XV
АНТРЕСОЛЬ ТЮИЛЬРИЙСКОГО ДВОРЦА
Мы непременно узнаем, о чем говорилось в том протесте, что переписывала г-жа Ролан; однако, для того чтобы читатель разобрался в происходивших событиях и ясно понял одну из самых мрачных тайн революции, ему необходимо сначала проникнуть вместе с нами в Тюильри вечером 15 июля.
За дверью комнаты, выходящей в темный и пустынный коридор, расположенный в антресольном этаже дворца, стоит женщина: ухватившись за ключ, она прислушивается и вздрагивает от малейшего шума, отдающегося гулким эхом.
Если бы нам не было известно, кто эта женщина, узнать ее было бы нелегко: в этом коридоре даже в солнечный день царит полумрак, а теперь уже наступила ночь; кроме того, то ли случайно, то ли умышленно фитиль единственного зажженного кенкета опущен, и кажется, что он вот-вот погаснет.
Освещена лишь вторая комната, а женщина, вздрагивая и прислушиваясь, стоит у двери первой комнаты, смежной со второй.
Кто же эта женщина? Мария Антуанетта.
Кого она ждет? Барнава.
О надменная дочь Марии Терезии! Кто бы мог сказать в тот день, когда тебя нарекли королевой Франции, что настанет время, когда, притаившись за дверью в комнате своей камеристки, ты будешь поджидать, трепеща от страха и надежды, ничтожного адвоката из Гренобля, ты, столько раз заставлявшая ждать Мирабо и соблаговолившая принять его лишь однажды?!
Впрочем, не стоит заблуждаться: королева ожидает встречи с Барнавом из чисто политических соображений; ее неровное дыхание, порывистые движения, нервно вцепившиеся в ключ пальцы — все это объясняется отнюдь не движениями сердца, а оскорбленной гордыней.
Мы говорим о гордыне, потому что, несмотря на бесчисленные нападки, которым король и королева подвергаются со времени их возвращения, жизнь им сохранена и дело сводится к следующему: лишатся вареннские беглецы остатков своей власти или отвоюют то, что ими было утрачено?
С того рокового вечера, когда Шарни навсегда покинул Тюильри, сердце королевы замерло. Несколько дней подряд она оставалась безразличной ко всему, даже к обидам; однако мало-помалу она пришла в себя и стала замечать, что в ее сильной натуре живы лишь гордыня и ненависть, и она пришла в себя для того, чтобы возненавидеть и отомстить.
Не Шарни собирается она мстить, не Андре будет она ненавидеть, нет; когда она о них думает, она ненавидит себя, она хотела бы отомстить себе, потому что слишком хорошо понимает: во всем виновата она сама.
О, если бы она могла их возненавидеть, она была бы счастлива!
Но кого она по-настоящему ненавидит всем сердцем, так это французский народ, осмелившийся поднять на нее руку, словно она была обыкновенной беглянкой; этот народ относился к ней с отвращением, он ее оскорбил, заставил почувствовать стыд. Да, она ненавидит тех, кто называл ее "госпожа Дефицит", "госпожа Вето", кто называет ее "Австриячка", кто еще назовет ее "вдова Капет".
И если она сумеет отомстить, то месть ее будет ужасной!
И вот 15 июля 1791 года в девять часов вечера, как раз в то время, когда г-жа Ролан сидит напротив своего мужа в небольшой гостиной четвертого этажа "Британского отеля" и переписывает протест (содержание его нам все еще неизвестно), Барнав должен принести королеве то, что может обернуться беспомощностью и отчаянием, но может также оказаться божественным напитком, имя которому месть.
В самом деле, положение критическое.
Разумеется, благодаря Лафайету и Национальному собранию первый удар был отражен конституционным щитом: король был похищен, король бежал не по своей воле.
Но все помнят листок кордельеров; все помнят предложение Марата; все помнят памфлет г-на Прюдома; все помнят насмешку Бонвиля; все помнят предложение Камилла Демулена; все помнят аксиому швейцарца Дюмона; все помнят, что скоро будет основана новая газета, в которой собирается сотрудничать Бриссо, и эта газета будет называться "Республиканец".
Не угодно ли вам ознакомиться с проспектом этой газеты? Он краток, но выразителен. Его составил американец Томас Пэн, потом он был переведен молодым офицером, принимавшим участие в Войне за независимость, а затем вывешен за подписью Дюшатле.
Что за неведомая вещь — рок, собирающий все новых врагов со всех уголков мира для борьбы с гибнущим троном Франции! Томас Пэн! Зачем сюда явился Томас Пэн? Человек, принадлежащий всем страну — англичанин, американец, француз, — занимавшийся всем понемногу, он был фабрикантом, школьным учителем, таможенником, матросом, журналистом. А теперь он присоединил свое дыхание к этому ураганному ветру, безжалостно задувающему готовый вот-вот погаснуть факел.
Итак, перед вами проспект "Республиканца" 1791 года — газеты, которая появилась или должна была появиться в то время, когда Робеспьер спрашивал, что такое республика:
"Недавно мы убедились на опыте, что отсутствие короля для нас лучше, чем его присутствие. Он дезертировал и тем самым отрекся от престола. Нация никогда не вернет своего доверия клятвопреступнику и беглецу. Сбежал он сам или его увезли силой? Какое это имеет значение? Обманщик он или слабоумный — в любом случае это человек недостойный. Мы свободны от него, а он — от нас; это обыкновенный человек, г-н Луи де Бурбон. За свою безопасность он может быть спокоен: Франция не станет марать об него руки, королевской власти и так пришел конец. Что такое должность, которая вверена случайности рождения и которую может занимать слабоумный? Да ведь это ничто, не правда ли?"
Читатели понимают, какое действие произвел подобный листок, расклеенный по всему Парижу. Конституционалист Малуэ пришел от него в ужас. Он в испуге вбежал в Собрание, возмущаясь проспектом и требуя ареста его авторов.
— Хорошо, — отвечал Петион, — давайте, однако же, сначала прочитаем этот проспект.
Разумеется, Петион, один из немногих в те времена республиканцев во Франции, знал содержание этого проспекта. Малуэ, возмущавшийся проспектом, испугался, что его в самом деле прочитают вслух. А вдруг трибуны встретят проспект рукоплесканиями? Да в этом не могло быть сомнений!
Два члена Национального собрания, Шабру и Шапелье, пришли на помощь коллеге, допустившему промах.
— Пресса свободна, — заявили они, — и всякий, безумец или мудрец, волен излагать свое мнение. Не будем обращать внимания на бред какого-то сумасшедшего и перейдем к повестке дня.
Собрание перешло к повестке дня.
Не будем и мы больше говорить об этой просьбе.
Однако монархии угрожает гидра.
Пока на месте срубленной головы вырастает новая, другая кусается.
Не забыты ни месье, ни заговор Фавраса: если король будет отстранен, месье станет регентом. Правда, теперь о месье речи нет. Месье сбежал в одно время с королем и оказался удачливее: он добрался до границы.
А вот г-н герцог Орлеанский — тот остался!
Он остался со своим вторым "я", с человеком, выдвигающим его вперед: с Лакло, автором "Опасных связей".
О регентстве существует декрет; декрет этот залежался в папке, почему бы им не воспользоваться?
Двадцать восьмого июня какая-то газета предложила регентство герцогу Орлеанскому. Как видите, Людовика XVI больше нет (что бы там ни говорило Национальное собрание): предлагается назначить герцога Орлеанского регентом, стало быть, короля уже нет. Герцог Орлеанский, разумеется, сделал вид, что изумлен, и отказался.
Однако 1 июля Лакло своей личной властью провозглашает отрешение короля от власти и требует назначения регента; 3 июля Реаль устанавливает, что герцог Орлеанский является законным опекуном юного принца; 4 июля он требует с трибуны Якобинского клуба перепечатать и огласить декрет о регентстве. К несчастью, якобинцы еще не знают, что они такое, зато знают, по крайней мере, чем они не являются. Они не сторонники герцога Орлеанского, хотя и он, и герцог Шартрский являются членами этого клуба. Якобинцы отвергают регентство герцога Орлеанского, однако г-ну Лакло довольно одной ночи, чтобы перевести дух и собраться с силами. Если он не хозяин в Якобинском клубе, то уж в своей газете он волен делать что пожелает; там он и провозглашает герцога Орлеанского регентом, а так как слово "протектор" было осквернено Кромвелем, то регент, который будет обладать всей полнотой власти, станет называться "модератором".
Вся эта кампания направлена против королевской власти, и сама королевская власть, не представляющая никакой силы, может рассчитывать лишь на поддержку Национального собрания; однако существуют якобинцы, гораздо более влиятельные и гораздо более опасные, нежели Национальное собрание.
Восьмого июля — обратите внимание: мы уже приближаемся к дате, с которой начинается эта глава! — Петион вносит вопрос о неприкосновенности короля. Правда, он различает неприкосновенность личную и политическую.
Ему возражают, что низложить Людовика XVI — значит поссориться с другими королями.
— Если короли захотят выступить против нас, — отвечает Петион, — то, низложив Людовика Шестнадцатого, мы лишим их самого мощного союзника; если же мы оставим его на троне, мы прибавим к их силе ту силу, которую вернем ему.
Следом за ним на трибуну поднимается Бриссо и идет еще дальше. Он рассматривает вопрос: можно ли судить короля?
— Позже, в том случае, если король будет смещен, — говорит он, — мы обсудим, каким правительством заменить королевскую власть.
Речь Бриссо, видимо, была великолепна. Госпожа Ролан присутствовала на этом заседании; послушайте, что она рассказывает:
"Это были не просто аплодисменты, это были крики исступленного воодушевления. Трижды все до единого члены Собрания вставали и в неописуемом восторге бросали в воздух шляпы. Да погибнет навеки тот, кто, испытав или разделив этот великий душевный порыв, согласится снова надеть кандалы!"
