LXXXVI
НЕМИЛОСТЬ
На следующий день, едва большие версальские часы пробили одиннадцать, Людовик XV вышел из своих апартаментов, прошел через галерею и позвал громко и строго:
— Господин де Ла Врийер!
Король был бледен и, очевидно, взволнован; чем больше он пытался скрыть свою озабоченность, тем более это было заметно по его смущенному взгляду и несвойственному ему напряженному выражению лица.
Среди придворных мгновенно наступила гробовая тишина. В толпе выделялись герцог де Ришелье и виконт Жан Дюбарри: оба они были спокойны и на вид равнодушны, словно ни о чем не догадывались.
Герцог де Ла Врийер приблизился к королю и взял у него из рук указ.
— Герцог де Шуазёль в Версале? — спросил король.
— Со вчерашнего дня, сир. Он возвратился из Парижа в два часа пополудни.
— Он в своем особняке или во дворце?
— Во дворце, сир.
— Хорошо, — проговорил король. — Доставьте ему этот указ, герцог.
Дрожь пробежала по рядам присутствовавших; они склонились, перешептываясь, в почтительном поклоне, подобно колоскам под грозовым ветром.
Король насупился, будто желал нагнать на придворных страху и тем усилить впечатление от этого зрелища. Он с величественным видом возвратился в кабинет в сопровождении капитана гвардейцев и командира шеволежеров.
Все взгляды устремились вслед за г-ном де Л а Врийером; он и сам был обеспокоен предстоящим ему делом и медленно пошел через двор, направляясь в апартаменты г-на де Шуазёля.
В ту же минуту старого маршала окружили и заговорили — кто угрожающе, кто с опаской. Он делал вид, что удивлен не меньше других, однако его жеманная улыбка никого не обманула.
Как только г-н де Л а Врийер вернулся, его обступили придворные.
— Ну что? — спросили у него.
— Указ об изгнании.
— Неужели?
— Иначе понять нельзя.
— Так вы его читали?
— Да.
— И что же?
— Судите сами.
Герцог де Л а Врийер слово в слово повторил указ, который он запомнил благодаря безупречной памяти, свойственной придворным:
"Кузен!
Неудовольствие, причиняемое мне Вашими услугами, вынуждает меня выслать Вас в Шантелу; даю Вам на сборы двадцать четыре часа. Я охотно отправил бы Вас подальше, если бы не особенное уважение, которое я питаю к госпоже де Шуазёль, чье здоровье очень меня беспокоит. Берегитесь, как бы Ваше поведение не вынудило меня принять другие меры".
По окружавшей герцога де Ла Врийера толпе пробежал ропот.
— И что же вам ответил Шуазёль, господин де Сен-Флорантен? — совершенно спокойно спросил Ришелье, подчеркнуто не называя герцога его новым именем и титулом.
— Он мне сказал: "Дорогой герцог! Могу себе представить, с каким удовольствием вы мне доставили это письмо".
— Сказано не без яду, мой бедный герцог! — заметил Жан.
— Что вы хотите, господин виконт! Не каждый день вам на голову сваливается такое, поневоле закричишь.
— Вы не знаете, что он намерен предпринять? — спросил Ришелье.
— По всей вероятности, он подчинится.
— Хм! — засомневался маршал.
— Смотрите-ка: герцог! — воскликнул Жан, карауливший у окна.
— Он идет сюда! — вскричал герцог де Л а Врийер.
— Я же вам сказал, господин де Сен-Флорантен, — заметил Ришелье.
— Идет через двор, — сообщил Жан.
— Один?
— Один, с портфелем под мышкой.
— О Господи! Неужели повторится вчерашняя сцена? — прошептал Ришелье.
— Не говорите мне об этом, я в ужасе, — промолвил Жан.
Не успел он договорить, как герцог де Шуазёль, с гордо поднятой головой и уверенным взглядом, появился в конце галереи. Спокойным и ясным взором он обвел своих врагов и тех, кто собирался от него отречься в случае немилости.
Никто не мог ожидать такого смелого шага после всего случившегося, вот почему никто не решился оказать ему сопротивление.
