VIII
КРАСНЫЙ КОЛПАК
Дюмурье удалился столь поспешно прежде всего потому, что ему мучительно было видеть отчаяние королевы: генерала трудно было взволновать какой-нибудь идеей, однако он был весьма чувствителен, когда дело касалось живых людей; он не знал жалости к политическим убеждениям, но был чуток к человеческому несчастью; к тому же его ожидал Бриссо, чтобы проводить к якобинцам, а Дюмурье торопился засвидетельствовать свою покорность наводящему на всех ужас клубу.
Что касается Законодательного собрания, то оно ничуть его не беспокоило с тех пор, как он стал своим человеком у Петиона, Жансонне, Бриссо и Жиронды.
Однако он не мог считать себя своим у Робеспьера, Колло д’Эрбуа и Кутона, а именно Колло д’Эрбуа, Кутон и Робеспьер держали в своих руках Якобинский клуб.
Его не ждали: кто мог предвидеть такую невероятную дерзость — министр короля является в Якобинский клуб! Вот почему при этом имени взгляды всех присутствовавших повернулись в его сторону.
Что собирался предпринять Робеспьер, увидев Дюмурье?
Робеспьер посмотрел в его сторону вместе со всеми; он насторожился, услышав, как имя генерала переходит из уст в уста, затем насупился и снова стал холоден и молчалив.
В зале сейчас же установилась ледяная тишина.
Якобинцы только что постановили в знак всеобщего равенства надеть красные колпаки; лишь трое или четверо членов Клуба решили, что их патриотизм и так хорошо известен, поэтому они не нуждаются в лишнем доказательстве.
Робеспьер был из их числа.
Дюмурье, не раздумывая, отбрасывает шляпу, берет с головы оказавшегося поблизости патриота красный колпак, натягивает его себе по самые уши и поднимается на трибуну, выставляя напоказ символ равенства.
Зал взорвался рукоплесканиями.
Нечто похожее на шипение гадюки заглушает всеобщее ликование, и аплодисменты сейчас же гаснут.
Это с тонких губ Робеспьера срывается: "Тсс".
С тех пор Дюмурье не раз признавался, что никогда пушечные ядра, со свистом проносившиеся над его головой, не заставляли его трепетать так, как это "тсс", сорвавшееся с губ бывшего депутата от Арраса.
Однако Дюмурье, и генерал, и оратор, был сильным противником; его так же трудно было привести в замешательство на трибуне, как и на поле боя.
Он невозмутимо выждал, пока полностью установится та же ледяная тишина, и звучным голосом произнес:
— Братья и друзья! Вся моя жизнь принадлежит отныне народу: я обещаю исполнять его волю и оправдать доверие конституционного короля; я буду вести переговоры с другими державами от имени свободного народа, и эти переговоры скоро принесут надежный мир либо приведут к окончательной войне!
В этом месте, вопреки "тсс" Робеспьера, снова вспыхнули аплодисменты.
— Если мы окажемся перед необходимостью войны, — продолжал оратор, — я отброшу перо политика и займу свое место в строю, чтобы победить или умереть свободным вместе с моими братьями! На моих плечах огромная тяжесть; братья, помогите мне нести его. Я нуждаюсь в советах; выскажите их на страницах своих газет; говорите мне правду, чистую правду, но отвергайте клевету и не отталкивайте гражданина, которого вы знаете как человека искреннего, бесстрашного и преданного делу революции!
Дюмурье умолк. Он сошел с трибуны под аплодисменты, и аплодисменты эти вызвали раздражение у Колло д’Эрбуа — актера, которого часто освистывали, но редко удостаивали рукоплесканиями.
— К чему эти аплодисменты? — крикнул он со своего места. — Если Дюмурье пришел сюда как министр, нам нечего ему ответить; если он пришел как наш брат и единомышленник, он всего-навсего исполнил свой долг и, стало быть, обязан согласиться с нашим мнением; значит, мы можем ответить ему только одно: пусть поступает так, как говорит!
Дюмурье поднял руку с таким видом, словно хотел сказать: "Именно так я это и понимаю!"
Тогда со своего места поднялся Робеспьер; на губах его застыла улыбка; все поняли, что он хочет пройти на трибуну, и посторонились, давая дорогу; его желание говорить было свято: все смолкло.
В отличие от настороженной тишины, которой был встречен Дюмурье, это молчание было доброжелательным и приветливым.
Робеспьер взошел на трибуну и, со свойственной ему торжественностью, обратился к собравшимся:
— Я отнюдь не принадлежу к тем, кто полагает, что министр не может быть патриотом, и даже не без удовлетворения принимаю обещания господина Дюмурье. Когда он исполнит свои обещания, когда он обуздает наших врагов, вооруженных против нас его предшественниками и теми заговорщиками, что еще и сегодня заправляют в правительстве, несмотря на изгнание некоторых министров, вот тогда, только тогда я, пожалуй, воздам ему хвалу; но даже тогда мне в голову не придет считать, что любой добрый гражданин из этого сообщества не стоит министра: только народ велик, только он, по моему мнению, достоин уважения; погремушка министерской власти перед ним ничто. Именно из уважения к народу, а также и к самому министру я требую, чтобы его появление здесь не сопровождалось почестями, что свидетельствовало бы скорее об упадке общественного сознания. Он просит наших советов. Я, со своей стороны, обещаю давать советы, полезные и ему, и государству. Все время пока господин Дюмурье явными свидетельствами патриотизма и прежде всего реальными услугами отечеству будет доказывать, что он брат всем честным гражданам и народный заступник, он может рассчитывать на нашу поддержку; меня не пугает присутствие в нашем обществе любого министра, однако я заявляю, что в ту самую минуту, как министр будет пользоваться здесь большим авторитетом, нежели рядовой член общества, я потребую его изгнания. Этому не бывать никогда!
Кончив свою язвительную речь, оратор под гром аплодисментов сошел с трибуны; однако на последней ступеньке его ждала ловушка.
Дюмурье в порыве наигранного воодушевления распростер объятия.
— Добродетельный Робеспьер! — вскричал он. — Неподкупный гражданин, позволь тебя обнять!
Несмотря на сопротивление бывшего члена Учредительного собрания, Дюмурье прижал его к своей груди. Присутствовавшие видели лишь объятие; никто не заметил брезгливого выражения лица Робеспьера.
Раздался новый взрыв аплодисментов.
— Ну, комедия сыграна! — шепнул Дюмурье на ухо Бриссо. — Я напялил красный колпак и обнял Робеспьера: теперь моя особа священна.
И действительно, зал и трибуны провожали его до двери криками "ура!".
В дверях молодой человек, исполнявший обязанности распорядителя, обменялся с министром быстрым взглядом и еще более торопливым пожатием руки.
Это был герцог Шартрский.
Время приближалось к одиннадцати. Бриссо вел Дюмурье за собой; оба они торопились к Роланам.
Супруги Роланы по-прежнему жили на улице Генего.
Бриссо предупредил их накануне о том, что Дюмурье по его наущению и совету Жансонне должен представить королю Ролана как министра внутренних дел.
Бриссо тогда же спросил у Ролана, чувствует ли он в себе достаточно сил для такой ноши, и Ролан, со свойственной ему простотой, отвечал, что надеется справиться.
Дюмурье шел ему сообщить, что все сделано.
Ролан и Дюмурье никогда до этого не виделись, они знали друг друга только по имени.
Нетрудно себе представить, с каким любопытством смотрели будущие коллеги друг на друга.
После обмена подходящими к случаю комплиментами — в них Дюмурье выразил Ролану особенное удовлетворение тем, что в правительстве будет состоять столь просвещенный и добродетельный патриот, — разговор, естественно, зашел о короле.
— Вот кто будет чинить нам препятствия, — с улыбкой заметил Ролан.
— Возможно, вы упрекнете меня в простодушии, которое, конечно, меня не украшает, — возразил Дюмурье, — но я считаю короля честным человеком и искренним патриотом.
Видя, что г-жа Ролан ничего не отвечает и лишь улыбается, он спросил:
— Госпожа Ролан со мной не согласна?
— Вы видели короля? — с свою очередь спросила она.
— Да.
— А королеву?
Теперь настала очередь Дюмурье промолчать и улыбнуться.
Ролан и Дюмурье договорились встретиться на следующее утро в одиннадцать часов, чтобы принести присягу.
После Собрания они должны были отправиться к королю.
Была половина двенадцатого; Дюмурье готов был остаться еще; однако для скромных людей, какими были супруги Роланы, это было уже позднее время.
Почему же Дюмурье был готов остаться?
А вот почему!
Быстрого взгляда, которым Дюмурье окинул при входе жену и мужа, оказалось довольно, чтобы он разглядел дряхлость супруга (Ролан был десятью годами старше Дюмурье, а Дюмурье выглядел лет на двадцать моложе Ролана) и богатые формы супруги. Госпожа Ролан, дочь гравера, как мы уже сказали, с раннего детства работала в мастерской отца, а выйдя замуж — в кабинете мужа; труд, этот суровый защитник, помогал девушке сохранить невинность, а супруге — верность.
Дюмурье принадлежал к породе мужчин, которые не могут смотреть на старого мужа без смеха, а на молодую жену — без вожделения.
Вот почему он не понравился ни мужу, ни жене.
И оба они заметили Бриссо и генералу, что уже поздно.
Бриссо и Дюмурье вышли.
— Ну, и что ты думаешь о нашем будущем коллеге? спросил Ролан супругу, когда дверь за гостями захлопнулась.
Госпожа Ролан усмехнулась.
— Есть люди, — отвечала она, — одного взгляда на которых довольно, чтобы составить о них представление. Проницательный ум, изворотливвый характер, лживый взгляд; этот человек выразил огромное удовлетворение патриотическим выбором, явившись тебе объявить об этом; так вот, я не удивлюсь, что рано или поздно именно он выгонит тебя в шею.
— Я точно такого же мнения, — согласился Ролан.
И оба они, со свойственной им безмятежностью, улеглись спать, не подозревая, что железная десница Судьбы только что кровавыми буквами начертала их имена на скрижалях революции.
На следующий день члены нового кабинета министров присягнули на верность Национальному собранию, после чего отправились в Тюильри.
Ролан был в башмаках со шнурками: ему, вероятно, не на что было купить пряжки; он был в круглой шляпе, так как другой никогда и не надевал.
Он отправился в Тюильри в своей обычной одежде и оказался последним в ряду коллег-министров.
Церемониймейстер, г-н де Брезе, пропустил пятерых министров, а Ролана остановил.
Ролан не понимал, почему его не пускают.
— Я тоже министр, как и они, — сказал он, — к тому же министр внутренних дел!
Однако его слова не произвели на церемониймейстера никакого впечатления.
Дюмурье все слышал и вмешался.
— Почему, — спросил он, — вы не позволяете господину Ролану войти?
— О сударь! — всплеснув руками, вскричал церемониймейстер. — Как можно?! В круглой шляпе и в туфлях без пряжек?!
— Да, сударь, огромное несчастье: круглая шляпа и туфли без пряжек! — не теряя хладнокровия, заметил Дюмурье.
И подтолкнул Ролана к двери в кабинет короля.
IX
СНАРУЖИ И ВНУТРИ
Кабинет министров, члены которого с таким трудом прорвались к королю, мог бы называться военным кабинетом.
Первого марта скончался император Леопольд в окружении своего итальянского гарема; он умер от составленных им самим возбуждающих снадобий.
Королева, вычитавшая в один прекрасный день в неведомом нам памфлете якобинцев о том, что приговор над австрийским императором будет свершен при помощи корочки запеченного паштета, вызвала Жильбера, чтобы расспросить его об универсальном противоядии, затем во всеуслышание заявила о том, что ее брат был отравлен.
Смерть Леопольда положила конец выжидательной политике Австрии.
В жилах сменившего его на троне Франца II (мы его застали, потому что он был современником не только наших отцов, но и нашим) текла немецкая и итальянская кровь. Это был австриец, рожденный во Флоренции, слабохарактерный, жестокий, вероломный; порядочный человек, по мнению священников; черствый ханжа, скрывающий свою двуличность под благодушным обликом, под розовой маской пугающей неподвижности и передвигающийся словно на пружинах, напоминая статую Командора или тень датского короля. Он отдал свою дочь победителю, лишь бы не расставаться со своими владениями, а затем ударил его в спину, едва тот сделал первый шаг к отступлению под нажимом ледяного ветра с севера; Франц II известен как хозяин свинцовых камер Венеции и застенков Шпильберга, мучитель Андриана и Сильвио Пеллико!
Вот каков покровитель эмигрантов, союзник Пруссии и враг Франции!
Наш посол в Вене, г-н де Ноай, был, что называется, пленником в собственном дворце.
Впереди нашего посла в Берлине, г-на де Сепора, бежал слух о том, что он явился вынюхивать тайны прусского короля через его любовниц.
Как нарочно, у этого прусского короля любовницы были!..
Господин де Сегюр представлялся королю на публичной аудиенции одновременно с посланцем из Кобленца.
Король повернулся к французскому посланнику спиной и громко спросил у господина, представлявшего принцев, как поживает граф д’Артуа.
Пруссия считала в те времена, как, впрочем, и в наши дни, что она стоит во главе немецкого прогресса; она жила этими нелепыми философскими традициями короля Фридриха, который поддерживал сопротивление турок и польские революции, в то же время задушив свободу Голландии; это было правительство со скрюченными пальцами, вылавливающее в мутной воде революций то Невшатель, то часть Померании, то часть Польши.
Франц II и Фридрих Вильгельм были нашими явными врагами; врагами пока еще тайными были Англия, Россия и Испания.
Во главе этой коалиции должен был стать воинственный король Шведский, карлик, который мнил себя великаном, звался Густавом III и которого Екатерина II крепко держала в руках.
Восхождение Франца II на австрийский престол было ознаменовано дипломатической нотой, которая требовала:
"1) удовлетворить претензии немецких государей, имеющих владения в королевстве, — иными словами, признать сюзеренитет императора посреди наших департаментов, то есть терпеть Австрию на территории самой Франции;
2) возвратить Авиньон, чтобы Прованс, как и раньше, не был раздроблен;
3) восстановить монархию по состоянию на 23 июня 1789 года".
Было очевидно, что эта нота соответствовала тайным желаниям короля и королевы.
Дюмурье в ответ лишь пожал плечами.
Можно было подумать, что Австрия заснула 23 июня и, проспав три года, проснулась 24-го.
Шестнадцатого марта 1792 года Густав был убит на балу.
Через день после этого убийства, о котором во Франции еще не было известно, Дюмурье получил австрийскую ноту.
Он немедленно отнес ее Людовику XVI.
Насколько Мария Антуанетта, сторонница крайних мер, стремилась к войне, считая ее избавлением, настолько король, приверженец умеренности, медлительности, уловок и окольных путей, боялся войны.
В самом деле, представьте, что война объявлена и одержана победа, король оказался бы во власти генерала-победителя; предположим, что война проиграна, народ объявил бы ответственным на неудачу короля, стал бы кричать о предательстве и бросился бы на Тюильри.
Наконец, если бы неприятель дошел до Парижа, кого он с собой привел бы?
Месье, то есть регента королевства.
Людовик XVI окажется низложенным, Марии Антуанетте будет предъявлено обвинение в супружеской неверности, а королевские дети, возможно, будут объявлены незаконнорожденными — вот каковы могут быть последствия возвращения эмигрантов в Париж.