Итак, судить короля можно, причем бурные аплодисменты встречают того, кто предложил это решение вопроса.
Судите сами, каким страшным эхом должны были эти аплодисменты отозваться в Тюильри!
И вот Национальному собранию надлежало покончить с этим чудовищным вопросом.
Вместо того чтобы избежать дебатов, конституционалисты их спровоцировали: они были уверены в большинстве.
Между тем большинство Собрания отнюдь не выражало мнения большинства нации; впрочем, это не имело значения: собрания, как правило, не заботятся о такого рода отклонениях. Они принимают решения, а уж народ пускай расхлебывает!
А когда народ берется за исправление того, что наделало какое-нибудь собрание, это и называется революцией.
Тринадцатого июля трибуны заполнили свои люди, проведенные заранее по специальным билетам. Сегодня мы назвали бы таких людей клакёрами.
Кроме того, роялисты берут на себя охрану коридоров; по этому случаю даже были разысканы "рыцари кинжала".
Наконец, по предложению одного из членов Собрания вход в Тюильри запирают.
О, несомненно, вечером того дня королева ждала Варнава с ничуть не меньшим нетерпением, чем 15 июля.
Однако в тот день еще ничто не решалось. Был прочитан лишь доклад от имени пяти комитетов.
В докладе говорилось следующее:
"Бегство короля конституцией не предусмотрено; но в ней оговорена неприкосновенность монарха".
Считая короля неприкосновенным, комитеты, таким образом, отдавали в руки правосудия г-на де Буйе, г-на де Шарни, г-жу де Турзель, курьеров, слуг, лакеев. Никогда еще остроумная басня о великих и малых не получала более полного воплощения.
Все это гораздо дольше обсуждалось в Якобинском клубе, нежели в Национальном собрании.
Так как никакого решения принято не было, Робеспьер оставался в неведении. Он не был ни республиканцем, ни монархистом: можно было оставаться свободным и при короле и при сенате.
Господин де Робеспьер был из тех, кто редко попадал в неловкое положение; в конце предыдущей главы мы уже видели, какой страх охватывал его даже тогда, когда он не был ничем скомпрометирован.
Однако были там и люди, не обладавшие столь ценной осмотрительностью: бывший адвокат Дантон и мясник Лежандр, бульдог и медведь.
— Даже если Собрание оправдает короля, — заметил Дантон, — Франция отменит этот приговор, потому что Франция короля осуждает!
— Члены комитетов сошли с ума! — заявил Лежандр, — если бы они знали настроение народа, они живо образумились бы, ведь в конце концов, — прибавил он, — если я говорю в таком тоне, то только ради их спасения.
Подобные речи оскорбляли конституционалистов; к несчастью для них, они, в отличие от Национального собрания, представляли в Якобинском клубе меньшинство.
Они покинули заседание Клуба.
Это была их ошибка: люди, оставляющие свое место, всегда не правы, и по этому поводу существует французская поговорка, исполненная глубочайшего смысла. "Кто место свое покидает, тот его теряет", — гласит она.
Конституционалисты не только потеряли свое место; его заняли депутации от народа, что несли обращения против комитетов.
Вот кто приходил к якобинцам; и депутации встречали дружными аплодисментами.
Тем временем еще одно обращение, которому суждено было сыграть определенную роль в последующих событиях, составлялось на другом конце Парижа, в квартале Маре, в одном клубе, вернее в братском обществе мужчин и женщин, которое носило имя общества минимов по названию того места, где собирались его члены.
Общество это было отделением Клуба кордельеров; вдохновителем и душой его был Дантон. Молодой человек лет двадцати четырех, в которого Дантон вдохнул душу, взял в руку перо и составил это обращение.
Этим молодым человеком был Жан Ламбер Тальен.
Обращение было подписано весьма внушительно: "Народ".
Четырнадцатого июля в Собрании началось обсуждение.
На этот раз оказалось невозможным не пустить на трибуны публику, заполнить, как раньше, коридоры и подступы роялистами и "рыцарями кинжала", запереть ворота Тюильрийского сада.
Пролог был исполнен для клакёров, а вот комедию предстояло сыграть для настоящей публики.
Надобно заметить, что публика не была расположена к комедии.
Настолько не расположена, что Дюпора, еще три месяца назад пользовавшегося популярностью, выслушали в угрюмом молчании, когда он потребовал переложить преступление короля на его окружение.
Однако он пошел до конца, удивляясь тому, что впервые его речь не вызывает ни одного одобрительного слова или жеста.
Он был одной из звезд триады, свет которой мало-помалу угасал на политическом небосводе: Дюпор, Ламет, Варнав.
После него на трибуну взошел Робеспьер. Человек осмотрительный, отлично умеющий уходить в тень, что он собирался сказать? Оратор, всего неделю назад заявивший, что он ни монархист, ни республиканец, что он предложит?
Робеспьер ничего не предложил.
Свойственным ему кисло-сладким голосом он объявил себя заступником всего человечества; по его мнению, было бы несправедливо и жестоко бить только слабых; он не нападает на короля, потому что Собрание склонно относиться к королю как к неприкосновенной личности, но выступает в защиту Буйе, Шарни, г-жи де Турзель, курьеров, лакеев, слуг — всех тех, кто в силу зависимого положения был вынужден повиноваться.
Собрание громко роптало во время его речи. Трибуны внимательно вслушивались в его слова, не зная, аплодировать или свистеть; наконец они услышали в словах оратора то, что в них было на самом деле: искреннюю нападку на королевскую власть и лицемерную защиту придворной камарильи.
Трибуны стали аплодировать Робеспьеру.
Приёр (из Марны) хотел было перенести обсуждение на почву, свободную от уловок и противоречий.
— Что вы станете делать, граждане, — воскликнул он, — если мы признаем короля невиновным, а у нас потребуют вернуть ему власть?
Вопрос был тем более трудным, что он был задан прямо, но бывают такие минуты бесстыдства, когда ничто не может остановить реакционные партии.
Демёнье принял вызов и как будто поддержал в ущерб королю интересы Национального собрания.
— Собрание — это всемогущий орган, — заявил оратор, — а будучи таковым, оно вправе временно лишить королевскую власть полномочий до тех пор, пока не будет завершена работа над конституцией.
Таким образом, король, который не сбежал, а был похищен, временно лишался власти, потому что работа над конституцией не была закончена, а как только она завершится, король с полным правом вернется к исполнению своих обязанностей.
— Меня просят изложить мое суждение в форме декрета, — продолжал оратор (заметим в скобках, что никто его об этом не просил), — вот проект предлагаемого мною декрета:
"1. Временное отстранение от власти будет продолжаться до тех пор, пока король не примет конституцию.
2. Если он ее не примет, Собрание объявит его низложенным".
— О, будьте покойны! — крикнул с места Грегуар. — Он не только ее примет, но поклянется во всем, что пожелаете!
И он был прав; он мог бы даже сказать: "Поклянется и примет все, что пожелаете".
Королям поклясться еще легче, чем принять.
Собрание, возможно, на лету подхватило бы проект предложенного Демёнье декрета, но Робеспьер с места бросил следующие слова:
— Будьте осторожны! Подобный декрет предрешает заранее, что короля не будут судить!
Депутаты, пойманные с поличным, не решились ставить проект на голосование. Шум за дверью вывел Национальное собрание из затруднительного положения.
Это была депутация от братского общества минимов; она принесла обращение, вдохновителем которого был Дантон, составителем — Тальен, а подписал его Народ.
Собрание отвело душу на подателях обращения: оно отказалось их выслушать.
Тогда поднялся Барнав.
— Пусть оно не будет прочитано сегодня, — сказал он, — но выслушайте его завтра и не поддавайтесь влиянию ошибочного мнения… Закон должен лишь подать сигнал, и мы увидим, что к нам присоединятся все честные граждане!
Читатель, хорошенько запомните эти пять слов, перечитайте их, поразмыслите над этой фразой: "Закон должен лишь подать сигнал". Фраза эта была произнесена 14 июля; в ней уже предчувствуется бойня, что произойдет 17 июля.
Таким образом, оказалось недостаточно украсть у народа власть, которой он считал вправе завладеть после бегства короля, скажем точнее — после предательства своего избранника; теперь эта власть публично возвращалась Людовику XVI, а когда народ стал требовать, когда народ пришел с прошениями, его мнение оказалось всего-навсего ошибочным и Собрание, тоже избранное народом, считало себя вправе подать сигнал к исполнению закона!
Что означали эти слова: "Закон должен подать сигнал"?
Объявить введение закона военного времени и водрузить красное знамя.
И действительно, следующий день, 15 июля, — решающий. Собрание представляет собой любопытное зрелище: никто ему не угрожает, а оно делает вид, что подвергается опасности. Национальное собрание зовет на помощь Лафайета, и Лафайет, всегда проходивший мимо народа, не замечая его, посылает в Собрание пять тысяч солдат национальной гвардии, к которым он, дабы поощрить народ, заботливо присовокупляет тысячу вооруженных пиками жителей Сент-Антуанского предместья.
Ружья — у аристократии национальной гвардии; пики — у ее пролетариата.
Собрание, убежденное, как и Барнав, в том, что, стоит ему лишь подать сигнал закона, оно привлечет на свою сторону не народ, но командующего национальной гвардией Лафайета и мэра Парижа Байи, решает довести это дело до конца.