— Вы уверены, что все прочли, герцог? — спросил Жан.
— Еще бы, черт подери!
— И он еще приходит, получив приказ, о котором вы нам рассказывали?
— Ничего не понимаю, клянусь честью!
— Король прикажет бросить его в Бастилию!
— Будет ужасный скандал!
— Мне его жаль.
— Он входит к королю. Неслыханно!
Не обращая внимания на сопротивление ошеломленного лакея, герцог действительно вошел в кабинет короля. При виде герцога король удивленно вскрикнул.
Герцог держал в руке королевский указ об изгнании. Он с улыбкой обратил на него внимание короля.
— Сир! Ваше величество не напрасно предупреждали меня вчера: я получил новое письмо.
— Да, — отвечал король.
— Так как ваше величество любезно предупредили меня о том, что я не должен относиться серьезно к письму, не подкрепленному личным словом короля, я пришел просить объяснений.
— Объяснение будет недолгим, герцог, — отвечал король. — Сегодня письмо подлинное.
— Подлинное? — повторил герцог. — Столь оскорбительное письмо для такого преданного слуги?!
— Преданный слуга не заставляет своего господина играть смешную роль.
— Сир! — высокомерно начал министр. — Я рожден достаточно близко от трона, чтобы понимать его величие.
— Я вас больше не задерживаю, — отрезал король. — Вчера вечером в своем кабинете в Версале вы принимали курьера госпожи де Грамон.
— Да, сир.
— Он передал вам письмо.
— Разве брат и сестра не имеют права переписываться?
— Не перебивайте, прошу вас. Я знаю содержание этого письма.
— Сир…
— Вот оно… Я взял на себя труд переписать его собственноручно.
Король протянул герцогу точную копию полученного им письма.
— Сир!..
— Не пытайтесь отрицать, герцог: вы спрятали письмо в железный шкаф, находящийся в вашем алькове.
Герцог смертельно побледнел.
— Это не все, — безжалостно продолжал король. — Вы написали ответ госпоже де Грамон. Я знаю, о чем это письмо. Оно лежит в вашем бумажнике и ожидает лишь постскриптума, который вы должны приписать после разговора со мной. Как видите, я неплохо осведомлен!
Герцог вытер холодный пот со лба, молча поклонился, не проронив ни единого слова, и, пошатываясь, вышел из кабинета, словно пораженный апоплексическим ударом.
Если бы не повеявший на него свежий воздух, он бы упал. Оказавшись в галерее, он взял себя в руки и прошел, высоко подняв голову, сквозь строй придворных. Вернувшись в свои апартаменты, он принялся жечь многочисленные бумаги.
Спустя четверть часа он покидал замок в своей карете.
Немилость, в которую впал г-н де Шуазёль, всколыхнула всю Францию.
Парламенты, на самом деле поддерживаемые терпимостью министра, объявили во всеуслышание, что государство лишилось самой надежной опоры. Знать держалась за него как за своего представителя. Духовенство чувствовало себя при нем в безопасности, потому что чувство собственного достоинства этого человека, зачастую граничившее с гордыней, позволяло придавать исполнению обязанностей министра вид некоего священнодействия.
Многочисленная и уже довольно сильная партия энциклопедистов, или философов, люди просвещенные, образованные, любители поспорить, возмутились, увидев, что правление вырвано из рук министра, который курил фимиам Вольтеру, раздавал пенсии энциклопедистам, сохранял и развивал все, что было полезного в традициях г-жи де Помпадур — меценатки и покровительницы "Меркурия" и философов.
У народа было еще больше оснований для недовольства. Народ жаловался, не вдаваясь в подробности, но, по обыкновению, касаясь грубой правды, словно живой раны.
Господин де Шуазёль, по общему мнению, был плохим министром и плохим гражданином, зато он был образцом доблести, нравственности и патриотизма. Когда умиравший в деревне от голода народ слышал о расточительности его величества, о разорительных капризах графини Дюбарри; когда к народу обращались явно с предупреждением вроде "Человека с сорока экю", или советом наподобие "Общественного договора", или тайно с разоблачениями в "Нувель а ла мен" и в "Странных идеях доброго гражданина", — народ ужасался при мысли, что попадет в нечистые руки фаворитки, "достойной меньшего уважения, нежели жена угольщика", как сказал Бово, а также в руки фаворитов самой фаворитки. Народ устал от страданий и не мог себе представить, что будущее окажется еще более мрачным, чем прошедшее.
