Книга: А. Дюма. Собрание сочинений. Том 23. Графиня де Шарни. Часть. 4,5,6
Назад: XII ДНЕМ 2 СЕНТЯБРЯ
Дальше: XIX ОТСТУПЛЕНИЕ ПРУССАКОВ

XVI
ДВАДЦАТЬ ПЕРВОЕ СЕНТЯБРЯ

Двадцать первого сентября в полдень, прежде чем в Париже стало известно о победе Дюмурье, одержанной накануне и означавшей спасение Франции, двери манежа распахнулись и в зал медленно, тождественно, бросая друг на друга вопрошающие взгляды, вошли семьсот сорок девять человек, составлявших новое Собрание.
Из этих семисот сорока девяти двести были членами прежнего Собрания.
Национальный конвент был избран после сентябрьских событий, и потому можно было заранее ожидать, что это будет реакционное собрание. Более того: членами его были избраны многие аристократы: из вполне демократических соображений к участию в выборах была допущена домашняя прислуга, и часть ее проголосовала за своих хозяев.
В числе новых депутатов были также буржуа, врачи, адвокаты, преподаватели, присягнувшие священники, литераторы, журналисты, торговцы. В массе своей они сами не знали, к какой партии примкнуть; по меньшей мере, пятьсот представителей не были ни жирондистами, ни монтаньярами — сама жизнь определит их будущее место в Собрании.
Однако всех их объединяла общая ненависть к тому, что произошло в сентябре, а также к парижским депутатам, которые почти все были членами Коммуны и которые были повинны в кровавых сентябрьских событиях.
Казалось, пролитая в те дни кровь хлынула рекой через зал заседаний в манеже и отделила сотню монтаньяров от остальных членов Собрания.
Даже центр, словно стремясь отодвинуться подальше от кровавого потока, сместился вправо.
Сама же Гора — вспомним людей и события тех дней — являла собою достаточно грозное зрелище.
Все нижние ряды, как мы уже сказали, были заняты Коммуной; выше сидели члены знаменитого комитета по надзору, организовавшего бойню; на самом верху этого треугольника виднелись три страшные физиономии, три выразительнейшие маски, придававшие Горе сходство с трехглавой гидрой.
Прежде всего — холодное и бесстрастное лицо Робеспьера; пергаментная кожа плотно обтягивает его узкий лоб; он часто мигает, пряча глаза за очками; вытянутыми руками он судорожно вцепился в колени наподобие египетской статуи, высеченной из самого прочного мрамора или порфира; этот сфинкс будто только один и владел тайной революции, однако никто не осмеливался его об этом расспрашивать.
Рядом с ним — некрасивое, но одухотворенное лицо Дантона, с перекошенным ртом, подвижное, отмеченное возвышенным уродством; у него невероятных размеров тело человека-быка; однако, несмотря на все это, он привлекателен: чувствуется, что сердце истинного патриота заставляет вздрагивать эту плоть и изливаться эту лаву и что его огромная рука, повинующаяся первому побуждению, с одинаковой легкостью готова поразить врага и поднять поверженного недруга.
19-821 А рядом с этими двумя лицами, такими разными, позади них, над ними, мелькал не то чтобы человек — человеческим существам непозволительно быть до такой степени безобразными, — но чудовище, химера, видение зловещее и в то же время смехотворное — Марат! У него лицо медного цвета, налитое желчью и кровью, и наглые, подслеповатые глазки; его невыразительный, большой рот словно предназначен кидать, вернее, изрыгать ругательства; у него кривой, кичливый нос, втягивающий через широко раздувающиеся ноздри ветер популярности, который носится над сточной канавой и выгребной ямой; Марат одет не лучше самого грязного своего почитателя: голова его обвязана грязной тряпкой, на ногах подбитые гвоздями башмаки без пряжек, а зачастую и без шнурков; на нем грубые штаны, испачканные или, точнее, пропитанные грязью; его рубашка распахнута на худой груди, чересчур широкой для человека его роста. Черный, грязный, засаленный узкий галстук не скрывает омерзительных уродливых сочленений на его шее, настолько неудачно пригнанных друг к другу, что голова то и дело никнет влево; его руки с толстыми пальцами грязны, они всегда устрашающе размахивают, грозят кулаками, а в перерывах между угрозами ерошат сальные волосы. Все это вместе, то есть туловище великана на ножках карлика, вызывало отвращение, и потому первым побуждением любого человека при виде этого чудовища было отвернуться; однако глаза успевали во всем его облике прочитать: 2 сентября! — и уж тогда человек не мог отвести взгляда от него и в ужасе замирал, словно увидев голову Медузы.
Вот этих троих жирондисты и обвиняли в стремлении к диктатуре.
Те же со своей стороны обвиняли жирондистов в тяге к федерализму.
Еще о двух людях, различных по интересам и убеждениям, пойдет речь в нашем рассказе — о Жильбере и Бийо; эти двое сидят на противоположных скамьях Собрания: Жильбер — на крайней справа, между Ланжюине и Керсеном; Бийо — на крайней слева, между Тюрио и Кутоном.
Члены бывшего Законодательного собрания сопровождали Конвент; они пришли торжественно отречься от власти и передать свои полномочия в руки преемников.
Франсуа де Нёшато, последний председатель распущенного Собрания, поднялся на трибуну и взял слово.
— Народные представители! — сказал он. — Законодательное собрание прекратило свою деятельность; оно вручает вам бразды правления.
Целью ваших усилий будет дать французам свободу, законы и мир: свободу, без которой французы больше не могут жить; законы — самое надежное основание для свободы; мир — единственную цель войны.
"Свобода, законы, мир" — эти три слова были выбиты греками на дверях Дельфийского храма; вам же предстоит начертать их на всей французской земле.
Законодательное собрание просуществовало год.
Оно пережило огромные и страшные события — 20 июня, 10 августа, 2–3 сентября! Оно оставляло Франции в наследство войну с двумя северными державами, гражданскую войну в Вандее, долг в два миллиарда двести миллионов ассигнатов и одержанную накануне победу при Вальми, о которой, однако, еще не всем было известно.
Петион единодушно избран председателем.
Кондорсе, Бриссо, Рабо-Сент-Этьенн, Верньо, Камю и Ласурс были избраны секретарями: из шести человек — пять жирондистов.
Весь Конвент, за исключением, может быть, тридцати или сорока членов, хотел установления республики; правда, на одном из собраний у г-жи Ролан жирондисты решили, что пойдут на дискуссию об изменениях в правительстве только в свой час, в свое время, в своем месте — иными словами, когда они завладеют исполнительными комиссиями, а также конституционной комиссией.
Однако 20 сентября, в день сражения при Вальми, другие бойцы в другом месте военных действий вели еще более значительное сражение!
Сен-Жюст, Лекиньо, Панис, Бийо-Варенн, Колло д’Эрбуа и еще несколько членов будущего Собрания обедали в Пале-Рояле; они решили, что завтра бросят своим врагам слово "Республика".
— Если они его подхватят, — рассуждал Сен-Жюст, — они пропали, потому что мы окажемся первыми, кто его произнес; если они его отклонят, они тоже пропали, потому что, противодействуя этому страстному желанию народа, они будут захлестнуты непопулярностью, которую мы обрушим на их голову.
Колло д’Эрбуа вызвался выступить в Собрании.
Вот почему как только Франсуа де Нёшато передал полномочия бывшего Собрания новому, Колло д’Эрбуа попросил слова.
Слово было ему предоставлено.
Он поднялся на трибуну; это было паролем для самых нетерпеливых.
— Граждане представители! — обратился он к Собранию. — Я предлагаю следующее: пусть первым же своим декретом только что созванное Собрание упразднит королевскую власть.
Его слова были восторженно встречены в зале и на трибунах.
Воспротивились лишь два общепризнанных республиканца: Баррер и Кинет. Они потребовали спросить сначала мнение народа.
— Мнение народа? Зачем? — удивленно спросил бедный сельский священник. — Что тут обсуждать, когда все и так согласны? Короли в моральном отношении — то же, что чудовища в отношении физическом; королевские дворы — центры всех преступлений; история королей — мартиролог наций!
Все спрашивали друг друга, кто этот человек, который только что произнес короткую, но энергичную речь по поводу истории монархии. Мало кто знал его имя: его звали Грегуар.
Жирондисты почувствовали, что им нанесен удар: они оказались в хвосте у монтаньяров.
— Составить декрет немедленно! — крикнул с места Дюко, друг и ученик Верньо. — Декрет не нуждается в мотивировках; в свете событий десятого августа обоснованием вашего декрета об упразднении монархии будет история преступлений Людовика Шестнадцатого!
Итак, равновесие было восстановлено: монтаньяры потребовали упразднения монархии, а жирондисты предложили установить республику.
Республика была установлена не соответствующим декретом, а в результате единодушного голосования.
