Книга: А. Дюма. Собрание сочинений. Том 23. Графиня де Шарни. Часть. 4,5,6
Назад: XV АНТРЕСОЛЬ ТЮИЛЬРИЙСКОГО ДВОРЦА
Дальше: XXIII ПОЛЕ БОЯ

XIX
КРАСНОЕ ЗНАМЯ

Отряды идут под командованием одного из адъютантов Лафайета; которого же из них? Имя его осталось неизвестно: у Лафайета столько адъютантов, что сама история в них путается!
Как бы там ни было, а со стороны насыпи раздается выстрел, пуля попадает в этого адъютанта; однако рана оказывается неопасной, а на одиночный выстрел солдаты не считают необходимым отвечать.
Похожая сцена происходит на Гро-Кайу. С этой стороны подходит Лафайет во главе трехтысячного отряда с пушкой.
Однако Фурнье оказывается рядом, он возглавляет шайку бандитов, возможно, тех самых, что убили цирюльника и инвалида; они возводят баррикаду.
Лафайет наступает на баррикаду; она разрушена.
Спрятавшись за колесо повозки, Фурнье в упор стреляет в Лафайета; к счастью, ружье дает осечку. Баррикада взята с бою, Фурнье арестован.
Его подводят к Лафайету.
— Кто этот человек? — спрашивает генерал.
— Тот самый, что стрелял в вас, но ружье дало осечку.
— Отпустите его, пусть убирается, виселицы ему все равно не миновать!
Фурнье на виселицу не спешит: он исчезает на время, чтобы вновь появиться во время кровавых сентябрьских событий.
Лафайет прибывает на Марсово поле: там подписывают петицию, причем царит полное спокойствие.
Настолько полное, что г-жа де Кондорсе гуляет неподалеку со своим годовалым ребенком.
Лафайет подходит к алтарю отечества; он спрашивает, что там происходит, и ему показывают петицию. Люди обещают разойтись, как только петиция будет подписана. Генерал не видит в этом ничего предосудительного и уходит вместе со своим отрядом.
Однако если выстрел, ранивший адъютанта Лафайета, и осечка ружья, направленного в самого генерала, не были услышаны на Марсовом поле, то они получили сильнейший отклик в Национальном собрании.
Не забудем, что Собрание стремится к роялистскому государственному перевороту и все складывается для этого как нельзя более удачно.
— Лафайет ранен! Его адъютант убит!.. На Марсовом поле — убийства…
Вот какая новость облетела Париж; ее и передает официальным порядком Национальное собрание в ратушу.
Но городские власти уже обеспокоены тем, что происходит на Марсовом поле; они со своей стороны послали туда трех муниципальных чиновников: г-на Жака Ле Ру, г-на Реньо и г-на Арди.
С высоты алтаря отечества подписавшие петицию видят, как к ним приближается новая процессия: она подходит со стороны набережной.
Они высылают навстречу ей депутацию.
Три муниципальных чиновника, только что прибывшие на Марсово поле, идут прямо к алтарю отечества; они ожидали увидеть испуганных мятежников, изрыгающих угрозы и оскорбления, а вместо этого встречают добропорядочных граждан: одни из них прогуливаются группами, другие подписывают петицию, а третьи кружатся в фарандоле и распевают "Дело пойдет!".
Люди ведут себя тихо; но, может быть, петиция призывает к мятежу? Представители муниципалитета требуют, чтобы им зачитали петицию.
Им читают петицию от первой до последней строчки, и, как это уже было раньше, она встречена всеобщими криками одобрения и дружными аплодисментами.
— Господа! — говорят чиновники муниципалитета. — Мы очень рады, что узнали ваши намерения; нам сказали, что здесь беспорядки: нас ввели в заблуждение. Мы непременно доложим о том, что здесь увидели, и расскажем о порядке, царящем на Марсовом поле; мы не только не станем препятствовать вашей петиции, но, напротив, обещаем вам поддержку в том случае, если кто-нибудь попытается вам воспрепятствовать. Если бы мы не находились сейчас при исполнении служебных обязанностей, мы бы тоже подписали вашу петицию, и, если вы сомневаетесь в наших намерениях, мы готовы остаться у вас в качестве заложников до тех пор, пока не будут собраны все подписи.
Значит, петиция выражает чаяния всех, потому что члены муниципалитета готовы ее подписать наравне с рядовыми гражданами, и лишь их звание мешает им исполнить это намерение.
То, что муниципальные чиновники, подходившие к толпе с враждебностью и подозревавшие ее в дурных намерениях, оказались на стороне народа, воодушевляет подписавших петицию. Во время незначительной стычки, только что имевшей место между толпой и национальной гвардией, два человека были арестованы; как это почти всегда случается при подобных обстоятельствах, оба арестованных оказываются совершенно невиновны, и наиболее именитые среди подписавших петицию требуют их освобождения.
— Мы не можем взять это на себя, — отвечают делегаты муниципалитета. — Выберите уполномоченных, пусть они пойдут вместе с нами в ратушу, и справедливость будет восстановлена.
Выбирают двенадцать уполномоченных; единодушно избранный Бийо входит в эту комиссию; вместе с тремя чиновниками народные избранники направляются в муниципалитет.
Депутация с изумлением видит, что Гревская площадь полна солдат; они неохотно расступаются, пропуская депутацию сквозь лес штыков.
Бийо идет впереди; как помнят читатели, он знает ратушу: мы уже не раз видели, как он туда входил вместе с Питу.
У двери в зал заседаний три чиновника муниципалитета просят уполномоченных подождать, а сами приказывают привратнику отворить дверь, входят и больше не появляются.
Так проходит час.
Ничего!
Бийо начинает терять терпение, хмурится и постукивает ногой.
Внезапно дверь отворяется. Появляются члены муниципалитета в полном составе во главе с Байи.
Байи смертельно бледен; он прежде всего математик и безошибочно угадывает, где кончается справедливость и начинается произвол; чутье ему подсказывает, что его втянули в неправое дело; однако приказ есть приказ, и Байи пойдет до конца.
Бийо идет ему навстречу.
— Господин мэр, — произносит он с твердостью, уже хорошо известной нашим читателям, — мы вас ждем уже больше часа.
— Кто вы такой и что вам угодно? — спрашивает Байи.
— Кто я? — отвечает в ответ Бийо. — Как странно, что вы меня об этом спрашиваете, господин Байи. Правду говорят: кто сворачивает в сторону, тот не узнает идущего прямой дорогой. Я — Бийо!
Байи встрепенулся: это имя напомнило ему о человеке, одним из первых вошедшем в Бастилию; о человеке, охранявшем ратушу в кровавые дни, когда толпа расправлялась с Фуллоном и Бертье; о человеке, шагавшем рядом с дверцей кареты, в которой король возвращался из Версаля, и прикрепившем к шляпе Людовика XVI трехцветную кокарду, а также разбудившем Лафайета в ночь с 5 на 6 октября; наконец, о человеке, возвратившем недавно Людовика XVI из Варенна.
— А нужно мне от вас вот что, — продолжает Бийо, — я должен вам сообщить, что нас прислал народ, собравшийся на Марсовом поле.
— Чего же требует народ?
— Он требует, чтобы вы сдержали обещание, данное тремя вашими чиновниками, то есть освободили двух несправедливо арестованных граждан, за чью невиновность мы готовы поручиться.
— Ну вот!.. — восклицает Байи, пытаясь пройти. — Разве мы обязаны отвечать за подобные обещания?
— А почему вы считаете, что не должны за них отвечать?
— Потому что они были даны мятежникам!
Уполномоченные в изумлении переглядываются.
Бийо хмурится.
— Мятежникам? — повторяет он. — Ага! Так мы уже мятежники?
— Да, — подтверждает Байи, — мятежники! И я лично отправляюсь на Марсово поле, чтобы навести там порядок.
Бийо пожимает плечами и разражается тем громким смехом, который в устах некоторых людей звучит угрожающе.
— Навести порядок на Марсовом поле? — спрашивает он. — Но ведь ваш друг Лафайет только что оттуда ушел, трое ваших служащих только что оттуда ушли; они вам скажут, что на Марсовом поле сейчас тише, чем на Ратушной площади!
В эту самую минуту капитан, командующий одной из рот батальона Бон-Нувель, с испуганным видом бежит через площадь с криком:
— Где господин мэр?
Бийо делает шаг в сторону, чтобы можно было увидеть Байи.
— Я здесь! — отвечает тот.
— К оружию, господин мэр! К оружию! — кричит капитан. — На Марсовом поле — свалка! Там собрались пятьдесят тысяч бандитов, они готовятся двинуться на Национальное собрание!
Не успевает капитан договорить, как тяжелая рука Бийо опускается ему на плечо.
— Кто вам это сказал? — спрашивает фермер.
— Кто сказал? Национальное собрание.
— Национальное собрание лжет! — заявляет Бийо.
— Сударь! — выхватив саблю, восклицает капитан.
— Национальное собрание лжет! — повторяет Бийо, перехватывая саблю на лету за рукоятку и клинок, и вырывает ее из рук капитана.
— Довольно, довольно, господа! — останавливает их Байи. — Мы сейчас сами все увидим… Господин Бийо, верните, пожалуйста, саблю; если вы имеете влияние на пославших вас людей, возвращайтесь к ним и посоветуйте им разойтись.
Бийо бросил саблю к ногам капитана.
— Разойтись?! — переспросил он. — Как бы не так! Право на петицию признано декретом, и до тех пор, пока декрет нас не лишит этого права, никому — ни мэру, ни командующему национальной гвардией — не позволено помешать гражданам выражать свои пожелания. Вы отправляетесь на Марсово поле? Мы пойдем впереди вас, господин мэр!
Окружавшие их солдаты ждали только приказа: они были готовы по первому слову, по первому жесту Байи арестовать Бийо; но Байи ощутил в громком и твердом голосе этого человека голос самого народа.
Он знаком приказал пропустить Бийо и уполномоченных.
Они вышли на площадь; в одном из окон ратуши развевалось огромное красное знамя, перекатывая кровавые волны под первыми порывами надвигавшейся грозы.
К сожалению, гроза продолжалась всего несколько минут; гром прогремел, но ни одной капли так и не упало на землю; от этого духота стала более ощутимой, в воздухе прибавилось электричества — только и всего.
Когда Бийо и одиннадцать других уполномоченных возвратились на Марсово поле, они увидели, что толпа увеличилась почти на треть.
По приблизительным подсчетам всего там собралось около шестидесяти тысяч человек.
