее. Это смешное или страшное происшествие на долгом пути, который совершает человек в этом мире. Ее нужно перетерпеть, а не бежать ей навстречу, надо обуздать ее, а не подчиняться ей. Вы наделены необыкновенной рассудительностью и высоким разумом… Призовите их на помощь, спросите их, и вы увидите, что случайные связи — я призываю вас не иметь их вовсе или иметь как можно реже — заканчиваются непременно плохо. И это логично: неудача адюльтера заложена в нем самом, потому что мужчина, который любит замужнюю женщину — если это честный человек, — не может уважать ту, что обманывает мужа и рискует обесчестить своих детей. Прибавьте к этому, Регина, что этот человек будет непременно ниже вас, ниже по происхождению, по состоянию, по уму, — я знаю не много мужчин, равных вам. Будучи сильнее его, вы станете ему покровительствовать. И что же?! То, что вы называете сегодня его любовью, завтра вы назовете его слабостью, и с той минуты будете презирать этого человека. А он рано или поздно признает ваше превосходство, устыдится роли угодливого любовника, которую вы ему навяжете, и возненавидит вас.
— Если человек, которого я люблю… слышите, сударь? — выкрикнула Регина, — я говорю, что люблю, а не полюблю его! Если человек, которого я люблю, когда-нибудь меня возненавидит, это будет означать, что я дурная женщина, что ваше убийственное воспитание, ваши отвратительные принципы не пропали даром и, несмотря на все усилия, которые я предпринимала, дабы избежать вашего влияния, принесли свои плоды. Тогда его ненависть вкупе с моей падет на вас — первопричину, основу, носителя зла. Но нет! Этого не случится; я продолжу начатое; все то дурное, что вы посеяли в моей душе, я вырву и, если моя душа, это Божье зеркало, на время помутнела, вновь обрету свою детскую душу или сотворю себе новую.
— Ну, с этим вы опоздали! — усмехнулся граф Рапт.
— Нет, Боже милосердный! — восторженно воскликнула Регина. — Нет! Еще не поздно! И если бы этот человек меня сейчас слышал, он бы узнал, что я утопила все беды своей жизни в океане нежности, которой Господь наполнил его сердце.
Граф Рапт удивленно посмотрел на Регину.
— Если ваш разум намерен оставаться сегодня глухим, Регина, — сказал он, — давайте спустимся с высот общественной философии в то, что вы называете низменными материальными интересами. Я расскажу вам о самом большом своем желании, о единственной своей честолюбивой мечте… Регина! Как вам известно, я хочу стать министром.
Регина наклонила голову, что означало: "Я знаю, что вы этого хотите".
— У меня много врагов, Регина, — продолжал граф Рапт. — Прежде всего — все мои друзья… Я нимало не беспокоюсь, что моя политическая деятельность может вызвать чей-то смех; известно, чего стоят подобные нападки, но я не хочу, — слышите, Регина? — не хочу, чтобы смеялись над моей частной жизнью. Вы, должно быть, знаете высказывание другого честолюбца, завещанного нам древностью как образец для подражания: "На жену Цезаря не должно даже пасть подозрение".
— Во-первых, — насмешливо проговорила Регина, — надеюсь, вы не станете претендовать на роль современного Цезаря. — Кроме того, обращаю ваше внимание, что это высказывание, которое я приветствую от всей души, когда оно применяется при обычных обстоятельствах гласит: "жена Цезаря". Слышите, сударь? Жена!
— Кем бы вы мне в действительности ни приходились, сударыня, в глазах света вы моя жена.
— Да, сударь, однако перед лицом Господа я ваша жертва; позвольте мне от этого и отталкиваться.
— Ради Бога, сударыня, давайте спустимся на землю!
— Вы меня к этому принуждаете?
— Прошу!
— Будь по-вашему, сударь! — проговорила Регина в лихорадочном возбуждении. — Признаться, я с сожалением вхожу в эти подробности. У вас есть любовница…
— Это ложь, сударыня! — граф Рапт, дернувшись, словно бык от дротика бандерильеро.
— Возьмите себя в руки, сударь. Я не позволю вам повышать на меня голос. У вас есть любовница, она невысокая, белокурая, ей тридцать лет, это приятельница госпожи де Маранд, и зовут ее графиня де Гаек; она живет на Паромной улице в доме номер восемнадцать.