То, что у народа были свои антипатии, совсем не означало, что у него были и сколько-нибудь заметные симпатии.
Он не любил парламенты, так как они, его естественные защитники, всегда пренебрегали им ради мелкого самолюбия или эгоистических интересов: на них ложилась зловещая тень вероломного королевского всевластия, и они воображали себя чем-то вроде аристократии среди дворянства и народа.
Народ не любил дворянства и инстинктивно, и потому что помнил прошлое. Он боялся людей шпаги точно так же, как ненавидел церковь. Его не касалась отставка г-на де Шуазёля, однако он слышал жалобы дворянства, духовенства, парламентов, и этот шум, слившийся с его собственным ропотом, становился оглушительным и опьянял его.
В конце концов это чувство переросло в сожаление о министре, а имя г-на де Шуазёля приобрело огромную популярность.
Весь Париж, в полном смысле этого слова, провожал до городских ворот изгнанника, отправлявшегося в Шантелу.
Народ стоял стеной вдоль дороги, по которой катились кареты; члены парламента и придворные, которых не успел принять герцог, ожидали в экипажах, стоявших вдоль людского коридора, чтобы проститься с ним, когда он будет проезжать мимо.
Больше всего народу скопилось у заставы Анфер, откуда брала свое начало дорога на Турен. Сюда стекались огромные массы пеших, всадников, экипажей, и движение на несколько часов было приостановлено.
Когда герцогу удалось наконец выехать за заставу, за ним последовало более сотни карет, как бы создававших ему почетный конвой.
Продолжали раздаваться приветственные крики и выражения сочувствия. Герцог был умен, отлично разбирался в создавшемся положении, и ему было понятно, что этими почестями он был обязан не уважению к себе, а скорее страху перед теми неизвестными людьми, которые должны были возвыситься в результате его катастрофы.
На дороге показалась мчавшаяся на рысях почтовая карета. Если бы не нечеловеческое усилие кучера, белые от пыли взмыленные кони непременно налетели бы на упряжку г-на де Шуазёля.
Господин де Шуазёль выглянул из кареты. В ту же минуту в окне мчавшегося навстречу экипажа также показался человек.
Господин д’Эгильон почтительно поклонился свергнутому министру, чье наследство он спешил захватить. Де Шуазёль откинулся на подушки: в одно мгновение увяли лавры, которые доставило ему его поражение.
Однако вслед за этим последовало и вознаграждение: украшенная королевским гербом карета, запряженная восьмеркой лошадей, появилась на севрской дороге в том месте, где она проходит через Сен-Клу. То ли из-за того, что главная дорога была забита народом, то ли по другой причине эта карета тоже остановилась, не пересекая большую дорогу, как и экипаж г-на де Шуазёля.
Сзади сидела дофина вместе со своей фрейлиной, г-жой де Ноай. На переднем сидении ехала мадемуазель Андре де Таверне.
Покраснев от удовольствия, обрадованный г-н де Шуазёль высунулся из кареты и почтительно поклонился.
— Прощайте, ваше высочество! — проговорил он прерывающимся голосом.
— До свидания, господин де Шуазёль! — отвечала дофина с царственной улыбкой, величественно пренебрегая всеми правилами этикета.
— Да здравствует господин де Шуазёль! — прокричал восторженный голос.
Мадемуазель Андре живо обернулась при звуке этого голоса.
— Дорогу! Дорогу! — взревели доезжачие ее высочества, вынуждая бледного и жадного до зрелища Жильбера отойти к обочине дороги.
Да, это и в самом деле был наш герой; это он в приливе философского энтузиазма прокричал: "Да здравствует господин де Шуазёль!"