Народные представители не только бросались в будущее ради того, чтобы уйти от прошлого, но и готовы были окунуться в неизвестность из ненависти к уже известному.
Провозглашение республики отвечало насущным чаяниям народа; оно означало освящение долгой борьбы, которую народ вел со времени коммун; это означало оправдание Жакерии, восстания майотенов, Лиги, Фронды, Революции; это означало передачу венца толпе в ущерб монархии.
Всем гражданам стало так легко дышаться, что можно было подумать: с груди каждого свалилась тяжесть трона.
Ослепление длилось недолго, зато было сильным: все думали, что провозгласили республику, а на самом деле лишь узаконили революцию.
Но так или иначе было сделано великое дело, которое еще более столетия будет оказывать влияние на весь мир.
Настоящие республиканцы, во всяком случае наиболее чистые, те самые, что призывали к республике без насилия, те, кто на следующий же день столкнется лоб в лоб с триумвиратом Дантона, Робеспьера и Марата — жирондисты, — были на вершине счастья! Республика была самой заветной их мечтой; благодаря им на руинах двадцати столетий был только что создан образец политического института власти. При Франциске I и Людовике XIV Франция была Афинами; теперь же она становилась Спартой.
Это было прекрасной, возвышенной мечтой.
А вечером они собрались на банкете у министра Ролана. Там присутствовали Верньо, Гюаде, Луве, Петион, Буайе-Фонфред, Барбару, Жансонне, Гранжнёв, Кондорсе, — не пройдет и года, как они соберутся все вместе на другом банкете, гораздо более торжественном, чем этот! — однако в эту минуту никто не задумывался о грядущем, закрывая глаза на то, что ждет их в будущем, и сознательно набрасывая покров на расстилавшийся перед ними неведомый океан, откуда уже доносился рев Мальстрема скандинавских баллад, который должен был поглотить если не весь корабль, то, по крайней мере, его рулевых и команду.
Идея созрела, она приняла определенные очертания, она облеклась в плоть, она так и стояла у них перед глазами: юная республика появилась на свет в шлеме и с копьем Минервы; чего еще им было желать?
Торжественное застолье продолжалось два часа, и во все это время сотрапезники обменивались возвышенными мыслями, свидетельствовавшими о великой самоотверженности; люди эти говорили о своей жизни как о чем-то таком, что им уже не принадлежало: она была в руках нации. Они оставляли себе честь, и только, а репутацией в случае необходимости были готовы пожертвовать.
Были среди них и такие, что в безумном вихре надежд, свойственных юности, уже видели, как перед ними открываются бесконечные лазурные горизонты; это были молодые, горячие головы, те самые, что только вчера вступили в борьбу, самую волнующую из всех, — борьбу с трибуны: это были Барбару, Ребеккй, Дюко, Буайе-Фон-фред.
Были и другие — они останавливались посреди дороги, дабы передохнуть, прежде чем пройти свой путь до конца; это были те, кто пережил суровые дни Законодательного собрания; среди них были такие, как Гюаде, Жансонне, Гранжнёв, Верньо.
Были, наконец, и третьи — они полагали, что уже достигли цели своего путешествия, и понимали, что скоро популярность им изменит; улегшись в тени листвы, едва появившейся на древе республики, они печально спрашивали себя, стоит ли подниматься, снова препоясываться, брать в руки посох, и все ради того, чтобы споткнуться о первое же препятствие; таков был Ролан, таков был Петион.
Однако кому же, по мнению всех этих людей, принадлежало будущее? Кто был главным создателем юной республики, кто мог в будущем заняться ее усовершенствованием? Верньо.
Когда трапеза подходила к концу, он наполнил свой бокал и поднялся.
— Друзья мои! — начал он. — Я хочу предложить тост.
Все поднялись вслед за ним.
— За то, чтобы республика существовала вечно!
Все подхватили:
— За то, чтобы республика существовала вечно!
Он поднес было бокал к губам.
— Погодите! — остановила его г-жа Ролан.
У нее на груди была приколота свежая роза, едва распустившаяся, словно новая эра, в которую все они вступали; она сняла розу, оборвала ее лепестки и бросила их в бокал Верньо, как афинянка — в кубок Перикла.
Верньо печально улыбнулся, осушил свой бокал и, склонившись к сидевшему по левую от него руку Барбару, шепнул ему на ухо:
— Увы! Боюсь, что эта возвышенная душа ошибается! Сегодня вечером не розовые лепестки, а кипарисовые веточки надо бы бросать в наши бокалы. Мы пьем за республику, омывшую стопы в сентябрьской крови, и одному Богу известно, не пьем ли мы теперь за собственную смерть!.. Впрочем, это не имеет значения!.. — прибавил он, поднимая глаза к небу. — Если бы это вино было моей кровью, я и тогда выпил бы его за свободу и равенство!
— Да здравствует республика! — хором воскликнули все присутствовавшие.
Почти в то самое время, когда Верньо предлагал свой тост, а сотрапезники отвечали ему дружно: "Да здравствует республика!", напротив Тампля протрубили трубы и вслед за тем наступила тишина.
Через раскрытые окна своих комнат король и королева услышали, как член муниципалитета твердым, громким, звучным голосом прочитал декрет об упразднении королевской власти и об установлении республики.

XVII
ЖИТИЕ КОРОЛЯ-МУЧЕНИКА

Читатели могли заметить, с какой беспристрастностью мы, сохраняя форму романа, давали им возможность собственными глазами увидеть все, что было ужасного, жестокого, доброго, прекрасного, величественного, кровавого, низменного в людях и в следовавших одно за другим событиях.
Сегодня людей, о которых мы говорим, уже нет в живых; и лишь события, увековеченные историей, никогда не умирают и остаются с нами.
Итак, мы можем вызвать из могил всех лежащих там людей, лишь немногие из которых умерли своей смертью; мы можем сказать Мирабо: "Восстань, трибун!", Людовику XVI: "Восстань, мученик!"; мы можем сказать: "Восстаньте все, кого зовут Фаврасом, Лафайетом, Байи, Фурнье Американцем, Журданом Головорезом, Майяром, Теруань де Мерикур, Барнавом, Буйе, Гаменом, Петионом, Манюэлем, Дантоном, Робеспьером, Маратом, Верньо, Дюмурье, Марией Антуанеттой, г-жой Кампан, Барбару, Роланом, г-жой Ролан, — королем, королевой, крестьянином, трибунами, генералами, убийцами, газетчиками — восстаньте! Восстаньте и скажите, если я не так (хотя кто может похвастаться, что постиг все ваши тайны!) представил вас своим современникам, простым людям и великим мира сего, женщинам — особенно женщинам! — то есть матерям наших сыновей, которым я хочу преподать урок истории, восстаньте и скажите, какими вы были на самом деле. Я увидел вас такими!"
Мы можем сказать событиям, вставшим по обе стороны дороги, по которой мы идем: "Великий и светлый день 14 июля; мрачные и угрожающие ночи 5–6 октября; кровавая гроза на Марсовом поле, во время которой пороховой дым пронзали молнии, а пушечный грохот сливался с громом; провозвестие 20 июня, ужасная победа 10 августа, омерзительные воспоминания о 2–3 сентября! Все ли я о вас сказал? Правильно ли я все изложил? Не допустил ли я сознательной лжи? Не пытался ли я о чем-нибудь умолчать или что-нибудь оклеветать?"
И люди, как и события, ответят: "Ты искал истину без ненависти, без пристрастия, ты верил в то, что говоришь правду, когда на самом деле этого не было; ты оставался верен всей славе прошлого, безучастен к ослеплению настоящим, доверчив к обещаниям будущего; ты заслуживаешь оправдания, если не достоин большего!"
Итак, то, что я начал не как избранный судья, а как беспристрастный рассказчик, будет доведено до конца, и к этому концу нас неумолимо приближает каждый шаг. Наш рассказ стремительно катится под уклон, и немного предстоит ему остановок с 21 сентября, дня гибели монархии, до 21 января, дня смерти короля.
Мы слышали, как звонко была провозглашена республика под окнами королевской тюрьмы членом муниципалитета Любеном; это событие и привело нас в Тампль.
Возвратимся под мрачные своды замка, в котором заключены король, ставший простым смертным; королева, оставшаяся королевой; дева, которой предстоит стать мученицей, и два несчастных ребенка, невинных если не по происхождению, то по малолетству.
Король находился в Тампле; как он там очутился? Имел ли кто-нибудь целью заранее сделать его тюрьму постыдной?
Нет.
Петиону сначала пришла в голову мысль перевезти его в центр Франции, поселить в Шамборе и содержать его там как короля, находящегося не у дел, подобно ленивым королям.
Если предположить, что все европейские монархи заставили бы молчать своих министров, генералов, свои манифесты и лишь следили бы за происходящим во Франции, не желая вмешиваться во внутреннюю политику французов, то низложение 10 августа и это существование, ограниченное стенами прекрасного замка, в чудесном климате края, который называют садом Франции, было бы не самым суровым наказанием для человека, искупающего не только свои грехи, но также ошибки Людовика XV и Людовика XIV.