— Не знаю, дорого ли вы платите своим шпионам, сударыня; но как бы мало вы им ни платили, вы понапрасну тратите деньги.
— Эта женщина живет на Паромной улице, в доме номер восемнадцать, — холодно продолжала Регина. — Вы бываете у нее по понедельникам, средам и пятницам. Вы только что сравнивали себя с Цезарем, олицетворявшим собой отвагу; с таким же успехом вы могли бы сравнить себя с Нумой — воплощенной мудростью. Это ваша вторая Эгерия, а первая — ваша мать, госпожа маркиза де Латурнель… Мне не нужно нанимать никаких шпионов, чтобы все это знать, это факты общеизвестные: каждая либеральная газета вот уже два года повторяет их из номера в номер.
— Это глупая клевета, сударыня, и, по правде говоря, я не понимаю, как вы можете повторять вслед за этими ничтожными памфлетистами…
— Благодарю вас, сударь! Мне небезынтересно узнать ваше мнение о газетах. Когда вы в следующий раз придете мне сообщить, что они оказали мне честь заняться мною, я повторю ваши собственные слова.
Граф Рапт нервно кусал губы. Потом с живостью, словно отыскав веский довод, он заметил:
— Разница между вами и мной, Регина, в том, что я решительно отрицаю глупости, которые мне приписывают, тогда как вы охотно признаетесь в грехах, которые вменяют вам в вину.
— Что ж вы хотите, сударь?! Вы поставили меня в исключительное положение; не удивляйтесь, что я сама становлюсь исключением. Да, между нами есть разница, и немалая, сударь. Я откровенна — вы опускаетесь до лжи; только лжете вы напрасно. Уже давно — кроме того страшного обстоятельства, о котором я, к несчастью, узнала слишком поздно, иначе никакая человеческая сила не заставила бы меня сказать "да" перед алтарем, — уже давно я знаю, какого отношения заслуживает каждая подробность вашей жизни. Я могла бы с точностью до тысячи франков не только определить, сколько та женщина получает от вас, — мне не жалко денег, не перебивайте меня! — но и сколько она получает от полиции, потому что честное создание, которое продает свое тело вам, душу свою продало вашим друзьям. Но теперь вы богаты, и я вам разрешаю взять из моего приданого сколько пожелаете и купить госпожу де Гаек целиком — и тело и душу!
— Сударыня!..
— Да, я с вами согласна, я отклонилась от темы; я сделала это с отвращением, зато честно. Больше по этому поводу я не скажу ни слова. Благодарю вас за то, что вы сами попросили меня об этом: хотя на свете не многое вызывает ваше уважение, однако ко мне вы отчасти сохранили это чувство, и ваша просьба доказывает это.
— Только от вас зависит, сударыня, чтобы я уважал вас в полной мере.
— Что же нужно для этого сделать, сударь?
— Отказаться от мужчины, который вас любит.
— Отказаться от него? Вы хотите, чтобы я от него отказалась, я правильно поняла?! Ах, сударь, если бы мне не открылась ужасная тайна, я бы уже сделала это и никогда бы с ним больше не увиделась. Потому что вы в конечном счете были бы моим мужем, и с той минуты, как я приняла вас как такового перед Господом и людьми, я была бы вам верна. Вы меня знаете и не усомнитесь в моих словах! Но вы совершили неслыханное преступление, одно из тех, что могло произойти лишь в древние времена; вам словно помогал рок, и вот вы сломали мою жизнь. Неужели вы полагаете, что я, как смиренная жертва, подчинюсь приговору вашего расчета, приняв его за веление судьбы? Что, повергнутая вами, я не сумею подняться? Да вы с ума сошли! Вот человек, посланный мне самим Господом, чтобы стать моей опорой в ту минуту, как все меня покинули; всемогущей властью Божьей ему принадлежат все мои помыслы, в нем мое будущее, смысл моей жизни, а вы, преступник, негодяй, незаконнорожденный, спокойно требуете, чтобы я отказалась от него? Неужели вы еще не поняли, как страстно я его люблю?
Господин Рапт с минуту помедлил, словно решая, какой выбрать тон: гневный или насмешливый.