LXXXVII
ГЕРЦОГ Д’ЭГИЛЬОН
Если в Париже и на дороге в Шантелу можно было увидеть лишь горестные мины да воспаленные глаза, Люсьенн встречал посетителей сияющими лицами и обворожительными улыбками.
Теперь в замке царила не простая смертная, хотя и самая красивая и обожаемая из всех смертных, как говорили придворные и поэты: теперь Францией управляло настоящее божество.
Вечером того дня, когда г-на де Шуазёля постигла немилость, дорогу в Люсьенн запрудили те же самые экипажи, которые утром следовали за каретой отправлявшегося в изгнание министра. Кроме того, прибыли все до единого сторонники канцлера, те, кого он подкупил, или те, кому он оказывал милость. Они составили весьма внушительный кортеж.
Однако у г-жи Дюбарри была своя полиция. Жан знал до последнего барона имена тех, кто сказал последнее "прости" угасавшим Шуазёлям. Он сообщал эти имена графине, и эти люди безжалостно изгонялись. Зато тех, кто не побоялся поступить вопреки общественному мнению, графиня вознаграждала покровительственной улыбкой, и они могли вволю полюбоваться новым божеством.
После всеобщего столпотворения начался прием близких людей. Ришелье — настоящий, хотя и тайный, а главное, скромный герой дня, — наблюдал за круговоротом посетителей и просителей, заняв кресло, находившееся в глубине будуара графини.
Как только не выражалась всеобщая радость: во взаимных поздравлениях, в рукопожатиях, в придушенных смешках, в приплясывании — можно было подумать, что все это стало привычным языком обитателей Люсьенна.
— Нельзя не признать, — проговорила графиня, — что граф де Бальзамо, или де Феникс, как вы, маршал, его называете, — истинный герой наших дней. Какая жалость, что обычай велит сжигать колдунов!
— Да, графиня, да, это великий человек, — согласился Ришелье.
— И очень красивый. Я питаю к нему слабость.
— Вы заставляете меня ревновать, — со смехом ответил Ришелье, втайне мечтая как можно скорее перевести разговор на серьезную тему. — Из графа де Феникса вышел бы грозный министр полиции.
— Я об этом уже думала, — сказала графиня, — но это невозможно.
— Отчего же, графиня?
— Потому что он будет несовместим со своими коллегами.
— То есть почему же?
— Он все будет знать, видеть все их игры…
Ришелье покраснел так, что это стало заметно, несмотря на румяна.
— Графиня! Если бы мы оба были министрами, — заговорил он, — мне бы хотелось, чтобы он видел мою игру и постоянно раскрывал бы вам мои карты: вы имели бы случай убедиться в том, что валет червей всегда у колен дамы и ног короля.
— Никто не сравнится с вами в тонкости ума, дорогой герцог, — заметила графиня. — Однако давайте немного поговорим о нашем министерстве… Я полагаю, вы уже предупредили своего племянника?..
— Д’Эгильона? Он прибыл, графиня, при таком стечении обстоятельств, которые римский авгур счел бы благоприятнейшими: при въезде в город он нос к носу столкнулся с уезжавшим господином де Шуазёлем.
— Это и в самом деле счастливое предзнаменование, — согласилась графиня. — Он, значит, скоро будет здесь?
— Графиня! Я рассудил, что, если все увидят д’Эгильона в Люсьенне в такую минуту, как сейчас, это может вызвать всякого рода толки. Я просил его оставаться неподалеку в деревне до тех пор, пока я не вызову его к вам.
— Ну так вызывайте, маршал, и немедля, потому что мы одни или почти одни.
— Я это сделаю с тем большим удовольствием, графиня, что мы обо всем условились, не правда ли?
— Совершенно верно, герцог. Вы предпочитаете… военные дела или финансы, не так ли? Или, может быть, хотите взять морское министерство?
— Я предпочитаю военные дела, графиня. Вот где я мог бы оказаться полезнее всего.
— Вы правы. Вот о чем я и буду говорить с королем. Нет ли у вас каких-нибудь антипатий?
— К кому?
— К тем из ваших коллег-министров, которых может предложить его величество.
— Я человек того круга, в котором легче всего найти общий язык с другими людьми, графиня. Однако позвольте мне все-таки пригласить племянника, раз вам угодно его принять.