Вандея восстала; бунтовщики собирались нанести удар со стороны Луары. Причина показалась убедительной: от Шамбора пришлось отказаться.
Законодательное собрание предложило Люксембург — флорентийский дворец Марии Медичи, знаменитый своим уединением, своими садами, соперничающими с садами Тюильри, и не менее подходящий в качестве резиденции для отстраненного от власти короля.
Тут возражение вызвали подвалы дворца, соединяющиеся с катакомбами; может быть, это было всего лишь предлогом Коммуны, желавшей иметь короля в своих руках; однако предлог был благовидный.
И Коммуна проголосовала за Тампль. Она имела в виду не башню, а дворец Тампль, бывшее командорство ордена тамплиеров, а затем одно из мест развлечений графа д’Артуа.
Во время переезда королевской семьи, даже несколько позднее, когда Петион уже перевез ее во дворец и она в нем размещена, а Людовик XVI уже отдает распоряжения по благоустройству, в Коммуну поступает донос, и Манюэля отправляют в Тампль с окончательным распоряжением муниципалитета заменить дворец донжоном.
Манюэль прибывает на место, изучает комнаты, предназначенные для размещения Людовика XVI и Марии Антуанетты, и выходит пристыженный.
Донжон для жительства совершенно непригоден: в нем ночует лишь привратник, который не в состоянии предложить достаточно места, располагая небольшими комнатами и грязными кроватями, кишащими насекомыми.
Во всем этом видна скорее обреченность, нависшая над вымирающим родом, нежели постыдная предумышленность судей.
Национальное собрание не торговалось, когда речь зашла о расходах на содержание короля. Король любил поесть, и мы не собираемся его в этом упрекать: это было свойственно всем Бурбонам; но он делал это не вовремя. Он ел, и с большим аппетитом, во время резни в Тюильри. И не только его судьи упрекали его на процессе за эту несвоевременную трапезу, но, что гораздо важнее, история, сама неумолимая история, отметила это в своих анналах.
Итак, Национальное собрание выделило пятьсот тысяч ливров для расходов на стол короля.
В течение четырех месяцев, пока король оставался в Тампле, расходы составили сорок тысяч ливров, то есть десять тысяч в месяц или триста тридцать три франка в день (в ассигнатах, что правда — то правда, но в то время на ассигнатах теряли не более шести — восьми процентов).
У Людовика XVI было в Тампле трое слуг и тринадцать человек кухонной челяди. Его обед состоял ежедневно из четырех первых блюд, двух жарких по три ломтя мяса в каждом, четырех закусок, трех компотов, трех тарелок с фруктами, графина с бордо, графина с мальвазией, графина с мадерой.
Только король с сыном пили вино; королева и принцессы пили воду.
С этой, материальной, стороны королю жаловаться было не на что.
Но чего ему действительно не хватало, так это воздуха, физических нагрузок, солнца и тени.
Привыкший охотиться в Компьене и Рамбуйе, в парках Версаля и Большого Трианона, Людовик XVI теперь вынужден был довольствоваться не двором, не садом, не аллеей даже, а выжженной солнцем голой площадкой с четырьмя квадратиками увядшего газона и несколькими чахлыми, корявыми деревцами, с которых осенний ветер сорвал все листья.
Там ежедневно в два часа пополудни и прогуливался король со всей своей семьей; мы неверно выразились: там ежедневно в два часа пополудни выгуливали короля и всю его семью.
Это было неслыханно, жестоко, немилосердно, однако менее жестоко, нежели подвалы мадридской инквизиции, свинец Совета десяти в Венеции, казематы Шпильберга.
Обращаем ваше внимание на то, что мы оправдываем Коммуну не больше, чем королей; мы лишь хотим сказать, что Тампль был притеснением, притеснением страшным, роковым, неуместным, потому что суд превращался в гонение, а виновный — в мученика.
А теперь посмотрим, как выглядят герои нашей истории, за важнейшими этапами жизни которых мы взялись наблюдать.
Король, близорукий, с дряблыми щеками и отвисшими губами, двигавшийся тяжело, переваливаясь с ноги на ногу, был похож скорее на разорившегося добряка-фермера; его печаль была соизмерима разве что с огорчением землепашца, у которого молния спалила амбар или град побил пшеницу.
Королева держалась как всегда — надменно, холодно, в высшей степени вызывающе; в дни своего величия Мария Антуанетта внушала любовь; в час своего падения она могла заставить себе повиноваться, но ни у кого не вызывала жалости: жалость рождается там, где есть симпатия, а королеву никак нельзя было назвать симпатичной.
Мадам Елизавета была в белом платье, символизировавшем чистоту ее тела и души; ее светлые волосы стали еще красивее с тех пор, как она была вынуждена носить их распущенными и без пудры; мадам Елизавета была так хороша в голубых лентах на чепце и по талии, что казалась ангелом-хранителем всей семьи.
Юная принцесса, несмотря на всю прелесть своего возраста, не вызывала к себе большого интереса; в ней — вылитой Марии Терезии и Марии Антуанетте, — как и в матери, сразу чувствовалась австриячка; взгляд ее уже теперь был презрительным и гордым, как у королевских отпрысков и хищных птиц.
Юный дофин, златовласый, болезненно-бледный, был привлекателен; однако взгляд его синих глаз был резким и жестким, в них появлялось иногда совсем не детское выражение; он все понимал — достаточно было матери лишь посмотреть на сына; его детские хитрости порой вызывали слезу даже у его палачей. Бедный мальчик сумел тронуть самого Шометта, эту остромордую куницу, эту очкастую ласку.
— Уж займусь я его воспитанием, — говорил бывший клерк прокурора г-ну Гю, камердинеру короля, — но для этого надо будет сначала удалить его из семьи, чтобы он забыл о своем происхождении.
Коммуна была жестока и в то же время неосторожна: жестока потому, что подвергала королевскую семью плохому обращению, обидам и даже оскорблениям; неосторожна, потому что показывала монархию слабой, поверженной пленницей.
Каждый день она посылала в Тампль под видом муниципальных гвардейцев все новых сторожей; они входили, испытывая лютую ненависть к королю, а выходили врагами Марии Антуанетты, но почти все сочувствовали при этом королю, детям, прославляли мадам Елизавету.
И действительно, что видели они в Тампле вместо волка, волчицы и волчат? Славное семейство буржуа, мать, отчасти гордячку, некое подобие Эльмиры, страдавшей даже тогда, когда кто-нибудь задевал край ее платья; но ничего от тиранов они не замечали!
Как же проходил обычно день королевской семьи?
Расскажем об этом со слов Клери.
Однако сначала бросим беглый взгляд на тюрьму, а потом переведем его на узников.
Король был заключен в малой башне; она примыкала к большой, не имея с ней внутреннего сообщения, и образовывала прямоугольник с двумя башенками по бокам; в одной из них небольшая лестница вела из нижнего этажа в находившуюся на площадке галерею, в другой — располагались кабинеты, сообщавшиеся с каждым из этажей башни.
Все здание имело пять этажей. Во втором находились передняя, столовая и кабинет в башенке; третий этаж был разделен приблизительно таким же образом; самая большая комната служила спальней королеве и дофину; вторую, отделенную от первой небольшой темной передней, занимали принцесса Мария Тереза и мадам Елизавета; необходимо было пройти через эту комнату, чтобы попасть в кабинет башенки, а этот кабинет был не что иное, как то, что англичане называют ватерклозетом, общий для всех членов королевской семьи, а также муниципальных чиновников и солдат.
Король жил на четвертом этаже, где было столько же комнат, сколько на третьем; он спал в самой большой комнате; кабинет в башенке служил ему комнатой для чтения; несколько поодаль находилась кухня, перед которой была темная комната; в ней с самого начала и до того, как они были разлучены с королем, жили г-н де Шамийи и г-н Гю; после удаления г-на Гю она была опечатана.
Пятый этаж был заперт; на первом помещались кухни, которыми не пользовались.
А теперь перейдем к рассказу о том, как королевская семья жила в этом тесном пространстве — полутюрьме, полужилище.
Об этом мы и хотим поведать читателям.
Король обыкновенно поднимался в шесть часов утра; он брился сам; Клери его причесывал и одевал; сразу же после этого король переходил в комнату для чтения — иными словами, в библиотеку архивов Мальтийского ордена, насчитывавшую более полутора тысяч книг.
Однажды король в поисках книг указал г-ну Гю пальцем на сочинения Вольтера и Руссо.
Он шепнул:
— А знаете, эти двое погубили Францию!
Входя в эту комнату, Людовик XVI опускался на колени и молился несколько минут, потом читал или работал до девяти часов; тем временем Клери убирал комнату короля, готовил завтрак и уходил вниз, к королеве.