Король доверял австрийцам, немцам, пруссакам, но не доверял эмигрантам.
Читая ноту, он, однако, понял, что пришло время обнажить меч и что отступать Франции некуда.
Двадцатого апреля король и Дюмурье входят в зал заседаний Национального собрания: они принесли объявление войны Австрии.
Объявление войны встречено с воодушевлением.
В этот торжественный час, который романист даже не смеет описывать и оставляет целиком истории, во Франции существует четыре ясно определившиеся партии:
безоговорочные роялисты (королева в их числе);
конституционные роялисты (к ним себя причисляет король);
республиканцы;
анархисты.
Абсолютные роялисты не имеют во Франции явных руководителей, кроме королевы.
За границей они представлены месье, графом д’Артуа, принцем Конде и герцогом Карлом Лотарингским.
Интересы королевы в этой партии представляют г-н де Бретёйль в Вене, г-н Мерси д’Аржанто в Брюсселе.
Руководители конституционной партии: Лафайет, Байи, Барнав, Ламет, Дюпор — одним словом, фейяны.
Король не прочь расстаться с абсолютной монархией и пойти вместе с ними, однако он склонен скорее держаться сзади, нежели выступать во главе.
Партию республиканцев возглавляют Бриссо, Верньо, Гюаде, Петион, Ролан, Инар, Дюко, Кондорсе и Кутон.
Руководители анархистов: Марат, Дантон, Сантер, Гоншон, Камилл Демулен, Эбер, Лежандр, Фабр д’Эглантин и Колло д’Эрбуа.
Дюмурье готов быть кем угодно, лишь бы соблюсти личный интерес и сохранить доброе имя.
Робеспьер снова ушел в тень: он выжидает.
Кому же теперь достанется знамя революции, то самое, которым потрясал на трибуне Собрания Дюмурье, этот сомнительный патриот?
Оно перейдет в руки Лафайета, героя Марсова поля!
Оно достанется Люкнеру! До сих пор Франция знала его как виновника того зла, которое он причинил ей, когда партизанил во время Семилетней войны.
Оно будет в руках Рошамбо, стремившегося лишь к оборонительной войне и уязвленного тем, что Дюмурье обращается прямо к его подчиненным, не отдавая свои приказы на суд старого, опытного командира.
Эти три человека командовали готовыми к выступлению армейскими корпусами.
Лафайет стоял по главе передового корпуса; ему надлежало спуститься вниз по реке Мёз, продвинувшись от Живе до Намюра.
Люкнер охранял Франш-Конте;
Рошамбо — Фландрию.
Лафайет, опираясь на корпус, который Рошамбо должен был прислать из Фландрии под командованием Бирона, возьмет Намюр и двинется на Брюссель, где его с распростертыми объятиями будут встречать брабантские революционеры.
Лафайету выпала прекрасная роль: он был в авангарде; именно ему Дюмурье предоставлял возможность первой победы.
Эта победа давала ему возможность стать главнокомандующим.
Если Лафайет станет победителем и главнокомандующим, а военным министром останется Дюмурье, они смогут забросить красный колпак в дальний угол; одной рукой они придушат Жиронду, а другой — якобинцев.
И дело контрреволюции было бы сделано!
А что же Робеспьер?
Робеспьер, как мы уже сказали, возвратился в тень, и немало было людей, которые утверждали, что существует подземный ход из лавочки столяра Дюпле в дворец короля Людовика XVI.
Не этим ли объясняется пенсион, который мадемуазель де Робеспьер получала позднее от ее высочества герцогини Ангулемской?
На сей раз, как, впрочем, и всегда, Лафайет изменил Лафайету.
Кроме того, предстояла война со сторонниками мира; поставщики оказались лучшими друзьями наших противников: они с удовольствием оставили бы наши войска без продовольствия и без боеприпасов, что, впрочем, они и сделали, обеспечив хлебом и порохом пруссаков и австрийцев.
Необходимо также заметить, что Дюмурье, мастер тайных интриг и скрытых ходов, не пренебрегал отношениями с Орлеанским домом — отношениями, которые его погубили.
Генерал Бирон был орлеанистом.
Таким образом, орлеанистам и фейянам, то есть Лафайету и Бирону, надлежало первыми вступить в бой и протрубить о первой победе.
Утром 28 апреля Бирон захватил Кьеврен и двинулся на Моне.
На следующй день, 29-го, Теобальд Диллон выступил из Лилля на Турне.
Бирон и Диллон — оба аристократы; это красивые и храбрые молодые люди, повесы и умницы, ученики Ришелье, один вполне искренен в своих патриотических убеждениях, другой так и не успеет составить себе убеждения (скоро он будет убит).
Мы где-то уже упоминали о том, что драгуны были армией аристократов в армии: два драгунских полка шли по главе трехтысячного корпуса Бирона.
Вдруг драгуны, еще не видя неприятеля, закричали: "Спасайся, кто может! Нас предали!"
Они разворачиваются и с криками обращаются в бегство, давя собственную инфантерию; пехотинцы думают, что драгунов преследует неприятель, и тоже обращаются в бегство.
Паника охватывает всех до единого.
То же происходит и с Диллоном.
Диллон встречается с австрийским отрядом в девятьсот человек; драгуны, идущие в авангарде, бегут, увлекая за собой инфантерию; пехотинцы бросают повозки, артиллерию и останавливаются лишь в Лилле.
Там беглецы сваливают свою трусость на командиров, убивают Теобальда Диллона и подполковника Бертуа, после чего передают их тела лилльской черни, а та их вешает и устраивает пляски вокруг мертвых тел.
Кто подстроил это поражение, целью которого было вселить нерешительность в сердца патриотов и уверенность в сердца врагов?
Жиронда, жаждавшая войны и кровоточившая с обоих флангов от двух только что полученных ран, Жиронда — и надобно заметить, что она была права — обвиняла в поражении двор, иными словами — королеву.
Первой мыслью жирондистов было ответить Марии Антуанетте ударом на удар.
Однако они дали королевской власти время одеться в броню гораздо более надежную, нежели кольчуга, которую королева приготовила когда-то для короля и прочность которой однажды ночью вместе с Андре испытала при помощи ножа!
Королева постепенно преобразовала знаменитую конституционную гвардию, разрешенную Учредительным собранием; в ней было не менее шести тысяч человек.
А что это были за люди! Бретеры и учителя фехтования, готовые вызвать на бой патриотически настроенных депутатов даже на скамьях Собрания! Дворяне из Бретани и Вандеи, провансальцы из Нима и Арля, дюжие священники, под предлогом отказа от присяги далеко забросившие свои сутаны, а вместо кропил взявшиеся за шпаги, кинжалы и пистолеты! Было здесь и множество кавалеров ордена Святого Людовика, появившихся неизвестно откуда и награжденных неизвестно за что; сам Дюмурье жалуется на это в своих мемуарах: какое бы правительство ни пришло на смену существующему, ему не удастся возродить уважение к этой красивой, но несчастливой награде, что раздается налево и направо; всего за два года крестом Святого Людовика было награждено шесть тысяч человек!
Дело дошло до того, что министр иностранных дел отказался от высшей степени этого ордена в пользу г-на де Ваттвиля, майора швейцарского полка Эрнеста.
Следовало сначала найти уязвимое место в этой броне, а уж потом попытаться разбить короля и королеву.
Вдруг город облетел слух, что над бывшей Военной школой развевается белый флаг; что флаг этот, который словно нарочно кто-то беспрестанно водружал, был получен из рук самого короля. Это напоминало черную кокарду 5–6 октября.
Зная контрреволюционные взгляды короля и королевы, парижане удивлялись, что не видят белого знамени над Тюильрийским дворцом; все были готовы к тому, что в одно прекрасное утро оно появится еще над каким-нибудь зданием.
Прослышав о знамени, народ бросился к казарме.
Офицеры хотели было воспротивиться, но солдаты их не поддержали.
В Военной школе был найден белый флаг величиной с ладонь, воткнутый в пирог, что прислал дофин.
Однако, помимо этой ничего не значащей тряпицы, были обнаружены в большом количестве гимны во славу короля, оскорбительные песенки о Собрании, а также множество контрреволюционных листовок.
В это время Базир выступает с докладом в Собрании; королевская гвардия разразилась радостными криками, узнав о поражении под Турне и Кьевреном; она выразила надежду, что через три дня будет взят Валансьен и через две недели Париж окажется в руках иноземных войск.
Более того, один кавалерист из этой гвардии, честный француз по имени Иоахим Мюрат, полагавший, что поступил на службу в настоящую конституционную гвардию, как следовало из ее названия, подает в отставку; его собирались подкупить и отправить в Кобленц.
Эта гвардия — страшное оружие в руках королевской власти, ведь по приказу короля она может выступить против Собрания, окружить манеж, арестовать представителей нации или перестрелять их всех до единого. Или и того лучше: она может взять короля, выйти с ним из Парижа, проводить его к границе и устроить второй вареннский побег, на сей раз успешный!
Вот почему 22 мая, то есть три недели спустя после поражения при Турне и Кьеврене, Петион, новый мэр Парижа, получивший это назначение благодаря влиянию королевы; тот самый, который привез королеву из Варенна и которому теперь она оказывает покровительство из ненависти к тому, кто позволил ей убежать; этот самый Петион обратился с письмом к командующему национальной гвардией и открыто выразил свои опасения по поводу возможного отъезда короля и посоветовал установить наблюдение, не спускать глаз и усилить патрулирование окрестностей…
За кем установить наблюдение? С кого не спускать глаз? Об этом Петион не говорит ничего.
В окрестностях чего усилить патрулирование? То же молчание.
Да и зачем называть в письме Тюильри и короля?
За кем обычно устанавливают наблюдение? За врагом!
Вокруг чего усиливают патрулирование? Вокруг вражеского лагеря!
Где находится вражеский лагерь? В Тюильри.
Кто враг? Король.
Таким образом, основной вопрос поставлен.
Петион, адвокатишка из Шартра, сын прокурора, задает его потомку Людовика Святого, потомку Людовика XIV, королю Франции!
И король Франции на это жалуется, ибо понимает, что голос Петиона звучит громче его собственного; он жалуется на это в письме, которое директория департамента приказывает расклеить на стенах Парижа.
Однако Петион ничуть этим не смущен; он оставляет его без ответа; он повторяет свое приказание.
Итак, истинный король — Петион.
Если вы в этом сомневаетесь, то сейчас сможете получить доказательство.
В своем докладе Базир требует упразднить конституционную гвардию короля и арестовать ее командующего, г-на де Бриссака.
Железо было горячо, и жирондисты ковали его, будучи умелыми кузнецами. Для них это был вопрос жизни и смерти.
В тот же день был принят декрет о роспуске конституционной гвардии и аресте герцога де Бриссака, а охрана Тюильри была поручена национальной гвардии.
О Шарни, Шарни! Где ты? В Варение ты едва не отбил королеву всего с тремястами всадников; что бы ты сказал, окажись ты в Тюильри во главе шести тысяч человек?
А Шарни был счастлив, забыв обо всем на свете в объятиях Андре.
X
УЛИЦА ГЕНЕГО И ТЮИЛЬРИ
Читатели, несомненно, помнят о том, как де Грав подал в отставку; король не хотел принимать ее, Дюмурье решительно не принял.
Дюмурье стремился сохранить де Грава, потому что тот был ему предан, и он действительно его оставил в кабинете министров; однако, когда стало известно об упомянутых нами поражениях, ему пришлось пожертвовать своим военным министром.
Он отказался от его услуг, бросив, таким образом, кость якобинскому Церберу и заставив его замолчать.
На его место он взял полковника Сервана, бывшего начальника королевских пажей, которого предлагали королю с самого начала.
Разумеется, Дюмурье и сам не представлял, что за человек его коллега и какой удар этот господин нанесет монархии.
Пока королева, сидя в мансарде Тюильрийского дворца, вглядывалась вдаль в надежде увидеть долгожданных австрийцев, другая женщина бодрствовала в своей скромной гостиной на улице Генего.
Одна олицетворяла контрреволюцию, другая — революцию.
Читатели, несомненно, догадались, что речь пойдет о г-же Ролан.
Именно она способствовала назначению Сервана министром, точно так же как г-жа де Сталь покровительствовала в этом Нарбонну.
Женская рука чувствуется повсюду в событиях трех ужасных годов: 91-го, 92-го, 93-го.
Серван дни напролет просиживал в гостиной г-жи Ролан; как все жирондисты, чьей вдохновительницей, светочем, Эгерией она являлась, он черпал силы в этой храброй душе, беспрестанно горевшей, не сгорая.
Поговаривали, что она была любовницей Сервана; она не опровергала этих слухов и, будучи чиста перед собой, лишь улыбалась в ответ на клевету.
Каждый день она видела, как ее супруг возвращается домой изможденным после борьбы; он чувствовал, что стоит на краю пропасти вместе со своим коллегой Клавьером, однако ничего еще не было известно наверное — все могло измениться.
В тот вечер, когда Дюмурье пришел предложить Ролану портфель министра внутренних дел, тот поставил свои условия.
— У меня нет ничего, кроме честного имени, — сказал он, — и я хочу, чтобы моя работа в кабинете министров не повредила моей репутации. Пусть на всех заседаниях совета министров присутствует секретарь и записывает мнение каждого: таким образом, будет понятно, изменю ли я хоть раз патриотизму и свободе.
Дюмурье согласился; он чувствовал необходимость прикрыть свое непопулярное имя жирондистским плащом. Дюмурье был из тех, кто всегда готов обещать, но исполняет обещания лишь в зависимости от обстоятельств.
Итак, Дюмурье не сдержал своего обещания, а Ролан тщетно требовал секретаря.
Не добившись ведения этих секретных протоколов, Ролан решил прибегнуть к помощи гласности.
Он основал газету "Термометр", однако и сам отлично понимал, что бывают такие заседания совета, когда немедленная огласка равносильна предательству родины.
Назначение Сервана было ему выгодно.
Но этого оказалось недостаточно: будучи нейтрализован генералом Дюмурье, совет бездействовал.
Законодательное собрание только что нанесло удар: оно распустило конституционную гвардию и арестовало Бриссака.
Вечером 29 мая Ролан возвратился домой вместе с Серваном и принес эту новость.
— Что сделали с распущенной гвардией? — поинтересовалась г-жа Ролан.
— Ничего.
— Так солдаты предоставлены самим себе?
— Да; их лишь обязали сдать синюю форму.
— Они завтра же наденут красные мундиры и превратятся в швейцарцев.
И действительно, на следующий день парижские улицы пестрели мундирами швейцарских гвардейцев.
Распущенная гвардия сменила форму, только и всего.
Она оставалась там же, в Париже, протягивая руки к иноземным державам, приглашая их поспешить, приготовившись распахнуть перед ними все двери.
Ни Ролан, ни Серван не видели способа помочь этой беде.
Госпожа Ролан взяла лист бумаги, вложила Сервану в руки перо и приказала:
— Пишите! "Предложение по случаю празднования четырнадцатого июля разбить в Париже лагерь для двадцати тысяч добровольцев…"
Не дописав фразы, Серван выронил перо.
— Король никогда не согласится! — заметил он.
— Стало быть, надо обратиться с этим предложением не к королю, а к Собранию; значит, вы должны потребовать этой меры не как министр, а как гражданин.
Перед Серваном и Роланом, точно при вспышке молнии, открылись необозримые горизонты.
— О, вы правы! — воскликнул Серван. — Благодаря этой бумаге, а также декрету о священнослужителях король у нас в руках.