Ему не удалось изобразить гнев, и потому на сей раз он решил испробовать насмешку.
— Браво, сударыня! Браво! — вскричал он и захлопал в ладоши.
— Сударь! — встрепенулась Регина, как раненая львица. — Я не комедиантка, чтобы позволять вам аплодировать мне. И если я играю роль, то в трагедии моей несчастной жизни; надеюсь, Господь пошлет развязку, которая станет возмездием за преступление и будет достойна чистоты жертвы.
— Прошу меня простить, сударыня, — с притворным смирением произнес граф. — Очевидно, дело в том, что вы часто посещаете артистов; но вы произнесли последние слова с таким драматизмом, что мне показалось, будто я в театре.
— Ошибаетесь, отец, — отвечала Регина с беспощадной твердостью. — Вы находитесь в комнате своей дочери, и если из нас двоих кто и играет отвратительную комедию, так это вы; это у вас маска вместо лица; это вы собственными руками смастерили подмостки, где вот уже пятнадцать лет исполняете все роли. A-а, вы говорите о театре и комедии, да вы же сами ломаете комедию! Герцогиня Херфорд — весьма могущественная особа при английском дворе, куда вы рассчитываете когда-нибудь отправиться в качестве посла, — и как только вы не ласкаете детей леди Херфорд! Комедия! Ведь вы ненавидите детей! Впрочем, вы много чего ненавидите… Когда вы садитесь в карету, отправляясь ко двору, в министерство или в Палату, у вас в руке неизменно книга. Комедия! Вы же ничего не читаете… кроме, может быть, Макиавелли… Когда поет примадонна Итальянского театра, вы аплодируете и кричите "браво!", как недавно в этой комнате; возвращаясь домой, вы пишете ей целые страницы с восторженными отзывами о музыке. Комедия! Вы не выносите музыку! Но примадонна — любовница барона Штраасхаузена, одного из самых могущественных дипломатов венского двора… Чтобы искупить такое притворство, вы ездите по воскресеньям — что верно, то верно — в церковь святого Фомы Аквинского. И снова комедия, чудовищная комедия, более чудовищная, чем другие, потому что, пока карета с вашими гербами стоит у главных ворот, вы выскальзываете в боковую дверь и направляетесь… куда? Бог вас знает! Может быть, встречаетесь с госпожой де Гаек в кабинете у префекта полиции.
— Сударыня! — глухо взревел граф.
— Официально вы владелец газеты, защищающей законного монарха, а тайно редактируете журнал, замышляющий против этого монарха в пользу герцога Орлеанского. Газета поддерживает старшую ветвь, журнал — младшую: если одна из них сломается, вы уцепитесь за другую. И все это знают: и частные лица, и министры, и простые граждане, и правительство! Одни вам кланяются, другие вас принимают, и вы думаете: "Раз так, они, наверное, ничего не знают". Нет! Они знают, сударь, знают. Но вы можете стать могущественным, и они кланяются вашему будущему могуществу; они знают, что вы будете богаты, и кланяются вашему будущему богатству.
— Ну-ну, сударыня, опомнитесь! — сокрушенный, проговорил граф Рапт.
— По правде говоря, сударь, — продолжала Регина, — разве это не беспримерная комедия, скажите? Неужели вам не надоело вечно обманывать? Отвечайте! Зачем вы живете на земле? Какое добро вы совершили или, вернее, какого зла вы не совершили? Кого вы любили или, точнее, к кому вы не испытывали ненависти?.. Хотите, сударь, я буду с вами до конца откровенной? Хотите наконец узнать, что я о вас думаю? Я испытываю к вам то самое чувство, которое вы питаете ко всему миру и которое я никогда не испытывала ни к кому! Я вас ненавижу!.. Ненавижу ваше честолюбие, вашу гордыню, вашу трусость! Я ненавижу вас с головы до ног, потому что вы весь пронизаны ложью!
— Сударыня! — воскликнул граф. — Вы осыпаете меня оскорблениями за то, что я хотел оградить вас от позора!
— Оградить меня от позора?!
— Да. Об этом молодом человеке ходят слухи…
Регина вздрогнула, но не от того, что боялась слов графа:
она не хотела, чтобы их слышал Петрус.
— Я вам не верю, — перебила она мужа.