Оставшись один, король усаживался, ради забавы переводил Вергилия или "Оды" Горация: чтобы продолжать образование дофина, он сам решил снова засесть за латынь.
Комнатка эта была крохотная; дверь всегда оставалась широко распахнута: муниципальный гвардеец безотлучно находился в спальне и наблюдал за тем, что делает король.
Королева отпирала свою дверь только с приходом Клери, чтобы до его появления гвардеец не мог войти туда.
Клери причесывал дофина, помогал королеве привести в порядок туалет и проходил в комнату юной принцессы и мадам Елизаветы, чтобы оказать те же услуги. В эти недолгие, но драгоценные минуты Клери успевал передать королеве и принцессам новости; он знаком давал понять, что должен им нечто сообщить; королева или одна из принцесс заговаривали с муниципалом, а Клери тем временем торопливо передавал остальным все необходимое.
В девять часов королева, дети и мадам Елизавета поднимались к королю, где подавался завтрак; во время десерта Клери убирал комнаты королевы и принцесс; некто по имени Тизон и его жена были приставлены к Клери под предлогом помощи, а на самом деле шпионили за королевской семьей и даже за муниципальными гвардейцами. Муж, бывший служащий городской таможни, был суровый и злой старик, неспособный на человеческие чувства; жена знала единственное женское чувство — неистовую любовь к дочери; оказавшись с ней в разлуке, она донесла на королеву в надежде увидеться со своим ребенком.
В десять часов утра король спускался в комнату королевы и проводил там весь день; он занимался почти исключительно воспитанием дофина, разучивая с ним отрывки из Корнеля и Расина, давал ему уроки географии, учил его снимать и вычерчивать планы. Франция вот уже три года была разделена на департаменты; изучением этой новой географии королевства и занимался с сыном король.
Королева занималась образованием юной принцессы; во время этих занятий королева впадала порой в мрачную и глубокую задумчивость; такое выражение горя все-таки имело некоторое преимущество перед слезами; когда это случалось, принцесса не мешала ей и на цыпочках отходила прочь, подав брату знак не шуметь; королева более или менее продолжительное время оставалась поглощенной своими размышлениями, потом слеза показывалась на ее ресницах, катилась по щеке, падала на пожелтевшую, цвета слоновой кости руку, после чего несчастная пленница, почувствовав себя на мгновение свободной в мыслях, в воспоминаниях, почти всегда внезапно выходила из задумчивости и, озираясь, возвращалась с опущенной головой и разбитым сердцем в свою темницу.
В полдень все три дамы отправлялись в комнату мадам Елизаветы сменить утренние туалеты; в эти мгновения целомудренная Коммуна позволяла им побыть в одиночестве: при переодевании дам никто из муниципальных гвардейцев не присутствовал.
В час пополудни, если позволяла погода, королевскую семью выводили в сад; четверо муниципальных гвардейцев во главе с командиром легиона национальной гвардии их сопровождали, вернее, следили за ними в это время. Поскольку в Тампле находилось несколько каменщиков, занятых разрушением старых зданий и сооружением новых стен, пленники могли гулять лишь в определенной части аллеи каштанов.
Клери также участвовал в прогулках, он затевал для юного принца игры с мячом или битой.
В два часа все поднимались в башню. Клери подавал обед; ежедневно в этот час в Тампль являлся Сантер в сопровождении двух адъютантов; он тщательно осматривал апартаменты короля и королевы.
Король иногда обращался к нему, королева — никогда; она забыла о 20 июня и о том, чем была обязана этому человеку.
После-обеда все спускались во второй этаж; король играл с королевой или с сестрой в пикет или триктрак.
В это время Клери мог пообедать.
В четыре часа у короля был послеобеденный отдых: он устраивался на козетке или в большом кресле; наступала глубокая тишина: королева и принцессы брали в руки книгу или рукоделие, и все замирали, даже маленький дофин.
Людовик XVI засыпал почти мгновенно: как мы уже сказали, он всегда находился в тиранической зависимости от своих физических потребностей. Король спал полтора-два часа. После его пробуждения беседа возобновлялась; звали находившегося всегда поблизости Клери, и тот занимался с дофином чистописанием; после урока юного принца отводили в комнату мадам Елизаветы, где он играл в мяч или в волан.
С наступлением вечера вся королевская семья собиралась за столом: королева вслух читала что-нибудь забавное или поучительное, мадам Елизавета сменяла королеву, когда та уставала. Чтение продолжалось до восьми часов; в восемь часов дофин ужинал в комнате мадам Елизаветы — члены королевской семьи при сем присутствовали; король брал подшивку "Французского Меркурия", найденную им в библиотеке, и предлагал детям загадки и шарады.
После ужина дофина королева заставляла сына прочитать такую молитву:
"Господь всемогущий, давший мне жизнь и искупивший мои грехи! Я люблю тебя! Продли дни моего отца, короля и всей моей семьи; защити нас от наших врагов; дай госпоже де Турзель силы вынести все, что ей пришлось пережить из-за нас".
Потом Клери раздевал и укладывал дофина; около него садилась одна из принцесс и сидела до тех пор, пока он не засыпал.
Каждый вечер в этот час рядом с Тамплем проходил разносчик газет, выкрикивая дневные новости; Клери был уже начеку: он передавал услышанные новости королю.
В девять часов король ужинал.
Клери относил на подносе ужин той из принцесс, что дежурила у постели дофина.
Покончив с ужином, король возвращался в комнату королевы, подавал ей и сестре руку в знак прощания, целовал детей, поднимался к себе, уходил в библиотеку и читал там до двенадцати часов.
Дамы запирались у себя; один из муниципальных гвардейцев оставался в комнатушке, разделявшей обе их спальни, другой следовал за королем.
Клери стелил себе рядом с кроватью короля; однако прежде чем лечь, Людовик XVI ждал появления нового охранника, чтобы узнать, кто дежурит и видел ли он его раньше. Муниципальные гвардейцы сменялись в одиннадцать часов утра, в пять часов вечера и в полночь.
Такая жизнь безо всяких изменений продолжалась до тех пор, пока король оставался в малой башне, то есть до 30 сентября.
Как видит читатель, положение было неутешительное, и оно вызывало тем больше жалости, что переносилось с большим достоинством; даже наиболее враждебно настроенные охранники смягчались: они приходили следить за отвратительным тираном, разорившим Францию, перестрелявшим французов, призвавшим на помощь иноземцев, а также за королевой, сочетавшей в себе похотливость Мессалины с распущенностью Екатерины II, а, вместо того, видели одетого в серое добряка, которого они зачастую принимали за королевского камердинера; он с аппетитом ел и пил, спокойно спал, играл в триктрак или пикет, учил сына латыни и географии и загадывал шарады своим детям; видели и его жену, гордую и высокомерную, это верно, однако полную достоинства, спокойную, смиренную, не утратившую привлекательности; она учила дочь вышивать, сына — молиться, вежливо разговаривала со слугами и называла камердинера "мой друг".
В первые минуты все охранники испытывали ненависть; каждый из этих людей, настроенных враждебно и жаждавших мести, сначала давал выход этим чувствам; однако мало-помалу человек смягчался: он уходил утром из дому с угрожающим видом и высоко поднятой головой, а возвращался вечером печальный, с поникшей головой. Жена поджидала его, сгорая от любопытства.
— A-а, вот и ты! — восклицала она.
— Да, — коротко отвечал муж.
— Ну как, видел тирана?
— Видел.
— Он кровожадный?
— Да нет, похож на рантье из Маре.
— Что делает? Верно, бесится! Проклинает республику! Он…
— Он все время занимается с детьми, учит их латыни, играет с сестрой в пикет и загадывает шарады, чтобы позабавить жену.
— Неужели его не мучают угрызения совести?
— Я видел, как он ест: это человек с чистой совестью; я видел, как он спит: могу поручиться, что кошмары его не мучают.
И жена тоже задумывалась.
— Стало быть, он не такой уж жестокий и не так виноват, как говорят?
— Насчет вины мне ничего не известно, а вот что не жесток — за это я отвечаю; несчастный он — вот это уж точно!
— Бедняга! — вздыхала жена.
Вот что происходило: чем больше Коммуна унижала своего пленника, чем больше старалась показать, что это всего лишь такой же человек, как все прочие, тем больше другие люди проникались жалостью к тому, в ком они признали себе подобного.
Эта жалость высказывалась порой непосредственно королю, дофину, Клери.
Однажды каменотес прорубал в стене прихожей отверстия, чтобы поставить там огромные запоры. Пока он завтракал, дофин играл его инструментами; тогда король взял у мальчика из рук молоток и долото и, будучи умелым слесарем, стал показывать, как нужно с ними обращаться.
Мастеровой из угла, где он сидел, закусывая хлебом и сыром, с удивлением следил за происходящим.
Перед королем и принцем он не вставал: но поднялся перед отцом и сыном; он подошел к ним, еще не успев прожевать, однако сняв шапку.