Хотя Собрание существует едва ли два года, оно уже умеет хитрить не хуже Собраний 1829 или 1846 года; оно знает, что надо лишь утомить членов и слушателей обсуждением дел второстепенных, отодвинув на конец заседания главный вопрос, и он будет решен сразу. Собрание потеряло полдня на слушание доклада военного министра о состоянии дел в его ведомстве; потом оно охотно позволило пуститься в разглагольствования трем-четырем своим членам, имевшим обыкновение поговорить на отвлеченные темы; когда же наконец время, отведенное для дискуссий, истекло, собрание умолкло, чтобы выслушать две речи: Саля и Барнава.
Оба они были адвокаты и выступили настолько убедительно, что, когда Лафайет потребовал закрыть заседание, Собрание единодушно проголосовало "за".
В тот день Собранию в самом деле нечего было опасаться: оно "сделало себе трибуны", да простится нам это непарламентское, зато достаточно емкое выражение; Тюильрийский сад был закрыт для публики; полиция подчинялась председателю Собрания; Лафайет находился в заде заседаний, выжидая подходящую минуту, чтобы потребовать закрытия заседания; Байи расположился на площади во главе муниципального совета, готовый отдать необходимые распоряжения. Повсюду власть под защитой оружия изготовилась к бою против народа.
Однако народ был не в состоянии принять бой; толпа потекла вдоль ощетинившейся штыками и пиками цепи солдат на свой Авентинский холм, то есть на Марсово поле.
Заметьте хорошенько, народ устремился на Марсово поле не для того, чтобы бунтовать или, подобно римскому народу, устроить забастовку; нет, народ пошел на Марсово поле, ибо знал: там находится алтарь отечества, который еще не успели разобрать с 14 июля, хотя обыкновенно власти предержащие не мешкают в такого рода вопросах.
Люди собирались составить протест и подать его в Национальное собрание.
Пока толпа составляла протест, Национальное собрание проголосовало, во-первых, за меру предупредительную:
"Если король нарушает свою клятву, если он идет войной на свой народ или не защищает его, он тем самым отрекается от власти, становится рядовым гражданином и может быть судим за преступления, совершенные после отречения";
во-вторых, за меру репрессивную:
"Обвиняются: Буйе как главный виновник, а в качестве сообщников — все принявшие участие в похищении короля".
В то время как Собрание голосовало, толпа составила и подписала протест; люди вернулись, чтобы подать его в Собрание, но обнаружили, что оно охраняется как никогда строго. Оказалось, что все посты в этот день заняты военными: председательствовал на заседании молодой полковник Шарль Ламет; командовал национальной гвардией молодой генерал Лафайет; даже наш славный астроном Байи подпоясался трехцветным шарфом и увенчал свое задумчивое чело муниципальной треуголкой, благодаря чему имел среди штыков и пик вполне воинственный вид, так что г-жа Байи могла бы принять его за Лафайета, как, по слухам, ей случалось иногда принимать Лафайета вместо Байи.
Толпа вступила в переговоры; она была настроена настолько миролюбиво, что не было решительно никакой возможности отказать ей в переговорах. В результате этих переговоров депутатам было даже разрешено встретиться с господами Петионом и Робеспьером. Обратите внимание, как растет популярность новых имен по мере того, как падает популярность таких имен, как Дюпор, Ламет, Барнав, Лафайет и Байи! Депутация в количестве шести человек в сопровождении солдат отправилась в Собрание. Робеспьер и Петион были предупреждены и поспешили их принять в переходе к монастырю фейянов.
Но было уже поздно: голосование завершилось.
Оба члена Национального собрания, крайне недовольные этим голосованием, вероятно, поведали о нем посланцам народа не в самых мягких выражениях. Вот почему эти посланцы вернулись на Марсово поле, кипя гневом.
Народ проиграл великолепнейшую партию, какую когда-либо ему посылала судьба.
Толпа взревела от ярости: она хлынула в город и стала закрывать театры один за другим. Как говорил один из наших друзей в 1830 году, закрыть театры было все равно, что выбросить над Парижем черный флаг.
В Опере был свой гарнизон, и потому она устояла.
Лафайет, имевший в своем распоряжении четыре тысячи ружей и тысячу пик, только и ждал, чтобы броситься на подавление этого зарождавшегося бунта, однако муниципальные власти не отдали ему такого приказания.
До того времени королева была осведомлена о происходящем; но вдруг доклады прекратились, донесения затерялись в ночной мгле, менее зловещей, чем сами эти донесения.
Барнав, которого она ожидала с таким нетерпением, должен был ей рассказать, что произошло днем 15 июля.
Впрочем, все чувствовали приближение чрезвычайных событий.
Королю, ожидавшему Барнава во второй комнате г-жи Кампан, доложили о визите доктора Жильбера; чтобы иметь более полное представление о происходящем, он поднялся к себе, чтобы поговорить с Жильбером, а Барнава поручил королеве.
Наконец около половины десятого на лестнице раздались шаги и послышались голоса: кто-то разговаривал с часовым, стоявшим на площадке; потом в конце коридора показался молодой человек в форме лейтенанта национальной гвардии.
Это был Барнав.
Королева затрепетала, как при приближении возлюбленного, повернула ключ, и Барнав, оглядевшись, прошмыгнул в приоткрытую дверь.
Дверь сейчас же затворилась, и, прежде чем они обменялись хоть словом, послышался скрежет ключа в замке.
XVI
ДНЕМ 15 ИЮЛЯ
Сердца обоих стучали одинаково неистово, но под действием совершенно разных чувств. Сердце королевы забилось в надежде на месть; сердце Барнава жаждало любви.
Королева поспешила в другую комнату, скажем так, в поисках света. Разумеется, она не боялась ни Барнава, ни его любви; она знала, насколько он почтителен и предан; однако она инстинктивно избегала темноты.
Войдя во вторую комнату, она опустилась на стул.
Барнав остановился на пороге и окинул взглядом все пространство небольшой комнаты, освещенной только двумя свечами.
Он ожидал увидеть короля, присутствовавшего при двух его предыдущих свиданиях с Марией Антуанеттой.
Однако в комнате никого не было. Впервые со времени их прогулки в галерее епископства Мо Барнав оказался с королевой наедине.
Она невольно прижала руку к груди, пытаясь сдержать сердцебиение.
— Ах, господин Барнав, — после недолгого молчания проговорила королева, — я вас жду уже два часа.
Она произнесла свой упрек таким нежным голосом, что он звучал не обвинением, а жалобой, и Барнав уже был готов броситься к ее ногам, если бы не глубокая почтительность, которую он к ней испытывал.
Бывают минуты, когда сердце нам подсказывает, что упасть к ногам женщины равносильно оскорблению.
— Увы, ваше величество, это так, — отозвался он, — но я надеюсь, вы верите, что задержка произошла не по моей воле.
— О да! — воскликнула королева, едва заметно кивнув. — Я знаю, как вы преданы монархии.
— Я предан главным образом королеве, — уточнил Барнав, — и я бы хотел, чтобы ваше величество были в этом совершенно уверены.
— А я и не сомневаюсь в вас, господин Барнав… Так вы говорите, что не могли прийти раньше?
— Я пытался прийти в семь часов, ваше величество; но было еще слишком светло, я встретил — и как только этот человек осмеливается близко подходить к вашему дворцу! — я встретил на террасе господина Марата.
— Марата? — будто что-то припоминая, повторила королева. — Не тот ли это газетчик, что пишет против нас?
— Он пишет против целого света, это верно… Он провожал меня своим змеиным взглядом до тех пор, пока я не скрылся за решеткой монастыря фейянов… Я прошел мимо, не смея даже взглянуть на ваши окна. К счастью, на Королевском мосту я повстречался с Сен-При.
— Сен-При? Что это за человек? — заинтересовалась королева с выражением почти такой же брезгливости, какую она проявила по отношению к Марату. — Это актер?
— Да, ваше величество, актер, — отвечал Барнав, — да что же вы хотите! Это одна из особенностей нашей эпохи: актеры и газетчики — люди, о чьем существовании короли знали лишь постольку, поскольку передавали им приказания, и те с радостью исполняли их; а в наши дни они стали важными людьми: едут куда хотят, действуют по своему усмотрению; будучи важными колесиками в огромной машине, где королевская власть сегодня не более чем центральное колесико, они могут причинить зло, а могут и помочь… Сен-При исправил то, что испортил Марат.
— Каким же образом?
— Сен-При был в военной форме. Я давно его знаю, ваше величество; я подошел к нему и спросил, где он дежурит; к счастью, оказалось, что во дворце! Я знал, что могу ему довериться: я сказал, что удостоен аудиенции вашего величества…
— Ах, господин Барнав!..
— Неужели я должен был отказаться?..
Барнав едва не сказал "от счастья", но вовремя спохватился и продолжал:
— Неужели я должен был отказаться от чести увидеть ваше величество, от возможности сообщить вам важные новости?
— Нет, вы правильно сделали, — одобрила его королева. — А как вы полагаете, господину Сен-При можно доверять?
— Ваше величество! — серьезно отвечал Барнав. — Поверьте, что настала решительная минута; люди, не оставившие вас в такое время, — это по-настоящему преданные ваши друзья; дело в том, что, если завтра — а это решится именно завтра — якобинцы одержат верх над сторонниками конституции, все ваши друзья окажутся соучастниками… А как вы уже видели, закон освобождает вас от наказания лишь для того, чтобы расправиться с вашими друзьями, кого он называет вашими соучастниками.
— Вы правы, — согласилась королева. — Так вы говорите, что господин Сен-При…
— Господин Сен-При сказал мне, ваше величество, что он дежурит в Тюильри с девяти до одиннадцати часов и постарается занять пост в антресольном этаже; тогда ваше величество в течение этих двух часов сможет сообщить мне свои приказания… Однако он посоветовал мне переодеться в форму офицера национальной гвардии, и, как видите, я последовал его совету.
— Так господин Сен-При сейчас на своем посту?