Ришелье подошел к окну; двор был еще виден в наступающих сумерках. Он подал знак одному из выездных лакеев, который, казалось, только этого и ждал и бросился выполнять приказание.
Во дворце начали зажигать свечи.
После отъезда лакея, спустя несколько минут, на главный двор въехала карета. Графиня с живостью взглянула в сторону окна.
Ришелье перехватил ее взгляд и решил, что это доброе предзнаменование для г-на д’Эгильона, а значит, и для него самого.
"Она оценила дядю, — сказал он себе, — и теперь хочет удостовериться, что собой представляет племянник. Мы здесь будем как дома!"
Пока он тешил себя иллюзиями, за дверью послышался легкий шум и доверенный лакей доложил о приходе герцога д’Эгильона.
Это был очень красивый господин с прекрасными манерами. Он был одет по последней моде и выглядел весьма элегантным. Пора его первой молодости миновала. Впрочем, он относился к той породе мужчин, у которых взгляд и сила воли остаются молодыми до глубокой старости.
Государственные заботы не оставили на его лице ни единой морщины, они лишь углубили естественную складку на лбу, характерную для политических деятелей и поэтов: в ней словно находят прибежище великие мысли. Он ровно и высоко держал свою породистую голову; выражение грусти на его лице как бы говорило о том, что он догадывается о ненависти десяти миллионов человек, готовой обрушиться на эту самую голову; впрочем, он будто желал доказать, что эта тяжесть ему вполне по силам.
У г-на д’Эгильона были красивые руки, казавшиеся белыми и изящными даже среди моря кружев. В те времена ценились красивые ноги; ноги герцога были образцом изящества и имели самую что ни на есть аристократическую форму. В г-не д’Эгильоне угадывались чувствительность поэта и знатное происхождение, гибкость и мягкость мушкетера. Для графини он втройне олицетворял идеал: в нем одном она находила сразу три типа мужчин, которые чувственная красавица инстинктивно должна была любить.
По странному стечению обстоятельств, а вернее, благодаря хитроумной тактике г-на д’Эгильона, эти два героя нашего повествования — придворный и куртизанка, мишени общественного негодования, — не встречались при дворе лицом к лицу во всем своем блеске.
Вот уже три года, как г-н д’Эгильон делал вид, что очень занят либо в Бретани, либо у себя в кабинете. Он не жаловал двор своим присутствием, справедливо полагая, что должен произойти переворот, благоприятный для него или неблагоприятный. Он полагал, что в первом случае удобнее выдвинуть неизвестного человека; во втором случае ему следовало бесследно исчезнуть, чтобы легче было потом выбраться из пропасти и вновь появиться на политической арене.
Но одно соображение, романтического свойства, было выше всех его расчетов. Это соображение было наилучшим для достижения его цели.
Прежде чем г-жа Дюбарри стала графиней, лобызавшей каждую ночь корону Франции, она была когда-то хорошенькой улыбчивой девушкой, прелестным созданием. В те времена она была любима, и это было счастьем, на которое она больше и не рассчитывала с тех пор, как ее начали бояться.
Среди многочисленных богатых, могущественных и красивых молодых людей, ухаживавших тогда за Жанной Вобернье; среди всех поэтов, в каждую строку вставлявших слова "Ланж" и "ангел", герцог д’Эгильон фигурировал когда-то в первых рядах. Однако то ли Ланж была еще не столь доступной, вопреки утверждениям клеветников, то ли, к чести одного и другой, внезапная любовь короля разъединила готовые договориться сердца, — так или иначе, герцог д’Эгильон оставил при себе акростихи, букеты и духи, а мадемуазель Ланж заперла свою дверь на улице Пти-Шан. Герцог удалился в Бретань, подавив горькое чувство, а Ланж посылала свои вздохи в сторону Версаля барону де Гонесу, то есть королю Франции.