— Теперь вы понимаете, не так ли? Духовенство — это контрреволюция и в лоне семьи, и в обществе; священники заставили прибавить к "Credo" фразу: "А те, кто заплатит налог, будут прокляты!" Пятьдесят присягнувших священников были зарезаны, их дома разграблены, их поля вот уже полгода как опустошены; пускай Собрание срочно составит декрет против священников-бунтовщиков. Дописывайте ваше предложение, Серван, а Ролан подготовит текст декрета.
Серван закончил фразу.
Ролан тем временем писал:
"Высылка мятежного священника за пределы королевства должна быть произведена в течение месяца в том случае, если требование будет выдвинуто двадцатью активными гражданами, поддержано жителями округа, утверждено властями; высылаемому будет выплачиваться три ливра в день в качестве подорожных вплоть до границы".
Серван прочитал свое предложение о лагере для двадцати тысяч добровольцев.
Ролан зачитал свой проект декрета о высылке священников.
Теперь вставал главный вопрос.
Действует король откровенно или готов на предательство?
Если король искренне поддерживает конституцию — он санкционирует оба декрета.
Если король предает нацию — он наложит вето.
— Я подпишу предложение о лагере как простой гражданин, — сообщил Серван.
— А Верньо выступит с предложением принять декрет о священниках, — в один голос заявили муж и жена.
На следующий день Серван отправил свое предложение в Собрание.
Верньо положил декрет в карман и пообещал вытащить его на свет, когда придет время.
Вечером того же дня Серван, как обычно, явился в Собрание.
О его предложении все уже знали: Ролан и Клавьер его поддерживали; Дюмурье, Лакост и Дюрантон были против.
— Идите, идите сюда, сударь! — вскричал Дюмурье. — Объясните свое поведение!
— Кому, простите? — не понял Серван.
— Королю! Нации! Мне!
Серван улыбнулся.
— Сударь, — продолжал Дюмурье, — вы сделали сегодня серьезный шаг.
— Да, я знаю, — согласился Серван, — чрезвычайно серьезный!
— Вы получили приказание короля действовать таким образом?
— Признаться, нет, сударь.
— Вы заручились мнением своих коллег?
— Не более, чем приказом короля, должен признать и это.
— Почему же вы поступили таким образом?
— Потому что я имею на это право как частное лицо, как гражданин.
— Значит ли это, что вы как частное лицо пользуясь правом гражданина, решились представить это подстрекательское предложение?
— Да.
— Отчего же вы прибавили к своей подписи звание военного министра?
— Я хотел дать понять Собранию, что как министр я готов поддержать то, чего требую как гражданин.
— Сударь! — заявил Дюмурье. — Так мог поступить лишь плохой гражданин и плохой министр!
— Сударь, — отвечал Серван, — позвольте мне самому судить о том, что касается моей совести; если бы я выбирал судью в столь щекотливом вопросе, я позаботился бы о том, чтобы его не звали Дюмурье.
Дюмурье побледнел и сделал шаг по направлению к Сервану.
Тот схватился за эфес шпаги, Дюмурье — тоже.
В это мгновение в зале появился король.
Он еще ничего не знал о предложении Сервана.
Все промолчали.
На следующий день в Собрании обсуждался декрет о сосредоточении в Париже двадцати тысяч федератов.
Короля потрясла эта новость.
Он вызвал Дюмурье.
— Вы мой верный слуга, сударь, — сказал он ему, — и я знаю, как вы защищали монархию, выступая против этого ничтожества Сервана.
— Я благодарю ваше величество, — отозвался Дюмурье; помолчав, он продолжал: —Известно ли королю, что декрет принят?
— Нет, — отвечал король, — однако это не имеет значения: я решил на этот случай использовать свое право вето.
Дюмурье покачал головой.
— Вы со мной не согласны, сударь? — удивился король.
— Государь, — отвечал Дюмурье, — вы не можете противостоять этой силе, вы вызываете подозрение у большей части населения; против вас направлены злобные выпады якобинцев, тонкая политика республиканцев; в нынешних условиях подобное решение с вашей стороны будет равносильно объявлению войны.
— Война так война! Я достаточно долго воюю со своими друзьями, пора объявить войну и врагам!
— Государь! В первом случае у вас десять шансов на победу, по втором — десять шансов проиграть!
— Разве вы не знаете, зачем они хотят собрать в Париже двадцать тысяч человек?
— Если ваше величество соблаговолит послушать меня хотя бы пять минут, я надеюсь не только доказать, что знаю их цель, но и предсказать последствия.
— Говорите, сударь, — промолвил король, — я слушаю.
Людовик XVI облокотился на ручку кресла, подпер рукой щеку и обратился в слух.
— Государь, — начал Дюмурье, — требующие принятия этого декрета являются не только врагами короля, но и врагами отечества.
— Вот видите! — перебил его король. — Вы и сами это признаете!
— Скажу больше: приведение этого декрета в исполнение может повлечь за собой огромные несчастья.
— Так что же?
— Позвольте, государь…
— Да, да, продолжайте!
— Военный министр виноват в том, что потребовал сосредоточить в окрестностях Парижа двадцать тысяч человек, в то время как наша армия ослаблена, наши границы оголены, наша казна пуста.
— Ну еще бы! Разумеется, он в этом виноват!
— Он не только виноват, государь: он еще поступает неосмотрительно, а ведь это гораздо хуже! Неосмотрительно выступать перед Собранием с предложением о сосредоточении недисциплинированной толпы, разжигая ее патриотизм, которым может воспользоваться первый же честолюбец!
— О, устами Сервана говорит Жиронда!
— Да, государь, — подтвердил Дюмурье, — однако воспользуется этим отнюдь не Жиронда.
— Этим воспользуются фейяны, не правда ли?
— Ни те ни другие: это будут якобинцы! Их влияние распространяется на все королевство, и из двадцати тысяч федератов девятнадцать могут оказаться их сторонниками. Таким образом, можете мне поверить, государь, авторы декрета будут опрокинуты самим декретом.
— Если бы я мог в это поверить, я бы почти утешился! — воскликнул король.
— Итак, я полагаю, государь, что декрет опасен для нации, для короля, для Национального собрания, но особенно для своих авторов: он послужит возмездием; однако, по моему мнению, у вас нет другого выхода, кроме как его санкционировать; этот декрет задуман с таким коварством, что я почти убежден, государь, в этом деле замешана женщина!
— Госпожа Ролан, не так ли? И почему женщины не занимаются прядением или вязанием, вместо того чтобы вмешиваться в политику?
— Что же вы хотите, государь! Госпожа де Ментенон, госпожа де Помпадур и госпожа Дюбарри отбили у них привычку к рукоделию… Декрет, как я вам уже говорил, задуман с большим коварством, он вызвал бурное обсуждение, был принят с воодушевлением — все просто ослеплены этим дурацким декретом; если вы и наложите на него вето, это вряд ли помешает его исполнению. Вместо разрешенных законом двадцати тысяч человек, которых можно будет усмирить, из провинций по случаю приближающегося праздника Федерации нахлынет без всякого декрета сорок тысяч человек, и они могут одним махом смести и конституцию, и Собрание, и трон!.. Если бы мы были победителями, а не побежденными, — понизив голос, продолжал Дюмурье, — если бы у меня был предлог назначить Лафайета главнокомандующим и отдать под его начало сто тысяч человек, я бы вам сказал: "Государь, не соглашайтесь!" Но мы проиграли и в войне с внешним врагом, и в борьбе с внутренними врагами, и потому я вам говорю: "Государь, соглашайтесь!"
В эту минуту кто-то поскребся в дверь.
— Войдите! — крикнул Людовик XVI.
Это был камердинер Тьерри.
— Государь, — доложил он, — господин Дюрантон, министр юстиции, просит ваше величество его принять.
— Что ему нужно? Узнайте, Дюмурье.
Дюмурье вышел.
В то же мгновение гобелен, висевший в проеме двери, что вела из кабинета короля в покои королевы, приподнялась и на пороге появилась Мария Антуанетта.
— Государь! Государь! — взмолилась она. — Не отступайте! Этот Дюмурье — такой же якобинец, как и все остальные. Не он ли напялил красный колпак? Что же касается Лафайета, то, как вам известно, я предпочитаю погибнуть, нежели быть спасенной им!
В эту минуту послышались приближающиеся шаги Дюмурье: гобелен вновь опустился, и видение исчезло.
XI
ВЕТО
Едва опустился гобелен, как в кабинет вошел Дюмурье.
— Государь, — сообщил он, — предложенный господином Верньо декрет о священниках только что принят Собранием.
— Да это заговор! — поднимаясь, вскричал король. — И как этот декрет звучал?
— Вот он, государь; господин Дюрантон вам его принес. Я подумал, что ваше величество окажет мне честь поделиться со мной вашим мнением, прежде чем мы станем обсуждать его на совете.
— Вы правы. Дайте мне эту бумагу.
Дрогнувшим от волнения голосом король прочел уже знакомый нам текст.
Едва кончив чтение, он скомкал бумагу и отшвырнул в сторону.
— Я никогда не санкционирую подобный декрет! — вскричал он.
— Прошу прощения, государь, но я опять не соглашусь с вашим величеством, — возразил Дюмурье.
— Сударь! Я могу еще проявить неуверенность в политических вопросах, — заметил король, — но в вопросах веры — никогда! В политике я руководствуюсь разумом, а разум может ошибиться; в вопросах веры я сужу по совести, а совесть — безупречный судия.
— Государь! — продолжал Дюмурье. — Год тому назад вы санкционировали декрет о присяге священнослужителей.
— Э, сударь! — воскликнул король. — Да у меня не было другого выхода!
— А ведь именно тогда, государь, вам следовало наложить вето; второй декрет — следствие первого. Первый послужил причиной всех зол во Франции, второй — это спасение от всех бед: он суров, но не жесток. Первый декрет был законом, касающимся религии: он покушался на свободу отправления культа; а этот — не более чем политический закон, затрагивающий вопросы безопасности и спокойствия королевства; он обеспечивает безопасность не приведенных к присяге священников и уберегает их от преследования. Вы их не только не спасете своим вето, но и лишите их помощи закона, вы способствуете тому, чтобы они становились жертвами, а французов толкаете на то, чтобы они стали их палачами. Мне представляется, государь, — простите мне солдатскую прямоту, — что после того, как вы (осмелюсь заметить, ошибочно) санкционировали декрет о присяге священнослужителей, вето, наложенное на этот второй декрет, способный остановить потоки вот-вот готовой хлынуть крови, будет на совести вашего величества; именно вы, государь, будете виновны во всех преступлениях, которые совершит народ.
— Каких же преступлений вы еще ждете от народа, сударь? Разве можно совершить большие преступления, нежели те, что уже совершены? — донесся чей-то голос из соседней комнаты.
Дюмурье вздрогнул при его звуке: он узнал металлический тембр и акцент королевы.
— Ах, ваше величество, — промолвил он, — я предпочел бы завершить этот разговор с королем.
— Сударь, — сказала вошедшая королева, горько улыбнувшись Дюмурье и бросив почти презрительный взгляд на короля, — я хочу задать вам только один вопрос.
— Какой, ваше величество?
— Вы полагаете, что королю следует и далее сносить угрозы Ролана, наглость Клавьера и проделки Сервана?
— Нет, ваше величество, — покачал головой Дюмурье, — я возмущен всем этим не меньше вас; я восхищаюсь терпением короля и, раз уж мы об этом заговорили, осмелюсь умолять его величество о полной смене кабинета министров.
— О полной смене? — переспросил король.
— Да; пусть ваше величество даст нам отставку всем шестерым и выберет, если сумеет найти, таких людей, которые не принадлежали бы ни к какой партии.
— Нет, нет, — возразил король, — я хочу, чтобы вы остались… вы и славный Лакост, ну и Дюрантон тоже; но окажите мне услугу и избавьте меня от этих троих наглых бунтовщиков, потому что должен признаться, сударь, моему терпению приходит конец.
— Дело это опасное, государь.
— Неужели вы отступите перед опасностью? — снова вмешалась королева.
— Нет, ваше величество, — покачал головой Дюмурье, — однако у меня есть свои условия.
— Условия? — надменно переспросила королева.
Дюмурье поклонился.
— Говорите, сударь, — разрешил король.
— Государь, — начал Дюмурье, — я подвергаюсь ударам трех мятежных группировок, на которые разделился Париж. Жирондисты, фейяны, якобинцы наперебой обстреливают меня; я полностью лишился популярности, а так как бразды правления можно хоть как-то удержать лишь благодаря поддержке общественного мнения, я смогу быть вам по-настоящему полезен лишь при одном условии.
— Каком же?
— Пусть будет объявлено во всеуслышание, государь, что я и двое моих коллег остались в кабинете министров ради того, чтобы были санкционированы оба только что принятых декрета.
— Это немыслимо! — вскричал король.
— Невозможно! Невозможно! — вторила королева.
— Вы отказываетесь?
— Мой самый страшный враг, сударь, — заметил король, — не навязал бы мне более жестких условий, нежели ваши.
— Государь, — отвечал Дюмурье, — клянусь честью дворянина и солдата, что считаю их необходимыми для вашей безопасности.
Обернувшись к королеве, он продолжал:
— Ваше величество! Если это не нужно вам самой; если бесстрашная дочь Марии Терезии не только презирает опасность, но по примеру своей матери готова идти ей навстречу, то вспомните хотя бы, ваше величество, что вы не одна: подумайте о короле, подумайте о своих детях; вместо того чтобы подталкивать их к пропасти, объединитесь со мной, чтобы удержать его величество на краю бездны, над которой повис трон! Если я считал необходимым одобрение обоих декретов еще до того, как ваше величество выразили свое пожелание освободиться от трех мешающих вам мятежных министров, — прибавил он, обращаясь королю, — судите сами, насколько необходимым я считаю это одобрение сейчас, когда речь идет об их отставке. Если вы согласитесь на нее, не одобрив при этом декретов, у народа будет две причины для неприязни к королю: он будет считать ваше величество врагом конституции, а отправленные в отставку министры станут в глазах общественности мучениками, и я не могу поручиться за то, что через несколько дней более серьезные события не будут угрожать вашей короне и вашей жизни. Предупреждаю вас, ваше величество, что я не могу, даже ради службы вам, пойти — не скажу против своих принципов, но против своих убеждений. Дюрантон и Лакост со мной согласны; однако я не уполномочен говорить от их имени. Но что касается меня, то я вам уже сказал, государь, и готов еще раз это повторить: я останусь в совете министров лишь в том случае, если ваше величество одобрит оба декрета.
Король сделал нетерпеливое движение.
Дюмурье поклонился и пошел к двери.
Король и королева переглянулись.
— Сударь! — остановила генерала королева.
Дюмурье замер.
— Подумайте сами, как тяжело королю санкционировать декрет, согласно которому в Париже соберутся двадцать тысяч негодяев, в любую минуту готовых нас растерзать!
— Ваше величество, — отвечал Дюмурье, — опасность велика, мне это известно; вот почему надо смотреть ей прямо в лицо, однако не следует ее преувеличивать. В декрете говорится, что исполнительные власти укажут место сбора этих двадцати тысяч людей, а среди них отнюдь не все негодяи; в нем также говорится, что военному министру вменяется в обязанность назначить туда офицеров и должным образом организовать эту массу.
— Да ведь военный министр — Серван!
— Нет, государь; с той минуты, как Серван подаст в отставку, военным министром буду я.