— Да, ваше величество… За два билета на спектакль он получил этот пост у своего сержанта… Как видите, — с улыбкой прибавил Барнав, — подкуп оказался делом нехитрым.
— Господин Марат… Господин Сен-При… два билета на спектакль… — повторила королева, с ужасом заглядывая в бездну, где гнездятся незначительные события, от которых в дни революции зависит судьба королей.
— Ах, Боже мой! — вскричал Барнав. — Не правда ли, странно, ваше величество! Древние называли это роком, философы называют случаем, а люди верующие считают Провидением.
Королева потянула из прически прядь волос и, печально взглядывая на нее, проговорила:
— Да, это то самое, от чего поседели мои волосы!
Уйдя на миг в смутный мер чувств, королева забыла о Барнаве и о политической стороне дела, однако усилием воли заставила себя к ним вернуться.
— А мне показалось, что мы одержали в Собрании победу, — возразила она.
— Да, ваше величество, в Национальном собрании мы одержали победу, а вот в Якобинском клубе мы потерпели поражение.
— О Боже! — воскликнула королева. — Я ничего не понимаю… Я полагала, что Якобинский клуб принадлежит вам, господину Ламету и господину Дюпору, что он находится у вас в руках, что вы вольны делать с ним что пожелаете?
Барнав печально покачал головой:
— Когда-то так и было, а теперь в Клубе — новое веяние.
— Орлеанское, не так ли? — уточнила королева.
— Да, сейчас именно оттуда нам грозит опасность.
— Опасность?! А разве мы не избежали ее благодаря сегодняшнему голосованию?
— Постарайтесь понять следующее: чтобы чему-либо противостоять, надо отдавать себе отчет во всех обстоятельствах; вот за что сегодня проголосовало Собрание:
"Если король нарушает свою клятву, если он идет войной на свой народ или не защищает его, он тем самым отрекается от власти, становится рядовым гражданином и может быть судим за преступления, совершенные после отречения".
— Ну что ж, король не отречется от своей клятвы, он не пойдет войной на свой народ, а в случае опасности защитит его.
— Все это так, ваше величество, — заметил Барнав, — но это голосование не лишает революционеров и сторонников герцога Орлеанского возможности продолжать борьбу. Национальное собрание не вынесло решения о короле: оно проголосовало за предупредительные меры против возможного другого побега, оставив без последствий первый; а знаете, что сегодня вечером в Якобинском клубе предложил Лакло, человек герцога Орлеанского?
— О, наверное, что-нибудь ужасное! Что хорошего может предложить автор "Опасных связей"?
— Он потребовал, чтобы парижане вместе со всей Францией подписали петицию с требованием о низложении короля. Он поручился за десять миллионов подписей.
— Десять миллионов подписей! — вскричала королева. — Боже мой! Неужели нас так люто ненавидят, если нас отвергают десять миллионов французов?
— Ах, ваше величество, получить большинство не составляет особого труда.
— И с предложением господина Лакло согласились?
— Оно вызвало дискуссию… Дантон его поддержал.
— Дантон? А я полагала, что этот господин Дантон наш. Господин де Монморен рассказывал мне о должности адвоката при Королевском совете, то ли проданном, то ли купленном, не знаю в точности, благодаря чему этот человек принадлежит нам.
— Господин де Монморен ошибся, ваше величество: если бы Дантон и мог кому-либо принадлежать, так это герцогу Орлеанскому.
— А господин де Робеспьер брал слово? Поговаривают, что он становится весьма влиятельным.
— Да, Робеспьер взял слово. Он высказался не за петицию, он выступил за обращение к якобинским обществам в провинции.
— Следовало бы привлечь господина де Робеспьера на нашу сторону, раз он начинает приобретать влияние.
— Господина де Робеспьера невозможно привлечь на чью-либо сторону: господин де Робеспьер принадлежит себе — идее, утопии, призраку, тщеславию, может быть.
— Однако как бы ни был он тщеславен, мы в состоянии его удовлетворить… Предположим, что он хочет разбогатеть…
— Он не хочет разбогатеть.
— Может, ему хочется стать министром?
— Возможно, он желает стать более чем министром!
Королева бросила на Варнава испуганный взгляд.
— А мне казалось, — заметила она, — что кабинет министров — это предел мечтаний для любого из наших поданных; разве не так?
— Если господин де Робеспьер относится к королю как к низверженному монарху, стало быть, он не считает себя подданным короля.
— Так чего же он хочет? — ужаснулась королева.
— Ваше величество, бывают времена, когда люди определенного склада ума мечтают о новых политических титулах вместо пообносившихся старых.
— Да, я понимаю, что господин герцог Орлеанский мечтает стать регентом — его происхождение позволяет ему занять этот высокий пост. Но чтобы господин де Робеспьер, мелкий провинциальный адвокат…
Королева совсем позабыла, что Варнав тоже был мелким провинциальным адвокатом.
Однако он оставался невозмутим — то ли потому, что удар не достиг цели, то ли потому, что Варнав имел мужество, встретив его, скрыть боль.
— Марий и Кромвель были выходцами из народа, — заметил он.
— Марий! Кромвель!.. Увы, когда я слышала в детстве эти имена, я и не подозревала, что наступит день, когда они приобретут для меня столь роковое звучание… Впрочем, мы все время отклоняемся от темы нашего разговора, пытаясь дать оценку происходящему; итак, вы сказали, что господин де Робеспьер выступил против петиции, предложенной господином Лакло и поддержанной господином Дантоном.
— Да; однако в эту минуту в Собрание хлынула толпа: обычные крикуны Пале-Рояля, свора проституток — сброд, нанятый для поддержки Лакло; и с его предложением не только согласились, но Собрание объявило, что завтра в одиннадцать часов утра в Якобинском клубе будет прослушана петиция, потом ее отнесут на Марсово поле, там на алтаре отечества она будет подписана, а оттуда разослана в общества якобинцев в провинциях, где ее также должны будут подписать.
— А кто составляет эту петицию?
— Дантон, Лакло и Бриссо.
— Все трое — наши враги?
— Да, ваше величество.
— Ах, Боже мой! Что же на это ответят наши друзья — сторонники конституции?
— В этом-то как раз все и дело!.. Завтра они решили все поставить на карту.
— Значит, они не смогут оставаться членами Якобинского клуба?
— Вы прекрасно разбираетесь и в людях, и в их делах, ваше величество! Это и позволяет вам правильно оценить создавшееся положение… Да, ваши друзья под предводительством Дюпора и Ламета только что разошлись с вашими врагами. Они образовали Клуб фейянов в противовес якобинцам.
— Что такое фейяны? Простите меня, я ничего не знаю. В наш политический язык входит так много новых имен и названий, что я вынуждена обо всем вас расспрашивать.
— Ваше величество, Фейяны — это большое монастырское здание, расположенное рядом с манежем и, следовательно, примыкающее к Национальному собранию; оно же дало имя террасе Тюильри.
— Кто еще войдет в этот клуб?
— Лафайет, то есть национальная гвардия; Байи — иными словами, муниципальная власть.
— Лафайет, Лафайет… Вы полагаете, на Лафайета можно рассчитывать?
— Мне кажется, он искренне предан королю.
— Предан королю… как дровосек — дубу, который он рубит под самый корень! Байи — еще куда ни шло: я не могу на него пожаловаться; скажу больше: это он донес нам на женщину, догадавшуюся о нашем отъезде. Но Лафайет…
— Ваше величество! У вас еще будет случай его осудить.
— Да, это правда, — согласилась королева, с тоской оглянувшись назад, — да… Версаль… Впрочем, вернемся к этому клубу: что собираются предпринять его члены? Что они хотят предложить? Стоит ли за ними реальная сила?
— За ними — огромная сила, потому что клуб будет опираться, как я уже имел честь доложить вашему величеству, и на национальную гвардию, и на городские власти, и на большинство в Собрании, которое голосует за нас. Кто останется в Клубе якобинцев? Пять-шесть депутатов: Робеспьер, Петион, Лакло, герцог Орлеанский; все они разобщены и способны произвести впечатление лишь на своих новых членов — на всякий сброд выскочек, крикунов, что станут шуметь, но не будут иметь никакого влияния.
— Да будет на то воля Божья, сударь! А пока скажите мне, что намерено предпринять Собрание?
— Назавтра члены Национального собрания постановили отчитать мэра Парижа за его сегодняшнюю нерешительность и мягкость. Это приведет к тому, что наш славный Байи, принадлежащий к породе часов, — а стало быть, чтобы он ходил, его нужно вовремя заводить, — заведется и пойдет.
В это мгновение часы пробили без четверти одиннадцать и часовой кашлянул.
— Да, да, — прошептал Барнав, — я знаю, мне пора уходить; однако мне кажется, что я не сказал вашему величеству и сотой доли того, о чем собирался сообщить.
— А я, господин Барнав, — отозвалась королева, — могу сказать вам в ответ только одно: я весьма признательна вам и вашим друзьям за то, что ради меня вы подвергаете себя опасностям.
— Ваше величество! — воскликнул Барнав. — Опасность — это игра, в которой я выиграю в любом случае, будучи и побежденным и победителем, если только королева пожалует меня своей улыбкой.
— Увы, сударь, я уже забыла, что значит улыбаться! Но вы так много для нас делаете, что я готова попробовать вспомнить о том времени, когда я была счастлива, и обещаю вам, что первая моя улыбка будет принадлежать вам.
Прижав руку к груди, Барнав поклонился и попятился к двери.
— Кстати, когда я вас снова увижу? — спросила королева.
Барнав задумался.
— Завтра — петиция и повторное голосование в Собрании… Послезавтра — взрыв недовольства и временные репрессии… В воскресенье вечером, ваше величество, я постараюсь к вам прийти, чтобы рассказать вам, что произойдет на Марсовом поле.