Эти шестьдесят тысяч мужчин и женщин заполнили все: и насыпь, и сам алтарь отечества, и помост, и ступени.
И вот приходят Бийо с товарищами. В толпе движение — к фермеру бегут, торопятся со всех сторон. Освобождены ли двое арестованных? Что поручил ответить господин мэр?
— Арестованные не освобождены, а мэр ничего не поручал ответить, он ответил лично: сказал, что подписавшие петицию — бунтовщики.
Бунтовщики со смехом встречают сообщение о том, как их назвал мэр, и каждый возвращается к своей прогулке, своему месту, своему занятию.
Все это время люди продолжают подписывать петицию.
Уже собрано около пяти тысяч подписей; к вечеру их будет пятьдесят тысяч. Национальное собрание будет вынуждено подчиниться этому грозному единодушию.
Вдруг подбегает запыхавшийся гражданин. Он не только видел, как и уполномоченные, красный флаг в окне ратуши. По его словам, когда было объявлено, что солдаты национальной гвардии должны выступить на Марсово поле, гвардейцы радостно загалдели; потом они стали заряжать ружья, а чиновник муниципалитета обошел ряды, пошептавшись с каждым командиром.
И национальная гвардия в полном составе во главе с Байи и членами муниципалитета двинулась по направлению к Марсову полю.
Тогда тот человек, что об этом рассказывает, побежал вперед, чтобы предупредить патриотов о надвигающейся опасности.
Но такое спокойствие, такое согласие, такое взаимное расположение царят между собравшимися на огромном пространстве, освященном прошлогодним праздником Федерации, что граждане, пользующиеся правом, дарованным им конституцией, не могут поверить в угрожающую им опасность.
Они скорее готовы поверить, что вестник несчастья ошибается.
Люди продолжают ставить под петицией подписи; пение и танцы продолжаются с новой силой.
Вдруг издалека доносится барабанная дробь.
Она приближается.
Люди начинают в беспокойстве переглядываться. Волнение охватывает вначале тех, кто стоит на насыпи: они показывают друг другу на штыки, сверкающие на солнце и напоминающие железные всходы.
Посовещавшись, члены различных патриотических обществ предлагают разойтись.
Однако Бийо с алтаря отечества кричит:
— Братья! Что противозаконного мы делаем? Чего нам бояться? Либо введение военного положения направлено против нас, либо нет; если эта мера обращена не против нас, зачем нам бежать? Если она против нас, об этом объявят, нас предупредят и мы успеем уйти.
— Да! Верно! — отзываются со всех сторон. — Мы не нарушаем закона!.. Подождем предупреждений… Нас должны трижды предупредить. Останемся! Останемся!
И все остаются.
В то же мгновение барабанная дробь раздается совсем рядом и национальная гвардия вступает с трех сторон на Марсово поле.
Треть вооруженных людей заходит со стороны Военной школы.
Следующая треть появляется чуть ниже.
Наконец, третий отряд выступает со стороны холмов Шайо. Он оставляет позади деревянный мост и приближается с красным знаменем впереди; сам Байи находится среди его солдат.
Красное знамя остается почти незамеченным; этот последний отряд привлекает к себе взгляды собравшихся ничуть не больше, чем два других.
Вот что видят подписывающие петицию на Марсовом поле. А что видят прибывающие солдаты?
Огромное пространство, заполненное безобидными гуляющими, а посреди него — алтарь отечества, гигантское сооружение, на помост которого, как мы уже сказали, ведут четыре большие лестницы: по ним могут разом подняться четыре батальона.
На помосте громоздятся в виде пирамиды ступени, ведущие к площадке, увенчанной алтарем отечества под сенью стройной пальмы.
Каждая ступень, от самой нижней до самой верхней, служит, в зависимости от размеров, сиденьем большему или меньшему числу зрителей.
Вот такая живая пирамида и возвышается над Марсовым полем.
Национальная гвардия Маре и Сент-Антуанского предместья — всего около четырех тысяч человек — вместе со своей артиллерией огибала в это время южный угол Военной школы.
Цепь солдат вытянулась вдоль ее здания.
Лафайет не слишком доверял людям из Маре и предместий, составлявших демократическое крыло его армии, и потому придал им батальон наемной гвардии.
Наемная гвардия исполняла роль современных преторианцев.
Она состояла, как мы уже говорили, из бывших военных, уволенных в запас солдат французской гвардии, ярых сторонников Лафайета; узнав, что в их божество стреляли, они пришли отомстить за это преступление, по их мнению гораздо более серьезное, чем допущенное королем неуважение к нации.
Этот отряд шумно подходил со стороны Гро-Кайу с угрожающим и вызывающим видом; солдаты зашагали по Марсову полю прямо к алтарю отечества.
А третий отряд, перешедший со своим жалким красным знаменем через деревянный мост, состоял из резерва национальной гвардии, к которому присоединилась сотня драгунов, а также кучка цирюльников, вооруженных не только шпагами, что являлось их привилегией, но обвешанных оружием с головы до ног.
Вслед за пешими гвардейцами теми же путями подходили кавалерийские эскадроны; они поднимали пыль, едва прибитую минутной грозой, которую можно было принять за дурное предзнаменование; всадники словно пытались скрыть от зрителей готовившуюся трагедию, позволяя им в лучшем случае что-то увидеть сквозь эту завесу или просветы в ней.
То, что можно было увидеть таким образом, мы и попробуем описать.
Прежде всего следует упомянуть о толпе, обезумевшей под натиском отпустивших поводья всадников; стиснутые железным кольцом, парижане пытаются укрыться у подножия алтаря отечества как на пороге неприкосновенного убежища.
Со стороны набережной раздается одиночный выстрел, сразу же подхваченный мощной стрельбой, и дым от нее поднимается к небу.
Байи освистан уличными мальчишками, усеявшими земляную насыпь со стороны улицы Гренель; их свист не может заглушить выстрела; пуля не попадает в мэра, зато ранит стоящего позади него драгуна.
Байи приказывает открыть огонь, но в воздух, чтобы только напугать собравшихся.
Однако залпу вторит стрельба с другой стороны.
Это стреляет наемная гвардия.
В кого? Во что?
В беззащитную толпу, окружившую алтарь отечества!
Раздаются душераздирающие крики, и взглядам присутствующих открывается зрелище, до сих пор еще не виданное, но столько раз виденное с тех пор!
Толпа бежит, оставляя за собой неподвижные тела, а также раненых, ползущих в потоках крови.
Из облака дыма и пыли вырывается кавалерия и неистово преследует бегущих.
Марсово поле представляло собою печальное зрелище. Более всех пострадали женщины и дети.
И произошло то, что всегда случается при подобных обстоятельствах: солдат обуяла жажда крови, они мало-помалу стали испытывать наслаждение от бойни.
Артиллерия развернула батарею и приготовилась открыть огонь.
Лафайет успел броситься наперерез и заслонил собою и конем жерла пушек.
Покрутившись на месте, обезумевшая толпа инстинктивно хлынула в ту сторону, где стояли солдаты национальной гвардии Маре и Сент-Антуанского предместья.
Гвардейцы пропустили сквозь свои ряды бегущих; дым мешал солдатам увидеть кавалерию и пушки, и они полагали, что люди бегут, подгоняемые только страхом.
Когда дым рассеялся, солдаты с ужасом увидели залитую кровью и усеянную мертвыми телами землю.
В эту минуту прискакавший галопом адъютант приказал национальной гвардии Сент-Антуанского предместья и Маре выступить вперед и очистить площадь, чтобы соединиться с двумя другими отрядами.
В ответ гвардейцы взяли на мушку адъютанта и преследовавших толпу всадников.
Адъютант и кавалеристы отступили перед штыками патриотов.
Все, кто побежал с Марсова поля в эту сторону, нашли в лице гвардейцев надежную защиту.
Марсово поле опустело в одно мгновение; остались лежать только мужчины, женщины и дети, убитые и раненные страшным залпом наемной гвардии, а также порубленные драгунами или раздавленные их лошадьми.
Но, несмотря на резню, на стоны раненых, на стрельбу, на жерла пушек, не обращая внимания на то, как падают тела убитых, патриоты собирали листки с подписями под петицией; бежавшие с площади нашли спасение в рядах национальной гвардии Маре и Сент-Антуанского предместья, так же как петиция нашла убежище, по всей вероятности, в доме Сантера.
Кто отдал приказ открыть огонь? Никто этого не знает; это одна из загадок истории, остающаяся без ответа вопреки самым тщательным расследованиям. Ни рыцарственный Лафайет, ни честный Байи не любили крови, но эта кровь, надо сказать, преследовала их до самой смерти.
Их популярность захлебнулась в ней в тот же день.
Сколько жертв осталось на месте бойни? Никто не знает; у одних эта цифра уменьшена, чтобы смягчить ответственность мэра и главнокомандующего; другие эту цифру увеличили, чтобы разжечь гнев народа.
Когда наступила ночь, трупы сбросили в Сену; Сена, слепая соучастница, унесла их в океан, океан поглотил их навсегда.
Хотя Национальное собрание не только оправдало Байи и Лафайета, но и поздравило их с успешными действиями; хотя газеты сторонников конституции назвали эту акцию победой закона, — победа эта была столь же горькой, как бывает всегда, когда власть убивает беззащитных. Народ, называющий вещи своими именами, прозвал эту пресловутую победу "бойней на Марсовом поле".

XX
ПОСЛЕ БОЙНИ

Вернемся в Париж и посмотрим, что там происходит.
Париж слышал ружейные залпы и содрогнулся. Город еще не знал, на чьей стороне правда, но чувствовал, что получил рану и что из этой раны сочится кровь.
Робеспьер постоянно находился в Якобинском клубе, как губернатор в своей крепости: там он чувствовал себя по-настоящему сильным. Однако теперь народная цитадель была разворочена и кто угодно мог проникнуть через брешь, которую, уходя, проломили Барнав, Дюпор и Ламет.
Якобинцы выслали одного из своих членов на разведку.
Что же до их соседей-фейянов, им не пришлось никого посылать: они непрерывно получали подробные сведения о происходящих событиях. Разыгрывалась их карта, и они только что одержали победу.
Посланец Якобинского клуба вернулся десять минут спустя. Ему навстречу попались бегущие с Марсова поля, сообщившие ему ужасную новость:
— Лафайет и Байи убивают народ!
Далеко не все слышали отчаянные крики Байи, далеко не все видели, как Лафайет закрыл собою пушки.