— Ах вот как! Вы? — переспросил король.
— Так вы возглавите военное министерство? — удивилась королева.
— Да, ваше величество! И надеюсь повернуть против ваших врагов меч, занесенный над вашей головой.
Король и королева опять переглянулись, словно советуясь.
— Предположим, — продолжал Дюмурье, — что местом расположения этих людей я назначу Суасон, а во главе этой толпы поставлю надежного и умного генерал-лейтенанта и двух бригадных генералов; они разобьют этих людей на батальоны; по мере того как четыре-пять батальонов будут сформированы и вооружены, министр, идя навстречу просьбам генералов, будет посылать их на границы, и тогда, как вы сами видите, государь, декрет, задуманный как средство ущемления ваших интересов, окажется весьма вам полезен..
— А вы уверены, что добьетесь разрешения разместить этих людей в Суасоне? — спросил король.
— За это я отвечаю.
— В таком случае принимайте военное министерство.
— Государь, — продолжал Дюмурье, — в министерстве иностранных дел ответственность моя необременительна и косвенна; не то — военное министерство: ваши генералы — мои враги; вы только что имели случай убедиться в их слабости, и мне придется отвечать за их ошибки; но коль скоро речь идет о жизни вашего величества, о безопасности королевы и ее августейших детей, о спасении конституции, я согласен! Итак, государь, мы пришли к общему мнению относительно одобрения декрета о двадцати тысячах федератов?
— Если вы военный министр, я полностью полагаюсь на вас.
— В таком случае перейдем к декрету о священниках.
— Что касается этого декрета, сударь, то я вам уже сказал: он никогда не будет утвержден мною.
— Государь, вы сами поставили себя перед необходимостью принять это решение, когда санкционировали первый декрет.
— Тогда я допустил ошибку и упрекаю себя за нее; однако это вовсе не причина, чтобы ее повторить.
— Государь, если вы не утвердите этот декрет, вы совершите гораздо большую ошибку, чем в первый раз!
— Государь! — вмешалась королева.
Король повернулся к Марии Антуанетте.
— Неужели и вы просите меня об этом, ваше величество? — удивился он.
— Государь, — повторила королева, — я должна признать, что, выслушав разъяснения господина Дюмурье, я полностью с ним согласна.
— Ну что ж, в таком случае… — начал король.
— В таком случае, государь?.. — в нетерпении подхватил Дюмурье.
— Я согласен, однако, с тем условием, что вы как можно скорее избавите меня от трех бунтовщиков.
— Поверьте, государь, я сделаю это при первом же удобном случае, — пообещал Дюмурье, — и уверен, что такой случай не замедлит представиться.
Поклонившись королю и королеве, Дюмурье удалился.
Оба они до тех пор, пока за ним не затворилась дверь, провожали взглядом новоиспеченного военного министра.
— Вы сделали мне знак согласиться, — заметил король, — что вы хотите теперь мне сказать?
— Прежде всего вам следует дать согласие на декрет о двадцати тысячах человек, — сказала королева, — пусть он разобьет лагерь в Суасоне, пусть рассредоточит этих людей, а уж потом… Потом будет видно, что делать с декретом о священнослужителях.
— Но он напомнит мне о данном мною слове, мадам!
— Вот и прекрасно; он себя скомпрометирует и будет у вас в руках.
— Да нет, это я буду у него в руках: он заручился моим словом.
— Ба! Ну, этому горю легко помочь, стоит лишь вспомнить вашего наставника герцога де Ла Вогийона!
И, взяв короля за руку, она увлекла его в соседнюю комнату.
XII
СЛУЧАЙ
Как мы уже сказали, завязалась настоящая война между улицей Генего и Тюильрийским дворцом, между королевой и г-жой Ролан.
Странная вещь! Обе женщины оказывали на своих мужей такое влияние, которое в конечном счете привело всех четверых к смерти.
Правда, они пришли к ней разными путями.
Только что описанные нами события происходили 10 июня; 11-го вечером Серван в веселом расположении духа вошел к г-же Ролан.
— Поздравьте меня, дорогая! Я имел честь только что быть изгнанным из совета министров! — сообщил он.
— Как это произошло? — спросила г-жа Ролан.
— Вот как было дело: сегодня утром я отправился к королю, чтобы обсудить некоторые дела по своему ведомству, после чего горячо взялся за вопрос о лагере для двадцати тысяч человек, однако…
— Однако?
— Едва я раскрыл рот, как король с недовольным видом повернулся ко мне спиной; а вечером ко мне пришел господин Дюмурье и от имени его величества отобрал портфель военного министра.
— Дюмурье?
— Да.
— Он играет в этом деле отвратительную роль; впрочем, меня это не удивляет. Спросите у Ролана, что я ему сказала об этом человеке в тот день, когда впервые его увидела… Кстати, нас предупредили, что он ежедневно видится с королевой.
— Это предатель!
— Нет, он честолюбец. Ступайте за Роланом и Клавьером.
— А где Ролан?
— Ведет прием в министерстве внутренних дел.
— Чем же в это время займетесь вы?
— Я сяду за письмо, которое покажу вам по вашем возвращении… Идите.
— Вы и впрямь олицетворяете собой прославленную богиню Разума, которую издавна призывают философы.
— А честные люди ее уже нашли… Не возвращайтесь без Клавьера.
— Выполняя эту вашу просьбу, я, по-видимому, буду вынужден заставить вас ждать.
— Для составления письма мне понадобится час.
— Отлично! Да вдохновит вас гений Франции!
Серван вышел. Не успела за ним захлопнуться дверь, как г-жа Ролан села за стол и написала следующее:
"Государь!
Состояние, в котором находится сейчас Франция, не может длиться долго: это состояние кризиса, острота которого достигла наивысшей степени; оно неизбежно должно привести к взрыву, и он не оставит Ваше Величество равнодушным, так как будет иметь большое значение для всего государства.
Я счастлив доверием Вашего Величества и, занимая высокий пост, должен говорить Вам правду; осмеливаюсь сказать ее, ибо Вы сами возложили на меня такую обязанность.
Французы выработали конституцию, вызвавшую появление недовольных и бунтовщиков; большинство нации готово ее поддержать, эти люди поклялись защищать ее даже ценой собственной жизни и потому с радостью встретили гражданскую войну, видя в ней верное средство упрочения конституции. Однако меньшинство не теряет надежды и делает все возможное, чтобы взять верх; вот чем объясняется эта внутренняя борьба с законами, эта анархия, от которой стонут честные граждане, а недоброжелатели тем временем изо всех сил стараются воспользоваться ею, распространяя клевету о новом режиме; отсюда бурно проходящее повсюду разделение граждан, ведь нигде не осталось равнодушных: люди желают либо победы конституции, либо ее изменения, поступая в соответствии с тем, поддерживают они ее или хотят ухудшить. Я не стану разбирать здесь, что же в самом деле представляет собой конституция; ограничусь лишь изложением того, что требуется предпринять при сложившихся обстоятельствах, и, оставаясь, насколько это будет возможно, беспристрастным, попытаюсь показать, чего мы может ожидать и чему следует содействовать.
Ваше Величество, Вы пользовались огромными прерогативами, полагая, что обязаны этим монархии; Вы были воспитаны на мысли, что навсегда сохраните их, и потому, разумеется, не могли испытывать удовольствия, видя, как их у Вас отбирают; желание возвратить утерянное было столь же естественно, сколь и сожаление о потере. Эти чувства, вполне объяснимые с точки зрения человеческой природы, входили, должно быть, в расчеты врагов революции; итак, они рассчитывали на скрытую выгоду до тех пор, пока обстоятельства не позволят им надеяться на открытое покровительство. Эти планы не могли не обратить на себя внимания народа и пробудили в нем недоверие. Таким образом, Ваше величество, Вы постоянно находились перед выбором: уступить своим прежним привычкам, своим личным привязанностям или пойти на жертвы, продиктованные мудростью и вызываемые необходимостью, иными словами, придать смелости бунтовщикам и вызвать беспокойство у целой нации или же, напротив, умиротворить ее, объединясь с ней. Все имеет свой конец; вот и с нерешительностью пришло время расстаться навсегда.
Как поступит сегодня Ваше Величество: в открытую присоединится к тем, кто намеревается изменить конституцию, или же отважно и безоговорочно посвятит себя делу ее победы? Вот вопрос, на который настоящее положение дел требует немедленного ответа.
Что же касается сугубо метафизического вопроса о том, созрели ли французы для свободы, то спор на эту тему ни к чему не приведет, потому что речь идет не о том, чтобы выяснить, какими мы будем через сто лет, а о том, на что способно нынешнее поколение.
"Декларация прав " стала политическим Евангелием, а французская конституция — новой религией, ради которой народ готов идти на смерть. Вот почему в своем увлечении народ уже неоднократно преступал закон, и когда этот последний оказывался недостаточно жестким для сдерживания смутьянов, граждане позволили себе расправиться с ними по-своему. Вот почему владения эмигрантов или лиц, признанных принадлежащими к их партии, были подвергнуты разграблению, продиктованному жаждой мести; вот почему многие департаменты были вынуждены сурово поступить со священниками, осужденными общественным мнением, которое угрожало им расправой.
В этом столкновении интересов все чувства приобрели силу страстей. Отечество — это не просто слово, выражающее понятие, которое наше воображение стремится приукрасить; это живое существо, кому люди уже принесли немало жертв, к кому народ с каждым днем чувствует все большую привязанность благодаря заботам, которых оно требует; его создали ценой больших усилий, его взращивают в тревогах, его любят как за то, чего оно стоило, так и за то, чего от него ждут. Все посягательства на него способны лишь разжечь внушаемый им энтузиазм.
До какой же степени этот энтузиазм возрастет в ту минуту, когда неприятельские силы за пределами страны объединятся с внутренними заговорщиками, чтобы нанести ей губительные удары!
Брожение достигло высшей отметки по всей стране; нас ожидает оглушительный взрыв, если только Вашему Величеству не удастся вызвать разумное доверие к своим намерениям и тем самым умиротворить страну; однако заявления этого доверия не создадут; оно может быть основано только на фактах.
Французской нации очевидно, что ее конституция жизнеспособна, что правительство будет обладать достаточной силой с того времени, как Ваше Величество, желая полной победы этой конституции, подкрепит законодательные органы всей силой власти исполнительной, устранит любые поводы для волнения народа, недовольных же лишит всякой надежды.
Взять, к примеру, два недавно принятых Собранием важных декрета; оба они по сути затрагивают интересы общественного спокойствия и спасения государства. Промедление с их одобрением внушает недоверие; если оно затянется, это вызовет недовольство и, должен сказать, что принимая во внимание наблюдаемое в наше время возбуждение умов, недовольство может привести к чему угодно!
Уже нет времени для проволочек, нет возможности выжидать. В умах революция уже произошла; она неизбежно приведет к кровопролитию и будет скреплена им, если здравый смысл не помешает свершиться несчастью, которого еще можно избежать.
Я знаю, существует мнение, будто можно всего достичь и все обуздать с помощью чрезвычайных мер; однако как только будут развернуты силы с целью обуздать Собрание, как только в Париже поселится ужас, а его окрестности будут отрезаны и парализованы, возмущенная Франция поднимется и, раздираемая ужасами гражданской войны, разовьет ту мрачную энергию, мать добродетелей и преступлений, неизбежно губительную для тех, кто ее вызвал.
Спасение государства и счастье Вашего Величества тесно связаны; никакая сила не способна их разделить; чудовищные жестокости и неизбежные несчастья ожидают Ваш трон, если Вы сами не утвердите его на основах конституции и не укрепите общественное спокойствие, которое, наконец, должно быть нам обеспечено.
Таким образом, настроение умов, состояние дел, политические причины, интересы Вашего Величества настоятельно требуют объединиться с законодательной властью и откликнуться на волю нации; они превращают в необходимость то, что принципы именуют долгом; но природная отзывчивость нашего сердечного народа готова и в этом найти повод для благодарности. Вы были жестоко обмануты, государь, когда Вам внушили отчуждение или недоверие к легкоранимому народу; Вас постоянно смущали, подталкивая к действиям, способным его встревожить. Пусть он увидит, что Вы полны решимости на деле одобрить конституцию, с которой он связывает свои надежды на счастье, и очень скоро Вы увидите, как народ умеет быть благодарным.
Поведением некоторых священнослужителей, послужившим поводом для проявления фанатизма недовольных, продиктован мудрый закон против смутьянов. Так пусть Ваше Величество его утвердит! Этого требуют общественное спокойствие и спасение священников; если этот закон не будет введен в действие, власти департаментов вынуждены будут, как уже делается во многих местах, заменить его насильственными мерами, а разъяренный народ дополнит их крайностями.
Предпринимаемые нашими врагами попытки контрреволюционного переворота, волнения в столице, недовольство, вызванное поведением Вашей гвардии, свидетельствовавшим о Вашем одобрении действий солдат, что следует из прокламации, истинно недальновидной при сложившихся обстоятельствах, а также местоположение Парижа, его близость к границам — все это потребовало создания военного лагеря в непосредственной близости от города; эта мера, поразившая все умы своей мудростью и своевременностью, также ждет лишь санкции Вашего Величества. Зачем же нужна отсрочка, заставляющая думать, что санкция дается с сожалением, тогда как быстрота принятия этого решения завоевала бы Вам все сердца?! Ведь попытки, предпринимаемые штабом национальной гвардии Парижа против этой меры, дают основание подозревать, что в этом замешано высшее руководство; разглагольствования некоторых озлобленных демагогов заставляют заподозрить их в связях с теми, кто заинтересован в отмене конституции; и вот уже общественное мнение усматривает злой умысел во всех намерениях Вашего Величества. Еще немного, и народ с прискорбием вынужден будет признать, что его король — друг и соучастник заговорщиков!
Боже правый! Неужели ты поразил слепотой сильных мира сего и они обречены на то, чтобы внимать лишь советам тех, кто влечет их в бездну?
Я знаю, что короли не любят сурового голоса правды; знаю я и другое: революции становятся неизбежностью именно потому, что этот голос никогда не может заставить себя услышать; но я уверен, что именно так мне следует говорить с Вашим Величеством: не только как гражданину, уважающему законы, но и как облеченному Вашим доверием министру, исполняющему свои обязанности, и я не знаю ничего, что могло бы мне помешать исполнить долг, как я его понимаю.
Действуя в том же духе, я готов повторить Вашему Величеству свои увещания о необходимости и целесообразности исполнить закон, предписывающий иметь в совете министров секретаря; появление такого закона говорит само за себя, так что исполнение его должно было бы последовать без промедления; важно употребить все средства на то, чтобы сохранить в обсуждениях столь необходимые значительность, мудрость и зрелость суждений; для несущих перед народом ответственность министров необходим способ удостоверить свое мнение; если бы такой способ существовал, я не стал бы обращаться с письмом к Вашему Величеству.
Жизнь ничего не значит для того, кто превыше всего ставит долг; однако наряду со счастьем исполненного долга для него важно единственное — возможность доказать, что он его исполнил, сохранив верность народу; это его прямая обязанность как общественного деятеля.
10 июня 1792, IV год свободы".
Письмо только что было закончено; оно было написано на одном дыхании; в это самое время возвратились Серван, Клавьер и Ролан.
Госпожа Ролан в двух словах изложила трем единомышленникам свой план.
Письмо, которое было прочитано им троим, завтра услышат три других министра: Дюмурье, Лакост и Дюрантон.