И он вышел.
Королева в задумчивости поднялась к супругу, застав его в точно таком же состоянии, в каком она была сама. От него только что вышел доктор Жильбер, сообщив ему почти о том же, о чем Барнав говорил королеве.
Супругам оказалось достаточно обменяться взглядом, чтобы понять: новости с обеих сторон неутешительные.
Король только что написал письмо.
Ни слова не говоря, он подал его королеве.
В нем король передавал свои полномочия месье, чтобы тот от имени короля Франции добился вооруженного вмешательства австрийского императора и прусского короля.
— Месье сделал мне немало зла, — заметила королева, — месье меня ненавидит и еще принесет мне столько горя, сколько сможет; но если он пользуется доверием короля, значит, он заслуживает и моего доверия.
Взяв перо, она мужественно поставила свою подпись рядом с подписью супруга.
XVII
ГЛАВА, В КОТОРОЙ МЫ ДОБИРАЕМСЯ, НАКОНЕЦ, ДО ПРОТЕСТА, ПЕРЕПИСЫВАЕМОГО ГОСПОЖОЙ РОЛАН
Разговор королевы с Барнавом дал, как мы надеемся, нашим читателям представление о положении, в котором оказались все партии к 15 июля 1791 года: новые якобинцы прорвались на место старых; старые якобинцы создали Клуб фейянов; кордельеры в лице Дантона, Камилла Демулена и Лежандра объединились с новыми якобинцами; Национальное собрание стало конституционно-роялистским и решило всеми силами поддерживать короля; народ преисполнился решимости свергнуть короля всеми возможными способами, но начать — с протеста и петиции.
Что же произошло за сутки, истекшие между свиданием Барнава и королевы, охраняемых актером Сен-При, и той минутой, когда мы собираемся войти к г-же Ролан? Расскажем об этом в нескольких словах.
Во время этого разговора, точнее, когда он уже подходил к концу, три человека собрались за одним столом; перед ними были приготовлены бумага, перья и чернильница; якобинцы поручили им составить петицию.
Это были Дантон, Лакло и Бриссо.
Дантону были чужды такого рода собрания; кроме того, он вел бурную, полную удовольствий жизнь; он с нетерпением ждал окончания заседаний каждого из многочисленных комитетов, членом которых являлся.
Уже через минуту он поднялся, предоставив Бриссо и Лакло составлять петицию по их усмотрению.
Лакло увидел, что он уходит, проводил его взглядом до тех пор, пока тот не исчез, и подождал, когда окончательно стихнут его шаги.
Все это на время вывело его из состояния притворной сонливости, которую он на себя напускал, скрывая свою неутомимую деловитость; потом он сел в кресло и, выпустив из рук перо, проговорил:
— Ах, дорогой мой господин Бриссо, составьте это так, как сочтете нужным, а меня увольте!.. Вот если бы это было продолжением "Опасных связей", то есть дурной книги, как считают при дворе, тут уж я бы взялся за дело, а петиция, ну что ж петиция… — зевнув во весь рот, прибавил он, — это чертовски скучно!
Бриссо, напротив, будто нарочно был создан для такой работы. Убежденный в том, что он составит петицию лучше кого бы то ни было, Бриссо охотно принял мандат, который давало ему отсутствие Дантона и добровольное устранение Лакло. А тот между тем прикрыл глаза и поудобнее устроился в кресле, словно собирался заснуть, а сам приготовился взвесить каждую фразу, каждую букву, чтобы включить при первом же удобном случае пункт о регентстве своего принца.
По мере того как Бриссо писал фразу, он проговаривал ее вслух, а Лакло выражал одобрение кивком или междометием.
Бриссо попытался прежде всего обрисовать сложившееся положение:
"1) Национальное собрание лицемерно или трусливо молчит, не пожелав или не осмелившись решить судьбу короля;
2) Людовик XVI фактически отрекся от престола, потому что он предпринял попытку к бегству, а Национальное собрание приостановило действие его полномочий, отправило за ним погоню и приказало его арестовать; своего короля народ не преследует, не арестовывает, не лишает полномочий, а если все это происходит, значит, короля больше нет;
3) необходимо принять меры по его замещению".
— Хорошо! Хорошо! — одобрительно закивал Лакло.
Бриссо хотел было продолжать, но секретарь герцога Орлеанского остановил его.
— Погодите!.. Погодите! — проговорил он. — Мне кажется, что после слов "по его замещению" необходимо что-нибудь прибавить… ну, такое, что заставило бы самых робких примкнуть к нам. Ведь пока лишь немногие, подобно нам, готовы на все!
— Возможно, вы правы, — согласился Бриссо, — а что вы предлагаете прибавить?
— Ну, это уж скорее ваше дело, нежели мое, найти подходящие слова, дорогой мой господин Бриссо… Я бы прибавил… ну, например…
Лакло сделал вид, что подбирает слова, хотя они давно уже были у него приготовлены и он лишь ждал удобной минуты, чтобы их выпалить.
— Ну так после этих слов: "Необходимо принять меры по его замещению" — я бы, например, прибавил следующее: "всеми конституционными способами".
Вдумайтесь и оцените эти слова по достоинству, о политические деятели, редакторы в прошлом, настоящем и будущем, составители петиций, протестов, проектов законов!
Какая на первый взгляд безделица эти несколько безобидных слов, не так ли?
Однако вы увидите — те из моих читателей, кто имеет счастье не быть политическими деятелями, — куда нас приведут эти четыре слова: "всеми конституционными средствами".
Все конституционные средства, с помощью которых можно было заменить короля, сводились к одному-единственному.
Этим единственным средством было регентство.
В отсутствие графа Прованского и графа д’Артуа, братьев Людовика XVI и дядюшек дофина — не пользовавшихся, кстати говоря, популярностью по причине их эмиграции, — кому надлежало стать регентом?
Герцогу Орлеанскому.
Благодаря этой невинной фразе, просочившейся в составленную от имени народа петицию, герцог Орлеанский становился регентом!
Красивая вещь — политика, не правда ли? Чтобы в ней разобраться, народу понадобится немало времени, в особенности когда он имеет дело с таким мощным противником, как г-н де Лакло!
То ли Бриссо не догадывался о мине, заложенной в эти четыре слова и готовой взорваться в нужную минуту, то ли не видел змею, проскользнувшую в это дополнение и готовую в нужный момент поднять свою шипящую голову, то ли сам, зная, чем он рискует как редактор такой петиции, был не прочь оставить себе путь к отступлению, но он не стал возражать и приписал эту фразу, сказав:
— Это в самом деле привлечет на нашу сторону несколько сторонников конституции… Идея недурна, господин де Лакло!
Остальная часть петиции была выдержана в первоначально задуманном духе.
На следующий день Петион, Бриссо, Дантон, Камилл Демулен и Лакло отправляются в Якобинский клуб и приносят петицию.
Зал заседаний пуст или почти пуст.
Все ушли в Клуб фейянов.
Барнав оказался прав: дезертировали все!
Петион бежит к фейянам.
Кого же он там находит? Барнава, Дюпора и Ламета; они составляют обращение к якобинским обществам в провинциях, в котором сообщают, что Якобинского клуба более не существует: под названием "Общество друзей конституции" он переведен к Фейянам.
Таким образом, общество, созданное с огромным трудом и нашедшее сторонников по всей Франции, парализовано нерешительностью и вот-вот прекратит свое существование.
Кому оно поверит, за кем пойдет: за старыми якобинцами или за новыми?
А тем временем в стране произойдет государственный переворот и лишенный опоры народ, беззаботно спящий в надежде на тех, кто защищает его интересы, проснется побежденным и связанным по рукам и ногам.
Надо встретить бурю лицом к лицу.
Каждый составит протест и отправит в ту провинцию, где он пользуется доверием.
Ролан — чрезвычайный депутат от Лиона: у него большое влияние на жителей этой второй столицы королевства. Дантон, прежде чем отправиться на Марсово поле (ему поручено в отсутствие якобинцев, которых так и не нашли, заставить народ подписать петицию), идет к Ролану, объясняет ему положение дел и уговаривает его незамедлительно послать протест жителям Лиона и взять на себя составление столь важного документа.
Народ Лиона протянет руку народу Парижа и вместе с ним заявит свой протест.
Именно этот протест, составленный мужем, и переписывает г-жа Ролан.
А Дантон ушел на Марсово поле, чтобы присоединиться к своим друзьям.
В ту минуту как он туда приходит, там заканчивается большой спор. Посреди огромной площади возвышается алтарь отечества, воздвигнутый к 14 июля и оставшийся там стоять как скелет праздника.
Как мы уже рассказывали по поводу дня Федерации 1790 года, это возвышение, на которое можно подняться по одной из четырех лестниц, обращенных на четыре стороны света.
На алтаре отечества висит картина, изображающая триумф Вольтера, имевший место 12-го; к афише прикреплен листок кордельеров с клятвой Брута.
Спор вышел из-за тех самых слов, которые Лакло подсунул в петицию.
Они бы прошли незамеченными, если бы какой-то человек — судя по одежде и по манерам, простолюдин — с грубоватой откровенностью не прервал чтения петиции.
— Стой! — крикнул он. — Довольно обманывать народ!
— В чем же здесь обман? — спросил читавший.
— Словами "всеми конституционными средствами" вы меняете кукушку на ястреба… вы восстанавливаете королевскую власть, а с нас довольно короля!
— Нет, не будет больше королевской власти! Не будет больше короля! — закричало большинство присутствовавших.
Странная вещь! Именно якобинцы вступились тогда за королевскую власть!
— Господа! Господа! — вскричали они. — Будьте осмотрительны! Если не будет больше ни королевской власти, ни короля, установится республика, а мы еще не созрели для нее.