— Я еще ничего не сказал, а вы заранее обвиняете меня во лжи.
— А я заранее предвижу, что вы скажете неправду.
— Несмотря на его родство с генералом де Куртене, он не принят ни в одном приличном доме Сен-Жерменского предместья.
— Он не хочет бывать там, где может встретить вас.
— Он живет как принц, хотя все знают, что у него нет состояния.
— Ну да, вы видели его раз в Булонском лесу на взятой напрокат лошади, да еще раз — на балконе во Французском театре, куда добыл ему билет его друг Жан Робер.
— Говорят, он на содержании у одной театральной дивы…
— Сударь! — вскричала Регина, побледнев от гнева и ужаса. — Я вам запрещаю оскорблять человека, которого люблю!
Она произнесла последние слова, повернувшись в сторону оранжереи, чтобы Петрус понял, что они адресованы ему; потом она подошла к колокольчику и нетерпеливо позвонила.
— Вы клевещете на того, кого здесь нет, сударь, — прибавила она. — Но меня утешает то, что если бы он стоял перед вами, я уверена: вы не осмелились бы повторить ни слова.
Дверь отворилась, на пороге появилась Нанон.
— Проводите господина графа, — приказала Регина камеристке и подала ей канделябр.
Граф скрипнул зубами и словно медлил.
— Ступайте, господин граф! — не допускавшим возражений тоном приказала Регина, указывая ему на дверь.
Граф хотел было возразить, но его подавил величавый вид молодой женщины.
Он бросил на нее взгляд змеи, вынужденной спасаться бегством, поиграл желваками, сжал кулаки и глухо, с угрозой в голосе выдавил:
— Как вам будет угодно, сударыня! Прощайте!
Он вышел в сопровождении Нанон, и та притворила за ним дверь.
Но сцена была слишком бурная: сердце Регины, точно озеро, переполненное водами грозового ливня, не выдержало напряжения: девушка с бессильным криком упала в кресло, и из-под опущенных ресниц ручьем хлынули слезы.
XXVIII
РАЗГОВОР ДВУХ ВЛЮБЛЕННЫХ
В ту минуту как Нанон закрыла дверь, а Регина почти без чувств опустилась в кресло, Петрус вышел из малой оранжереи; он был бледен, по его лицу струился пот, но глаза сияли счастьем.
Семейная драма, свидетелем которой он только что явился, вызвала в его душе ужас и отвращение. Но у него были добрая душа и верное сердце: Регина-мученица предстала перед ним во всем величии; он испытывал глубочайшее сострадание к жертве и почти забыл о палаче.
Петрус медленно подошел к Регине. Но, когда она услышала приближающиеся шаги, она закрыла лицо руками и замерла, словно осужденный в ожидании приговора. Она как будто опасалась, что позор ее мужа и вина матери падуг на нее, и не хотела, чтобы возлюбленный увидел краску стыда на ее лице. Петрус понял, какая борьба поднимается в ее душе, какой стыд и какое волнение она должна переживать; встав на одно колено, он ласковым и в то же время твердым голосом, будто убаюкивая ребенка, сказал, вернее, прошептал:
— О моя прекрасная Регина! До сих пор я любил тебя так, как юноша любит девушку; теперь я обожаю тебя как мученицу! Преступление, жертвой которого ты оказалась, не бросает на тебя тень, не марает твоего белого платья; напротив, в моих глазах ты прекрасна! Ты можешь взглянуть на меня без смущения и страха, потому что скорее уж мне следовало бы покраснеть: это я тебя недостоин! С этого времени ты для меня священна, моя любовь поднимется над обыкновенной любовью других мужчин, чтобы быть достойной тебя!.. О Регина, я люблю, люблю тебя!.. Я обожаю тебя так, как обожал бы мать, будь она жива. Я испытываю к тебе невыразимую нежность, какую испытывал бы к сестре, если бы Господь послал мне сестру. Я молюсь на тебя, как мальчиком молился на гранитную статую Мадонны, которая с высоты наших прибрежных скал обуздывала океанские бури.
Регина вложила свои руки в ладони Петруса; лицо ее выражало глубокое чувство признательности.