Либо они его одобрят и присоединят свои подписи к подписи Ролана, либо они его отвергнут, и тогда Серван, Клавьер и Ролан одновременно подадут в отставку, объяснив ее нежеланием их коллег подписать письмо, выражающее, как им представляется, мнение всех честных французов.
После этого они передадут письмо в Национальное собрание, и тогда во Франции ни у кого не останется сомнений в причине выхода из совета трех министров-патриотов.
Письмо было прочитано трем друзьям, и они не захотели менять ни единого слова. Госпожа Ролан была для всех троих общей душой, источником, к которому каждый из них приходил черпать эликсир патриотизма.
На следующий день после того, как Ролан прочел письмо Дюмурье, Дюрантону и Лакосту, мнения разделились.
Все трое одобрили идею, однако способ ее выражения вызвал споры; в конечном счете они отвергли письмо и сказали, что лучше отправиться к королю лично.
Таким образом они хотели уйти от ответа.
В тот же вечер Ролан поставил под письмом свою подпись и отправил его королю.
Почти тотчас же Лакост вручил Ролану и Клавьеру приказ об их отставке.
Как и говорил Дюмурье, случай не замедлил представиться.
Правда и то, что король его не упустил.
На следующий день, как это и предусматривалось, письмо Ролана было прочитано с трибуны одновременно с сообщением об отставке его и двух его коллег: Клавьера и Сервана.
Огромным большинством голосов Собрание решило, что трое отправленных в отставку министров имеют огромные заслуги перед отечеством.
Итак, война внутри страны была объявлена точно так же, как и за ее пределами.
Единственное, что удерживало Собрание от нанесения первых ударов, — желание узнать, как король отнесется к двум последним декретам.
XIII
УЧЕНИК ГОСПОДИНА ГЕРЦОГА ДЕ ЛА ВОГИЙОНА
В то время, как Собрание дружным голосованием выразило благодарность трем министрам, покинувшим совет, и принимало решение опубликовать и разослать письмо Ролана во все департаменты, на пороге Собрания появился Дюмурье.
Все знали, что генерал храбр, но никто не подозревал, что он дерзок.
Едва узнав о том, что происходит, он отважно ринулся в бой, намереваясь взять быка за рога.
Предлогом для его присутствия в Собрании послужила замечательная памятная записка о состоянии наших вооруженных сил; он был военным министром всего два дня и сделал и заставил сделать эту работу за одну ночь: это было обвинение Сервана, на самом деле относившееся скорее к де Граву и особенно к его предшественнику Нарбонну.
Серван оставался в министерском кресле всего десять или двенадцать дней.
Дюмурье чувствовал свою силу: он расстался с королем, которого заклинал сохранить верность данному слову относительно утверждения обоих декретов, и король не только подтвердил свое обещание, но и сообщил, что святые отцы, с которыми он советовался по этому поводу, дабы совесть его была спокойна, согласились с мнением Дюмурье.
И вот военный министр пошел прямо к трибуне и поднялся на нее под улюлюканье и злобные крики присутствовавших.
Оказавшись на трибуне, он с невозмутимым видом потребовал тишины.
Ему было предоставлено слово в оглушительном грохоте.
Наконец любопытство одержало верх над возмущением: все хотели услышать, что скажет Дюмурье, и потому постепенно успокоились.
— Господа! — обратился он к собравшимся. — Генерал Гувьон только что убит; Бог вознаградил его за смелость: он погиб в бою с врагами Франции. Ему повезло — он не видел наших разногласий! Я завидую его судьбе.
Эти несколько слов, произнесенные громко и с выражением глубокой скорби, произвели впечатление на собравшихся; кроме того, сообщение о смерти генерала отвлекло их от первоначальных мыслей. Собрание стало обсуждать, как выразить соболезнование семейству генерала, и было решено, что председатель напишет письмо.
Дюмурье еще раз попросил слова.
Оно было ему предоставлено.
Он достал из кармана свою записку, однако едва он успел прочитать название: "Памятная записка о военном министерстве", как жирондисты и якобинцы заулюлюкали, чтобы помешать чтению.
Но министр прочел вступление так громко и ясно, что, несмотря на шум, присутствовавшие его услышали и поняли, что оно направлено против министров-заговорщиков и требует уважения, подобающего министру.
Такая самоуверенность могла бы возмутить слушателей Дюмурье даже в том случае, если бы они были настроены по отношению к нему более благожелательно.
— Вы слышите? — вскричал Гюаде. — Он уже так уверен в своей силе, что осмеливается давать нам советы!
— А почему нет? — спокойно отозвался Дюмурье, поворачиваясь к тому, кто его перебил.
Как мы уже сказали, лучшей защитой во Франции тех лет было нападение: отвага Дюмурье произвела на его противников благоприятное впечатление; в зале наступила тишина, или, по крайней мере, его захотели услышать и потому старались прислушаться.
Записка была составлена со знанием дела и свидетельствовала о том, что ее автор наделен талантом и имеет немалый опыт; как бы ни были предубеждены против министра собравшиеся, они во время чтения дважды аплодировали.
Ланое, член военного комитета, поднялся на трибуну, чтобы ответить Дюмурье; тогда тот свернул свою записку в трубочку и неторопливо сунул в карман.
От жирондистов не укрылся этот жест, один из них выкрикнул:
— Видите предателя? Он прячет записку в карман; он хочет сбежать вместе со своей запиской… Задержим его! Этот документ послужит для его разоблачения.
Услышав эти крики, Дюмурье, не успевший еще сделать ни шагу по направлении к двери, вынул записку из кармана и передал ее секретарю.
Секретарь схватил документ, поискал глазами подпись и заметил:
— Господа! Записка не подписана!
— Пусть подпишет! Пусть подпишет! — послышалось со всех сторон.
— Я и намеревался это сделать, — заметил Дюмурье. — Записка составлена достаточно добросовестно, чтобы я без колебаний поставил под ней свою подпись. Подайте мне перо и чернила.
Обмакнув перо в чернила, секретарь протянул его Дюмурье.
Тот поставил ногу на одну из ступеней трибуны и подписал памятную записку, положив ее себе на колено.
Секретарь хотел было забрать у него документ, однако Дюмурье отстранил его руку, пошел к столу и положил туда свою записку. Затем он, не спеша, часто останавливаясь, прошел через весь зал и вышел в дверь, находившуюся под скамьями левого крыла.
В противоположность тому, как он был освистан при своем появлении, теперь он шел в полной тишине; зрители оставили трибуны и бросились в коридор, провожая человека, только что бросившего вызов Собранию. У входа в Клуб фейянов он оказался в окружении трехсот или четырехсот человек, взиравших на него не столько с ненавистью, сколько с любопытством, словно предчувствуя, что три месяца спустя он спасет Францию в битве при Вальми.
Несколько депутатов-роялистов один за другим покинули зал заседаний и поспешили к Дюмурье; у них не оставалось более сомнений в том, что генерал — их сторонник. Именно это и предвидел Дюмурье: потому он и вырвал у короля обещание утвердить оба последних декрета.
— Ну, генерал, — сказал один из них, — и расшумелись они там, прямо как в преисподней!
— Это неудивительно, — ответил Дюмурье, — ведь их, должно быть, создал сам сатана!
— А вы знаете, — начал другой, — Собрание обсуждает вопрос о том, чтобы отправить вас в Орлеан и там устроить над вами суд?
— Отлично! — отозвался Дюмурье. — Мне давно нужен отдых: в Орлеане я буду принимать ванны, попивать молочную сыворотку — одним словом, отдохну.
— Генерал! — выкрикнул третий. — Они только что постановили опубликовать вашу памятную записку.
— Тем лучше! Эта их оплошность привлечет на мою сторону всех беспристрастных людей.
Так в окружении этих господ, обмениваясь с ними репликами, он и прибыл во дворец.
Король оказал ему чудесный прием: Дюмурье был полностью скомпрометирован.
Было назначено заседание совета министров в новом составе.
Отправив в отставку Сервана, Ролана и Клавьера, Дюмурье должен был позаботиться о замене.
На пост министра внутренних дел он предложил Мурга из Монпелье, протестанта, члена многих академий, бывшего фейяна, ныне покинувшего клуб.
Король дал свое согласие.
Министром иностранных дел он предложил назначить Мольда, Семонвиля или Найяка.
Король остановил свой выбор на Найяке.
Портфель министра финансов он предложил отдать Верженну, племяннику прежнего министра.
Верженн как нельзя более устраивал короля, и он сейчас же приказал за ним послать; тот рассыпался в выражениях преданности, но все-таки отказался.
Тогда было решено, что министр внутренних дел временно возьмет на себя и министерство финансов, а Дюмурье, также временно — в ожидании Найяка, отсутствовавшего в те дни в Париже, — позаботится о министерстве иностранных дел.
Однако, выйдя от короля, четыре министра, не скрывавшие от себя сложности положения, условились: если король, добившись отставки Сервана, Клавьера и Ролана, не сдержит обещания, ценой которого и была организована эта отставка, они также откажутся работать.
Как мы уже сказали, было назначено заседание совета министров в новом составе.
Королю было известно о том, что произошло в Собрании; он с удовлетворением отметил выдержку Дюмурье, немедленно утвердил декрет о лагере для двадцати тысяч человек, а утверждение декрета о священнослужителях отложил на следующий день.
Он объяснил это неспокойной совестью — ее тяжесть, по его словам, должен был снять его исповедник.
Министры переглянулись: в их души закралось первое сомнение.
Однако по здравом размышлении можно было предположить, что робкому королю необходимо было время, чтобы собраться с духом.
На следующий день министры вернулись к этому вопросу.
Однако ночь сделала свое дело: если не совесть, то воля короля укрепилась — он объявил, что принял решение наложить на декрет вето.
Все четыре министра один за другим — первым начал Дюмурье — говорили с королем почтительно, но твердо.
Король слушал их, прикрыв глаза с видом человека, принявшего окончательное решение.
И действительно, когда они высказались, король объявил:
— Господа! Я написал письмо председателю Собрания, в котором сообщил ему о своем решении; один из вас скрепит его своей подписью, после чего вы вчетвером отнесете его в Собрание.
Это приказание было вполне в духе старого порядка, однако оно не могло не резать слух министрам конституционным, то есть сознающим свою ответственность перед государством.
— Государь, — спросил Дюмурье, взглянув на своих коллег и получив их молчаливое одобрение. — Вам ничего больше не угодно нам приказать?
— Нет, — отозвался король.
Он удалился.
Министры остались и, посовещавшись, решили просить аудиенции на завтра.
Они условились не вступать ни в какие объяснения, а просто всем вместе подать в отставку.
Дюмурье возвратился к себе. Королю почти удалось провести его, тонкого политика, хитрого дипломата, не только отважного генерала, но и мастера интриги!
Дома Дюмурье ждали три записки от разных лиц, сообщавших ему о сборищах в Сент-Антуанском предместье и о тайных совещаниях у Сантера.
Он тотчас написал королю, чтобы предупредить его об этих сообщениях.
Час спустя он получил записку без подписи и узнал почерк короля; тот писал:
"Не думайте, сударь, что меня удастся запугать угрозами: мое решение принято".
Дюмурье схватил перо и написал следующее:
"Государь, Вы плохо обо мне думаете, если считаете меня способным пустить в ход подобное средство. Я и мои коллеги имели честь написать Вашему Величеству письмо с просьбой милостиво дать нам аудиенцию завтра в десять часов утра; а пока нижайше прошу Ваше Величество выбрать мне преемника, который мог бы сменить меня не позднее чем через сутки, учитывая неотложность дел военного ведомства; прошу принять мою отставку".
Он поручил своему секретарю доставить письмо, желая быть уверенным в том, что получит ответ.
Секретарь ждал до полуночи и в половине первого вернулся с запиской:
"Я приму моих министров завтра в десять часов, и мы обсудим то, о чем Вы мне пишете".
Стало ясно, что во дворце зреет контрреволюционный заговор.
Да, существовали силы, на которые могла бы рассчитывать монархия:
конституционная гвардия в шесть тысяч человек, распущенная, но готовая вновь собраться по первому зову; семь-восемь тысяч кавалеров ордена Святого Людовика: его красная лента служила сигналом к объединению; три батальона швейцарцев по тысяче шестьсот человек в каждом: отборные части солдат, непоколебимых, как древние скалы Гельвеции.
Было и нечто лучшее — письмо Лафайета; в нем говорилось следующее:
"Не уступайте, государь! Вы сильны властью, которую делегировало Вам Национальное собрание, и все честные французы готовы объединиться вокруг Вашего трона!"
Вот что можно было сделать и что предлагалось: разом собрать конституционную гвардию, кавалеров ордена Святого Людовика и швейцарцев;
в тот же день и час захватить пушки в секциях; закрыть Якобинский клуб и Собрание; собрать всех роялистов национальной гвардии — таких было около пятнадцати тысяч человек — и ждать Лафайета, который через три дня форсированного марша мог бы вернуться из Арденн.
К сожалению, королева и слышать не желала о Лафайете.
Лафайет олицетворял собой умеренную революцию, а, по мнению королевы, такая революция могла утвердиться, устоять, удержаться; напротив, якобинская революция очень скоро толкнула бы народ на крайности и потому не имела будущего.
Ах, если бы Шарни был рядом! Но она даже не знала, где он, а если бы и узнала, то для нее — не для королевы, а для женщины — было бы слишком унизительно прибегать к его помощи.
Ночь прошла во дворце беспокойно, в спорах; у монархии было достаточно сил не только для обороны, но и для нападения, однако не было крепкой руки, которая могла бы их объединить и возглавить.
В десять часов утра министры прибыли к королю.
Это происходило 16 июня.
Король принял их в своих покоях.
Слово взял Дюрантон.
От имени всех четырех министров он с выражением искренней и глубокой почтительности попросил отставки для себя и своих коллег.
— Да, понимаю, — сказал в ответ король, — вы боитесь ответственности!
— Государь! — вскричал Лакост. — Мы боимся ответственности короля; что же касается нас, то поверьте, что мы готовы умереть за ваше величество; но, погибая за священников, мы лишь ускорим падение монархии!
Людовик XVI повернулся к Дюмурье со словами:
— Сударь, вы остались при мнении, выраженном в вашем вчерашнем письме?
— Да, государь, — отвечал Дюмурье, — если только нашей верности и нашей привязанности не удастся убедить ваше величество.
— В таком случае, — нахмурился король, — если ваше решение окончательно, я принимаю вашу отставку; об остальном я позабочусь.
Все четверо поклонились; Мург успел составить письменную просьбу об отставке и подал ее королю.
Трое других сделали устные заявления.
Придворные ожидали в приемной; они увидели, как выходят четыре министра, и по выражению их лиц поняли, что все кончено.
Одни возрадовались; другие пришли в ужас.
Атмосфера сгущалась, как в знойные летние дни; чувствовалось приближение грозы.
В воротах Тюильри Дюмурье встретил командующего национальной гвардией г-на де Роменвилье.
Тот только что спешно прибыл во дворец.
— Господин министр, — обратился он к Дюмурье, — я явился за вашими приказаниями.
— Я больше не министр, сударь, — отозвался Дюмурье.
— Но в предместьях сборища!
— Ступайте за приказаниями к королю.
— Дело не терпит отлагательства!
— Ну, так поторопитесь! Король только что принял мою отставку.
Господин де Роменвилье бросился бегом по ступеням.