— Не созрели? — переспросил простолюдин. — Пусть так… Но еще один-два таких солнечных денька, как в Варение, и мы созреем!
— Голосовать! Голосовать петицию!
— Голосовать! — подхватили те, кто до этого кричал: "Не будет больше королевской власти! Не будет больше короля!"
Пришлось приступить к голосованию.
— Кто за то, чтобы не признавать больше ни Людовика Шестнадцатого, ни какого бы то ни было другого короля, — предложил незнакомец, — поднимите руки!
Подавляющее большинство присутствовавших подняли руки, так что голосовать встречное предложение не пришлось.
— Хорошо! — одобрил подстрекавший. — Завтра, в воскресенье, семнадцатого июля, весь Париж будет здесь, чтобы подписать петицию. Я, Бийо, берусь всех собрать.
При имени Бийо все узнали сурового фермера, того, кто взялся сопровождать адъютанта Лафайета, задержал короля в Варение и вернул его в Париж.
Вот так, одним ударом удалось опередить самых отчаянных смельчаков из рядов кордельеров и якобинцев; и кому же? Человеку из народа, то есть инстинкту масс. Камилл Демулен, Дантон, Бриссо и Петион объявили, что, по их мнению, подобный поступок со стороны парижского населения повлечет за собой бурю и потому необходимо получить в ратуше разрешение собраться завтра.
— Да будет так! — крикнул Бийо. — Получайте, а если не получите, я сам потребую!..
Переговоры с городскими властями были поручены Камиллу Демулену и Бриссо.
Байи на месте не было. Они застали лишь первого синдика. Тот не захотел брать на себя ответственность; он ничего не запретил, но и не разрешил, ограничившись устным одобрением петиции. Бриссо и Камилл Демулен покинули ратушу, полагая, что разрешение получено.
Не успели они уйти, как первый синдик послал предупредить Национальное собрание о просьбе, с которой к нему обратились.
Собрание было застигнуто врасплох.
Оно ничего не решило относительно судьбы беглеца Людовика XVI, лишенного на время королевского титула, настигнутого в Варение, возвращенного в Тюильри и находящегося с 26 июня под стражей.
Нельзя было терять ни минуты.
Демёнье, надев маску врага королевской семьи, представил проект декрета, составленный в следующих выражениях:
"Временное отстранение короля от исполнительной власти продлится до тех пор, пока конституционный акт не будет представлен королю и принят им".
Декрет, предложенный в семь часов вечера, был принят в восемь подавляющим числом голосов.
Таким образом, петиция народа оказалась бесполезной: король, лишь временно лишенный своих прав вплоть до того дня, как он примет конституцию, благодаря этому декрету вновь становился королем.
Если кому-нибудь вздумается потребовать низложения короля, опирающегося на конституционную поддержку Национального собрания, то, пока король будет выполнять это условие, тот человек будет считаться бунтовщиком.
А так как положение серьезно, то бунтовщиков необходимо преследовать всеми способами, какие дает закон в распоряжение своих представителей.
И потому вечером в ратуше состоялось собрание муниципального совета во главе с мэром.
Заседание открылось в половине десятого.
В десять часов было решено, что на следующий день, в воскресенье, 17 июля, с восьми часов утра декрет Национального собрания, отпечатанный и развешанный по всему Парижу, будет к тому же торжественно читаться на всех перекрестках нотаблями и городскими чиновниками, сопровождаемыми военным эскортом.
Через час после того как было принято это решение, о нем стало известно в Якобинском клубе.
Якобинцы чувствовали свою слабость: то обстоятельство, что большая часть членов Клуба перебежала к фейянам, лишало их и союзников былой силы.
Они подчинились.
Сантер, пришедший из Сент-Антуанского предместья и принимавший активное участие во взятии Бастилии, тот самый, кто должен был скоро прийти на смену Лафайету, вызвался от имени Клуба отправиться на Марсово поле, чтобы забрать петицию назад.
Кордельеры проявили еще большую осторожность.
Дантон объявил, что проведет следующий день в Фонтене-су-Буа: у его тестя-лимонадчика был небольшой загородный дом.
Лежандр пообещал, что, возможно, приедет к нему туда вместе с Демуленом и Фрероном.
Чета Роланов получила записочку, предупреждавшую, что посылать их протест в Лион ни к чему.
Все провалилось или, во всяком случае, откладывалось.
Время близилось к полуночи, и г-жа Ролан только что переписала протест набело, когда пришла записка от Дантона, из которой невозможно было что-либо понять.
В эту самую минуту двое сидевших за столиком в задней комнате кабачка в Гро-Кайу завершили обсуждение какого-то предприятия, допив при этом третью бутылку вина по пятнадцать су.
Это были цирюльник и инвалид.
— Какие у вас забавные идеи, господин Лажарьет! — тупо и бесстыдно расхохотавшись, заметил инвалид.
— Да, папаша Реми, — подхватил цирюльник. — Вы ведь понимаете, верно? Мы еще до свету пойдем с вами на Марсово поле, поднимем доску на алтаре отечества, заберемся вниз, поставим доску на место; потом коловоротом, большущим коловоротом провертим в полу дырки… Завтра молоденькие да хорошенькие парижанки поднимутся на алтарь подписывать петицию, и сквозь эти дырки мы, черт возьми!..
Инвалид снова похабно захохотал. Было очевидно, что в воображении он уже смотрел сквозь дырки настила на алтаре отечества.
Цирюльник не смеялся: почтенная, аристократическая корпорация, к которой он принадлежал, была разорена, и в этом виновато было время: эмиграция лишила мастеров парикмахерского искусства — а мы с вами видели, какие прически носила, например, королева, и прическа была в ту эпоху настоящим искусством, — итак, эмиграция лишила мастеров парикмахерского искусства их лучшей клиентуры. Кроме того, Тальма только что исполнил роль Тита в "Беренике" и положил начало новой моде, заключавшейся в том, что волосы стригли коротко и не пудрили.
Вот почему цирюльники в большинстве случаев были роялистами. Почитайте Прюдома, и вы узнаете, что в день казни короля какой-то цирюльник перерезал себе от отчаяния горло.
Итак, настала очередь сыграть славную шутку с этими распутницами-патриотками, как их называли немногие великосветские дамы, еще остававшиеся во Франции: пойти поглазеть на то, что находится у них под юбками; метр Лажарьет рассчитывал набраться эротических впечатлений, которые станут предметом его утренних разговоров в течение целого месяца. Мысль об этой шутке явилась к нему в тот момент, когда он выпивал с одним из своих старых друзей; когда он поделился ею с приятелем, тот почувствовал нервную дрожь в ноге, которую он потерял еще в битве при Фонтенуа, а государство со свойственной ему щедростью заменило ее деревянной.
И вот двое пьяниц заказали четвертую бутылку вина, и хозяин кабачка поспешил ее принести.
Только собрались они откупорить эту бутылку, как инвалиду пришла в голову не менее удачная мысль.
Он предложил взять небольшой бочонок, перелить туда, а не в стаканы, содержимое бутылки, присовокупить содержимое еще двух бутылок, и пусть им сейчас придется немного помучиться от жажды, зато они возьмут этот бочонок с собой.
Инвалид подкрепил свое предложение тем соображением, что смотреть вверх — очень возбуждающее занятие, от него бросает в жар.
Цирюльник снисходительно ухмыльнулся. Хозяин кабачка заметил двум своим посетителям, что за столом сидеть ни к чему, если они не хотят больше ничего заказывать. Тогда наши наглецы сторговали у него бурав и бочонок, положили бурав в карман, перелили вино в бочонок, а когда пробило полночь, отправились в потемках на Марсово поле, приподняли доску, пробрались под настил, обняли с двух сторон бочонок, повалились на песок и захрапели.
XVIII
ПЕТИЦИЯ
Бывают минуты, когда народ, непрерывно подвергающийся подстрекательствам, поднимается подобно приливу, и без настоящего потрясения не обойтись, если необходимо вернуть толпу, как океан, в ложе, определенное природой.
Именно это и произошло с парижским народом в первой половине июля, когда многочисленные события взбудоражили весь город.
В воскресенье, 10-го, толпа двинулась навстречу триумфальной колеснице Вольтера; однако непогода помешала, и шествие было остановлено у Шарантонской заставы, где толпа простояла целый день.
В понедельник, 11-го, установилась ясная погода; кортеж двинулся в путь через весь Париж в сопровождении огромной толпы и остановился перед домом, где умер автор "Философского словаря" и "Орлеанской девственницы", давая возможность его приемной дочери г-же Виллет и семейству Каласа украсить гроб; артисты Оперы в последний раз пели для Вольтера.
В среду, 13-го, — спектакль в соборе Парижской Богоматери; исполняется "Взятие Бастилии" в сопровождении оркестра.
В четверг, 14-го, — годовщина Федерации, паломничество к алтарю отечества; на Марсовом поле собираются три четверти Парижа; все чаще раздаются крики "Да здравствует нация!"; на фоне празднично освещенного города мрачный и притихший Тюильрийский дворец похож на склеп.
В пятницу, 15-го, — голосование в Парламенте, охраняемом четырьмя тысячами штыков и тысячью пик Лафайета; петиция народа, закрытие театров, шум и крики, не прекращающиеся весь вечер и часть ночи.
Наконец, в субботу, 16-го, — переход якобинцев в Клуб фейянов; сцены насилия на Новом мосту, когда полицейские избивают Фрерона и арестовывают какого-то англичанина, учителя итальянского языка, по имени Ротондо; волнения на Марсовом поле, после того как Бийо замечает в петиции фразу Лакло; голосование народа о низложении Людовика XVI; назначение на следующий день сбора для подписания петиции.