Посланец вернулся, принеся ужасную весть в бывший монастырь, где собралось всего три-четыре десятка якобинцев.
Они поняли, что именно на них фейяны теперь возложат ответственность за эту провокацию. Разве первая петиция вышла не из стен их клуба? Они ее забрали, это верно; однако вторая петиция была, вне всякого сомнения, дочерью первой.
Они испугались.
Бледное чело, призрак добродетели, отголосок философии Руссо — все то, что одним словом называлось Робеспьером, из бледного превратилось в мертвенно-бледное. Осмотрительный депутат из Арраса попытался скрыться, но не смог: ему пришлось остаться и на что-то решиться. Его решение было продиктовано страхом.
Общество заявило, что оно отрекается от всех приписываемых якобинцам брошюр, и объявило их фальшивыми; Якобинский клуб еще раз присягнул на верность конституции и поклялся свято выполнять декреты Собрания.
Не успел Якобинский клуб сделать это заявление, как старинные коридоры его наполнились шумом с улицы; оттуда доносились смех, свист, вопли, угрозы, пение. Якобинцы замерли в надежде на то, что толпа пройдет мимо в сторону Пале-Рояля.
Ничуть не бывало! Толпа остановилась перед низкой мрачной дверью, выходящей на улицу Сент-Оноре; будто желая нагнать еще большего страху, кто-то из присутствовавших выкрикнул:
— Это наемная гвардия возвращается с Марсова поля!.. Они хотят разнести все из пушек!..
К счастью, у дверей из предосторожности были выставлены часовые. Они заперли все входы и выходы, чтобы не дать разъяренной и опьяневшей от пролитой крови толпе продолжить расправу; потом якобинцы и зрители стали потихоньку расходиться; эта эвакуация не заняла много времени, потому что, помимо тридцати — сорока членов клуба, на трибунах находилось не больше сотни гостей.
Среди них была и г-жа Ролан, успевавшая в тот день всюду. Она рассказывает, что, заслышав о наемной гвардии, которая вот-вот ворвется в зал, какой-то якобинец до такой степени потерялся, что с испугу вспрыгнул на женскую трибуну.
После того как г-жа Ролан его пристыдила, он вернулся туда, откуда пришел.
Как мы уже сказали, и действующие лица и зрители стали по одному выскальзывать в приотворенную дверь.
Вышел и Робеспьер.
На мгновение он замер в нерешительности. Куда повернуть: направо или налево? Чтобы пойти домой — а он, как известно, жил в глубине квартала Маре, — ему необходимо было повернуть налево, но тогда ему пришлось бы пройти сквозь ряды наемной гвардии.
Он предпочел отправиться в предместье Сент-Оноре и попросить приюта у проживавшего там Петиона.
Он свернул вправо.
Робеспьеру очень хотелось остаться незамеченным, но как? Разве это возможно, принимая во внимание его строгий фрак оливкового цвета, воплощение гражданской безупречности (фрак в полоску придет ему на смену много позднее); его очки, свидетельствующие о том, что глаза этого добродетельного патриота до времени ослабели от бессонных ночей; его крадущуюся походку не то ласки, не то лисицы?
Не успел Робеспьер пройти и двадцати шагов, как несколько человек уже сказали друг другу:
— Робеспьер!.. Ты видел Робеспьера? Это Робеспьер!
Женщины замерли, молитвенно сложив руки: женщины обожали Робеспьера, ведь он не упускал случая в каждой речи подчеркнуть чувствительность своего сердца.
— Как?! Неужели это дорогой господин де Робеспьер?
— Да.
— Где же?
— Вон там. Видишь, вон худенький господин невысокого роста в напудренном парике крадется вдоль стены, пытаясь из скромности остаться незамеченным?
Робеспьер прятался не из скромности, он шел крадучись, потому что боялся; но кто бы осмелился заявить, что добродетельный, неподкупный Робеспьер, народный трибун, прячется, потому что боится?
Какой-то прохожий подошел к нему вплотную, чтобы убедиться в том, что это действительно Робеспьер.
Тот надвинул шляпу на самые глаза, не зная, с какой целью его разглядывают.
Прохожий его узнал.
— Да здравствует Робеспьер! — закричал он.
Робеспьер предпочел бы иметь дело с недругом, нежели с таким почитателем.
— Робеспьер! — выкрикнул другой фанатик. — Да здравствует Робеспьер! Если нужен король, почему бы не избрать королем Робеспьера?!
О великий Шекспир! "Цезарь мертв: пусть его убийца станет Цезарем!"
Если человек может проклинать собственную популярность, то, уж конечно, Робеспьер в тот момент был именно таким человеком.
Вокруг него стала собираться огромная толпа: его непременно хотели триумфально нести на руках!
Он испуганно взглянул поверх очков направо, потом налево в поисках какой-нибудь отворенной двери, какого-нибудь темного подъезда, куда можно было забежать, чтобы скрыться.
В это самое мгновение он почувствовал, как кто-то схватил его за руку и силой потянул в сторону.
— Идите сюда! — шепнул ему на ухо приветливый голос.
Робеспьер уступил соблазну и позволил незнакомцу себя увлечь; за ними захлопнулась дверь, и Робеспьер очутился в столярной мастерской.
Столяру было на вид лет сорок-сорок пять. Рядом с ним стояла его жена; в задней комнате две очаровательные девушки, одна — пятнадцати лет, другая — восемнадцати, накрывали на стол.
Робеспьер был чрезвычайно бледен, и, казалось, он вот-вот упадет без чувств.
— Леонора! Стакан воды! — приказал столяр.
Старшая дочь столяра, затрепетав, подошла со стаканом в руках.
Может быть, суровый трибун коснулся губами пальчиков мадемуазель Дюпле.
Да, Робеспьер очутился в доме столяра Дюпле.
Госпожа Ролан, зная, какой он подвергается опасности, и мысленно еще ее усугубляя, отправилась в Маре, чтобы предложить Робеспьеру гостеприимство в своем доме; тем временем знаменитый трибун оказался в полной безопасности в семье Дюпле, которая скоро станет его семьей; а мы с вами последуем за доктором Жильбером в Тюильрийский дворец.
Королева — снова в ожидании; но на этот раз она ожидает не Барнава и потому не прячется на антресолях в комнате г-жи Кампан, а находится у себя; она не стоит, как прежде, наготове, положив руку на задвижку, а сидит, глубоко задумавшись, в кресле.
Она ждет Вебера, отправившегося по ее приказанию на Марсово поле и с холмов Шайо отлично видевшего все, что там произошло.
Ради справедливости по отношению к королеве и для того, чтобы понятна была ненависть, которую она, как говорили, питала к французам и за которую ее так упрекали, следовало бы рассказать не только о ее переживаниях во время вареннского путешествия, но и о том, что выпало на ее долю со времени возвращения.
Историк мог бы об этом поведать пристрастно, но романист не может себе позволить быть необъективным.
Когда король и королева были арестованы, народ охватила мысль, что, попытавшись убежать однажды, они могут предпринять еще одну попытку и на сей раз добраться до границы.
Особенно не доверяли королеве: в ней склонны были видеть колдунью, способную, подобно Медее, вылететь в окно и умчаться на колеснице, запряженной парой драконов.
Эти выдумки имели хождение не только в народе, но находили отклик и среди офицеров, которым было поручено охранять Марию Антуанетту.
Господин де Гувьон, как известно, упустил королеву во время бегства королевской семьи в Варенн, а его любовница, служительница гардеробной Марии Антуанетты, донесла об этом г-ну Байи; теперь г-н де Гувьон заявил, что слагает с себя всякую ответственность, если г-жа де Рошрёль — а именно так звали эту даму из гардеробной — не останется единственной женщиной, кому будет разрешено входить к королеве.
Внизу у лестницы в покои королевы он приказал повесить портрет г-жи де Рошрёль, чтобы часовой мог сличать приходящих дам с изображением камеристки и пропускать только ее.
Как только королеве стало об этом известно, она сейчас же отправилась к королю с жалобой. Король не хотел этому верить: он послал камердинера вниз, дабы убедиться в том, что это правда; портрет в самом деле уже висел.
Король приказал позвать генерала Лафайета и потребовал, чтобы портрет сняли.
Портрет был снят, и все камеристки королевы могли продолжать службу.
Но вместо этого оскорбительного запрета была введена не менее обидная мера предосторожности: командиры батальонов, дежурившие обыкновенно в гостиной, примыкавшей к спальне королевы и известной под именем большого кабинета, получили приказ держать дверь постоянно отворенной, чтобы не спускать глаз с королевской четы.
Однажды король отважился закрыть эту дверь.
Офицер сейчас же открыл ее снова.
Спустя минуту король опять притворил дверь.
— Государь! — заявил офицер, снова распахивая ее. — Вы напрасно закрываете эту дверь: сколько раз вы ее закроете, столько же я ее и открою, — таков приказ.
Дверь осталась открытой.
От офицеров удалось добиться лишь того, чтобы дверь хоть и не плотно, но прикрывали на то время, когда королева раздевается или одевается.
Как только королева была уже одета или ложилась в постель, дверь вновь распахивалась.
Это была невыносимая тирания. Королеве пришло в голову поставить между своим ложем и дверью кровать камеристки.
Эта передвижная кровать с пологом служила ей ширмой, за которой она могла переодеваться.
Однажды ночью офицер охраны, видя, что королева не спит, воспользовался сном камеристки, вошел в спальню королевы и подошел к ее кровати.
Королева следила за ним с таким видом, который умела принимать дочь Марии Терезии, когда к ней были недостаточно почтительны; однако славный малый, не считавший, что выказывает королеве непочтение, нисколько не смутился под ее взглядом, а, напротив, посмотрел на нее с жалостью.
— Раз уж я застал вас одну, ваше величество, — сказал он, — я хочу дать вам несколько советов.
И, не заботясь о том, хочет ли она его выслушать, он объяснил ей, что сделал бы он, "если бы был на ее месте".
Королева, с гневом следившая за тем, как он приближался к ее постели, была успокоена его добродушным тоном и потому позволила ему говорить, а когда она прислушалась к его словам, ее охватила глубокая печаль.
Тем временем проснулась камеристка и при виде мужчины у постели королевы вскрикнула, собираясь позвать на помощь.
Но королева ее остановила:
— Не нужно, Кампан, я хочу послушать этого господина… Это настоящий француз; хотя он, как и многие другие, заблуждается насчет наших намерений, его речи свидетельствуют об истинной преданности королевской власти.