— Ну что ж, — проговорил он, обращаясь к королю, — когда вы выйдете из этой башни, вы сможете похвастаться, что трудились над собственной тюрьмой!
— Эх! — вздохнул в ответ король. — Как и каким образом я отсюда выйду?
Дофин заплакал; мастеровой смахнул слезу; король выронил молоток и долото и вернулся в свою комнату, которую долго мерил большими шагами.
На следующий день часовой, как обычно, стоял у входа в комнату королевы; это был житель предместья, одетый хоть и бедно, но опрятно.
Клери был в комнате один, он читал. Часовой не сводил с него внимательных глаз.
Спустя некоторое время Клери, вызванный кем-то из членов королевской семьи, встает и хочет выйти; однако часовой с оружием в руках говорит тихим, робким, почти дрожащим голосом:
— Выходить запрещено!
— Почему? — спрашивает Клери.
— Приказом мне предписано не спускать с вас глаз.
— С меня? — переспрашивает Клери. — Вы наверное ошибаетесь.
— Разве вы не король?
— Так вы не знаете короля?
— Я никогда его не видел, сударь; да, признаться, я бы предпочел увидеть его не здесь.
— Говорите тише! — шепнул Клери.
Показав на дверь, он продолжал:
— Я сейчас войду в эту комнату, и вы увидите короля: он сидит у стола и читает.
Клери вошел и рассказал королю о том, что произошло; король встал и прошелся из одной комнаты в другую, чтобы славный малый успел на него насмотреться.
Не сомневаясь в том, что именно ради него король так беспокоится, часовой заметил Клери:
— Ах, сударь, до чего король добр! Я никак не могу поверить в то, что он причинил нам все то зло, в котором его обвиняют.
Другой часовой, стоявший в конце той самой аллеи, где гуляла королевская семья, дал однажды понять именитым узникам, что ему необходимо передать им некоторые сведения. Проходя мимо него в первый раз, они сделали вид, что не замечают его знаков; потом, вновь поравнявшись с ним, мадам Елизавета подошла к часовому, чтобы увидеть, заговорит ли он с ней. К несчастью, то ли из страха, то ли из робости молодой человек с тонкими чертами лица так ничего и не сказал: только две слезы выкатились у него из глаз, и он пальцем показал на кучу щебня, где, по-видимому, было спрятано письмо. Под предлогом, что ему надо найти в камнях биты для принца, Клери стал рыться в щебне; однако муниципальные гвардейцы, несомненно, догадались, что он там ищет, и приказали ему отойти, а также под страхом разлуки с королем запретили заговаривать с часовыми.
Впрочем, далеко не все имевшие дело с узниками Тампля проявляли чувства почтительности и сострадания: во многих из них ненависть и жажда мести настолько глубоко укоренились, что несчастья, которые король переносил как добродетельный буржуа, не трогали этих людей, и потому король и королева вынуждены были терпеть грубости, ругательства, а порой даже оскорбления.
Однажды дежуривший у короля муниципальный гвардеец, по имени Джеймс, преподаватель английского языка, стал неотступно следовать за ним. Король вошел в свой кабинет для чтения, гвардеец вошел вслед за ним и сел рядом.
— Сударь! — с обычной кротостью обратился к нему король. — Ваши коллеги имеют обыкновение оставлять меня в этой комнате одного, принимая во внимание то обстоятельство, что дверь всегда остается отворена и я не могу избежать их взглядов.
— Мои коллеги вольны поступать так, как им заблагорассудится, я же буду делать так, как мне удобно.
— Позвольте, сударь, обратить ваше внимание на то, что комната слишком мала и в ней невозможно находиться двоим.
— В таком случае перейдите в большую, — грубо возразил муниципальный гвардеец.
Король поднялся и, ни слова не говоря, возвратился в свою спальню, куда дежурный отправился за ним и продолжал преследовать короля вплоть до того времени, пока его не сменили.
Однажды утром король принял дежурного гвардейца за того же, которого он видел накануне; мы уже сказали, что в полночь обыкновенно происходила смена караула.
Король подошел к нему и сочувственно проговорил:
— Ах, сударь, я очень сожалею, что вас забыли сменить!
— Что вы хотите этим сказать? — грубо оборвал его тот.
— Я хочу сказать, что вы, должно быть, устали.
— Сударь, — отвечал этот человек, которого звали Мёнье, — я пришел сюда следить за тем, что вы делаете, а вовсе не для того, чтобы вы утруждали себя заботой о том, что делаю я.
Нахлобучив шляпу, он подошел ближе.
— Никому, и вам в меньшей степени чем кому бы то ни было еще, — прибавил он, — не позволено в это вмешиваться!
В другой раз королева осмелилась обратиться к муниципальному гвардейцу.
— Как называется квартал, в котором вы проживаете, сударь? — спросила она у одного из них, присутствовавших во время обеда.
— Отечество! — с гордостью отвечал тот.
— Но мне кажется, что отечество — это вся Франция? — возразила королева.
— Если не считать той ее части, что занята вызванными вами врагами.
Кое-кто из комиссаров никогда не разговаривал ни с королем, ни с королевой, ни с принцессами, ни с юным принцем, не прибавив какого-нибудь непристойного эпитета или грубого ругательства.
Однажды муниципальный гвардеец по имени Тюрло сказал Клери достаточно громко, чтобы король не упустил ни слова из его угрозы:
— Если эту проклятую семейку не гильотинирует палач, я готов сделать это собственными руками!
Выходя на прогулку, король и члены королевской семьи должны были миновать огромное число часовых, многие из которых были расставлены даже внутри малой башни. Когда мимо проходили командиры легионов или члены муниципалитета, часовые брали на караул, однако когда следом за ними проходил король, они опускали ружья к ноге или поворачивались к нему спиной.
То же было и с внешней охраной, стоявшей в оцеплении вокруг башни: когда проходил король, часовые нарочно надевали головные уборы и садились; однако едва узники удалялись, как они вставали и снимали шляпы.
Оскорблявшие заходили еще дальше: однажды часовой, не довольствуясь тем, что, не отдавая его королю, отдавал честь членам муниципалитета и офицерам, написал на внутренней стороне ворот:
"Гильотина работает постоянно и ждет тирана Людовика XVI!"
Это было новое изобретение, имевшее огромный успех, и у часового нашлось немало последователей: вскоре все стены в Тампле, особенно на лестнице в покои королевской семьи, оказались испещрены надписями вроде этих:
"Госпожа Вето у нас попляшет!"
"Уж мы посадим жирного борова на диету!"
"Долой красную ленту! Пора передушить волчат!"
Другие надписи наподобие пояснений под гравюрами растолковывали содержание угрожающих рисунков.
На одном из таких рисунков был изображен повешенный; внизу было написано:
"Людовик принимает воздушную ванну".
Но наиболее озлобленными в Тампле были сапожник Симон и сапер Роше.
Симон совмещал несколько обязанностей: он был не только сапожник, но и член муниципалитета; кроме того, он являлся одним из шести комиссаров, которым надлежало наблюдать за работами и расходами в Тампле. По этой причине он вообще не покидал башню.
Этот человек, известный своими издевательствами над королевским сыном, был воплощением грубости; всякий раз, как он появлялся у пленников, он изобретал все новые притеснения.
Если камердинер требовал чего бы то ни было от имени короля, он говорил:
— Пускай Капет просит сразу все, что ему нужно: я не намерен ради него бегать по лестницам!
Роше вел себя точно так же, а ведь это был совсем не злой человек: это он 10 августа забрал у входа в Национальное собрание юного дофина из рук матери и посадил его на председательский стол. Из седельщика, кем был Роше, он превратился в офицера армии Сантера, потом стал привратником в башне Тампля; обыкновенно он ходил в мундире сапера, носил бороду и длинные усы, на голове у него была меховая шапка, на боку — сабля, а на поясе — связка ключей.
Он был рекомендован на это место Манюэлем скорее с поручением следить, чтобы королю и королеве не причиняли зла, нежели для того, чтобы он сам причинял им зло; он был похож на ребенка, которому поручили охранять клетку с птичками и приказали следить, чтобы никто их не мучил, а он ради забавы сам вырывает у них перышки.
Когда король просил позволения выйти, Роше появлялся на пороге; однако он отпирал лишь после того, как, долго гремя ключами, заставлял короля подождать; потом он с грохотом отодвигал засовы и распахивал дверь; когда дверь наконец отворялась, он поспешно спускался вниз и вставал у последней ступени, не выпуская изо рта трубку; каждому члену королевской семьи, который мимо него проходил, а в особеннности женщинам, он пускал дым в лицо.
Эти мелкие подлости совершались на глазах у национальных гвардейцев, однако, вместо того чтобы им воспротивиться, солдаты нередко брали стулья и усаживались словно зрители на спектакле.