Ночь была мрачная, неспокойная; пока вожаки якобинцев и кордельеров прячутся, зная игру своих противников, честные и простодушные члены партий обещают друг другу собраться и во что бы то ни стало продолжить начатое дело.
Есть и такие, что руководствуются менее благородными, а главное — менее человеколюбивыми чувствами; это носители ненависти, которые всегда встречаются во время народных волнений: они любят суету, беспорядки, оживляются при виде крови, будто стервятники и тигры, ожидающие окончания битвы, чтобы наброситься на трупы.
Марат из своего подполья, куда его загнала навязчивая идея, по-прежнему верит или притворяется верящим в то, что его преследуют, что ему угрожают; он провел всю жизнь в тени, словно хищный зверь или ночная птица; из этого мрака, как из пещеры Трофония или расселины в Дельфах, ежедневно появляются, подобно зловещим испарениям, номера его газеты под названием "Друг народа". Вот уже несколько дней ее страницы сочатся кровью; со времени возвращения короля Марат предлагает в качестве единственно возможного средства охраны прав и интересов народа — единоличную диктатуру и всеобщую бойню. По словам Марата, необходимо прежде всего перерезать членов Национального собрания и перевешать представителей городской власти; так как все это ему самому представляется недостаточным, он предлагает также отпилить им руки, отрезать пальцы, закопать живьем, посадить всех на кол! Лечащему врачу Марата пора прийти к нему, как обычно, чтобы сказать: "Марат! Вы пишете красным. Я должен пустить вам кровь!"
Верьер, этот отвратительный горбун, этот неутомимый карлик на длинных ногах с огромными ручищами — мы уже видели его в начале романа, когда он руководил событиями 5–6 октября, а потом ушел в тень, — теперь вновь появляется вечером 16 июля, подобно "видению из Апокалипсиса", как говорит Мишле, верхом на олицетворяющем смерть белом коне, по бокам которого болтаются его длинные ноги с крупными коленями и большими ступнями; он останавливается на каждом углу, на каждом перекрестке и, как глашатай несчастья, созывает народ на Марсово поле на следующий день.
Фурнье еще только суждено себя проявить; его назовут Фурнье Американцем, и не потому, что он родился в Америке (он родом из Оверни), а потому, что он был надсмотрщиком над неграми в Сан-Доминго; Фурнье разорился и теперь обозлен вследствие проигранного процесса; кроме того, он в отчаянии из-за того, что Национальное собрание обошло молчанием двадцать петиций, одна за другой отправленных им по адресу депутатов; а объясняется это просто, ведь вожаки Собрания — плантаторы (братья Ламеты) или друзья плантаторов (Дюпор, Барнав). При первой же возможности он за себя отомстит; он дает себе слово и сдержит его; у этого человека в мыслях — порывы зверя, а на лице — оскал гиены.
Итак, посмотрим, как же распределялись силы в ночь с 16-го на 17-е.
Король и королева обеспокоены, они ожидают новостей в Тюильри: Барнав им обещал победу над народом. Он не сказал, что это будет за победа и каким путем она будет завоевана, — это не имеет для них значения! О средствах они не задумываются, коль скоро кто-то действует в их интересах. Король желает этой победы, потому что она укрепит положение, придающее подобным собраниям уверенность; королева жаждет ее потому, что победа послужит первым шагом к мщению: народ заставил королеву столько вынести, что она считает себя вправе отомстить.
Национальное собрание опирается на мнимое большинство и спокойно выжидает; оно приняло все необходимые меры; что бы ни случилось, закон — на его стороне; в случае же необходимости оно произнесет священные слова "общественное спасение"!
Лафайет тоже выжидает безо всякого страха: в его распоряжении национальная гвардия, пока еще целиком преданная ему, и в том числе — мощный корпус в девять тысяч человек, состоящий из бывших военных, солдат французской гвардии, волонтёров. Этот корпус принадлежит скорее армии, нежели городским властям; он, кстати сказать, находится на жалованье, потому его и называют "наемной гвардией". Если завтра понадобится произвести какую-нибудь страшную экзекуцию, именно этому отряду будет поручено ее исполнение.
Байи и городские власти тоже в ожидании. Байи, привыкший к совсем иной жизни, к научным занятиям в тиши кабинета, неожиданно для самого себя оказался втянутым в политику, заставившую его выйти на площади и перекрестки. Получив накануне выговор от Национального собрания за слабость, проявленную вечером 15-го, он уснул, положив под голову закон о военном положении и готовый на следующий день со всей строгостью применить его, если потребуется.
Якобинцы ждут, но в полной разобщенности. Робеспьер спрятался; Лакло, видевший, как вычеркнули его фразу, злится; Петион, Бюзо и Бриссо держатся наготове, предполагая, что завтрашний день будет тяжелым; Сантер, который в одиннадцать часов утра должен быть на Марсовом поле, чтобы забрать петицию, сообщит им новости.
Кордельеры отступили. Дантон, как мы уже сказали, уехал к тестю в Фонтене; Лежандр, Фрерон и Камилл Демулен присоединятся к нему. Другие не играют роли: они остались без предводителей.
Народ, не имеющий обо всеми этом понятия, пойдет на Марсово поле; он подпишет петицию, он будет кричать: "Да здравствует нация!", он будет танцевать вокруг алтаря отечества, распевая знаменитую песню 1790 года "Дело пойдет!".
Между 1790-м и 1791-м реакция проложила пропасть; чтобы ее заполнить, понадобятся трупы убитых 17 июля!
Что бы там ни было, а утро обещало чудесную погоду. С четырех часов утра все эти ярмарочные предприниматели, зарабатывающие в местах людских скоплений, эти цыгане больших городов, продающие лакричную настойку, пряники, пирожки, потянулись к алтарю отечества, одиноко возвышавшемуся на Марсовом поле и напоминавшему огромный катафалк.
Художник, расположившийся шагах в двадцати от алтаря со стороны реки, старательно срисовывал его.
В половине пятого на Марсовом поле собралось уже около ста пятидесяти человек.
Так рано встают главным образом те, кто плохо спал, а большинство тех, кто плохо спал, — я говорю о простом люде, — это те, кто плохо поужинал или не ужинал вовсе.
Когда человек не ужинал и плохо спал, он обыкновенно поднимается в четыре часа утра в дурном расположении духа.
Вот почему среди обступивших алтарь отечества ста пятидесяти человек было немало людей не просто в дурном настроении, но, что особенно важно, поглядывавших исподлобья.
Вдруг какая-то женщина, торговка лимонадом, поднимаясь по ступеням алтаря отечества, издает истошный вопль.
Ей в ногу вонзился бурав.
На ее крики сбегается народ. Дощатый настил усеян отверстиями, происхождение и назначение которых никому не понятно. Зато бурав, только что впившийся в башмак торговки лимонадом, указывает на присутствие под настилом алтаря отечества одного или нескольких человек.
Что они могут там делать?
Их окликают, приказывают им ответить, рассказать о своих намерениях, выйти, показаться.
Ответа нет.
Художник вскакивает с табурета, оставляет мольберт и бежит на Гро-Кайу за гвардейцами.
Гвардейцы не считают бурав, впившийся женщине в ногу, достаточным поводом для беспокойства, отказываются следовать к месту происшествия и отсылают художника назад.
Когда тот возвращается, всеобщее ожесточение уже достигло апогея. Около трехсот присутствующих сгрудилось вокруг алтаря отечества. Отдирают доску и проникают внутрь; там обнаруживают наших приятелей: цирюльника и инвалида; оба они сильно сконфужены.
Полагая, что бурав — главная улика, цирюльник забрасывает его подальше от себя; однако он не подумал о том, чтобы отделаться от бочонка.
Их хватают за шиворот, заставляют подняться на помост, допрашивают об их намерениях, но они в ответ лепечут нечто невразумительное, и их волокут к полицейскому комиссару.
Там они сознаются, с какой целью спрятались; комиссар не видит в этом ничего, кроме шалости, и отпускает их на свободу; однако в дверях их поджидают прачки с Гро-Кайу с вальками в руках. Прачки, как видно, весьма чувствительны в вопросах женской чести: словно разгневанные Дианы, они обрушивают вальки на наших Актеонов.
В это время прибегает какой-то человек; под алтарем отечества найден пороховой бочонок; значит, двое обвиняемых находились там не для того, чтобы, как они говорят, провертеть дырки и подглядывать, а чтобы взорвать алтарь вместе с находящимися там патриотами.
Достаточно было бы вытащить затычку, чтобы убедиться в том, что в бочонке вино, а не порох; надо было лишь подумать, чтобы понять, что, поджигая порох, злоумышленники (если предположить, что в бочке был порох) первыми взлетели бы на воздух, тогда так называемые обвиняемые были бы оправданы; однако бывают такие минуты, когда люди ни о чем не думают, ничего не проверяют, вернее, не хотят ни о чем думать и остерегаются что-либо проверять.
В один миг взрыв возмущения обращается в бурю. Появляются какие-то новые люди; откуда они взялись? Никто не знает. Откуда взялись те, кто убил Фуллона, Бертье, Флесселя, кто устроил 5–6 октября? Из тьмы, куда они возвращаются, когда их черное дело сделано. Люди эти набрасываются на несчастного инвалида и бедного цирюльника, опрокидывают их; один из них, инвалид, так больше и не поднимается — на него обрушился град ножевых ударов; другого, цирюльника, волокут к фонарю — на шею ему набрасывают веревку и начинают поднимать… На высоте примерно десяти футов веревка обрывается под тяжестью его тела. Он еще жив, пытается отбиваться и вдруг видит, что голова его товарища уже надета на пику; откуда, в самом деле, взялась пика? При виде этого зрелища он истошно кричит и падает без чувств. Ему отрезают, вернее, отпиливают голову, и уже вторая пика — тут как тут, готовая принять кровавый трофей!