Вот почему внезапное исчезновение г-на д’Эгильона на первых порах не очень занимало г-жу Дюбарри: она боялась прошлого. Однако, увидев, как бывший поклонник примолк, г-жа Дюбарри почувствовала, что она заинтригована, потом — что она очарована, и, имея теперь возможность верно оценивать людей, пришла к выводу: г-н д’Эгильон — человек умный и настоящий мужчина.
Это было немало для графини, не очень высоко ценившей людей, однако это было еще не все. Должен был наступить такой момент, коща она сочла бы г-на д’Эгильона великодушным человеком.
Надо заметить, что бедная мадемуазель Ланж имела основание страшиться воспоминаний о прошлом. Один мушкетер, бывший счастливый любовник, проник даже, как он рассказывал, в самый Версаль, вошел в ее покои и потребовал, чтобы она вернула ему свою благосклонность. Его притязания, сразу же отвергнутые с чисто королевским величием, отозвались, тем не менее, стыдливым эхом во дворце г-жи де Ментенон.
Читатели видели, что в разговоре с г-жой Дюбарри маршал ни словом не обмолвился о том, что ему известно о былых отношениях его племянника с мадемуазель Ланж. Такое умолчание со стороны столь ловкого человека, как старый герцог, умевшего говорить на самые щекотливые темы, насторожило и обеспокоило графиню.
Вот почему она с нетерпением ожидала г-на д’Эгильона: она хотела знать, во-первых, как ко всему этому следует относиться и, во-вторых, скромен маршал или несведущ.
Вошел герцог.
Любезно-почтительный и достаточно уверенный в себе, он сумел отвесить поклон, предназначавшийся не то чтобы королеве, но и не просто придворной даме, и этой мелочи оказалось достаточно, чтобы мгновенно покорить графиню, да так, что она могла теперь в нем видеть только совершенство.
Затем г-н д’Эгильон взял дядю за руку. Тот приблизился к графине и проговорил нежнейшим голосом:
— Имею честь вам представить герцога д’Эгильона, сударыня, не как моего племянника, а как одного из ваших самых покорных слуг.
Графиня посмотрела на герцога как женщина, то есть таким взглядом, от которого ничто не может укрыться.
Она увидела лишь две склонившиеся в почтительном поклоне головы, а затем обратившиеся к ней спокойные, ясные лица.
— Я знаю, что вы любите герцога, маршал, — отвечала г-жа Дюбарри. — Вы мой друг. Мне хотелось бы просить герцога из уважения к своему дядюшке подражать ему во всем.
— Именно так я и решил вести себя, сударыня, — снова поклонившись, отвечал герцог д’Эгильон.
— Вы много претерпели в Бретани? — спросила графиня.
— Да, графиня, и пока моим мучениям нет конца, — отвечал д’Эгильон.
— Я думаю иначе. Вот, кстати, господин де Ришелье сможет вам помочь.
Д’Эгильон с видимым удивлением взглянул на Ришелье.
— A-а, я вижу, что маршал еще не успел с вами побеседовать? — заметила графиня. — Да это и понятно: вы только что вернулись из путешествия. Так вам, должно быть, о многом нужно переговорить. Я вас оставлю, маршал. Герцог! Чувствуйте себя здесь как дома.
И графиня вышла.
Однако у нее созрел план. Она не пошла далеко. За будуаром находился просторный кабинет, где король, приезжая в Люсьенн, любил посидеть среди китайских безделушек. Он любил этот кабинет за то, что оттуда было слышно все, о чем говорили в соседней комнате.
Госпожа Дюбарри была уверена в том, что услышит весь разговор маршала с племянником. Из разговора она собиралась составить о д’Эгильоне окончательное мнение.
Однако маршал был далеко не глуп, он знал почти все секреты королевских или министерских резиденций. Подслушивать, о чем говорят другие, было одним из его излюбленных занятий; говорить, коща кто-нибудь подслушивает, было одной из его уловок.
Ободренный теплым приемом, оказанным г-жой Дюбарри д’Эгильону, он решил до конца воспользоваться благоприятным стечением обстоятельств и мнимым отсутствием хозяйки и представить ей полный план, как втайне с помощью интриг добыть себе немного счастья и много могущества, то есть подбросить двойную приманку, против которой хорошенькая женщина, в особенности придворная дама, почти никогда не способна устоять.