И офицер высказал королеве все, что думал.
До отъезда в Варенн у Марии Антуанетты не было ни одного седого волоса.
В ночь, последовавшую за описанной нами сценой между ею и Шарни, она почти вся поседела.
Заметив эту печальную метаморфозу, королева горько улыбнулась, отрезала прядь волос и послала ее в Лондон принцессе де Ламбаль, сопроводив такой запиской: "Поседели от горя!"
Мы явились свидетелями того, с каким нетерпением королева ожидала Варнава; мы знаем, какие он питал надежды, однако ему стоило большого труда заставить разделить их.
Мария Антуанетта боялась сцен насилия; до сих пор все они оборачивались против нее; свидетельство тому — 14 июля, 5 и 6 октября, арест в Варение.
До Тюильрийского дворца донесся роковой залп на Марсовом поле; сердце королевы отчаянно забилось. Путешествие в Варенн в конце концов оказалось для нее весьма поучительным. До тех пор революция не выходила, по ее мнению, за рамки системы г-на Питта, за пределы интриги герцога Орлеанского; ей казалось, что Париж попал в руки нескольких заправил-смутьянов. В беседе с королем она говорила: "Наша славная провинция!"
И вот она увидела провинцию: провинция была настроена еще более революционно, чем Париж!
Национальное собрание обессилело, оно было слишком болтливым и дряхлым и не могло взять на себя смелость исполнить обязательства, принятые Барнавом от имени Собрания; кроме того, не доживало ли оно последние дни? Поцелуй умирающего здоровья не принесет!
Как мы уже сказали, королева с большим беспокойством ожидала возвращения Вебера.
Дверь отворилась; бросив в ту сторону торопливый взгляд, Мария Антуанетта увидела вместо добродушной, круглой австрийской физиономии своего молочного брата строгое и холодное лицо доктора Жильбера.
Королева не любила этого роялиста, до такой степени горячо проповедовавшего конституционные теории, что она считала его республиканцем, и все же она испытывала к нему некоторое уважение; она не стала бы посылать за ним в минуту физического или душевного кризиса, но, когда он оказывался рядом, она подпадала под его влияние.
При виде доктора она вздрогнула.
Она не видела его с того самого вечера, как вернулась из Варенна.
— Это вы, доктор? — прошептала она.
Жильбер поклонился.
— Да, ваше величество, — ответил он, — это я… Я знаю, что вы ждали Вебера; однако новости, которые вы ожидаете услышать от него, могу вам сообщить я, и с еще большими подробностями. Вебер был на том берегу Сены, где не убивали; я же, напротив, находился на другом — там, где убивали.
— Убивали? Что же там произошло, сударь? — спросила королева.
— Большая беда, ваше величество: партия двора одержала победу!
— Партия двора одержала победу! И вы называете это несчастьем, господин Жильбер?
— Да, потому что победа была одержана одним из тех страшных средств, что истощают победителя, а иногда и повергают его рядом с побежденным!
— Да что же все-таки произошло?
— Лафайет и Байи стреляли в народ; таким образом, и тот и другой не могут отныне вам служить.
— Отчего же?
— Они лишились популярности.
— А что делал народ, в который стреляли?
— Подписывал петицию, требующую низложения.
— Низложения кого?
— Короля.
— И вы полагаете, что в такой народ не надо было стрелять? — сверкнув глазами, спросила королева.
— Мне кажется, лучше было бы попробовать его убедить, нежели расстреливать.
— В чем убедить?
— В искренности короля.
— Но король искренен!
— Прошу прощения, ваше величество… Я виделся с королем три дня назад; весь вечер я пытался дать ему понять, что истинные его враги — это его братья, господин де Кон-де и эмигранты. Я на коленях умолял короля прекратить с ними всяческие сношения и искренне принять конституцию, правда пересмотрев те статьи, применение которых в действительности не представляется возможным. Король со мной согласился — так мне, во всяком случае, показалось — и был настолько любезен, что дал мне слово: между ним и эмиграцией все кончено; а после нашего разговора, ваше величество, король подписал сам и заставил подписать вас послание к своему брату месье — в нем он передает ему свои полномочия для ведения переговоров с австрийским императором и прусским королем…
Королева покраснела, словно ребенок, пойманный с поличным; однако ребенок в таком случае опускает голову, она же, напротив, взбунтовалась.
— Неужели у наших врагов есть шпионы даже в кабинете короля?
— Да, ваше величество, — отвечал Жильбер, — и именно поэтому любой неверный шаг короля становится чрезвычайно опасным.
— Сударь! Это послание король написал сам от первой до последней строчки; как только я его подписала, король сам его сложил и запечатал, а потом передал курьеру.
— Все верно, ваше величество.
— Значит, курьер был арестован?
— Письмо было прочитано.
— Мы, стало быть, окружены предателями?
— Далеко не все люди такие, как граф де Шарни.
— Что вы хотите этим сказать?
— Увы, я хочу сказать, ваше величество, что одно из роковых предзнаменований, предвещающих гибель королей, — это то, что они удаляют от себя тех, кого, напротив, им следовало бы приковать к себе цепями.
— Но я не удаляла от себя господина де Шарни, — с горечью заметила королева, — это господин де Шарни от меня удалился. Когда короли оказываются в несчастье, им нечем удержать бывших друзей.
Жильбер взглянул на королеву и едва заметно покачал головой.
— Не клевещите на господина де Шарни, ваше величество, или кровь двух его братьев возопиет из могилы о том, что французская королева неблагодарна!
— Сударь! — вскричала Мария Антуанетта.
— Вы отлично знаете, что я говорю правду, ваше величество, — отвечал Жильбер, — вы отлично знаете, что в тот день, когда вам будет угрожать настоящая опасность, господин де Шарни окажется на своем посту и этот пост будет самым опасным.
Королева опустила голову.
— Я надеюсь, вы пришли не для того, чтобы говорить со мной о господине де Шарни? — нетерпеливо сказала она.
— Нет, ваше величество, однако мысли иногда похожи на события: они связаны между собою невидимыми нитями и потому иногда вдруг являются на свет, хотя, кажется, должны были бы скрываться в самой глубине… Нет, я пришел говорить с королевой, простите, если, сам того не желая, я заговорил с женщиной; я готов исправить свою ошибку.
— Что же вы хотели сказать королеве, сударь?
— Я хотел открыть ей глаза на ее положение, на положение Франции, Европы; я хотел ей сказать: "Ваше величество! Вы ставите на карту счастье или несчастье всего мира; вы проиграли первый тур шестого октября; вы только что выиграли — в глазах ваших поклонников по крайней мере — второй тур. С завтрашнего дня вам надлежит разыграть то, что называется решающей партией; если вы проиграете, вы потеряете трон, свободу, а может быть, и жизнь!"
— И вы полагаете, сударь, — резко выпрямляясь, проговорила она, — что мы испугаемся и отступим?
— Я знаю, что король храбр: он потомок Генриха Четвертого; я знаю, что королева мужественна: она дочь Марии Терезии; я могу только убеждать их; к несчастью, я сомневаюсь, что мне когда-либо удастся вселить в сердца короля и королевы уверенность, которую я ношу в своей душе.
— Зачем же, в таком случае, сударь, браться за то, что вы считаете бесполезным?
— Чтобы исполнить долг, ваше величество… Поверьте, очень приятно в наши бурные времена говорить себе при каждом усилии, пусть даже бесполезном: "Я исполняю свой долг!"
Королева посмотрела на Жильбера в упор.
— Скажите мне прежде, сударь, — спросила она, — возможно ли еще, по-вашему, спасти короля?
— Полагаю, что можно.
— А королевскую власть?
— Надеюсь, что так.
— Ну что ж, сударь, — тяжело вздохнув, заметила королева, — вы счастливее меня; я-то думаю, что и то и другое невозможно, и продолжаю борьбу только для очистки совести.
— Да, ваше величество, я вас понимаю: вы хотите деспотической королевской власти и абсолютного монарха; как скупец не может расстаться со своим добром даже во время кораблекрушения, хоть и видит берег, готовый дать ему больше того, что он потеряет; вот так же и вы утонете со своими сокровищами, потому что они увлекут вас на дно… Принесите жертву буре: бросьте в бездну прошлое, раз так нужно, и плывите к будущему!
— Бросить в бездну прошлое означало бы порвать со всеми европейскими монархами.
— Да, но зато вы заключили бы союз с французским народом.
— Французский народ — наш враг! — заявила Мария Антуанетта.
— Это оттого, что вы научили его сомневаться в вас.
— Французский народ не может воевать с европейской коалицией.
— Представьте, что во главе Франции стоит король, искренне желающий принять конституцию, и французский народ завоюет Европу.
— Для этого нужна миллионная армия.
— Европу можно завоевать не миллионной армией, ваше величество, а идеей… Стоит лишь водрузить на Рейне и в Альпах два трехцветных знамени со словами: "Война тиранам! Свобода народам!" — и Европа будет завоевана.
— Признаться, сударь, бывают минуты, когда я готова поверить в то, что самые мудрые люди становятся глупцами!