Чернь жаждет пройтись через весь Париж с этими двумя головами, и владельцы пик в сопровождении сотни таких же бандитов с песнями отправляются в путь по улице Гренель.
В девять часов члены муниципалитета, нотабли и городские чиновники прочитали на площади Пале-Рояль под звуки труб декрет Национального собрания и предупредили о наказаниях, ждущих нарушителей декрета; в это самое время с улицы Сен-Тома-дю-Лувр выходят убийцы с пиками.
Лучшего муниципалитет и желать не мог: как бы ни были строги объявленные им меры, они даже не предполагали преступления, подобного только что совершенному.
Тем временем члены Национального собрания начинают заполнять зал заседаний; от площади Пале-Рояль до манежа недалеко: новость врывается в зал и производит сенсацию.
Речь уже идет не о цирюльнике и инвалиде, чересчур жестоко наказанных за невинную шалость: это теперь два добропорядочных гражданина, растерзанные за то, что призывали революционеров к уважению закона.
Реньо де Сен-Жан-д’Анжели бросается к трибуне:
— Граждане! — взывает он. — Я требую введения военного положения; я требую, чтобы Собрание объявило тех, кто личными или коллективными писаниями будет подстрекать народ к неповиновению, виновными в оскорблении нации!
Члены Национального собрания поднимаются почти в полном составе и в ответ на предложение Реньо де Сен-Жан-д’Анжели объявляют тех, кто личными или коллективными писаниями станет склонять народ к сопротивлению, виновными в оскорблении нации.
Таким образом подписавшие петицию окажутся виновными в оскорблении нации. Этого только и нужно было членам Собрания.
Робеспьер забился в какой-то угол; услышав результат голосования, он побежал к якобинцам рассказать о том, что произошло.
В Якобинском клубе почти никого не было: человек двадцать пять — тридцать бродили в стенах бывшего монастыря. Среди них был Сантер — он ожидал приказаний от руководителей клуба.
Сантера отправляют на Марсово поле, с тем чтобы он предупредил людей, собирающихся подписать петицию, о грозящей им опасности.
Он застает двести — триста человек, подписывающих петицию якобинцев на алтаре отечества.
Вчерашний незнакомец, Бийо, возглавляет это движение; сам он неграмотен, но он называет себя, просит, чтобы его рукой водили по бумаге, и таким образом подписывает петицию в числе первых.
Сантер поднимается на алтарь отечества, сообщает, что Национальное собрание сию минуту объявило бунтовщиками всех, кто осмелится потребовать низложения короля, и прибавляет, что прислан якобинцами для того, чтобы забрать составленную Бриссо петицию.
Бийо спускается на три ступени и оказывается лицом к лицу со знаменитым пивоваром. Они внимательно разглядывают друг друга; оба они олицетворяют действующую сейчас реальную силу; один — провинцию, другой — Париж.
Каждый из них признаёт в другом брата — они вместе брали Бастилию.
— Хорошо! — соглашается Бийо. — Мы готовы вернуть якобинцам их петицию, но мы напишем другую.
— Эту петицию надо отнести ко мне в Сент-Антуанское предместье, — предлагает Сантер, — я подпишу ее сам и дам подписать своим рабочим.
Он протягивает свою ручищу, и Бийо с удовольствием ее пожимает.
При виде этого могучего братания, соединяющего провинцию со столицей, присутствующие аплодируют.
Бийо возвращает Сантеру его петицию, и тот уходит, взмахнув на прощание рукой; народ безошибочно угадывает в его жесте одобрение и вместе с тем обещание; впрочем, народ и так уже с некоторых пор начинает узнавать Сантера.
— Что ж, якобинцы испугались, — замечает Бийо. — Испугавшись, они имеют право забрать свою петицию, ну и пускай! Но мы-то не боимся, мы имеем право сочинить другую.
— Да, да! — подхватывает толпа. — Другую петицию! На этом самом месте. Завтра же!
— А почему не сегодня? — спрашивает Бийо. — Завтра!.. Кто знает, что будет завтра?!
— Да, да! — раздается в толпе. — Сегодня! Сейчас!
Вокруг Бийо в ту же минуту образовалась группа незаурядных людей: сила — словно магнит, она к себе притягивает.
Группа эта состоит из депутатов Клуба кордельеров или рядовых якобинцев, плохо осведомленных или более отважных, чем их предводители, и явившихся на Марсово поле вопреки тому, что приказ отменен.
Люди эти пока по большей части малоизвестны; однако недалек тот час, когда их имена приобретут известность.
Это: Робер, мадемуазель де Керальо, Ролан; Брюн, типографский рабочий, ставший впоследствии маршалом Франции; Эбер, общественный писец, будущий редактор зловещей газеты "Папаша Дюшен"; Шометт, журналист и студент медицины; Сержан, художник-гравер, который будет впоследствии зятем Марсо и постановщиком патриотических празднеств; Фабр д’Эглантин, автор "Интриги в письмах"; Анрио, жандарм гильотины; Майяр, наводящий ужас судебный исполнитель в Шатле, которого мы потеряли из виду 6 октября и с которым снова встретимся 2 сентября; Изабе-старший и Изабе-младший (единственный, пожалуй, из участников этой сцены, кто мог бы о ней рассказать, ведь он и теперь еще молод в свои восемьдесят восемь лет).
— Сейчас, немедленно! — закричали в толпе. — Немедленно!
Марсово поле ответило дружными аплодисментами.
— Кто же будет писать? — спросил чей-то робкий голос.
— Я, вы, мы — все! — прокричал в ответ Бийо. — Вот это и будет по-настоящему народная петиция!
Какой-то патриот отделился от толпы и стремглав бросился на поиски бумаги, чернил и перьев.
Тем временем все взялись за руки и закружились в стремительной фарандоле, распевая знаменитую песню "Дело пойдет!".
Патриот вернулся спустя десять минут с бумагой, чернилами и перьями; он на всякий случай купил целую бутыль чернил, пакет перьев и полдюжины тетрадок.
Робер взял перо и под диктовку мадемуазель Керальо, г-жи Ролан и г-на Ролана вывел:
"ПЕТИЦИЯ В НАЦИОНАЛЬНОЕ СОБРАНИЕ, СОСТАВЛЕННАЯ НА АЛТАРЕ ОТЕЧЕСТВА 17 ИЮЛЯ 1791 ГОДА
Представители нации!
Срок ваших трудов подходит к концу: скоро вам на смену придут другие народные избранники; они будут следовать по вашим стопам, не встречая препятствий, которые возводили на вашем пути депутаты двух привилегированных сословий, непременные враги всех принципов священного равенства.
Совершается чудовищное преступление: Людовик Шеcmнадцатый бежит, позорно покидает свой пост и государство оказывается в двух шагах от анархии; граждане задерживают его в Варение и возвращают в Париж. Жители столицы настоятельно требуют от вас не решать судьбу виновного, пока не будет известна воля восьмидесяти двух других департаментов.
Вы расходитесь во мнениях: нескончаемое число обращений приходит в Национальное собрание; департаменты, все как один, требуют суда над Людовиком. Вы же, господа, предрешили, что он невиновен и не подлежит суду; 16 июля вы голосовали за то, что конституционная хартия будет ему представлена, когда будет завершена работа над конституцией. Законодатели! Воля народа заключается не в этом, и мы сочли, что не только высшая слава Собрания, но и ваш прямой долг заключается в выражении нашей воли. Мы не сомневаемся, господа, что вы поддались влиянию тех строптивых депутатов, которые заранее объявили себя противниками конституции. Но, господа представители великодушного и верящего вам народа, вспомните, что эти двести девяносто депутатов утратили право голоса в Национальном собрании, — следовательно, декрет не имеет силы ни по форме, ни по содержанию: по содержанию — потому что он противоречит воле суверена, по форме — потому что он принят голосами двухсот девяноста лиц, не имевших права голосовать.
Принимая по внимание интересы общего блага, настоятельное желание избежать анархии, к чему привело бы нас отсутствие согласия между представителями и представляемыми, мы полагаем, что все это дает нам право от имени всей Франции обратиться к вам с требованием вернуться к этому декрету; просим принять в соображение, что вина Людовика Шестнадцатого доказана, что король отрекся от престола; вы должны принять его отречение и создать новый учредительный институт, чтобы в подлинно национальных интересах приступить к суду над виновным, к замене прежней и организации новой исполнительной власти".
Когда петиция была составлена, авторы призвали присутствовавших к тишине. Все сейчас же смолкло, лица просветлели, и Робер прочел вслух строки, только что представленные нами на суд читателей.
Они отвечали пожеланиям всех и не встретили возражений; наоборот — с последней фразой раздались единодушные возгласы одобрения.
Подошел черед подписывать петицию; теперь желающих поставить свою подпись оказалось не двести — триста человек, а все десять тысяч; они прибывали и прибывали на Марсово поле со всех сторон; стало очевидно, что менее чем за час вокруг алтаря отечества соберется более пятидесяти тысяч горожан.
Первыми петицию подписывают составители, потом они передают перо соседям; в одну секунду на странице не остается пустого места, в толпе раздают чистые листы того же формата, что и петиция: они будут пронумерованы и приобщены к документу.
После того как листки розданы, на них ставят подписи, положив листы на вазы, стоящие по углам алтаря отечества, на ступени, на колено, на шляпу — одним словом, на все, что представляет собой опору.
Тем временем, согласно приказу Национального собрания, переданному Лафайету и имеющему отношение не к подписываемой в этот час петиции, а к утреннему убийству, первые отряды уже вступают на Марсово поле, однако все до такой степени заняты петицией, что вначале не обращают на солдат ни малейшего внимания.
А предстоящие события будут иметь большое значение.