Молодой человек продолжал:
— Я тебе уже говорил, что ты вернула меня к жизни, что ты помогла мне обрести истинную цель существования, которое до сих пор я считал пустой затеей Бога. Теперь, дорогая моя, возлюбленная моя, мой черед протянуть тебе руку помощи, как ты сказала этому господину, теперь я помогу тебе подняться, и так, рука об руку, бок о бок, мы осилим зло, мы бросим вызов людям, приблизившись к Богу!
На губах Регины мелькнула едва уловимая улыбка.
— Взгляни на меня так, Регина, — продолжал Петрус, — как недавно ты просила меня взглянуть на тебя. Я не спрашиваю тебя, любишь ли ты меня, я говорю: "Ты меня любишь!", и мое сердце трепещет и готово вырваться из груди при этих словах: "Ты меня любишь!" Все темное во мне освещается, когда я слышу эти божественные слова. Все хорошее во мне становится лучше. Все печальное улыбается. Все плохое уходит! В моей душе до сих пор царила непроглядная ночь, и в потемках твоя любовь мелькнула будто сон; сегодня моя душа — лазурное небо, а твоя любовь единственной звездой сияет на этом небосклоне!
Регина взирала на него с нежностью и не перебивала: подобно растениям, о которых рассказывает флорентийский поэт, — растениям, опустившим головки под ночным инеем и оживающим в солнечных лучах, — она приходила в себя, внимая его речам и греясь под его любящим взором.
А Петрус продолжал говорить:
— Я люблю тебя!.. Не слушай никого, кроме меня, Регина; думай только обо мне, любимая; смотри только на меня; я убаюкаю тебя словами, как волны баюкают лодку, как ветер укачивает цветок. Доверься мне; у твоего горя нет пристанища надежнее, чем моя душа. Я люблю тебя! Забудь ради этих слов обо всем на свете. Мы умрем, а наша любовь будет жить вечно. То, что люди зовут Богом, на самом деле — бессмертная любовь!
По мере того как Петрус говорил, лицо молодой женщины вновь приобретало прежнее выражение, расцветало счастьем, сияло блаженством. Ласковые слова Петруса пели в ней сладкозвучными аккордами. В ее сердце еще отзывалось глухой болью страдание, будто далекие раскаты грома; в то же время ее захлестнула радость, подобная теплому весеннему лучу; Регина склонилась к молодому человеку, по-прежнему стоявшему перед ней на коленях, обняла его и прошептала:
— Я люблю тебя, люблю!
Она проговорила эти слова так тихо, что они были подобны легкому дуновению; Петрус не столько услышал их, сколько увидел это сладостное признание, летящее на пламенных крыльях. Потом из глаз молодой женщины с трудом выкатились две слезинки, затем слезы закапали все чаще и наконец хлынули ручьем.
Они были восхитительны — воплощение красоты, молодости, свежести. Казалось, черный лебедь и его белоснежная подруга ласкаются друг к другу в бассейне розового мрамора.
Так, в безмолвном и нежном объятии, они просидели несколько минут; молодая женщина плакала, молодой человек осушал ее слезы, ловя их губами.
О чем было им говорить? Разве не подобна любовь восхитительным альпийским долинам, которые неожиданно открываются нашему взору, когда мы молча прижимаемся друг к другу со слезами на глазах, чувствуя, что слова излишни? Молодые люди наслаждались счастьем, понимая, что нет на свете большей радости, как говорить про себя: "Я любим!"
Этот беззвучный дуэт двух сердец продолжался бы до бесконечности, если бы, все ниже склоняясь к молодому человеку, Регина не ощутила на своем лице его горячее дыхание. Она поняла, что ее губы вот-вот коснутся губ любимого; Регина испуганно вскрикнула, разжала объятия, положила руки Петрусу на плечи и, слегка отстранившись, взволнованно проговорила:
— Отодвиньтесь, друг мой! Сядьте вот здесь, как раньше. Поговорим как брат и сестра.
Продолжая улыбаться Регине, молодой человек едва слышно вздохнул, подвинул табурет и сел.
— Дайте ваши руки, — попросила молодая женщина.
Петрус протянул Регине руки, потом облокотился на ее колени, вопросительно на нее посмотрел, заглядывая снизу вверх ей в лицо и ожидая, что она скажет.
— Вы не догадываетесь, о ком я хотела бы с вами поговорить, Петрус? — спросила она.