— Ах, ваше величество, ваше величество! Разве вы не знаете, чем в настоящую минуту является Франция в глазах всех наций? Не считая нескольких частных преступлений, нескольких злоупотреблений местного характера, ничуть не запятнавших ее белых одежд, не запачкавших ее чистых рук, Франция — непорочная дева Свободы; в нее влюблен весь мир: из Голландии, с Рейна, из Италии к ней взывают тысячи голосов! Стоит ей лишь шаг ступить за границу, как народы преклонят перед ней колени. Франция, несущая с собой свободу, — это уже не просто нация, это высшая справедливость, это вечный разум!.. О ваше величество, ваше величество! Воспользуйтесь тем, что она еще не прибегла к насилию, потому что если вы будете ждать слишком долго, то руки, которые она протягивает к миру, возьмутся за оружие и повернут его против нее самой. Но Бельгия, Германия, Италия следят за каждым ее движением с любовью и радостью. Бельгия говорит ей: "Иди ко мне!" Германия говорит ей: "Я тебя жду!" Италия говорит ей: "Спаси меня!" В далекой северной стране неизвестная рука начертала на письменном столе Густава: "Нет — войне с Францией!" И потом, ни один из королей, которых вы, ваше величество, зовете к себе на помощь, не готов вести с нами войну. Две империи нас люто ненавидят; под двумя империями я подразумеваю одну императрицу и одного министра: Екатерину Вторую и господина Питта; однако они против нас бессильны, во всяком случае в настоящую минуту. У Екатерины Второй одна рука занята Турцией, другая — Польшей; ей понадобится, по меньшей мере, года три, чтобы подчинить себе одну и съесть другую; она натравливает на нас немцев; она предлагает им Францию; она упрекает вашего брата Леопольда в бездействии; она ставит ему в пример прусского короля, захватившего Голландию только в отместку за неудовольствие, причиненное его сестре, и говорит: "Выступайте же!", но сама не двигается с места. Господин Питт в настоящее время заглатывает Индию; он словно удав боа: добросовестное переваривание его отупляет; если мы будем дожидаться, пока это пищеварение кончится, он первым на нас нападет: не объявляя войны внешней, будет разжигать у нас войну гражданскую… Я знаю, что вы смертельно боитесь этого Питта; я знаю, и вы сами, ваше величество, признаете, что не можете о нем говорить без нервной дрожи. Хотите, я вам скажу, как поразить его в самое сердце? Для этого нужно превратить Францию в республиканскую монархию! А что вместо этого делаете вы, ваше величество? Что вместо этого делает ваша подруга принцесса де Ламбаль? Она говорит в Англии, где вас представляет, что все честолюбие Франции сводится к выработке Великой хартии; что французская революция, которую обуздает и взнуздает король, поскачет назад! Что же говорит Питт в ответ на эти обещания? Он не допустит, чтобы Франция стала республикой; он спасет монархию; однако никакие заигрывания, никакие неотступные просьбы госпожи де Ламбаль не могли заставить его дать обещание, что монарх будет спасен, потому что как раз монарха-то он ненавидит! Ведь именно Людовик Шестнадцатый, конституционный монарх, король-философ, оспаривал у него Индию и отнял Америку, не так ли? Людовик Шестнадцатый! Да Питт желает только одного: чтобы история сделала с Людовиком Шестнадцатым то же, что с Карлом Первым!
— Сударь! Сударь! — в ужасе вскричала королева. — Откуда вам все это известно?
— От тех же людей, которые мне рассказывают, о чем говорится в письмах вашего величества.
— Неужели мы даже думать ни о чем не можем без того, чтобы наши мысли сейчас же не становились известны?
— Я вам уже сказал, ваше величество, что европейские монархи опутаны невидимой сетью, благодаря которой всякое сопротивление бесполезно. Не противьтесь, ваше величество: примите те идеи, что вы пытаетесь отринуть, и сеть обратится в броню; те, кто вас ненавидит, станут вас защищать, а угрожающие вам кинжалы превратятся в шпаги, готовые поразить ваших врагов!
— Вы забываете, что те, кого вы называете нашими врагами, на самом деле наши братья-монархи.
— Ах, ваше величество! Да назовите же хоть раз французов своими детьми, и вы увидите, как мало для вас значат ваши братья в политике и дипломатии! Кстати сказать, не кажется ли вам, что все эти короли, все эти государи отмечены роковой печатью, печатью безумия? Начнем с вашего брата Леопольда, одряхлевшего в сорок четыре года; вместе со своим тосканским гаремом он перевезен в Вену и разжигает свои угасающие способности убийственными возбуждающими средствами, которые он сам себе готовит… Вспомните Фридриха, взгляните на Густава; один — мертв, другой умрет, не оставив наследника (всем известно, что наследник шведского престола — сын Монка, а не Густава…). Взгляните на короля Португальского с его тремястами монашками… Взгляните на короля Саксонского с его тремястами пятьюдесятью четырьмя внебрачными отпрысками… Посмотрите на Екатерину, эту северную Паси-фаю, которой и быка будет мало, у нее в любовниках состоят три армии!.. Ах, ваше величество, ваше величество, неужели вы не видите, что все эти короли и королевы идут в бездну, в пропасть, к самоубийству, а вы, если бы только вы захотели!.. Вместо того, чтобы идти вместе с ними к самоубийству, в пропасть, в бездну, вы стали бы владычицей мира, вы стали бы во главе всемирной монархии!
— Почему же вы не скажете всего этого королю, господин Жильбер? — неуверенно спросила королева.
— Да говорил я ему, Боже мой! Но у него, как и у вас, тоже есть дурные советчики, они и разрушили то, чего мне удалось добиться.
Он продолжал в невыразимой печали:
— Вы пользовались услугами Мирабо, теперь пользуетесь услугами Барнава; после них вы точно так же будете пользоваться моими услугами, вот и все.
— Господин Жильбер, подождите меня здесь… — попросила королева. — Я зайду на минуту к королю и сразу же вернусь.
Жильбер поклонился; королева прошла мимо него и вышла в дверь, что вела в комнату короля.
Прошло десять минут, четверть часа, полчаса; наконец дверь отворилась, но не та, через которую вышла королева.
Это был придверник. Беспокойно оглядевшись, он подошел к Жильберу, сделал масонский знак, вручил письмо и удалился.
Жильбер вскрыл письмо и прочитал следующее:
"Ты попусту теряешь время, Жильбер: в эту самую минуту король и королева принимают прибывшего из Вены г-на де Бретёйля, который привез им следующий политический план:
"Сделать из Варнава второго Мирабо; выиграть время, присягнуть на верность конституции, выполнять ее буквально, дабы показать, что она неисполнима. Франция остынет, соскучится; французы — народ легкомысленный, они увлекутся какой-нибудь новой модой, и разговоры о свободе стихнут сами собой.
Если увлечение свободой все-таки не кончится, то будет тем не менее выигран целый год, а через год мы будем готовы к войне ".
Оставь же этих двух обреченных людей, которых еще называют смеха ради королем и королевой, и сейчас же отправляйся в госпиталь Гро-Кайу; там ты найдешь умирающего, менее безнадежного, чем они; возможно, тебе удастся его спасти; этих же двоих ты не спасешь, а вот тебя они увлекут за собой в бездну!"
Подписи не было; но Жильбер узнал почерк Калиостро.
В это время вошла г-жа Кампан, на сей раз через ту же дверь, в какую вышла королева.
Она передала Жильберу записочку, составленную в следующих выражениях:
"Король просит г-на Жильбера представить в письменном виде политический план, который он только что изложил в разговоре с королевой.
Королеву задержало неотложное дело, она весьма сожалеет, что не может вернуться к г-ну Жильберу; ему не следует ее ждать".
Жильбер прочел, на минуту задумался и, покачав головой, прошептал:
— Безумцы!
— Не угодно ли вам, сударь, что-либо передать их величествам? — спросила г-жа Кампан.
Жильбер протянул камеристке только что полученное письмо без подписи.
— Вот мой ответ! — промолвил он и вышел.

XXI
НИ ГОСПОДИНА, НИ ГОСПОЖИ!

Прежде чем последовать за Жильбером в госпиталь Гро-Кайу, куда призывают его заботы о незнакомом больном, порученном ему Калиостро, бросим последний взгляд на Учредительное собрание — оно вот-вот завершит свое существование после принятия конституции, от которой зависит сохранение королем своих полномочий, — и посмотрим, какую выгоду извлечет двор из этой роковой победы 17 июля (за которую два года спустя заплатит жизнью Байи). Мы вернемся к героям этой истории, кого мы на время упустили из виду, когда их подхватил вихрь политических событий: мы должны были показать читателям силу тех уличных волнений, в которых отдельные личности уступают место толпе.
Мы видели, какой опасности подвергался Робеспьер; лишь благодаря вмешательству столяра Дюпле ему удалось избежать гибельного триумфа — им могла обернуться его популярность.
Пока он ужинает в семейном кругу в небольшой выходящей во двор столовой в обществе главы семейства, его супруги и двух дочерей, друзья Робеспьера, узнав об угрожающей ему опасности, беспокоятся за его судьбу.
В особенности это относится к г-же Ролан. По-настоящему преданная друзьям, она забывает о том, что ее видели и узнали, когда она стояла на алтаре отечества, и потому подвержена не меньшему риску, чем остальные. Для начала она укрывала у себя Робера и мадемуазель Керальо; потом, узнав, что Национальное собрание должно той же ночью составить обвинительный акт против Робеспьера, она отправляется в Маре, чтобы предупредить его. Не застав Робеспьера дома, она идет на набережную Театинцев к Бюзо.
Это один из поклонников г-жи Ролан; она знает о своем влиянии на этого человека и решает к нему обратиться.
Он сейчас же пишет записку Грегуару. Если в Клубе фейянов на Робеспьера станут нападать, его будет защищать Грегуар; если на Робеспьера станут нападать в Собрании, там его защитит сам Бюзо.
Поступок тем более благородный с его стороны, что он недолюбливает Робеспьера.
Грегуар пошел в Клуб фейянов, а Бюзо — в Национальное собрание: никто не намеревался обвинять ни Робеспьера, ни кого бы то ни было еще.
Депутаты Собрания и фейяны были напуганы собственной победой и удручены кровавым шагом, сделанным навстречу роялистам. Вместо обвинений против отдельных личностей было выдвинуто обвинение против Клубов; один из членов Национального собрания потребовал немедленно их закрыть. Можно было предположить, что это предложение будет встречено единодушным одобрением, но нет: Дюпор и Лафайет выступили против, ведь это означало бы закрытие Клуба фейянов. Ни Лафайет, ни Дюпор еще не потеряли веры в то, что Клуб дает им в руки сильное оружие. Они полагали, что фейяны заменят якобинцев и с помощью огромной организации будут владеть умами всей Франции.
На следующий день Национальное собрание получило сразу два донесения: от мэра Парижа и от командующего национальной гвардией. Все хотели быть введенными в заблуждение: разыграть комедию оказалось делом нехитрым.
Командующий и мэр доложили о неслыханных беспорядках, которые им необходимо было подавить, — об утренней расправе и о вечерней стрельбе, хотя эти два события не имели ничего общего; о грозившей королю, Национальному собранию и всему обществу опасности, хотя они лучше других знали, что никакой опасности не существовало.
Национальное собрание поблагодарило за энергичные действия, хотя те и не думали их предпринимать, поздравило их с победой, хотя каждый из них в глубине души оплакивал ее, и возблагодарило Небеса за то, что было позволено одним ударом покончить и с восстанием и с восставшими.
Послушать поздравляемых и поздравлявших — можно было подумать, что революция завершена.
А революция только начиналась!
Старые якобинцы, судившие о завтрашнем дне по вчерашнему, решили, что на них нападают, их преследуют, травят, и готовы были с помощью мнимой покорности добиться, чтобы им простили их действительную значимость. Робеспьер, трепетавший от ужаса с той самой минуты, как его предложили в короли на место Людовика XVI, составил обращение от имени присутствующих и отсутствующих.