Семнадцатого утром к Дюмурье прибыли г-н Шамбонас и г-н Лажар; оба они явились от имени короля: Шамбонас — принять дела ведомства внешних сношений, а Лажар — дела военного министерства.
Утром следующего дня, то есть 18-го числа, король назначил встречу с Дюмурье, чтобы вдвоем покончить с его последними подсчетами и тайными расходами.
Увидев Дюмурье во дворце, придворные решили, что он возвращается на прежнее место, и окружили его с поздравлениями.
— Господа, будьте осторожны! — предупредил Дюмурье. — Вы имеете дело не с возвращающимся, а с уходящим человеком: я пришел сдать отчет.
Вокруг него мгновенно возникла пустота.
В эту минуту лакей доложил, что король ожидает г-на Дюмурье в своих покоях.
Король вновь обрел прежнюю безмятежность.
Объяснялось ли это силой души или кажущейся безопасностью?
Дюмурье представил королю счета.
Когда работа была закончена, он поднялся.
— Так вы отправляетесь в армию Люкнера? — откидываясь в кресле, поинтересовался король.
— Да, государь; я с огромным удовольствием покидаю этот ужасный город и жалею лишь о том, что оставляю вас в опасности.
— Да, в самом деле, — с видимым равнодушием отозвался король, — я знаю об опасности, что мне угрожает.
— Государь, — продолжал Дюмурье, — вы должны понять, что сейчас я говорю с вами не из личного интереса; будучи выведен из состава совета, я навсегда расстался с вами; итак, из верности, во имя самой чистой привязанности, из любви к отечеству, ради вашего спасения, ради спасения короны, королевы, ваших детей — во имя всего, что дорого и свято сердцу человека, я умоляю ваше величество не упорствовать в наложении вашего вето: это упорство ни к чему не приведет, а себя вы погубите, государь!
— Не говорите мне больше об этом, — нетерпеливо прервал его король, — я уже принял решение!
— Государь! Государь! Вы говорили мне то же в этой самой комнате в присутствии королевы, когда обещали одобрить декрет.
— Я был не прав, мне не следовало вам этого обещать, сударь, и я в этом раскаиваюсь.
— Повторяю, государь, — ведь я в последний раз имею честь говорить с вами и потому прошу меня простить за откровенность: у меня за плечами пятьдесят три года и кое-какой опыт; повторяю, вы ошибались не тогда, когда обещали мне санкционировать эти декреты, а сегодня, когда отказываетесь сдержать свое обещание… Кое-кто злоупотребляет вашей доверчивостью, государь, вас толкают к гражданской войне; вы обессилены, вы погибнете, а история хоть и пожалеет вас, однако непременно упрекнет в причиненном Франции зле!
— Вы полагаете, сударь, что именно я буду повинен в несчастьях Франции? — спросил Людовик XVI.
— Да, государь.
— Бог мне свидетель: я желаю ей только благополучия!
— Я в этом не сомневаюсь, государь; однако вам предстоит ответить перед Господом не только за чистоту ваших намерений, но и за их достойное осуществление. Вы хотите спасти Церковь — вы ее губите; ваше духовенство будет перерезано; ваша разбитая корона скатится на землю, залитую вашей кровью, кровью королевы, а может быть, и ваших детей. О мой король! Мой король!
Задыхаясь, Дюмурье припал губами к протянутой Людовиком XVI руке.
С необычайной безмятежностью и несвойственным ему величавым видом король произнес:
— Вы правы, сударь; я готов к смерти, и я заранее прощаю ее своим убийцам. Что же до вас, то вы хорошо мне послужили; я вас уважаю и благодарен за ваши чувства… Прощайте, сударь!
Торопливо поднявшись, король отошел к окну.
Дюмурье собрал бумаги не спеша, чтобы лицо его успело принять подходящее случаю выражение, а также чтобы дать королю возможность его окликнуть; затем он медленно пошел к двери, готовый вернуться по первому слову Людовика XVI; однако это первое слово оказалось и последним.
— Прощайте, сударь! Желаю вам счастья! — только и сказал король.
После этих слов у Дюмурье уже не было возможности задержаться хоть на миг.
Он вышел.
Монархия только что порвала со своей последней опорой; король сбросил маску. Он стоял лицом к лицу с народом.
Посмотрим, чем же в это время был занят народ!
XIV
ТАЙНОЕ СОВЕЩАНИЕ В ШАРАНТОНЕ
Какой-то человек в генеральском мундире весь день провел в Сент-Антуанском предместье, разъезжая на огромном фламандском жеребце, раздавая направо и налево рукопожатия, целуя молоденьких девушек, угощая парней вином.
Это был один из шести наследников г-на де Лафайета, жалкое подобие командующего национальной гвардией — командир батальона Сантер.
Рядом с ним, будто адъютант при генерале, на крепкой лошадке трясся другой человек, судя по одежде, — деревенский патриот.
Огромный шрам проходил через его лицо; в отличие от командира батальона, улыбавшегося искренне и глядящего открыто, он угрожающе посматривал из-под нависших бровей.
— Будьте готовы, дорогие друзья! Берегите нацию! Предатели замышляют против нее, но мы не дремлем! — призывал Сантер.
— Что нужно делать, господин Сантер? — спрашивали жители предместья. — Вы ведь знаете, что мы с вами! Где предатели? Ведите нас на них.
— Ждите, когда придет ваше время, — ответил Сантер.
— А оно точно придет?
Этого Сантер не знал, однако на всякий случай сказал:
— Да, да, будьте спокойны: вас предупредят.
А следовавший за Сантером человек наклонялся к холке коня и шептал на ухо некоторым людям, узнавая их благодаря подаваемым ими условным знакам:
— Двадцатого июня! Двадцатого июня! Двадцатого июня!
Люди отступали на десять, двадцать, тридцать шагов, унося с собой это число; их окружали другие люди, и дата облетала собиравшихся: "Двадцатое июня!"
Что будет 20 июня? Еще ничего не было известно; однако было ясно: 20 июня что-то произойдет.
В людях, которым сообщалось это число, можно было узнать кое-кого из тех, кто имеет некоторое отношение к уже описанным нами событиям.
Среди них — Сент-Юрюж, которого мы видели утром 5 октября, когда он выступил из сада Пале-Рояль, уводя за собой первый отряд в Версаль; тот самый Сент-Юрюж, кого еще до 1789 года обманула жена; потом он был посажен в Бастилию; 14 июля он был освобожден и с тех пор мстил знати и монархии за разбитую семейную жизнь и незаконный арест.
Верьер, — вы его знаете, не правда ли? — появлялся в этой истории уже дважды, этот апокалиптический горбун с рассеченным до самого подбородка лицом; в первый раз мы видели его в кабачке у Севрского моста вместе с Маратом и переодетым в женское платье герцогом д’Эгильоном; во второй раз — на Марсовом поле за минуту до того, как началась стрельба.
Здесь же — Фурнье Американец, стрелявший в Лафайета из-под повозки, но не попавший, потому что ружье дало осечку; после этой неудачи он дает себе слово напасть на кого-нибудь повыше, чем командующий национальной гвардией, а чтобы не было осечки, решает сменить ружье на шпагу.
Среди них и г-н де Босир, который, с тех пор как мы его оставили, так и не постарался исправиться; г-н де Босир принял Олива из рук умирающего Мирабо, как кавалер де Гриё принял Манон Леско из рук, что на мгновение подняли ее над грязью, а затем вновь позволили упасть в болото.
Можно узнать среди этих людей и Муше, скрюченного, кривоногого, хромого коротышку, обмотавшегося трехцветным шарфом непомерной величины, наполовину скрывавшим его крохотное тельце. Кем он был? Муниципальным чиновником, мировым судьей? Откуда мне знать?!
Гоншон, этот Мирабо народа, которого Питу считал еще более уродливым, чем Мирабо знати, тоже был здесь; Гоншон исчезал вместе с волнением, как в феерии исчезает, чтобы появиться вновь еще более неистовым, страшным, озлобленным, тот самый демон, в ком автор временно не нуждается.
В толпе, собравшейся на развалинах Бастилии, как на Авентинском холме, расхаживал взад и вперед худощавый и бледный молодой человек; у него были прямые волосы, взгляд его метал молнии; он был одинок, словно орел, которого он позднее выберет в качестве эмблемы; его никто пока не знает, как, впрочем, и сам он ни с кем не знаком.
Это лейтенант артиллерии Бонапарт, во время отпуска случайно оказавшийся в Париже; это о нем, когда он явился в Якобинский клуб, Калиостро, как мы помним, сделал столь необычное предсказание.
Кто расшевелил, взволновал, привел в возбуждение эту толпу? Человек мощного телосложения с львиной гривой, ревущим голосом, — тот человек, кого Сантер застал у себя дома в задней комнатушке, где тот его ожидал; это был Дантон.
В тот час устрашающий революционер, известный нам пока лишь тем, что устроил свалку в партере Французского театра во время представления "Карла IX" Шенье, а также благодаря своему ошеломляющему красноречию в Клубе кордельеров, наконец по-настоящему выходит на политическую арену и скоро охватит ее своими исполинскими руками.
Где черпает силы этот человек, кому суждено сыграть роковую для монархии роль? Он получает их от самой королевы!
Злобная Австриячка не пожелала, чтобы мэром Парижа стал Лафайет; она предпочла ему Петиона, человека, сопровождавшего ее из Варенна в Париж; едва вступив в должность мэра, он немедленно начал борьбу с королем и приказал установить надзор за Тюильри.
У Петиона было два друга, сопровождавшие его при вступлении в ратушу: по правую руку от него шел Манюэль, по левую — Дантон.
Манюэля он сделал прокурора Коммуны, а Дантона назначил его заместителем.
Указав с трибуны на Тюильри, Верньо сказал: "Ужас нередко исходил из этого зловещего дворца именем деспотизма; пусть теперь он возвратится туда именем закона!"
И вот настал час сделать явью прекрасный и страшный образ жирондистского оратора; необходимо было выманить этот ужас из Сент-Антуанского предместья и втолкнуть с нечленораздельными криками и заломленными руками во дворец Екатерины Медичи.
Кто мог сделать это лучше, чем революционер по имени Дантон?
У Дантона были широкие плечи, властная рука, атлетическая грудь, в которой билось могучее сердце; Дантон был тамтамом революции: получив удар, он немедленно отзывался мощным гулом, и его подхватывала, приходя в неистовство, толпа; Дантон одним боком соприкасался с народом через Эбера, другим — с троном через герцога Орлеанского; а между уличным торговцем контрамарками и принцем крови под рукой у Дантона была целая клавиатура, и каждая клавиша ее приводила в движение молоточек, ударявший по какой-нибудь струне в обществе.
Вы только взгляните на эту гамму, охватывающую две октавы и вполне соответствующую его мощному голосу: Эбер, Лежандр, Гоншон, Россиньоль, Моморо, Брюн, Югенен, Ротондо, Сантер, Фабр д’Эглантин, Камилл Демулен, Дюгазон, Лазовский, Сийери-Жанлис, герцог Орлеанский.
Прошу отметить, что мы определяем здесь лишь видимые границы; кто может теперь сказать, до каких глубин опускалось и как высоко поднималось его могущество, недосягаемое для нашего взгляда?
Именно эта сила и поднимала теперь Сент-Антуанское предместье.
Уже 16-го человек Дантона, поляк Лазовский, член Совета Коммуны, начинает действовать.
Он объявляет в Совете, что 20 июня оба предместья, Сент-Антуан и Сен-Марсель, подадут петиции в Собрание и королю по поводу вето, наложенного на декрет о священнослужителях, а также посадят на террасе Фейянов дерево свободы в память о заседании в зале для игры в мяч и событиях 20 июня 1789 года.
Совет отказывается дать разрешение.
— Обойдемся без него, — произнес Дантон на ухо Лазовскому.
И тот во весь голос повторяет:
— Обойдемся без него!
Итак, дата 20 июня приобретало как видимое значение, так и скрытый смысл.
Первое было поводом подать петицию королю и посадить дерево свободы.
Второе было понятно немногим посвященным: спасти Францию от Лафайета и фейянов, а также предупредить неисправимого короля, олицетворявшего собой старый порядок, что бывают такие политические бури, когда монарх может погибнуть вместе с троном, короной и семьей, как тонет в пучине океана корабль со всей командой и грузом.
Дантон, как мы уже сказали, ожидал Сантера в задней комнатушке. Накануне он просил передать ему через Лежандра, что на следующий день необходимо поднять волнения в Сент-Антуанском предместье.
А утром у пивовара-патриота появился Бийо и, обменявшись с ним условным знаком, сообщил, что Комитет на весь день прикомандировал его, Бийо, к Сантеру.
Вот почему Бийо, казавшийся на первый взгляд адъютантом Сантера, был осведомлен лучше его самого.
Дантон пришел, чтобы назначить встречу с Сантером на следующую ночь в небольшом домике в Шарантоне, расположенном на правом берегу Марны, у самого моста.
Там должны были встретиться все эти загадочные люди, что ведут необычный, загадочный образ жизни и всегда оказываются во главе народных волнений.
Все пришли точно в назначенный час.
Страсти, владевшие ими, были весьма разнообразны. Откуда они брали свое начало? Ответ на этот вопрос стал бы долгим и мрачным повествованием. Одни из этих людей действовали из любви к свободе; другие, как Бийо — и таких было много, — стремились отомстить за полученные оскорбления; немало было и таких, кого толкали на борьбу ненависть, нищета, дурные наклонности.
Во втором этаже находилась запертая комната, куда имели право входить только руководители; они выходили оттуда после того, как получали точные, ясные, окончательные указания; можно было подумать, что это скиния, в которой некое неведомое божество хранит свои приговоры.
На столе была разложена огромная карта Парижа.
Дантон указывал на ней истоки, притоки, течение и места слияний этих ручейков, речек и больших людских рек, которые на следующий день должны были затопить Париж.
Площадь Бастилии, куда сходятся восставшие Сент-Антуанского предместья, квартала Арсенала, предместья Сен-Марсель, была назначена местом сбора, Законодательное собрание — предлогом сбора, а Тюильри — целью.
Бульвар был широким и надежным руслом: по нему надлежало катиться ревущим волнам этого бурного потока.
Для каждого из участников встречи было предусмотрено свое место; они поклялись занять их в назначенное время и разошлись.
Общим паролем было: "Покончить с дворцом!"
Каким образом они собирались с ним покончить?
Это представлялось весьма смутно.
Весь день 19-го скопления народа наблюдались на площади Бастилии, в окрестностях Арсенала и в Сент-Антуанском предместье.
Вдруг в одной из групп появилась отважная и устрашающая амазонка, одетая в красное, вооруженная заткнутыми за пояс пистолетами и с саблей на боку, той самой, которой суждено было нанести Сюло восемнадцать ран и поразить его в самое сердце.
Это была Теруань де Мерикур, красавица из Льежа.
Мы уже видели ее на версальской дороге 5 октября. Что произошло с ней после этого?
Льеж восстал; Теруань пожелала прийти на помощь родному городу; в дороге она была задержана шпионами Леопольда, после чего ее полтора года продержали в австрийской тюрьме.
Сбежала ли она? Выпустили ли ее? Подпилила ли она прутья решетки? Соблазнила ли своего тюремщика? Все это так же таинственно, как начало ее жизни, и столь же ужасно, как ее конец.
Как бы то ни было, она возвращается на сцену! Вот она перед нами! Из роскошной куртизанки она превратилась в публичную женщину простонародья; знать платила ей золотом, на которое она впоследствии купит кинжалы лучшей закалки, пистолеты с золотой и серебряной насечкой; ими она будет разить своих врагов.