— О вашей матери, не так ли, Регина? — ласково спросил молодой человек.
— Да, друг мой, о матери, — подтвердила она. — Но прежде позвольте просить у вас самого нежного сочувствия к ней. Рассказ об уединенной жизни, которую она здесь ведет как в темнице, история о неизбывном горе, написанном на ее лице, причина которого никому не известна, заставила бы вас преклонить перед этой женщиной колени, если бы она сюда вошла.
— О Регина! — отозвался Петрус. — Поверьте, что я жалею ее от всей души!
— Вы часто спрашивали меня, почему несчастная восточная княжна обрекает себя на одиночество. Почему целый день напролет она лежит на подушках, позволяя солнечным лучам заглядывать лишь сквозь жалюзи, а единственное ее развлечение — перебирать бесконечные бусинки четок? Вы не раз хотели узнать причину такой восточной дикости, такого уединения, такой праздности, которую вы сравнивали с безразличием принцесс из "Тысячи и одной ночи". Сейчас вы узнаете ее тайну: я только что перечитала все ее письма… Ах, друг мой, вы содрогнетесь, когда прочтете письма господина Рапта, одни — написанные с целью ее погубить, другие — чтобы утешить бедняжку! Вы знаете этого человека, верно? Ведь вы убедились в том, что можно услышать из его уст, и догадываетесь, что может выйти из-под его пера. Каждый день моей матери был полон мрака. Умоляю вас, друг мой, ради любви ко мне будьте снисходительны и милосердны к моей матери!
— Прости и благослови ее Господь! — торжественно произнес Петрус. — Однако кто оказался столь коварен или мужествен, у кого хватило, подлости или силы открыть вам подобную тайну?
— О, не надо проклятий, Петрус, подумайте лучше о том, что случилось бы, если бы я ничего не узнала… А открыл мне эту тайну не подлец и не мужественный человек. Это — дело рук невинного существа, которое понятия не имело, что творит; это ребенок, которого я люблю всем сердцем, да и вы тоже; это наша дорогая Пчелка: через два часа после нашего возвращения из церкви она принесла мне эти письма.
— Каким образом письма, содержащие тайну огромной важности, могли оказаться в руках девочки?
— Это объясняется просто, друг мой, всему виной случай, — простите, я хотела сказать: Провидение.
— Объясните, Регина.
— Вы знаете, что мою мать в девичестве звали княжной Чувадьевской, нареченной при рождении Риной. Она носила это имя поистине с королевским достоинством, и отец стал звать мою мать не Риной, а Региной. Я же при крещении получила имя Регина, но для девочки это имя сочли слишком торжественным, и в детстве отец звал меня Риной. Даже Пчелка привыкла к тому, что меня звали именем матери, а мать — моим именем. И вот по возвращении из церкви, в то время как все находились в гостиной, Пчелка, чей главный недостаток — любопытство, проскользнула в комнату княгини и впервые в жизни оказалась там одна. Она приоткрыла один из ящиков, в котором, как она знала, моя мать держала варенье из лепестков роз и восточные сладости. Само собой разумеется, Пчелка запаслась сладостями. Но над ящиком со сладостями, который княгиня часто выдвигала в ее присутствии, находился другой ящик, и при Пчелке в него никогда не заглядывали. Что могло храниться в этом надежно запертом ящике? Какие-нибудь необыкновенные варенья! Невиданные конфеты!.. Подогреваемая любопытством, сластена Пчелка вынула ключ из выдвинутого ящика, вставила его в замок заветного ящика, повернула ключ и потянула на себя… Ни одной конфетки! Ни единой сладости! Только пакет, перевязанный черной ленточкой, — вот и все. Она взяла пачку, повертела ее в руках, очевидно в надежде, что какая-нибудь таинственная сладость все-таки выпадет из пакета… Ничего! Она уже хотела было в досаде швырнуть пакет, как вдруг в глаза ей бросилась надпись: "Княжне Рине".
Я уже сказала, что еще совсем маленькой Пчелка привыкла называть меня Риной. То ли она забыла, что нашу мать звали так же, то ли никогда этого не знала, но она прежде всего подумала, что этот пакет принадлежит мне, и решила отнести мне эти письма немедленно. Она снова заперла ящик, вставила ключ на прежнее место, спросила, где я, и прибежала в оранжерею, запыхавшись, как в тот раз, когда вы впервые ее увидели.