В этом обращении он благодарил Национальное собрание за его благородные усилия, за его мудрость, за его твердость, за его бдительность, за его беспристрастную и неподкупную справедливость.
Как же было фейянам не воспрянуть духом и не уверовать в собственное всемогущество при виде такого унижения их врагов?
На какое-то время они возомнили себя хозяевами не только Парижа, но и Франции.
Увы, фейяны неверно оценили положение: отделившись от якобинцев, они создали второе Собрание, точную копию первого. Сходство между ними было тем разительнее, что для вступления в Клуб фейянов, как и в Палату депутатов, необходимо было быть налогоплательщиком, а также активным гражданином, выборщиком выборщиков.
Таким образом, у народа вместо одной буржуазной палаты было теперь две.
Однако народ хотел совсем не этого.
Ему хотелось иметь народную палату, которая была бы не союзницей, а противницей Национального собрания; которая не помогала бы Собранию реставрировать монархию, а вынудила бы его уничтожить королевскую власть.
Итак, фейяны никоим образом не отвечали общественному мнению, и общество оставило их после недолгого совместного странствия.
Популярность фейянов угасла, не успев расцвести.
В июле в провинции насчитывалось четыреста обществ; триста из них были связаны и с фейянами и с якобинцами; сто других поддерживали связь только с якобинцами.
С июля по сентябрь появилось еще шестьсот обществ, и ни одно из них не вступало в отношения с фейянами.
И по мере того как фейяны теряли влияние, якобинцы под руководством Робеспьера восстанавливали свою силу. Робеспьер становился самым популярным человеком во Франции.
Предсказание Калиостро Жильберу по поводу аррасского адвокатишки исполнялось.
Может быть, мы увидим, как исполнится его предсказание по поводу безвестного корсиканца из Аяччо.
А пока наступал последний час существования Национального собрания; этот час приближался медленно, но верно, так же медленно, как тянется время для стариков, жизнь которых мало-помалу затухает.
После того как Национальное собрание вотировало три тысячи законов, оно наконец завершило проверку конституции.
Эта конституция оказалась железной клеткой, куда, не желая того и почти не ведая, что творит, Национальное собрание заключило короля.
Оно позолотило прутья клетки, но ведь позолота не могла скрасить неволи.
В самом деле, король лишился власти; он превратился в колесо, подчинявшееся чужой воле, вместо того чтобы самому сообщать движение. Вся сила Людовика XVI заключалась теперь в его праве вето, на три года приостанавливавшего исполнение принятых декретов, если эти декреты не удовлетворяли его; тогда колесо переставало вращаться и из-за этого останавливалась вся машина.
За исключением этой силы инерции, королевская власть Генриха IV и Людовика XIV, при этих великих государях сообщавшая движение всему, была теперь не более чем величественной бесполезностью.
Тем временем приближался день, когда королю нужно будет присягнуть конституции.
Англия и эмигранты писали королю:
"Умрите, если это необходимо, но не унижайте себя присягой!"
Леопольд и Барнав говорили:
— Непременно присягайте: там видно будет.
Наконец король решил этот вопрос следующим образом:
— Я заявляю, что не считаю конституцию достаточно действенной и способной объединить страну; однако, раз мнения на сей счет расходятся, я согласен, что опыт будет единственным верным судьей.
Осталось решить, где королю будет представлена конституция для присяги: в Тюильри или в Собрании?
Он вышел из затруднения, объявив, что присягнет конституции там, где она была вотирована.
Король назначил церемонию на 13 сентября.
Национальное собрание приняло это сообщение дружными аплодисментами.
Король придет в Собрание!
В порыве воодушевления Лафайет встал и потребовал амнистии для всех, кого обвиняют в содействии бегству короля.
Собрание единодушно проголосовало за амнистию.
Туча, нависшая было над головами Шарни и Андре, рассеялась.
Депутация из шестидесяти членов Собрания была направлена к королю, чтобы поблагодарить его за письмо.
Хранитель печатей вскочил и побежал предупредить короля о депутации.
В то же утро был принят декрет, упразднявший орден Святого Духа и разрешавший королю в виде исключения носить этот орден — символ высшей аристократии.
Король принял депутацию, украшенный только крестом Святого Людовика; заметив, как удивились депутаты, не увидев на его груди голубой орденской ленты, он объяснил:
— Господа! Сегодня утром вы упразднили орден Святого Духа, сделав исключение для меня одного; но орден, каков бы он ни был, имеет для меня ценность лишь тогда, когда им можно награждать; вот почему начиная с сегодняшнего дня я считаю, что он упразднен для меня, как и для других.
Королева, дофин и принцесса Мария Тереза стояли недалеко от двери; королева была бледна, она крепко стиснула зубы и дрожала всем телом; принцесса была взволнована, она негодовала в душе и держалась высокомерно, переживая унижения прошлые, настоящие и ожидающие их в будущем; дофин был беззаботен, как всякий ребенок: он казался единственным живым существом среди этих застывших, словно мраморные изваяния, фигур.
Что касается короля, то несколькими днями раньше он сказал г-ну де Монморену:
— Я знаю, что погиб… Все, что будет отныне сделано в пользу королевской власти, пусть делается ради моего сына.
Внешне ответ Людовика XVI на обращение депутатов выглядел вполне искренно.
Договорив, он обернулся к королеве, принцессе и дофину:
— Вот моя супруга и мои дети — они разделяют мои чувства.
Да, супруга и дети разделяли его чувства: когда депутация, сопровождаемая беспокойным взглядом короля и ненавидящим взглядом королевы, удалилась, супруги сошлись и Мария Антуанетта, положив белую и холодную, словно мрамор, руку на рукав короля, покачала головой и сказала:
— Эти люди не хотят более государей. Они разрушают монархию камень за камнем и из них складывают для нас гробницу!
Бедная женщина! Она заблуждалась: ей суждено было лежать в саване в общей могиле для бедняков.
Но в чем она не заблуждалась, так это в ежедневных посягательствах Собрания на прерогативы короля.
В Собрании председательствовал г-н де Малуэ; это был роялист чистых кровей, однако и он счел своим долгом обсудить, стоя или сидя будут члены Собрания слушать присягу короля.
— Сидя! Сидя! — раздалось со всех сторон.
— А король? — уточнил г-н де Малуэ.
— Пусть говорит стоя и с обнаженной головой! — выкрикнул кто-то.
По рядам собравшихся пробежал ропот.
Этот голос прозвучал отчетливо, сильно, звонко, словно голос народа, который заставляет слушать себя одного, чтобы его было лучше слышно.
Председатель изменился в лице.
Кто произнес эти слова? Вырвались они у сидящего в зале или донеслись с трибуны?
Какое это имело значение?! В них была такая сила, что председатель вынужден был на них ответить.
— Господа! — заявил он. — У нас, представителей нации, нет оснований для того, чтобы в присутствии короля не выразить своего уважения ему как главе государства. Если король принесет присягу стоя, я требую, чтобы Национальное собрание выслушало его тоже стоя.
В ответ послышался тот же голос:
— Я хочу предложить поправку, которая примирит всех. Пусть господину де Малуэ, а также другим желающим будет позволено внимать королю преклонив колени; мы же примем предыдущее предложение.
Предложение было отклонено.
Король должен был принести присягу на следующий день. Зал был битком набит; трибуны переполнены зрителями.
В полдень доложили о прибытии короля.
Король говорил стоя, и Собрание слушало его стоя; по окончании речи был подписан конституционный акт, и все заняли свои места.
Председательствующий — на сей раз это был Туре — встал, собираясь выступить с ответной речью; после первых двух фраз, видя, что король не встает, он тоже сел.
Это вызвало рукоплескания на трибунах.
Долго не умолкавшие аплодисменты заставили короля побледнеть.
Он вынул из кармана платок и вытер взмокший лоб.
Королева присутствовала на этом заседании и занимала отдельную ложу; когда ей стало невозможно более выносить все это, она поднялась, вышла, громко хлопнув дверью, и приказала отвезти ее в Тюильри.
По возвращении она не сказала ни слова даже самым близким людям. С тех пор как Шарни не было рядом, в ее сердце копилась горечь и она все держала в себе.
Король вернулся спустя полчаса.
— Что королева? — тотчас поинтересовался он.
Ему доложили, где она.
Придверник хотел пойти вперед.
Король знаком отослал его, сам отворил двери и вошел в комнату без доклада.
Он был бледен, растерян, пот струился по его лицу; при виде супруга королева вскрикнула и вскочила с места.
— Государь! Что случилось? — взволновалась она.
Не отвечая ни слова, король рухнул в кресло и разрыдался.
— Ах, мадам, мадам! — воскликнул он. — Зачем вы присутствовали на этом заседании? Зачем вам нужно было видеть мое унижение? Разве для этого я вас пригласил когда-то во Францию, заверив, что вы будете королевой?
Подобную вспышку со стороны Людовика XVI было тем мучительнее видеть, что такое случалось с ним крайне редко. Королева, не сдержавшись, подбежала к королю и упала перед ним на колени.
В это мгновение звук открывающейся двери заставил ее обернуться. На пороге появилась г-жа Кампан.
Королева жестом ее остановила.
— Ах, оставьте нас, Кампан! Оставьте нас! — приказала она.
Госпожа Кампан поняла, какое чувство владело в эту минуту королевой и почему она просила ее уйти. Камеристка почтительно удалилась. Стоя за дверью, она еще долго слушала, как супруги обменивались отрывистыми фразами вперемежку с рыданиями.
Наконец все стихло — и слова и рыдания; спустя полчаса дверь отворилась и королева позвала камеристку.
— Кампан, потрудитесь передать это письмо господину де Мальдену; письмо адресовано моему брату Леопольду. Пусть господин де Мальден немедленно отправляется в Вену; это письмо должно быть доставлено раньше чем туда дойдет весть о том, что сегодня произошло… Если господину Мальдену понадобятся деньги, дайте ему две-три сотни луидоров; я вам потом верну.
Госпожа Кампан взяла письмо и вышла. Через два часа г-н де Мальден уже скакал в Вену.
Хуже всего было то, что необходимо было улыбаться, быть ласковыми, сохранять веселый вид.
Весь остаток дня Тюильри наводняло огромное количество людей. Вечером город сверкал огнями. Король и королева получили приглашение прокатиться в карете по Елисейским полям в сопровождении адъютантов и командиров национальной гвардии Парижа.