Народ узнаёт ее и встречает громкими криками.
Как вовремя появляется она, эта прекрасная Теруань, в своем алом одеянии перед кровавым праздником завтрашнего дня!
Вечером того же дня королева видит, как она скачет верхом на коне вдоль террасы Фейянов, устремляясь с площади Бастилии на Елисейские поля, с народного сборища на патриотический банкет.
Из мансард Тюильри, куда, заслышав крики, поднялась королева, она видит накрытые столы; вино течет рекой, звучат патриотические песни, и, поднимая тосты за Собрание, за Жиронду, за свободу, сотрапезники грозят Тюильри кулаками.
Актер Дюгазон распевает куплеты, высмеивающие короля и королеву, и те, сидя во дворце, могут слышать, как каждый припев сопровождается дружными аплодисментами.
Кто же эти сотрапезники?
Федераты из Марселя, которых привел Барбару; они прибыли накануне.
Восемнадцатого июня в Париж вошло десятое августа!
XV
ДВАДЦАТОЕ ИЮНЯ
В июне солнце встает рано.
В пять часов утра уже были подняты батальоны.
На этот раз восстание было хорошо подготовлено; оно принимало вид иноземного вторжения.
Толпа признавала командиров, подчинялась их приказаниям; каждый отряд занимал отведенное ему место, не нарушал строя, имел свое знамя.
Сантер сидел верхом на коне в окружении штаба, состоявшего из жителей предместья.
Бийо с ним не расставался; можно было подумать, что он исполняет чью-то волю, приглядывая за Сантером. Восставшие разделялись на три отряда:
Сантер командовал первым из них;
Сент-Юрюж — вторым;
Теруань де Мерикур — третьим.
К одиннадцати часам утра по приказу, доставленному каким-то незнакомцем, огромная толпа двинулась в путь.
В минуту отправления с площади Бастилии она состояла примерно из двадцати тысяч человек.
Войско это представляло собой мрачное, странное, устрашающее зрелище!
Отряд под командованием Сантера был более других похож на регулярную армию; в нем было немало людей в форме, вооруженных ружьями и штыками.
А вот два других были поистине народной армией: люди были в лохмотьях, бледные, изможденные; четыре года недоедания и дороговизны хлеба, и из этих четырех лет три приходились на революции!
Вот из какой бездны явилось это войско.
У него не было ни военной формы, ни ружей; драные куртки, изорванные рубашки, странное оружие, которое люди хватали в приступе гнева, повинуясь первому движению души: пики, вертелы, затупившиеся копья, сабли без эфесов; ножи, привязанные в длинным палкам, плотницкие топоры, строительные молотки, сапожные резаки.
Вместо знамен они несли виселицу с болтавшейся на веревке куклой, олицетворявшей собой королеву; бычью голову с рогами, к которым был привязан непристойный девиз; телячье сердце, насаженное на вертел с табличкой: "Сердце аристократа!"
Были у них и флаги с такими надписями:
"Принятие декрета или смерть!"
"Вернуть министров-патриотов!"
"Трепещи, тиран! Твой час настал!"
На углу улицы Сент-Антуан войско разделилось.
Сантер и его национальная гвардия отправились вдоль бульвара. На Сантере был мундир командира батальона. Сент-Юрюж в костюме рыночного грузчика верхом на покрытой попоной лошади, подведенной незнакомым конюхом, и Теруаньде Мерикур, возлежавшая на лафете пушки, которую тащили несколько человек с засученными рукавами, двинулись по улице Сент-Антуан.
Они должны были, миновав Вандомскую площадь, соединиться у монастыря фейянов.
Войско три часа двигалось через город, увлекая за собой население кварталов, где оно проходило.
Оно было похоже на горный поток, который, набухая, ревет и пенится.
Войско разрасталось на каждом перекрестке; на каждом углу улицы оно вспенивалось.
Люди шли молча; правда, время от времени они неожиданно нарушали тишину, разражаясь оглушительными криками или запевая знаменитую песню "Дело пойдет!" 1790 года; песня эта постепенно менялась, превращаясь из бодрящего марша в угрожающий гимн; наконец после пения раздавались крики: "Да здравствует нация!", "Да здравствуют санкюлоты!", "Долой господина и госпожу Вето!"
Задолго до того как показывалась голова колонны, приближение огромной толпы угадывалось по гулу, напоминавшему шум прилива; потом все отчетливей становились пение, крики, ропот, напоминавший завывание бури.
Прибыв на Вандомскую площадь, отряд Сантера, несший тополь, который намеревались высадить на террасе Фейянов, наткнулся на пост солдат национальной гвардии, преградивший ему путь; не было ничего проще, как растоптать этот пост, но нет — народ готовился к празднику, он хотел повеселиться, посмеяться, попугать господина и госпожу Вето: он не хотел убивать. Несшие дерево оставили мысль посадить его на террасе и пошли в соседний двор капуцинок.
В Собрании уже около часу слышали весь этот шум, как вдруг уполномоченные толпы явились требовать для тех, кого они представляли, оказать им милость и разрешить торжественно пройти перед Собранием.
Верньо поддержал это требование, но при этом предложил отправить шестьдесят депутатов на защиту дворца.
Они, жирондисты, тоже не прочь были попугать короля и королеву, но не хотели причинять им зла.
Кто-то из фейянов отверг предложение Верньо, заметив, что такая мера предосторожности была бы оскорбительна для парижан.
Может быть, этот человек в глубине души надеялся на преступление, скрывая свою надежду под показным доверием к парижанам?
Разрешение было дано; народ из предместий пройдет с оружием через зал.
Двери сейчас же распахиваются и пропускают тридцать тысяч человек, подписавших петицию. Шествие открывается в полдень, а заканчивается лишь в трем часам.
Толпа добилась исполнения половины своих требований; она прошла перед членами Собрания, она прочитала свою петицию; ей остается лишь отправиться к королю с требованием утвердить декрет.
После того как депутацию приняло Собрание, как может не принять ее король? Уж, конечно, король не более знатный вельможа, чем председатель Собрания, потому что, когда король приходит к нему, он не только садится в такое же кресло, как у председателя, но сидит по левую руку от него!
Вот почему король приказал передать, что он примет петицию, которую должны будут представить двадцать человек.
Народ и не собирался входить в Тюильри: он рассчитывал на то, что к королю отправятся лишь его представители, а все остальные пройдут под окнами.
Все эти флаги с угрожающими надписями, все эти страшные предметы вроде виселицы и бычьей головы народ рассчитывал показать королю и королеве через стекло.
Все ворота дворца были заперты; двор и сад Тюильри были оцеплены тройным кольцом: там расположились два эскадрона жандармерии, несколько батальонов национальных гвардейцев и четыре пушки.
Членам королевской семьи казалось, что они под надежной защитой, и потому они были спокойны.
Тем временем толпа, по-прежнему не имея дурных намерений, требовала, чтобы отворили ворота на террасу Фейянов.
Охранявшие ворота офицеры отказались их отпереть без приказа короля.
Тогда трое муниципальных чиновников потребовали пропустить их, чтобы получить от короля такой приказ.
Их пропустили.
Монжуа, автор "Истории Марии Антуанетты", сохранил для нас их имена.
Это были Буше-Рене, Буше-Сен-Совёр и Муше, тот самый мировой судья из Маре, кривоногий, скрюченный карлик, обмотанный непомерно широким трехцветным шарфом.
Они были пропущены во дворец и препровождены к королю.
Слово взял Муше.
— Государь! — обратился он к королю. — Собравшиеся шествуют на законных основаниях; у вас нет причин для беспокойства: мирные жители собрались для того, чтобы подать петицию в Национальное собрание; они также хотят отметить гражданский праздник по случаю клятвы, произнесенной в зале для игры в мяч в тысяча семьсот восемьдесят девятом году. Граждане требуют пропустить их на террасу Фейянов, но там не только заперты ворота, но вход еще и прегражден поставленной там пушкой. Мы пришли просить вас, государь, разрешить отпереть ворота.
— Сударь, — отвечал король, — я вижу по вашей перевязи, что вы муниципальный чиновник; значит, вы и должны проследить за исполнением закона. Если вы как официальное лицо считаете необходимым именно так вывести народ из Собрания, прикажите отворить ворота на террасу Фейянов; пусть граждане пройдут через эту террасу и выйдут через конюшенные ворота. Договоритесь на этот счет с господином главнокомандующим национальной гвардией и в особенности позаботьтесь о том, чтобы общественное спокойствие не нарушалось.
Трое муниципальных чиновников откланялись и вышли в сопровождении офицера, которому было поручено подтвердить, что приказание отпереть ворота исходит от короля.
Ворота были открыты.
Каждому захотелось войти поскорее.
Началась давка; всем известно, что такое давка в толпе: это паровой котел, способный перегреваться и взрываться.
Решетка, отгораживавшая террасу Фейянов, затрещала, словно ивовая изгородь.
Толпа вздохнула с облегчением и разлилась по Тюильрийскому саду.
Никто не позаботился о том, чтобы отпереть конюшенные ворота.
Увидев, что ворота эти заперты, толпа хлынула вдоль оцепления национальных гвардейцев, стоявших по фасаду дворца.
Потом граждане стали выходить через другие ворота на набережную, а так как рано или поздно им необходимо было возвращаться в родное предместье, люди пожелали вернуться через проходы, ведущие на площадь Карусель.
Проходы были заперты и охранялись.
Однако в толпе, уставшей от толкотни и давки, стало расти раздражение.
Под напором огромной массы людей калитки распахнулись, и толпа затопила огромную площадь.
Тут она вспомнила, что главное дело этого дня — подать королю петицию о том, чтобы он отменил свое вето.
И, вместо того чтобы разойтись по домам, толпа осталась ждать на площади Карусель.
Прошел час; люди стали терять терпение.
Они с удовольствием бы разошлись, однако у их вожаков были другие намерения.
В толпе стали шнырять какие-то люди, они переходили от одной группы к другой со словами:
— Оставайтесь, да оставайтесь же! Король должен санкционировать декрет; не будем расходиться, пока не добьемся санкции короля, иначе придется все начинать сначала.
Толпа считала, что эти люди совершенно правы; но в то же время ей казалось, что эта пресловутая санкция слишком долго заставляет себя ждать.
Все стали кричать, что они проголодались.
В последнее время цены на хлеб упали, но трудно стало найти работу, денег не было; а как бы дешев ни был хлеб, даром его никто не давал.
Все эти люди поднялись в пять часов утра, покинув убогое ложе, на которое многие легли спать натощак, и — рабочие вместе с женами, матери со своими детьми — все пустились в путь в смутной надежде на то, что король санкционирует декрет и все будет хорошо.
А король, судя по всему, и не собирался его санкционировать.
Было жарко, всем хотелось пить.
От голода, жажды, жары и собака взбесится.
А несчастные люди терпеливо ждали.
Однако кое-кто начал уже трясти решетку ворот.
И вот во дворе Тюильри появляется муниципальный чиновник и обращается к народу с такими словами:
— Граждане! Это королевская резиденция, и входить сюда с оружием значило бы нарушить неприкосновенность жилища. Король согласен принять вашу петицию, но она должна быть представлена не более чем двадцатью депутатами.
Итак, толпа уже около часу дожидается возвращения депутации, а оказывается, что депутатов так и не пустили к королю!
В это время со стороны набережных доносятся громкие крики.
Это подъехали Сантер и Сент-Юрюж верхом на лошадях, Теруань верхом на пушке.
— Чего вы ждете у этих ворот? — надрывается Сент-Юрюж. — Почему не входите?
— А и вправду, — недоумевают люди, — почему мы до сих пор не вошли?
— Да вы же видите, — слышатся голоса из толпы, — ворота заперты.
Теруань спрыгивает со своего лафета.
— Пушка заряжена, — сообщает она, — стреляйте по воротам.
Жерло пушки наводят на ворота.
— Стойте! Погодите! — кричат двое муниципальных чиновников. — Не надо насилия: нас и так впустят.
Они наваливаются на щеколду, держащую обе створки; щеколда поднимается, и ворота распахиваются.
Все устремляются вперед.
Угодно ли вам узнать, что такое толпа и какую сокрушительную силу она собой представляет?
Итак, толпа врывается во двор; подхваченная ее волнами пушка катится вместе с ней, пересекает двор, поднимается по ступеням и оказывается наверху!
На верхней площадке лестницы стоят муниципальные чиновники в трехцветных шарфах.
— Зачем вам пушка? — спрашивают они. — Пушка в королевских апартаментах! Неужели вы думаете, что добьетесь своего подобным насилием?
— Верно! — соглашаются люди, сами изумляясь тому, как здесь очутилась пушка.
Они разворачивают орудие и собираются спустить его вниз.
Ось цепляется за дверь, и вот уже жерло пушки направлено на толпу.
— Ого! В апартаментах короля — артиллерия! — кричат те, что подходят в эту минуту; не зная, каким образом это орудие здесь очутилось, и не узнавая пушку Теруани, они полагают, что в них собираются стрелять.
Тем временем по приказу Муше два человека с топорами рубят дверную раму, высвобождают пушку и спускают ее вниз.
Операция по освобождению пушки очень похожа на то, что топорами высаживают двери Тюильри.
Две сотни дворян бросаются во дворец, но не потому, что надеются отстоять его — это было бы невозможно, — они думают, что жизни короля грозит опасность, и хотят умереть вместе с ним.
Кроме них, во дворце находятся старый маршал де Муши; г-н д’Эрвийи, бывший командующий распущенной конституционной гвардией; Аклок, командир батальона национальной гвардии предместья Сен-Марсель; три гренадера батальона из предместья Сен-Мартен, единственные, кто не изменил присяге и остался на своем посту, — г-н Лекронье, г-н Бридо и г-н Госсе. Здесь же человек в черном, однажды уже подставивший свою грудь под пули убийц; его советами постоянно пренебрегали, и вот в минуту предсказанной им опасности он, как последний щит, явился загородить собою короля от опасности; это Жильбер.
Король и королева, вначале весьма обеспокоенные криками толпы, мало-помалу свыклись с этим шумом.
Была половина четвертого пополудни; они надеялись, что день кончится так же, как и начался.
Члены королевской семьи собрались в спальне короля.
Вдруг до спальни доносится стук топоров, сопровождаемый гулом голосов, напоминавшим отдаленные завывания бури.
В эту минуту какой-то человек вбегает в спальню короля с криком:
— Государь, не отходите от меня: я за все отвечаю!
XVI
ГЛАВА, ГДЕ КОРОЛЬ УБЕЖДАЕТСЯ В ТОМ,
ЧТО ПРИ ОПРЕДЕЛЕННЫХ ОБСТОЯТЕЛЬСТВАХ МОЖНО НАДЕТЬ НА ГОЛОВУ КРАСНЫЙ КОЛПАК, ДАЖЕ НЕ БУДУЧИ ЯКОБИНЦЕМ
Это был доктор Жильбер.
Он появлялся вблизи короля, мы бы сказали, периодически, во время главных перипетий разворачивающейся огромной драмы.
— Ах, доктор, это вы! Что происходит? — в один голос вскричали король и королева.
— Происходит то, государь, что дворец захвачен народом, — отвечал Жильбер, — а шум, который вы слышите, это крики толпы, требующей встречи с вами.
— Мы вас не оставим, государь! — разом воскликнули королева и мадам Елизавета.