"Ну, княжна Рина, — начала девочка, держа руки за спиной, — я принесла тебе свадебный подарок".
Она улыбалась; я была печальна.
"Что ты хочешь этим сказать, сумасбродная девчонка?" — спросила я.
"Я хочу тоже кое-что тебе подарить… Госпожа графиня Рапт! Имею честь преподнести вам этот скромный подарок. Если он вам не понравится, в том не моя вина, потому что я сама не знаю, что в этом пакете".
Бросив его мне на колени, Пчелка умчалась прочь так же стремительно, как появилась. Только вечером мне удалось добиться от нее правды, и я узнала, как эти письма попали к ней в руки. Я развязала ленточку: сотня писем рассыпалась у меня на коленях; на каждом из них стояло имя, которым меня обыкновенно называли в семейном кругу, но каждое было надписано рукой господина Рапта, все они были написаны по-немецки. Я развернула одно наугад: с четвертой строчки я все поняла… Пожалейте меня, Петрус, и сжальтесь над моей матерью!
С этими словами молодая женщина уронила головку на плечо возлюбленному и заплакала.
Петрус снова зашептал ей на ухо нежные и утешительные слова; снова он собрал губами все ее слезинки. Потом, когда буря миновала, Регина опять заговорила, на сей раз — строгим и торжественным тоном, пытаясь возвысить свою мать в глазах Петруса, прежде чем вымаливать для нее снисхождения.
— Друг мой! — сказала она. — Теперь вы знаете мою тайну; теперь в ваших руках честь всей нашей семьи. Уже поздно: вы должны уйти.
Жест Петруса выражал немую мольбу.
Регина улыбнулась и протянула руку в знак того, что намерена еще что-то сказать молодому человеку.
— Выслушайте меня, — проговорила она, — прежде чем расстаться с вами, мне нужно кое-что вам сообщить.
— Говорите, Рина, говорите!
Молодая женщина взглянула на возлюбленного с бесконечной нежностью.
— Я очень вас люблю, Петрус, — сказала она. — Не знаю, как любят другие женщины, не знаю, какими словами они выражают свои любовь, знаю лишь одно, друг мой: в тот день, когда я впервые увидела вас, мне показалось, что я выхожу из мрака, что до сих пор я не жила. С этого дня, Петрус, я начала жить, и с этого дня я поклялась: жить, а если понадобится, умереть ради вас. Перед Богом, что меня слышит, клянусь: вы человек, которого я чту, уважаю, люблю больше всех на свете. Знаете ли вы более торжественные слова для того, чтобы выразить мою любовь?.. Произнесите мне их, друг мой, и я слово в слово устами и сердцем повторю их за вами!
— Благодарю, моя прекрасная Регина! — вскричал молодой человек. — Нет! Нет! Не нужно никаких клятв: твоя любовь золотыми буквами написана у тебя на лице!
— Я хотела, чтобы вы прежде всего поняли, Петрус, как я вас люблю, чтобы никакое сомнение не закралось в ваше сердце, когда вы услышите то, что я собираюсь вам сказать.
— Вы меня пугаете, Регина, — прошептал молодой человек, выпустив руки девушки, отодвинувшись от нее и заметно побледнев.
Но Регина снова протянула ему руку, и теперь голос ее был строг, хотя полон нежности и любви:
— Я люблю вас не только за вашу поэтическую внешность, за ваш редкий ум, за ваш великий талант, который я высоко ценю. Нет, Петрус, мне в особенности нравится ваш рыцарский характер, благородство вашей души, первозданная честность вашего сердца; не скажу, что люблю вас за вашу добродетель — это слишком банально, — но за вашу верность — да! Ваша преданность, как и моя, Петрус, зиждется на вполне установившихся принципах, и, как белый горностай, которого Бретань выбрала для своего герба, вы скорее умрете, чем запятнаете себя. За это я и люблю вас, Петрус; поэтому я и говорю: нам не нужно больше видеться.
— Регина! — наклонив голову, прошептал молодой человек.
— Вы ведь тоже так думаете, правда?