При их появлении послышались крики: "Да здравствует король! Да здравствует королева!" Но едва эти крики стихли и карета замедлила ход, как какой-то свирепого вида простолюдин, оказавшийся рядом с подножкой кареты, скрестил на груди руки и произнес:
— Не верьте им… Да здравствует нация!
Карета шагом двинулась вперед, но человек этот взялся рукой за дверцу и пошел рядом; всякий раз, как в толпе кричали: "Да здравствует король! Да здравствует королева!", он повторял все тем же пронзительным голосом:
— Не верьте им… Да здравствует нация!
Королева вернулась к себе совершенно разбитая; в душе у нее звучали эти беспрестанно повторявшиеся слова, размеренные, как удары молота, произносимые с упорством и ненавистью.
В театрах были устроены представления: сначала — в Опере, потом — в Комеди Франсез, затем — в Итальянской опере.
В Опере и в Комеди Франсез "зал был сделан", и потому короля и королеву встретили дружные аплодисменты; но когда собрались было принять те же меры предосторожности в Итальянской опере, оказалось поздно: билеты в партер были уже проданы.
Роялисты понимали, что в Итальянской опере вечером, возможно, будет скандал.
Опасение переросло в уверенность, когда стало ясно, кто будет сидеть в партере.
Дантон, Камилл Демулен, Лежандр, Сантер занимали места в первом ряду. Когда королева появилась в ложе, с галерей донеслись робкие аплодисменты.
В партере зашикали.
Королева со страхом заглянула в разверзшееся перед нею подобие кратера и будто сквозь огненную пелену увидела глаза, пылавшие злобой и угрозой.
Никого из этих людей она не знала в лицо, не знала она и имен многих из них.
"Что дурного я им сделала, Боже мой?! — думала она, пытаясь скрыть в улыбке свое смятение. — За что они меня так ненавидят?"
Вдруг ее взгляд с ужасом остановился на человеке, стоявшем у одной из колонн, поддерживавших галерею.
Он не сводил с нее пугающего пристального взгляда.
Это был человек, которого она уже встречала в замке Таверне, потом — у Севрского моста, затем — в Тюильрийском саду; это был человек, пугавший ее своими угрозами, а также таинственными и страшными поступками.
Раз взглянув на него, она уже не могла отвести глаз. Он оказывал на нее столь же магическое воздействие, как удав — на птичку.
Начался спектакль; королева сделала над собой усилие, стряхнула наваждение, отвернулась и стала смотреть на сцену.
Давали "Непредвиденные события" Гретри.
Однако несмотря на попытки забыть о таинственном незнакомце, она, против собственной воли подчиняясь магнетическому воздействию, время от времени оборачивалась и устремляла испуганный взгляд все в том же направлении.
А тот человек оставался на прежнем месте, стоя неподвижно и насмешливо глядя на королеву. Это было болезненное, роковое наваждение, похожее на ночной кошмар, возникший наяву.
Атмосфера в зале была накалена до предела. Гнев противоборствующих сторон непременно должен был столкнуться, как это бывает в грозовые дни августа, когда две тучи, катящиеся с разных сторон одна навстречу другой, неотвратимо наплывают друг на друга, высекая гром и молнию.
И случай наконец представился.
Очаровательная г-жа Дюгазон пела дуэт с тенором, и в этом дуэте были такие слова:
О, как люблю я госпожу!
Отважная певица вышла на авансцену, устремив взгляд на королеву и простирая к ней руки, и тем бросала залу роковой вызов.
Королева поняла, что сейчас поднимется буря.
Она в безотчетном ужасе отпрянула и взглянула на господина у колонны. Ей почудилось, что он подал знак, которому сидевшие в партере немедленно повиновались.
Весь партер хором издал страшный крик:
— Нет больше господина! Нет больше госпожи! Свобода!..
Однако в ответ из лож и с галереи пронеслось:
— Да здравствует король! Да здравствует королева! Да здравствуют отныне и навечно наш господин и наша госпожа!
— Нет больше господина! Нет больше госпожи! Свобода! Свобода! Свобода! — снова взвыл партер.
Вызов был брошен и принят, война объявлена — разгорелся бой.
Королева издала душераздирающий крик и закрыла глаза; у нее не было сил смотреть на таинственного незнакомца, этого демона, повелителя смуты, духа разрушения.
В то же мгновение королеву обступили офицеры национальной гвардии; они закрыли ее собой и увели из зала.
Но и в коридорах ее продолжали преследовать те же крики:
— Нет больше господина! Нет больше госпожи! Нет больше короля! Нет больше королевы!
Она не помнила, как очутилась в карете.
С этого вечера королева перестала ходить в театр.
Тридцатого сентября Учредительное собрание устами своего председателя Туре объявило, что считает свою миссию исполненной и закрывает заседания.
Вот в нескольких словах плоды его работы, которая длилась два года и четыре месяца:
полное разрушение монархического порядка;
организация народной власти;
уничтожение всех привилегий дворянства и духовенства;
выпуск ассигнатов на сумму один миллиард двести миллионов;
установление ипотеки на национальные имущества;
признание свободы культов;
отмена монашеских обетов;
отмена приказов о заточении без суда и следствия;
установление равного обложения государственными налогами;
отмена таможен внутри страны; образование национальной гвардии; наконец, вотирование конституции и принятие ее королем.
Король и королева должны были бы уж очень мрачно смотреть в будущее, чтобы поверить: следует более опасаться не распущенного Собрания, а нового, которое еще будет созвано.

XXII
ПРОЩАНИЕ С БАРНАВОМ

Второго октября, то есть два дня спустя после роспуска Учредительного собрания, в час, когда Барнав обыкновенно виделся с королевой, его пригласили к ее величеству, но не в комнату г-жи Кампан на антресолях, а в большой кабинет.
Вечером того дня, когда король присягнул конституции, часовые и адъютанты Лафайета покинули внутренние покои дворца, и если король в этот день не вернул себе былого могущества, то, уж во всяком случае, он вновь обрел свободу.
Это было небольшим вознаграждением за унижение, на которое он, как мы видели, с горечью жаловался королеве.
Хотя Барнава не ожидал официальный прием или торжественная аудиенция, ему, по крайней мере, не пришлось на сей раз прибегать к предосторожностям, которых до тех пор требовало его присутствие в Тюильри.
Он был очень бледен и казался печальным; это поразило королеву.
Она приняла его стоя, хотя знала, что молодой адвокат испытывает по отношению к ней глубокую почтительность, и была уверена в том, что, если она будет сидеть, он не допустит бестактности, которую позволил себе председатель Туре, когда увидел, что король не встает.
— Ну что же, господин Барнав, — начала королева, — вы удовлетворены, не так ли: король последовал вашему совету, он присягнул конституции.
— Королева очень добра ко мне, когда говорит, что король последовал моему совету… — с поклоном отозвался Барнав. — Если бы мое мнение не совпадало с мнением императора Леопольда и князя фон Кауница, его величество король, возможно, проявил бы еще большую неуверенность в этом деле, однако это единственный способ спасти королю жизнь, если короля можно…
Барнав замолчал.
— … можно спасти… вы это хотели сказать, не так ли? — со свойственным ей мужеством открыто спросила королева.
— Храни меня Боже, ваше величество, от того, чтобы предсказывать подобные несчастья! Однако, поскольку я скоро уезжаю из Парижа и собираюсь навсегда проститься с королевой, мне не хотелось бы ни слишком разочаровывать ваше величество, ни внушать несбыточные надежды.
— Вы уезжаете из Парижа, господин Барнав? Вы собираетесь меня оставить?
— Так как работа Собрания, членом которого я являюсь, окончена и Учредительное собрание постановило, что никто из его членов не может войти в Законодательное собрание, у меня нет оснований оставаться в Париже.
— Даже для того, чтобы быть нам полезным, господин Барнав?
Барнав печально улыбнулся.
— Даже для того, чтобы быть вам полезным; потому что с сегодняшнего дня, ваше величество, или, точнее, вот уже третий день как я ничем не могу быть вам полезен.
— Ах, сударь! Как мало вы себя цените! — заметила королева.
— Увы, нет, ваше величество! Я сужу о себе беспристрастно и считаю себя слабым… я взвешиваю свое влияние и нахожу, что вес его очень мал… Моя сила — я умолял монархию воспользоваться ею как рычагом — состояла в моем влиянии на Собрание, в моем господстве в Якобинском клубе, в моей популярности, достигнутой с таким трудом; но вот Собрание распущено, якобинцы переродились в фейянов, и я весьма опасаюсь, как бы фейяны не сыграли в опасную игру, разойдясь с якобинцами… А моя популярность, ваше величество…
Барнав улыбнулся еще печальнее:
— … а моей популярности пришел конец!
Королева взглянула на Барнава, и в глазах ее мелькнул странный блеск, похожий на торжество.
— Ну что же, — проговорила она, — вы теперь видите, сударь, что популярность преходяща.
Барнав тяжело вздохнул.
Королева поняла, что допустила, как это часто с ней бывало, небольшую жестокость.
В самом деле, если Барнав потерял популярность всего за месяц, если слова Робеспьера вынудили его склонить голову — кто в том виноват? Не эта ли роковая монархия, увлекающая вслед за собою в бездну всех, кого она ни коснется; не эта ли страшная судьба, сотворившая из Марии Антуанетты, как раньше это произошло с Марией Стюарт, нечто вроде ангела смерти, толкавшего в могилу всех, кому он являлся?
Она спохватилась, почувствовав к Барнаву признательность за то, что он в ответ лишь вздохнул, хотя мог бы ответить сокрушительной фразой: "Ради кого я лишился популярности, ваше величество, если не ради вас?!" Она продолжала:
— Да нет, вы не уедете, не правда ли, господин Барнав?
— Разумеется, — отозвался Барнав, — если королева прикажет мне остаться, я подчинюсь, как получивший отпуск солдат, которому приказано принять участие в последнем бою; однако известно ли вашему величеству, что будет, если я останусь? Из слабого я превращусь в предателя!
— Почему же, сударь? — задетая за живое, спросила королева. — Объяснитесь: я вас не понимаю.
— Позвольте мне, ваше величество, обрисовать создавшееся положение, и не только то, в каком вы оказались, но и то, в каком очень скоро окажетесь.
— Сделайте одолжение, сударь; я привыкла заглядывать в бездну, и если бы я была подвержена головокружениям, я бы уже давно упала вниз.
— Может быть, королева смотрит на уходящее Собрание как на своего врага?