— Не угодно ли будет королю доверить мне на час власть, которой обладает капитан корабля, попавшего в шторм? — попросил Жильбер.
— Извольте, — согласился король.
В эту минуту в дверях показался командир национальной гвардией Аклок; он был бледен, но полон решимости защищать короля до последней возможности.
— Сударь! — окликнул его Жильбер. — Вот король; он готов следовать за вами; позаботьтесь о нем.
Повернувшись к королю, он продолжал:
— Идите, государь, идите!
— Но я хочу следовать за супругом! — воскликнула королева.
— А я — за братом! — вскричала мадам Елизавета.
— Следуйте за братом, ваше высочество, — предложил Жильбер мадам Елизавете. — А вы, ваше величество, останьтесь! — приказал он, обращаясь к королеве.
— Сударь!.. — начала было Мария Антуанетта.
— Государь! Государь! — воскликнул Жильбер. — Небом вас заклинаю: попросите королеву довериться мне, или я ни за что не отвечаю.
— Мадам! — сказал король, — слушайтесь советов господина Жильбера, а если будет нужно — исполняйте его приказания.
Потом он продолжал, обращаясь к Жильберу:
— Сударь, вы отвечаете за жизнь королевы и дофина?
— Да, государь, я за них отвечаю; я спасу их или умру вместе с ними! Это все, что может ответить капитан корабля во время шторма.
Королева хотела было предпринять последнюю попытку последовать за королем, однако Жильбер протянул руку, преграждая ей путь:
— Ваше величество! — воскликнул он. — Именно вам, а не королю угрожает настоящая опасность. Справедливо или нет, но именно вас обвиняют в том, что король оказывает сопротивление; вот почему ваше присутствие не защитит короля, а поставит его под угрозу. Исполните же роль громоотвода: отведите грозу, если можете!
— В таком случае, сударь, пусть гром поразит меня одну, но пощадит моих детей!
— Я отвечаю перед королем за вас и за них, ваше величество. Следуйте за мной!
Обернувшись к принцессе де Ламбаль (она уже месяц как возвратилась из Англии и три дня — из Вернона), а также к другим придворным дамам, Жильбер прибавил:
— Следуйте за нами!
Кроме принцессы де Ламбаль, при королеве находились принцесса де Тарант, принцесса де Ла Тремуй, г-жа де Турзель, г-жа де Мако и г-жа де Ларош-Эмон.
Жильбер хорошо знал расположение комнат во дворце.
Он выбрал большой зал, где всё можно было видеть и слышать. Там он рассчитывал создать некое заграждение, спрятать за ним королеву, ее детей и придворных дам, а самому встать впереди.
Его выбор пал на зал заседаний совета.
По счастью, он был пока свободен.
Жильбер подтолкнул королеву, детей, принцессу де Ламбаль к оконной нише. Нельзя было терять ни минуты на разговоры: в дверь уже ломились.
Он подтащил тяжелый стол, за которым проходили заседания совета, к окну — заграждение было найдено.
Принцесса Мария Тереза встала на стол рядом с уже сидевшим на нем братом.
Королева стояла за ними: непорочность служила защитой непопулярности.
Однако Мария Антуанетта хотела, наоборот, встать впереди и загородить собой детей.
— Так хорошо! — крикнул Жильбер тоном генерала, командующего решающим маневром. — Не двигайтесь!
Дверь едва держалась; по гулу голосов он понял, что за ней собрались женщины.
— Входите, гражданки! — пригласил он, отодвигая засовы. — Королева вместе с детьми ждет вас!
Когда дверь распахнулась, людской поток хлынул в зал подобно прорвавшей плотину реке.
— Где она, где Австриячка? Где эта госпожа Вето? — загомонили разом человек пятьсот.
Это была страшная минута.
Жильбер понял, что в это мгновение наивысшей опасности власть человека бессильна и остается лишь уповать на милость Господа.
— Мужайтесь, ваше величество! — шепнул он королеве. — А доброты вам и так не занимать.
Какая-то девушка, с растрепавшимися волосами, бледная и прекрасная от гнева — а может быть, от голода, — размахивая саблей, выскочила вперед.
— Где Австриячка? — вопила она. — Я ее убью своими руками!
Жильбер взял ее за руку и подвел к королеве со словами:
— Вот она!
Королева спросила:
— Разве я лично чем-нибудь обидела вас, дитя мое?
— Ничем, ваше величество, — отвечала простолюдинка, растерявшись от ласкового обращения и величавого вида Марии Антуанетты.
— За что же вы хотите меня убить?
— Мне сказали, что именно вы губите нацию, — окончательно потерявшись, пролепетала девушка, опуская саблю.
— В таком случае вас обманули. Я вышла замуж за короля Французского; я мать дофина, вот этого мальчика, взгляните… Я стала француженкой, я никогда не увижу свою родину: значит, я могу быть счастлива или несчастлива только во Франции… Увы, я была счастлива, когда вы любили меня!..
Королева горестно вздохнула.
Девушка выронила саблю и расплакалась.
— Ах, ваше величество! — всхлипывала она. — Я же вас совсем не знала: простите меня! Какая вы добрая!
— Продолжайте в том же духе, ваше величество, — шепнул королеве Жильбер, — и вы не только будете спасены, но через четверть часа вся эта толпа будет у ваших ног.
Оставив королеву на попечении нескольких подоспевших национальных гвардейцев, а также военного министра Лажара, появившегося вместе с толпой, Жильбер поспешил к королю.
Король только что столкнулся почти с такой же сценой. Он пошел на шум; в ту минуту, как он входил в зал Бычьего глаза, дверь затрещала под ударами, и образовавшиеся щели ощетинились остриями кинжалов, наконечниками копий, лезвиями топоров.
— Отоприте! — крикнул король. — Отоприте!
— Граждане! — громко обратился к восставшим г-н д’Эрвийи. — Зачем же взламывать дверь: король и так приказал вас впустить.
Засовы были тотчас отодвинуты, ключ повернулся в замке, и наполовину разбитая дверь, жалобно скрипнув, повернулась на петлях.
Господин Аклок и герцог де Муши успели подтолкнуть короля к оконной нише, а несколько находившихся в зале гренадеров опрокинули скамьи и свалили их перед королем.
При виде толпы, с криками, оскорблениями, завываниями заполнявшей зал, король не удержался и воскликнул:
— Ко мне, господа!
Четверо гвардейцев в то же мгновение выхватили сабли из ножен и выстроились по обеим сторонам от короля.
— Сабли в ножны, господа! — приказал король. — Держитесь поблизости от меня — вот все, о чем я прошу.
Еще немного — и было бы поздно: блеск обнаженных сабель могли принять за провокацию.
Какой-то человек в рубище, с обнаженными руками и с пеной у рта, бросился на короля.
— A-а, вот ты где, Вето! — выкрикнул он.
И попытался ударить короля ножом, привязанным к длинной палке.
Один из гренадеров, вопреки приказанию короля еще не убравший саблю в ножны, отвел удар.
Но король, полностью овладев собой, сам отстранил гренадера со словами:
— Не нужно, сударь! Чего мне бояться среди моего народа?
Шагнув вперед, Людовик XVI величественно — чего никто от него не ожидал, — с мужеством, дотоле ему не свойственным, подставил грудь под направленные в него ружья, пики, топоры и ножи.
— Тихо! — перекрывая немыслимый гвалт, раздался чей-то зычный голос. — Я хочу говорить.
Даже пушечный выстрел вряд ли был бы услышан в этой бушующей толпе, однако голос этот заставил всех смолкнуть.
Принадлежал он мяснику Лежандру.
Он вплотную приблизился к королю.
Его немедленно обступили со всех сторон.
В эту минуту какой-то человек возник на внешней стороне этого круга, как раз за спиной зловещего двойника Дантона; король узнал Жильбера: доктор был бледен, но спокоен.
Король вопросительно на него взглянул, будто говоря: "Что с королевой, сударь?"
Доктор в ответ улыбнулся, словно хотел сказать: "Она в безопасности, государь!"
Король знаком поблагодарил Жильбера.
— Сударь! — обратился к королю Лежандр.
При слове "сударь", словно указывавшем на отрешение его от власти, Людовик XVI вздрогнул, точно его ужалила змея.
— Да, сударь… да, господин Вето, я с вами говорю, — повторил Лежандр. — Вот вы и слушайте, потому что вы существуете на свете для того, чтобы нас слушать. Вы предатель, вы всегда только и делали, что обманывали нас, да и теперь обманываете; но берегитесь! Чаша народного терпения переполнена, народу надоело быть вашей игрушкой и вашей жертвой.
— Я вас слушаю, сударь, — заговорил король.
— Тем лучше для вас! Вы знаете, зачем мы сюда пришли? Мы явились требовать от вас санкционировать декрет, а также вернуть министров… Вот наша петиция.
Вытащив из кармана и развернув бумагу, Лежандр прочитал ту же угрожающую петицию, которую он прочитал раньше в Собрании.
Король выслушал, не сводя с него глаз, и, когда чтение было окончено, без малейшего волнения, по крайней мере явного, заметил:
— Сударь, я сделаю все, что предписывают мне законы и конституция.
— Ну да, — выкрикнул кто-то, — это твой любимый конек — конституция! Конституция девяносто первого года, позволяющая тебе застопорить всю машину, привязать Францию к столбу и дожидаться, пока придут австрияки и перережут ей глотку!
Король обернулся на этот голос, понимая, что с этой стороны ему угрожает опасность посерьезнее.
Жильбер тоже сделал движение и положил руку говорившему на плечо.
— Я вас где-то видел, друг мой, — промолвил король. — Кто вы такой?
Он разглядывал незнакомца скорее с любопытством, нежели со страхом, хотя весь облик говорившего выражал грозную решимость.
— Да, вы меня уже видели, государь. Вы видели меня трижды: первый раз — во время возвращения из Версаля шестнадцатого июля; другой раз — в Варение; третий раз — здесь… Государь, вспомните мое имя, оно звучит мрачным пророчеством: меня зовут Бийо!
В это мгновение снова раздались крики; человек, вооруженный пикой, попытался нанести королю удар.
Однако Бийо перехватил оружие, вырвал его из рук убийцы и переломил о колено.
— Преступления я не допущу! — предупредил он. — Лишь один вид оружия имеет право коснуться этого человека: меч правосудия! Говорят, одному английскому королю отрубили голову по приговору народа, преданного этим королем; ты, должно быть, знаешь его имя, а, Людовик? Не забывай его!
— Бийо! — шепнул Жильбер.
— Что бы вы ни делали, — покачав головой, возразил Бийо, — этот человек будет осужден как предатель и казнен!
— Да, предатель! — подхватила сотня голосов. — Предатель! Предатель! Предатель!
Жильбер бросился между толпой и королем и закрыл его собой.
— Ничего не бойтесь, государь, — сказал доктор, — попытайтесь каким-нибудь поступком успокоить этих безумцев.
Король взял руку Жильбера и прижал ее к своему сердцу.
— Как видите, я ничего не боюсь, сударь, — отвечал он. — Я сегодня утром причастился: пусть делают со мной что им заблагорассудится. Что же до того, чтобы их успокоить… ну, вы удовлетворены?
И король, сорвав с головы одного из санкюлотов красный колпак, нахлобучил его себе на голову.
Толпа мгновенно взорвалась аплодисментами.
— Да здравствует король! Да здравствует нация! — дружно кричали все.
Какой-то человек протолкался сквозь толпу и подошел к королю; в руках у него была бутылка.
— Если ты и вправду любишь народ, толстяк Вето, докажи это: выпей за здоровье народа!
И он протянул королю бутылку.
— Не пейте, государь! — крикнул кто-то. — Вино может быть отравлено.
— Пейте, государь, я отвечаю за все, — возразил Жильбер.
Людовик XVI принял бутылку.
— За здоровье народа! — воскликнул он.
И отпил из бутылки.
Снова раздались крики: "Да здравствует король!"
— Государь, вам нечего больше опасаться, — успокоился Жильбер. — Позвольте мне вернуться к королеве.
— Ступайте! — ответил король, пожимая ему руку.
В ту самую минуту как Жильбер выходил, в зале появились Инар и Верньо.
Они ушли из Собрания и по собственному побуждению явились во дворец, чтобы защитить короля своей популярностью, а если понадобится, своими телами.
— Где король? — спросили они Жильбера.
Жильбер жестом показал им, и оба депутата поспешили к его величеству.
Чтобы пробраться к королеве, Жильберу нужно было миновать не одну комнату и среди прочих — спальню короля.
Повсюду были люди.
— Ага! — замечали они, усаживаясь на королевское ложе. — Ну и толстяк Вето! Ей-Богу, постель-то у него получше нашей.
Все это было уже не так опасно: первые, самые страшные минуты были уже позади.
Успокоившись, Жильбер пришел к королеве.
Войдя в тот самый зал, где он ее оставил, он торопливо огляделся и вздохнул с облегчением.
Королева находилась на прежнем месте; юный дофин, как и его отец, был в красном колпаке.
В соседней комнате послышался сильный шум, заставивший Жильбера повернуться к двери.
Этот шум производил при своем приближении Сантер.
Гигант шагнул в зал.
— Ого! — воскликнул он. — Так вот где Австриячка!
Жильбер пошел прямо на него через весь зал.
— Господин Сантер! — окликнул он.
Сантер оглянулся.
— Эге! — обрадовался он. — Доктор Жильбер!
— Который не забыл, — отвечал тот, — что вы один из тех, кто распахнул ему ворота Бастилии… Позвольте представить вас королеве, господин Сантер.
— Королеве? Меня представить королеве? — проворчал пивовар.
— Да, королеве. Вы отказываетесь?
— Да нет, отчего же! — отозвался Сантер. — Я сам собирался ей отрекомендоваться, но раз вы здесь…
— А я знаю господина Сантера, — заметила королева, — мне известно, что в голодный год он один накормил половину жителей Сент-Антуанского предместья.
Сантер от изумления так и застыл на месте. Задержав ненадолго смущенный взгляд на дофине и заметив, что по щекам малыша градом катится пот, он приказал, обращаясь к толпе:
— Да снимите же с малыша колпак: вы что, не видите: ему жарко!
Королева благодарно на него взглянула.
Склонившись к ней через стол, бравый фламандец сказал вполголоса:
— У вас нерасторопные друзья, ваше величество: я знаю таких, кто мог бы услужить вам гораздо лучше!
Час спустя толпа схлынула и король в сопровождении сестры возвратился в свою спальню, где его уже ждала королева с детьми.
Королева подбежала к супругу и бросилась ему в ноги; дети схватили его за руки; все обнимались словно после кораблекрушения.
Только тогда король заметил, что на голове у него по-прежнему красный колпак.
— A-а, я про него и забыл! — вскричал он.
Он сгреб его в кулак и с отвращением отбросил в сторону.
Молодой артиллерийский офицер лет двадцати двух наблюдал за происходящим, прислонившись к дереву на террасе со стороны Сены; он видел в окне, каких опасностей избежал король, каким унижениям он подвергался; однако эпизод с красным колпаком вывел его из равновесия.
— О! — прошептал он. — Будь у меня хотя бы тысяча двести солдат и две пушки, я быстро бы избавил несчастного короля от всех этих каналий!
Однако, поскольку у него не было ни тысячи двухсот солдат, ни двух пушек, он, не имея более сил выносить это отвратительное зрелище, удалился.
Этот молодой офицер был Наполеон Бонапарт.