Он пригласил герцога присесть и сказал ему:
— Как видите, герцог, я неплохо здесь принят.
— Да, господин герцог, вижу.
— Мне посчастливилось заслужить милость этой прелестной дамы; ее почитают здесь за королеву, да она ею в действительности и является.
Д’Эгильон кивнул.
— Я скажу вам сейчас то, — продолжал Ришелье, — что не смог бы сообщить вот так, прямо посреди улицы: графиня Дюбарри обещала мне портфель министра.
— О, вы это вполне заслужили, — заметил д’Эгильон.
— Не знаю, заслужил ли, однако так случилось — с некоторым запозданием, правда. Одним словом, можно считать, что я устроен, и теперь хочу заняться вами, д’Эгильон.
— Благодарю вас, господин герцог! Вы близки мне не только по крови: у меня не раз была возможность в этом убедиться.
— Чего бы вы желали, д’Эгильон?
— Совершенно ничего, лишь бы меня не лишили титула герцога и пэра, как того требуют господа члены парламента.
— Пользуетесь ли вы чьей-нибудь поддержкой?
— Я? Нет, никакой!
— Так вы погибли бы, если бы не представился сегодняшний случай?
— Неминуемо, господин герцог.
— Я вижу, вы относитесь ко всему философски. Какого черта я держу себя с тобой строго, мой бедный д’Эгильон, и разговариваю с тобой уже как министр, вместо того чтобы побеседовать по-родственному?
— Дядюшка! Я вам так признателен за вашу доброту!
— Раз я заставил тебя вернуться, да еще так поспешно, то ты можешь из этого заключить, какую роль тебе суждено сыграть здесь… Кстати, задумывался ли ты когда-нибудь над тем, какую роль играл господин де Шуазёль во все эти десять лет?
— Да, разумеется. Он был превосходен.
— Превосходен! Позволь-ка! Превосходен, когда он вместе с госпожой де Помпадур управлял королем и выгнал иезуитов! Однако он неважно выглядел, когда, поссорившись, как дурак, с графиней Дюбарри — а она стоит тысячи Помпадур, — он повел себя так, что был выставлен в двадцать четыре часа… Что же ты молчишь?
— Я слушаю, господин герцог, и пытаюсь понять, куда вы клоните.
— Тебе по душе первая роль Шуазёля, не так ли?
— Разумеется.
— Так вот, мой дорогой, думаю, что эту роль мог бы сыграть я.
Д’Эгильон резко повернулся к дядюшке.
— Вы говорите серьезно? — спросил он.
— Ну да, а почему же нет?
— Вы станете любовником графини Дюбарри?
— Ах, черт побери! Как ты скор! Впрочем, я вижу, что ты меня понял. Да, Шуазёлю очень повезло: управлял и королем, и его любовницей; говорят, он любил госпожу де Помпадур… А, действительно, почему бы нет?.. Но я не могу быть возлюбленным — твоя холодная улыбка говорит мне об этом. Ты смотришь молодыми глазами на мой изборожденный морщинами лоб, на мои кривые ноги и мои иссохшие руки, когда-то такие красивые!.. Вместо того чтобы говорить: "Я сыграю роль Шуазёля", мне следовало бы сказать: "Мы ее сыграем".
— Дядюшка!
— Нет, она не может меня полюбить, я знаю. Однако я об этом говорю тебе… смело, потому что она об этом не узнает… Я любил бы эту женщину больше всего на свете… но…
Д’Эгильон нахмурился.
— Но у меня есть великолепный план, — продолжал маршал, — раз эта роль мне не по силам, я разделю ее пополам.
— А! — воскликнул д’Эгильон.
— Кто-нибудь из моего окружения, — сказал Ришелье, — будет любовником графини Дюбарри. Черт подери! Прекрасное занятие! Ведь она само совершенство!
Ришелье возвысил голос.
— Ты понимаешь, что Фронзак не подходит: это несчастный выродок, дурак, мошенник, проходимец… Ну что, герцог, может быть, ты?..
— Я? — вскричал д’Эгильон. — Вы с ума сошли, дядюшка!