Чувствуя поддержку, Роше повсюду вел такие разговоры:
— Мария Антуанетта строила из себя гордячку, но я-то заставил ее присмиреть! Елизавета и девчонка против воли приседают передо мной в реверансе: дверь такая низкая, что они вынуждены мне кланяться!
Потом он прибавлял:
— Каждый Божий день я окуриваю их, то одну, то другую, дымом своей трубки. Недавно сестрица спросила у наших комиссаров: "Почему Роше все время курит?" — "Видимо, ему так нравится!" — ответили те.
Во всех великих искуплениях, помимо мучений, причиняемых жертвам, есть человек, который заставляет осужденного испить горькую чашу до дна: для Людовика XVI такими людьми были Роше или Симон; для Наполеона — Гудсон Лоу. Но когда осужденный уже понес наказание, когда оно окончилось вместе с его жизнью, именно их мучители поэтизируют свою жертву, освящают ее смерть. Разве остров Святой Елены был бы островом Святой Елены без тюремщика в красном мундире? Разве Тампль был бы Тамплем, не имея своего сапера или сапожника? Вот истинные герои жития, и им по праву посвящены длинные и мрачные народные сказания.
Но как бы несчастливы ни были узники, у них было большое утешение: они были вместе.
И вот Коммуна приняла решение разлучить короля с семьей.
Двадцать шестого сентября, через пять дней после провозглашения республики, Клери узнал от одного из муниципальных гвардейцев, что в большой башне скоро будут готовы новые апартаменты для короля.
Глубоко опечалившись, Клери передал эту невеселую новость своему господину, но тот встретил ее со свойственным ему мужеством.
— Постарайтесь разузнать заранее, — попросил он, — на какой день назначена эта тягостная разлука, и сообщите мне.
К несчастью, Клери ничего больше узнать не удалось.
Двадцать девятого в десять часов утра шестеро членов муниципалитета вошли в комнату королевы, когда там собралась вся семья; они явились с приказом Коммуны забрать у пленников бумагу, чернила, перья, карандаши. За обыском комнат последовал личный обыск членов королевской семьи.
— Когда вам будет что-нибудь нужно, — от имени остальных сказал некий Шарбонье, — пусть ваш камердинер спустится вниз и запишет ваши просьбы в журнале, который находится в комнате совета.
Ни король, ни королева не сделали никакого замечания; они дали себя обыскать и отдали все, что у них было; принцессы и слуги последовали их примеру.
Только тогда Клери по случайно вырвавшимся у одного из членов муниципалитета словам понял, что король в тот же вечер будет переведен в большую башню; он доложил об этой новости мадам Елизавете, а та передала ее королю.
До самого вечера ничего неожиданного не произошло. Любой шорох, любой скрип двери заставляли сердца пленников отчаянно биться, а их руки обменивались тревожным пожатием.
Король оставался в комнате королевы дольше обыкновенного, но час прощания все-таки настал.
Отворилась дверь — те же шестеро членов муниципалитета, приходившие утром, вернулись с новым приказом Коммуны, который они прочитали королю: это было официальное распоряжение о его переводе в большую башню.
На сей раз невозмутимость изменила королю. Куда должен был его привести этот новый шаг на опасном и мрачном пути? Для членов королевской семьи начиналась новая жизнь — таинственная и неведомая, и они вступали в нее с трепетом и слезами.
Прощание было долгим и мучительным. Наконец королю пришлось последовать за членами муниципалитета. Никогда еще дверь не захлопывалась за ним с таким зловещим звуком.
Коммуна так торопилась причинить узникам это новое страдание, что апартаменты, в которые повели короля, не были готовы: там стояли лишь кровать и два стула; невыносимо пахло клеем и краской.
Король безропотно лег в постель. Клери всю ночь просидел на стуле у его кровати.
Утром Клери, по обыкновению, поднял и одел короля; потом он собрался было отправиться в малую башню, чтобы одеть дофина; ему преградили путь, и один из членов муниципалитета по имени Верон сказал ему:
— Вы не будете отныне встречаться с другими узниками; король больше не увидит своих детей.
На сей раз Клери не хватило мужества передать своему господину эту роковую весть.
В девять часов король, не имевший понятия об истинном положении вещей, попросил проводить его к семье.
— У нас нет на этот счет никакого приказа, — отвечали комиссары.
Король попробовал настоять на своем; но комиссары, ничего не ответив, удалились.
Людовик XVI и Ююри остались одни. Король сел, а Клери привалился к стене; оба были подавлены.
Полчаса спустя вошли два муниципальных гвардейца, за ними показался лакей из кафе, он принес ломоть хлеба и бутылку лимонада.
— Господа! — воскликнул король. — Разве я не могу завтракать с семьей?
— Мы должны справиться по этому поводу в Коммуне, — отвечал один из муниципальных гвардейцев.
— Но если не могу выходить я, — продолжал король, — моему камердинеру разрешено сходить вниз, не так ли? Он заботится о моем сыне, и, надеюсь, ничто ему не мешает продолжать оказывать эти услуги?
Король удивительно просто выражал свою просьбу, в его голосе совсем не слышно было враждебности, и эти люди застыли в растерянности, не зная, что отвечать: тон короля, его манеры, сдерживаемое страдание — все это было так далеко от их представлений о тиране, что они были потрясены.
Они ответили, что это от них не зависит, и вышли.
Клери замер у двери, глядя на своего господина с невыразимым состраданием; он увидел, как король взялся за принесенный хлеб, разломил его и протянул камердинеру.
— Бедный мой Клери! По-видимому, они позабыли о вашем завтраке! Возьмите у меня половину, мне хватит остального, — сказал он.
Клери отказался; однако король стал настаивать, и тот взял хлеб, но не сдержался и зарыдал. Король тоже заплакал.
В десять часов муниципальный гвардеец привел строителей, заканчивавших ремонт; он подошел к королю и сочувственно сказал:
— Сударь, я только что присутствовал на завтраке членов вашей семьи; мне поручено вам передать, что все они в добром здравии.
Король почувствовал, как у него отлегло от сердца; участие этого человека подействовало на него благотворно.
— Благодарю вас, — проговорил он, — и прошу в ответ передать моей семье, что я тоже чувствую себя хорошо. А теперь, сударь, скажите, нельзя ли принести мне несколько книг, которые я оставил в комнате королевы? Я буду очень вам признателен, если вы прикажете доставить их сюда.
Гвардеец был бы рад исполнить эту просьбу, однако очень смутился: он не умел читать. Наконец он сознался в этом Клери и попросил его спуститься вместе с ним, чтобы отобрать книги, о которых говорил король.
Клери был счастлив: он мог таким образом сообщить королеве новости о ее муже.
Людовик XVI подал ему знак одними глазами; этот знак содержал в себе тысячу поручений.
Клери застал королеву в спальне вместе с мадам Елизаветой и детьми.
Женщины плакали, маленький дофин тоже заплакал было, но слезы быстро сохнут на детских глазах.
При появлении Клери королева, мадам Елизавета и юная принцесса торопливо поднялись, безмолвно вопрошая его о состоянии короля.
Дофин подбежал к нему с криком:
— Мой добрый Клери!
К несчастью, Клери не смог сказать ничего, кроме нескольких сдержанных слов: двое сопровождавших его муниципальных гвардейцев вошли в комнату вместе с ним.
Королева не сдержалась и обратилась непосредственно к ним:
— О господа! Смилуйтесь! Позвольте нам видеться с королем хоть несколько минут в день и во время трапезы!
Мадам Елизавета и юная принцесса стояли молча, умоляюще стиснув руки.
— Господа, — подхватил дофин, — разрешите, пожалуйста, моему отцу к нам вернуться, и я буду молиться за вас Богу!
Гвардейцы не отвечая, переглянулись; их молчание заставило женщин закричать от боли и разрыдаться.
— Эх, черт возьми, будь что будет! — вскричал тот, что говорил с королем. — Пусть сегодня обедают вместе!
— А завтра? — спросила королева.
— Сударыня! — отозвался гвардеец. — Мы подчиняемся Коммуне; завтра мы сделаем то, что она прикажет. А вы что на это скажете, гражданин? — спросил он у своего товарища.
Тот в знак согласия кивнул.
Королева и принцессы, напряженно ожидавшие этого знака, вскрикнули от радости. Мария Антуанетта обняла обоих детей и прижала к себе; мадам Елизавета, воздев руки к небу, благодарила Господа. Эта нечаянная радость, заставлявшая их восклицать и плакать, походила скорее на скорбь.
Один из гвардейцев не смог сдержать слез, а присутствовавший при этом Симон вскричал:
— Кажется, эти чертовы бабы и меня способны разжалобить!
Обращаясь к королеве, он продолжал:
— Ведь вот не плакали вы так, когда убивали десятого августа народ!
— Ах, сударь! — возразила королева. — Народ не понял наших чувств! Если бы он знал нас лучше, он оплакивал бы нас, вот как этот господин!