— Уточним, господин Барнав: в этом Собрании у меня были друзья; но вы же не станете отрицать, что большинство его членов было враждебно королевской власти!
— Ваше величество, Собрание лишь в одном проявило враждебность по отношению к королю и королеве; это случилось в тот день, когда оно постановило, что ни один из его бывших членов не может войти в новое Законодательное собрание.
— Я вас не совсем понимаю, сударь; объясните мне это, — попросила королева; на губах ее мелькнула улыбка сомнения.
— Очень просто: этим решением оно вырвало щит из рук ваших друзей.
— А также отчасти, как мне кажется, меч из рук моих недругов.
— Увы, ваше величество, вы заблуждаетесь! Удар нанесен Робеспьером, и он так же страшен, как все, что исходит от этого человека! Прежде всего перед лицом нового Собрания он погружает вас в неизвестность. Имея дело с Учредительным собранием, вы знали, с кем и с чем следует бороться; с Законодательным собранием придется все начинать сначала. И еще заметьте себе, ваше величество: выдвигая предложение о том, что никто из нас не может быть вновь избран в Собрание, Робеспьер хотел поставить Францию перед выбором: заменить нас либо высшим сословием, либо низшим. Выше нас сословия больше не существует: эмиграция все разрушила; но даже если предположить, что знать осталась бы во Франции, народ вряд ли стал бы выбирать своих представителей из высшего сословия. Итак, остается низшее сословие! Допустим, что народ избрал депутатов из низов, тогда все Собрание будет состоять из демократов; демократы могут быть разного толка, но это все-таки демократы!..
Глядя на королеву, можно было заметить, что она пристально следит за объяснениями Варнава; чем больше она понимала его мысль, тем больше приходила в ужас.
— Знаете, я видел этих депутатов, — продолжал Варнав, — вот уже три-четыре дня, как они прибывают в Париж; я познакомился с теми из них, что приехали из Бордо. Почти все они — люди неизвестные, но жаждущие прославиться; они спешат это сделать потому, что молоды. За исключением Кондорсе, Бриссо и еще нескольких человек, самым старым из них не более тридцати лет. Наступает время молодых: они гонят людей зрелого возраста прочь и ниспровергают традиции. Довольно седин! Новую Францию будут представлять молодые!
— И вы полагаете, сударь, что нам следует более опасаться тех, кто приходит, нежели тех, кто покидает Собрание?
— Да, ваше величество; потому что вновь приходящие депутаты вооружены мандатом: объявить войну знати и духовенству! Что касается короля, на его счет еще не высказывают ничего определенного: потом будет видно… Если он захочет ограничиться исполнительной властью, ему, возможно, простят старое…
— Как?! — вскричала королева. — То есть как это ему простят старое? Я полагаю, что прощать — это право короля!
— Вот именно это я и хотел сказать; вы сами видите, что на этот счет никогда не удастся прийти к согласию: новые люди — и вы, ваше величество, к несчастью, будете иметь случай в этом убедиться — не дадут себе труда даже из вежливости притворяться, как делали те, кто уходит… Для них — я слышал об этом от одного из депутатов Жиронды, моего собрата по имени Верньо, — для них король — враг!
— Враг? — в изумлении переспросила королева.
— Да, ваше величество, — подтвердил Барнав, — враг, то есть вольный или невольный предводитель всех врагов, внешних и внутренних; увы, да, приходится это признать, и они не так уж не правы; эти новые люди верят, что открыли истину, а на самом деле не имеют другой заслуги, как говорить во всеуслышание то, что ваши самые ярые противники не смели вымолвить шепотом…
— Враг? — переспросила королева. — Король — враг своему народу? Ну, господин Барнав, в это вы не только никогда не заставите меня поверить — это и понять-то никак невозможно!
— Однако это правда, ваше величество; враг по натуре, враг по темпераменту! Три дня назад он принял конституцию, не правда ли?
— Да; так что же?
— Вернувшись сюда, король едва не заболел от ярости, а вечером написал к императору.
— А как, по-вашему, мы можем перенести подобное унижение?
— Ах, ваше величество, вы же сами видите! Враг, бесспорно, враг… Враг сознательный, потому что, будучи воспитан господином де Ла Вогийоном, главой партии иезуитов, король отдает свое сердце священникам, а они — враги нации. Враг невольный, потому что является вынужденным главой контрреволюции; предположите даже, что он не пытался уехать из Парижа: все равно он в Кобленце вместе с эмиграцией, в Вандее — со священниками, в Вене и Пруссии — со своими союзниками Леопольдом и Фридрихом. Король ничего не делает… Я охотно допускаю, ваше величество, что он ничего и не сделает, — печально заключил Барнав, — ну так вместо его персоны используют его имя: в хижине, на кафедре, во дворце это по-прежнему несчастный король, добрый король, святой король! А когда наступает революция, жалость беспощадно карается!
— Должна признаться, господин Барнав, что я не могу поверить, вы ли это говорите. Не вы ли стали первым, кто нас пожалел?
— Да, ваше величество, мне было вас жаль! Я и сейчас искренне вас жалею! Но между мною и теми, о ком я говорю, разница заключается в том, что они вас жалеют, чтобы потом погубить, а я жалею затем, чтобы спасти!
— Скажите, сударь: есть ли у новых людей, идущих, если верить вашим словам, затем, чтобы объявить нам войну не на жизнь, а на смерть, какой-нибудь определенный план; договорились ли они между собою заранее?
— Нет, ваше величество, я слышал лишь рассуждения общего порядка: о том, чтобы не произносить титул "величество" на церемонии открытия Собрания; о замене трона обычным креслом слева от председателя…
— Не видите ли вы в этом нечто большее, чем то, что господин Туре сел, видя, как сидит король?
— Во всяком случае, это новый шаг вперед, а не назад… Пугает еще и то, ваше величество, что господ Байи и Лафайета заменят на их постах.
— Ну, о них-то я ничуть не жалею! — с живостью воскликнула королева.
— И напрасно, ваше величество: господин Байи и генерал де Лафайет — ваши друзья…
Королева горько усмехнулась.
— Да, да, ваши друзья! Ваши последние друзья, может быть! Так поберегите их, ваше величество; если они еще пользуются хоть какой-нибудь популярностью, используйте ее, но поспешите! Их популярности, как и моей, скоро придет конец.
— Сударь! Вы указываете мне на пропасть, вы подводите меня к самому ее краю, вы заставляете меня ужаснуться ее глубине и не даете совета, как избежать падения.
Барнав на минуту замолчал.
Потом он со вздохом прошептал:
— Ах, ваше величество! И зачем только вас арестовали на дороге в Монмеди?!
— Ну вот! Господин Барнав одобряет бегство в Варенн! — воскликнула королева.
— Я не одобряю, ваше величество, потому что ваше нынешнее положение — прямое следствие вашего бегства; но раз этому бегству непременно суждено было иметь такие последствия, я сожалею, что оно не удалось.
— Значит ли это, что сегодня господин Барнав, член Национального собрания, направленный этим самым собранием вместе с господином Петионом и господином Латур-Мобуром с поручением возвратить короля и королеву в Париж, сожалеет о том, что королю и королеве не удалось пересечь границу?
— Давайте договоримся, ваше величество: сожалеет об этом не член Собрания, не коллега господ Латур-Мобура и Петиона — сожалеет несчастный Барнав, который теперь всего лишь ваш покорнейший слуга, готовый отдать за вас жизнь, то есть последнее, что у него есть.
— Благодарю вас, сударь, — отозвалась королева, — то, как вы предлагаете мне свою жизнь, доказывает, что вы из тех, кто не бросает слов на ветер; однако я надеюсь, что мне не придется от вас этого требовать.
— Тем хуже для меня, ваше величество! — воскликнул Барнав просто.
— Что значит "тем хуже"?
— Мне в любом случае суждено пасть, так я хотел бы, по крайней мере, не сдаваться без боя, а то произойдет вот что: в глуши моего Дофине, откуда я ничем не смогу вам помочь, я буду желать всего лучшего скорее молодой и прекрасной женщине, нежной и любящей матери, нежели королеве; те же ошибки, что были допущены в прошлом, определят и будущее: вы станете рассчитывать на чужеземную помощь, а она так и не придет или придет слишком поздно; якобинцы захватят власть в Собрании и не только в Собрании; ваши друзья покинут Францию, чтобы избежать преследований; те, кто останется, будут арестованы и отправлены в тюрьму, и я буду в их числе, потому что не желаю бежать! Меня будут судить, приговорят к смерти; возможно, моя смерть не принесет вам пользы и даже пройдет для вас незамеченной; да если слух о ней и дойдет до вас, она до такой степени окажется для вас бесполезной, что вы и не вспомните о тех нескольких часах, когда я мог надеяться быть вам полезным…
— Господин Барнав! — с достоинством произнесла королева. — Я понятия не имею о том, какую судьбу готовит нам с королем будущее, однако я твердо знаю, что имена людей, оказавших нам услуги, навсегда запечатлены в нашей памяти, и, что бы ни ожидало этих людей — радость или горе, их судьба не может быть нам безразлична… А пока скажите, господин Барнав, можем ли мы что-нибудь для вас сделать?
— Очень многое… вы лично, ваше величество… Вы можете мне доказать, что я в ваших глазах имею некоторое значение.
— Что мне следует сделать для этого?
Барнав опустился на одно колено.
— Позвольте поцеловать вашу руку, ваше величество!
На глаза Марии Антуанетты навернулись слезы; она протянула молодому человеку белую прохладную руку, к которой с разницей в один год припадали самые красноречивые уста Собрания: Мирабо и Барнава.
Барнав едва коснулся ее руки губами; можно было заметить: несчастный безумец боялся, что если он приникнет к этой прекрасной мраморной руке, то не сможет от нее оторваться.
Поднимаясь, он проговорил:
— Ваше величество! У меня недостанет гордости сказать вам: "Этот поцелуй спасет монархию"; я вам скажу так: "Если монархии суждено погибнуть, тот, кому только что была оказана эта милость, погибнет вместе с ней!"
Отвесив королеве поклон, он вышел.
Мария Антуанетта со вздохом взглянула ему вслед, а когда дверь за Барнавом захлопнулась, проговорила:
— Бедный выжатый лимон! Не много же им потребовалось времени, чтобы оставить от тебя одну кожуру!..
Назад: XV АНТРЕСОЛЬ ТЮИЛЬРИЙСКОГО ДВОРЦА
Дальше: XXIII ПОЛЕ БОЯ