— Сошел с ума? Как? И ты не бросаешься в ноги тому, кто дает тебе такой совет! Как! Ты не таешь от счастья, не благодаришь? Разве ты не влюбился сразу же, как только увидел, как она тебя принимает? Ну, видно, со времен Алкивиада на свете был только один истинный Ришелье, а больше не будет!.. — воскликнул герцог. — Да, я вижу, что прав.
— Дядюшка! — воскликнул герцог в волнении; если оно было наигранным, то сыграно было с блеском, однако он мог действительно удивиться, потому что предложение маршала было весьма недвусмысленное. — Представляю себе, какую выгоду вы могли бы извлечь из того положения, о котором вы мне говорите. Вы стали бы таким же влиятельным лицом, как господин де Шуазёль, а я был бы любовником, подкрепляющим ваше влияние. Да, план достоин умнейшего человека Франции, однако вы упустили одну вещь.
— Что именно? — беспокойно вскричал Ришелье. — Неужели ты не мог бы полюбить графиню Дюбарри? В этом заминка?.. Дурак! Трижды дурак! Ротозей! Неужели я угадал?
— Нет! Не угадали, дядюшка! — воскликнул д’Эгильон, словно уверенный, что ни одно слово не будет пропущено. — Я почти не знаком с графиней Дюбарри, однако она кажется мне красивейшей, очаровательнейшей женщиной. Напротив, я без памяти влюбился бы в графиню Дюбарри. Дело совсем не в этом.
— В чем же дело?
— А вот в чем, господин герцог: графиня Дюбарри никогда меня не полюбит, а между тем первым условием подобного альянса должна быть любовь. Как можно, чтобы, живя среди блестящего двора, в расцвете молодости, что щедра на все дары жизни, прекрасная графиня выбрала именно того, кто этого совсем не заслуживает, того, кто уже немолод и обременен заботами, того, кто скрывается ото всех, потому что предчувствует близкий конец? Дядюшка! Если бы я знал графиню Дюбарри в дни своей молодости и красоты, когда женщины любили во мне все, что обыкновенно любят в молодом человеке, она могла бы сохранить обо мне воспоминание. Этого уже много. Но ведь нет ничего: ни прошлого, ни настоящего, ни будущего. Дядюшка! Надо отказаться от этой химеры. Зачем только вы пронзили мне сердце, нарисовав радужную картину неисполнимого счастья?
Пока эта тирада произносилась с пылом, которому позавидовал бы Моле, а Лекен счел бы достойной изучения, Ришелье кусал губы, приговаривая едва слышно:
"Неужели этот бездельник догадался, что графиня нас подслушивает? Дьявольщина! До чего ловок! Ну и мастер! С ним надо быть поосторожнее!"
Ришелье был прав. Графиня подслушивала, и каждое слово д’Эгильона западало ей в душу. Она наслаждалась его робким признанием, изысканной деликатностью того, кто даже в доверительном разговоре не выдал тайны прошлой связи из опасения бросить тень на, еще быть может, любимую женщину.
— Итак, отказываешься? — спросил Ришелье.
— От этого — да, дядюшка: к моему величайшему сожалению, это представляется мне совершенно невозможным.
— Надо хотя бы попытаться!..
— Но как?
— Ты принадлежишь к нашему кругу… Ты будешь каждый день видеться с графиней, постарайся ей понравиться, тысяча чертей!
— Ради какой-то выгоды? Нет, нет!.. Да если бы я имел несчастье ей понравиться, а сам думал бы о другом, я убежал бы со стыда на край света.
Ришелье поскреб подбородок.
"Дело в шляпе, — подумал он, — или д’Эгильон — дурак".
Вдруг со двора донесся стук колес и несколько голосов прокричали: "Король!"
— Черт побери! — вскричал Ришелье. — Король не должен меня здесь видеть, я убегаю!
— А я? — спросил герцог.
— Ты — другое дело, пусть он тебя увидит. Оставайся… Оставайся… И, ради Бога, не бросай начатого.
Ришелье поспешил к черной лестнице, бросив герцогу:
— До завтра!