Клери забрал нужные королю книги и поднялся наверх; он спешил сообщить своему хозяину добрую весть; однако муниципальные гвардейцы его опередили: до чего приятно быть добрым!
Обед подали у короля; собралась вся семья, и это было похоже на праздник, им казалось, что, выиграв один день, они выиграли всё!
Да, они в самом деле выиграли всё, потому что о распоряжении Коммуны больше не вспоминали и король продолжал, как и раньше, видеться днем с семьей и обедать вместе со всеми.

XVIII
ГЛАВА, В КОТОРОЙ ВНОВЬ ПОЯВЛЯЕТСЯ МАСТЕР ГАМЕН

Утром того же дня, когда в Тампле происходили эти события, какой-то человек, одетый в карманьолу, с красным колпаком на голове, вошел, опираясь на костыль, в министерство внутренних дел.
Ролан был весьма доступен, но как бы доступен он ни был, он, тем не менее, был вынужден — словно стал министром в период монархии, а не республики, — итак, он был вынужден, как мы сказали, держать в приемной секретарей.
Человек с костылем, в карманьоле и в красном колпаке, был, таким образом, принужден остановиться в приемной перед преградившим ему путь секретарем.
— Что вам угодно, гражданин? — спросил тот.
— Я хочу поговорить с гражданином министром, — отвечал человек в карманьоле.
Две недели тому назад титулы гражданина и гражданки заменили сударя и сударыню.
Секретари — всегда секретари, то есть люди бесцеремонные; разумеется, мы говорим о распорядителях министерских, ибо, если бы речь шла о распорядителях с жезлом, а не о распорядителях с цепью на груди, мы выразились бы иначе!
Секретарь покровительственным тоном заметил:
— Друг мой, запомните хорошенько: с гражданином министром так просто не поговоришь.
— А как же можно поговорить с гражданином министром, гражданин секретарь? — спросил человек в красном колпаке.
— С ним разговаривают, имея приглашение на аудиенцию.
— Я думал, то, о чем вы говорите, было при тиране, а при республике, когда все свободны, люди стали меньшими аристократами.
Это замечание заставило секретаря задуматься.
— Вообще это не так уж приятно, — продолжал человек в красном колпаке, карманьоле и с костылем, — ты тащишься из Версаля только ради того, чтобы оказать министру услугу, а он тебя еще и не принимает.
— Вы пришли оказать гражданину Ролану услугу?
— Ну еще бы!
— Какую же именно?
— Я пришел рассказать про заговор.
— Ну, заговоров у нас и так предостаточно!
— Ах, вот как?
— Так вы только за этим пришли из Версаля?
— Да.
— Ну, можете возвращаться в свой Версаль.
— Ладно, я пойду, да только ваш министр пожалеет, что меня не принял.
— Черт возьми, у меня же приказ… Напишите министру и приходите с приглашением на аудиенцию; тогда все пойдет своим чередом.
— Это ваше последнее слово?
— Это мое последнее слово.
— Похоже на то, что к гражданину Ролану труднее попасть, чем когда-то пройти к его величеству Людовику Шестнадцатому!
— Что вы хотите этим сказать?
— То, что сказал.
— А точнее?
— Я сказал, что было время, когда я заходил в Тюильри, когда хотел.
— Вы?
— Да, мне достаточно было лишь назвать себя.
— Как же вас зовут? Король Фридрих Вильгельм или император Франц?
— Нет, я вам ни тиран, ни работорговец, ни аристократ; я всего-навсего Никола Клод Гамен, мастер из мастеров и мастеров учитель.
— Учитель чего?
— Да слесарного дела же! Вы что, не знаете Никола Клода Гамена, бывшего учителя слесарного дела господина Капета?
— Как?! Это вы, гражданин?..
— Никола Клод Гамен.
— Слесарь бывшего короля?
— Вернее было бы сказать, его учитель, понимаете, гражданин?
— Именно это я и имел в виду.
— Ну, так вот он я — собственной персоной!
Секретарь взглянул на своих товарищей, словно спрашивая, как ему быть; те закивали.
— Тогда другое дело! — сказал секретарь.
— Что значит другое дело?
— Я хочу сказать, что вы должны написать свое имя на клочке бумаги, а я передам его гражданину министру.
— Написать? A-а, ну да, ну да: написать! Я не очень-то был силен в этом деле и до того, как они меня отравили, эти разбойники; а уж теперь и того хуже! Взгляните, что со мной сделал их мышьяк!
И Гамен показал на свои искривленные ноги, согбенную спину, на сведенную, похожую на клешню руку со скрюченными пальцами.
— Ах вы бедняга! Неужели это они вас так отделали?
— Они самые! Вот об этом я и хотел рассказать гражданину министру, да и еще кое о чем… Я слышал, его собираются судить, этого разбойника Капета, и то, что я скажу, может статься, будет полезно для нации, принимая во внимание обстоятельства, в которых мы живем.
— В таком случае присядьте и подождите, гражданин; я сейчас напишу о вас гражданину министру.
И секретарь написал на клочке бумаги:
"Никола Клод Гамен, бывший королевский учитель слесарного дела, просит гражданина министра срочно его принять: у него есть важные показания".
Он передал бумажку одному из своих товарищей, в обязанности которого входило докладывать о посетителях.
Спустя пять минут тот вернулся со словами:
— Следуйте за мной, гражданин.
Гамен с трудом поднялся, вскрикнув от боли, и пошел за секретарем.
Тот ввел его не в кабинет официального министра, гражданина Ролана, а в кабинет министра настоящего — гражданки Ролан.
Это была небольшая и очень скромная комната, оклеенная зелеными обоями; в нише единственного окна, сидя за маленьким столиком, работала г-жа Ролан.
Сам Ролан стоял у камина.
Секретарь доложил о гражданине Никола Клоде Гамене, и тот появился на пороге.
Слесарных дел мастер даже в дни своей молодости и процветания не мог похвастаться привлекательной внешностью, а уж теперь одолевшая его хворь — не что иное, как суставной ревматизм, изуродовавший его члены и исказивший черты лица, — отнюдь не прибавила ему, о чем нетрудно догадаться, красоты.
Вот почему, когда секретарь притворил за ним дверь, честный человек — а надобно заметить, что никто так, как Ролан, не заслуживал звания честного человека, — итак, честный человек, как мы сказали, оказался лицом к лицу с гнусным, отвратительным на вид проходимцем.
Первым чувством, которое испытал министр, было глубочайшее отвращение. Он окинул гражданина Гамена взглядом с головы до ног, но, заметив, что тот дрожит, опираясь на свой костыль, испытал жалость к ближнему — если, конечно, предположить, что гражданин Гамен мог быть ближним гражданина Ролана, — вот почему первое, что сказал слесарю министр, было следующее:
— Садитесь, гражданин, вы, кажется, плохо себя чувствуете…
— Еще бы мне хорошо себя чувствовать! — вскричал Гамен. — Это все с тех пор, как меня отравила Австриячка!
При этих словах на лице министра появилось брезгливое выражение; он переглянулся с женой — она была почти незаметна в нише окна.
— И вы пришли ко мне, чтобы разоблачить это отравление?
— Это и еще кое-что.
— У вас есть доказательства?
— Ну, что до этого, стоит вам только пойти со мной в Тюильри, и я вам его покажу, этот шкаф!
— Какой еще шкаф?
— Тот, в котором этот разбойник прятал свое сокровище… Да, мне следовало бы подумать об этом, когда я все закончил и Австриячка сказала мне своим слащавым голоском: "Слушайте, Гамен, вам жарко, выпейте этого вина, оно вас освежит". Я еще тогда должен был предвидеть, что вино отравлено!
— Отравлено?
— Да… Ведь я знал тогда, — с угрюмой ненавистью добавил Гамен, — что люди, помогающие королям прятать их сокровища, долго не живут.
Ролан приблизился к жене и вопросительно на нее взглянул.
— Во всем этом что-то есть, друг мой, — шепнула она. — Я теперь вспоминаю имя этого человека: это королевский учитель слесарного мастерства.
— А что за шкаф?
— Вот и спросите у него, что это за шкаф.
— Что за шкаф? — переспросил Гамен, услышавший последние слова г-жи Ролан. — О, об этом я вам сейчас расскажу, черт побери! Это такой железный шкаф с дверным замком — в этом шкафу гражданин Капет прятал свои денежки и бумаги.
— Откуда вы знаете о существовании этого шкафа?
— А король послал за мной и моим подмастерьем в Версаль, чтобы мы помогли ему доделать замок, который он начал было сам, да не справился.
— Но этот шкаф, наверное, был взломан и разграблен десятого августа.
— Ну, насчет этого можете не беспокоиться!
— Почему?
— Могу чем угодно поручиться, что, кроме него и меня, никто не сможет его найти, а тем более — отпереть.
— Вы в этом уверены?