— Да, конечно, Регина, — печально отвечал Петрус, и сама его печаль подтверждала, что он одобряет суровое решение молодой женщины. — Я тоже так думал, но не посмел бы высказаться столь категорично.
— Поймите меня правильно, Петрус… Нам не нужно встречаться, как мы делаем это сейчас. Наедине, ночью, у меня или у вас… Не знаю, уверены ли в себе вы, Петрус, и сумеете ли вы сдержать свои обещания; я же, более слабая — ведь я женщина, — говорю вам: я люблю вас так сильно, друг мой, что ни в чем не смогу вам отказать. Стало быть, очень важно, чтобы мы вдвоем одолели мою слабость. Обман возможен для людей обыкновенных; обман, допустим, может быть, при исключительном стечении обстоятельств, как в нашем случае, но только не для нас. Я потребовала у этого человека права вас любить, но отнюдь не быть вашей любовницей, и первое условие нашей любви, благодаря которому она станет глубокой и вечной, — у нас никогда не должно быть причин краснеть друг перед другом. Итак, повторяю вам, Петрус, любимый мой: надо перестать видеться так, как мы видимся в эту самую минуту. Поверьте: все мое существо содрогается и стонет, когда я произношу эти слова; но наше будущее счастье зависит от неумолимой выдержки, которую диктует нам нынешняя беда. Мы будем встречаться в свете, Петрус, в Булонском лесу, на концертах, в театрах; вы будете знать каждый мой шаг, в письмах я буду рассказывать вам обо всех своих делах, обо всех планах, а возвратившись каждый к себе, мы будем молить Бога о нашем скорейшем освобождении.
Как во время рассказа Франчески да Римини плачет Паоло, так и наш герой плакал, пока говорила Регина. Она же сама будто исчерпала источник слез.
Было два часа ночи. Часы пробили два раза; они словно дважды напомнили молодым людям, что пришла пора расставаться.
Регина встала, знаком приказав Петрусу оставаться на прежнем месте, подошла к небольшому итальянскому stipo, инкрустированному перламутром, черепаховой костью и серебром, и достала оттуда золотые ножницы. Она велела молодому человеку встать коленями на табурет.
— Опустите голову, прекрасный мой Ван Дейк, — приказала она.
Петрус повиновался.
Регина нежно поцеловала его в лоб, потом выбрала в шапке белокурых волос вьющуюся прядь, отрезала ее у самых корней и, намотав на палец, сказала:
— Вставайте!
Петрус поднялся.
— Теперь ваша очередь! — сказала она, подала ему ножницы и опустилась на колени.
Петрус взял ножницы и дрожащим голосом произнес:
— Опустите голову, Регина.
Молодая женщина послушно исполнила просьбу.
Следуя во всем примеру Регины, Петрус дрожащими губами коснулся ее лба и провел рукой по ее прекрасным волосам, не решаясь притронуться к ним ножницами.
— Вы ангел любви и чистоты, Регина, — прошептал он.
— Что же вы?.. — спросила она.
— О, я не смею…
— Режьте, Петрус!
— Нет! Нет! Мне кажется, что я совершаю святотатство, что в каждом волоске заключена частица вашей жизни, что разлучившись с вами, эти волосы будут упрекать меня в своей смерти.
— Режьте! — приказала она. — Я так хочу!
Петрус выбрал прядь, поднес ножницы, зажмурился и отрезал.
Пока ножницы с хрустом резали прядь, кровь бросилась Петрусу в лицо, и молодой человек подумал было, что лишится чувств.
Прядь осталась у него в руке.
Регина встала.
— Давайте! — сказала она.
Молодой человек подал ей волосы, пылко поцеловав их.
Регина соединила их с прядью волос Петруса и скрутила двумя пальцами. Затем она сплела их, будто шелковые нити, в косичку и завязала ее на обоих концах. Потом она подала молодому человеку один конец, за другой потянула и перерезала косичку пополам.
— Вот так и нити наших жизней будут навсегда сплетены и перерезаны вместе! — сказала она.
В последний раз подставив молодому человеку свой чистый лоб для поцелуя, она позвонила бедной старой Нанон, находившейся в передней.
— Проводи господина через садовую калитку, милая Нанон, — попросила она.
Петрус бросил на Регину прощальный взгляд, и в его глазах отразилась вся его любовь. Он последовал за Нанон.