— Совершенно уверен! Каким он оставил этот шкаф в Тюильри, таким он по сей день и стоит!
— А когда вы помогали королю Людовику Шестнадцатому запереть этот шкаф?
— Точно не могу сказать, это было месяца за три-четыре до его бегства в Варенн.
— И как это произошло?.. Вы простите меня, друг мой: все это представляется мне чрезвычайно важным, и прежде чем отправиться вместе с вами на поиски этого шкафа, я хочу расспросить вас о некоторых подробностях.
— О, в подробностях недостатка не будет, гражданин министр, и представить их не составляет труда. Капет послал за мной в Версаль; жена не хотела меня отпускать. Бедняжка! Она словно предчувствовала, она мне говорила тогда: "Король в незавидном положении, и ты себя из-за него опорочишь!" — "Но раз он за мной посылает по делу, касающемуся моего ремесла, — возразил я, — да он ведь еще и мой ученик, стало быть, я должен идти". — "Так-то оно так, — ответила она, — но во всем этом замешана политика: в такое время у него есть дела поважнее, чем замки!"
— Ближе к делу, друг мой… Итак, несмотря на уговоры жены, вы все-таки пришли?
— Да, но лучше бы я их послушал, ее уговоры: я бы сейчас таким не был… Но они мне за это заплатят, отравители!
— Так что же было дальше?
— Ну да, вернемся к шкафу…
— Да, друг мой, и давайте постараемся от него не отклоняться, хорошо? Все мое время принадлежит республике, а у меня его так мало!
— Тогда он мне показал дверной замок, который никак не хотел работать; он сделал его сам, из чего я понял, что, если бы замок работал, Капет бы за мной не посылал, предатель!
— Он вам показал дверной замок, который не работал, так? — переспросил министр, не давая Гамену отвлекаться от темы.
— Да, и он меня спросил: "Что здесь не так, Гамен?" Я сказал: "Государь, я должен его осмотреть". Он ответил: "Совершенно справедливо". Тогда я осмотрел замок и сказал: "Знаете, почему он не работает?" — "Нет, — отвечал он, — иначе я тебя об этом не спрашивал бы". — "Так вот: замок не работает потому, государь (его еще называли тогда государем, этого разбойника!), он не работает потому, государь… да очень просто, он не работает…" Внимательно следите за моим рассуждением, потому что вы не настолько сильны в слесарном деле, как король, и, возможно, меня не поймете… То есть нет, теперь я вспомнил: это был не дверной замок, а односторонний: для сейфа.
— Все это не имеет для меня ровно никакого значения, друг мой, — заметил Ролан, — как вы верно заметили, я не так силен в слесарном деле, как король, и я не вижу разницы между замком для двери и замком для сейфа.
— Сейчас я вам ее растолкую, эту разницу…
— Не стоит. Вы сказали, что объяснили королю…
— … почему замок не закрывался… Хотите, я вам скажу, почему он не закрывался?
— Сделайте одолжение, — махнул рукой Ролан, рассудив, что лучше дать Гамену выговориться.
— Ну, он не закрывался, понимаете? Это потому, что бородка ключа хорошо цеплялась за большую суколду, и суколда описывала полукруг, но, дойдя до половины, она не могла отцепиться, как ей положено, потому что не была скошена по краю; вот в чем тут дело! Теперь понимаете? Суколда описывала расстояние в шесть линий, и закраина должна быть в одну линию… Понимаете?
— Отлично понимаю! — утвердительно кивнул Ролан, не понимавший ни единого слова.
— "Это моя ошибка, — сказал король (его еще тогда так называли, этого гнусного тирана!), — ну, Гамен, сделай то, чего не смог сделать я, ведь ты мой учитель". — "О, не только ваш учитель, государь, но учитель мастеров и мастер из мастеров!"
— А потом?..
— А потом я взялся за работу, пока господин Капет разговаривал с моим подмастерьем, в котором я всегда подозревал переодетого аристократа; через десять минут все было сделано. Я спустился к нему с железной дверцей, в которую был врезан замок, и сказал: "Готово, государь". — "Ну что же, Гамен, — сказал он, — пойдем со мной!" Он пошел вперед, я — за ним; он привел меня в спальню, потом — в темный коридор, соединявший его альков с комнатой дофина; там было так темно, что пришлось зажечь свечу. Король мне сказал: "Держи свечу, Гамен, и свети мне". (Он позволял себе обращаться ко мне на "ты", тиран!) Он поднял деревянную панель, за которой находилась круглая дыра поперечником фута в два; заметив мое изумление, он сказал: "Я сделал этот тайник, чтобы держать в нем деньги; теперь, как ты видишь, Гамен, нужно закрыть это отверстие вот этой дверцей". — "Ничего нет легче! — отвечал я ему. — Петли есть, замок — тоже". Я навесил дверь, и оставалось только ее затворить; она захлопывалась сама, потом надо было сверху навесить панель, и готово дело! Ни шкафа, ни дверцы, ни замка!
— И вы полагаете, друг мой, — спросил Ролан, — что этот шкаф был сделан с единственной целью превратить его в сейф и хранить в нем деньги и только из-за этого король так беспокоился?
— Да погодите! Это все была уловка: он считал себя хитрым, тиран! Да я тоже не промах! Произошло вот что. "Ну, Гамен, — сказал он, — помоги мне сосчитать деньги, которые я хочу спрятать в этом шкафу". И мы с ним пересчитали два миллиона в двойных луидорах, которые мы разделили и разложили в четыре кожаных мешка; но, пока я считал его золото, я краем глаза приметил, что его камердинер переносит туда бумаги, бумаги, бумаги… и я себе сказал: "Ага! Шкаф-то для бумаг, а деньги — так, уловка!"
— Что ты на это скажешь, Мадлен? — спросил Ролан, склонившись над женой так, чтобы на этот раз Гамен не слышал, о чем они говорят.
— Скажу, что это сообщение чрезвычайной важности и нельзя терять ни минуты.
Ролан позвонил.
Вошел секретарь.
— У вас есть во дворе заложенная карета? — спросил министр.
— Да, гражданин.
— Прикажите подать ее.
Гамен поднялся.
— Ага! — воскликнул он, задетый за живое. — Похоже, я вам больше не нужен?
— Почему же? — возразил Ролан.
— Потому что вы приказали подать карету… Значит, министры и при республике разъезжают в каретах?
— Друг мой! — отвечал Ролан. — Министры будут ездить в каретах во все времена: карета для министра не роскошь, а экономия.
— Экономия чего?
— Времени, то есть самого дорогого товара, какой только есть на земле.
— А мне, стало быть, прийти в другой раз?
— Зачем?
— Ах, черт побери, да затем, чтобы показать вам шкаф, в котором спрятано сокровище.
— Это ни к чему.
— То есть как это ни к чему?
— Ну, разумеется, ведь я приказал подать карету, чтобы отправиться туда.
— Куда?
— В Тюильри.
— Так мы туда поедем?
— Сию же минуту.
— В добрый час!
— Да, кстати… — спохватился Ролан.
— Что такое? — спросил Гамен.
— А ключ?
— Какой ключ?
— Ключ от шкафа… Вполне вероятно, что Людовик Шестнадцатый не оставил его в дверце.
— Да уж надо думать, если, конечно, он не такой дурак, каким кажется, этот толстяк Капет!
— Значит, вам нужно взять инструменты.
— Зачем?
— Чтобы отпереть шкаф.
Гамен достал из кармана новенький ключ.
— А это что? — спросил он.
— Ключ.
— От шкафа — я сделал этот ключ по памяти; я его тогда хорошо запомнил, подозревая, что придет день…
— Этот человек — большой мошенник! — шепнула мужу г-жа Ролан.
— Значит ты думаешь?.. — с сомнением начал он.
— Я думаю, что ради истины мы в нашем положении не имеем права отказываться ни от чего, что посылает нам судьба.
— Вот он! Вот он! — весь сияя, кричал Гамен, размахивая ключом.
— И вы полагаете, — не скрывая своего отвращения, поинтересовался Ролан, — что этот ключ, хоть и сделан по памяти полтора года спустя, подойдет к сейфу?
— С первого же раза, я в это уверен! — отозвался Гамен. — Не за красивые же глаза меня зовут мастером из мастеров и мастеров учителем!
— Карета гражданина министра подана, — доложил секретарь.
— Мне ехать с вами? — спросила г-жа Ролан.
— Разумеется! Если там есть бумаги, тебе я их и доверю; честнее тебя человека нет!
Обернувшись к Гамену, Ролан пригласил:
— Едемте, друг мой.
Гамен пошел вслед за супругами, ворча на ходу сквозь зубы:
— Я же сказал, что отплачу тебе за это, господин Капет?
Это? Что такое это?
А все то доброе, что сделал ему король.
Назад: XII ДНЕМ 2 СЕНТЯБРЯ
Дальше: XIX ОТСТУПЛЕНИЕ ПРУССАКОВ