Часть вторая
I
ТРОЕ
Андре постепенно оживала; она не знала, откуда пришла помощь, но чутье подсказывало ей, что рядом кто-то есть.
Ухватившись за нежданную опору, она встала.
Да, телесные силы возвращались к ней, но не сознание; еще несколько минут все качалось и плыло у нее перед глазами словно в полусне.
Пробудив ее к жизни физической, Шар ни старался пробудить в ней сознание. Но страшное, сосредоточенное безумие не хотело отступать.
Наконец широко раскрытые, блуждающие глаза Андре остановились на нем и, в полубреду, не узнавая поддерживающего ее человека, она вскрикнула и резко оттолкнула его.
Все это время королева старательно отводила глаза; она, женщина, она, которой подобало утешить, ободрить страдалицу, отвернулась от нее.
Шарни подхватил отчаянно отбивавшуюся Андре на руки и, обернувшись к королеве, чопорно и безучастно стоявшей в стороне, сказал:
— Простите, ваше величество; без сомнения, произошло нечто чрезвычайное. Госпожа де Шарни не склонна к обморокам, и сегодня я впервые вижу ее без сознания.
— Неужели ей так дурно? — спросила королева, смутно подозревая, что Андре слышала весь разговор.
— Да, ей, верно, сделалось дурно, — ответил граф, — поэтому я прошу у вашего величества позволения отвезти ее домой. Ей нужен женский уход.
— Ступайте, — сказала королева и протянула руку к звонку.
Но, услыхав колокольчик, Андре напряглась и воскликнула в бреду:
— О, Жильбер! О, этот Жильбер!
При звуке этого имени королева вздрогнула, а изумленный граф опустил жену на софу.
Дверь открылась; вошел слуга.
— Уже ничего не нужно, — сказала королева и жестом отослала его.
Когда слуга вышел, королева и граф внимательно поглядели на Андре. Глаза ее были закрыты; казалось, она вновь погрузилась в беспамятство.
Господин де Шарни, стоя на коленях перед софой, поддерживал жену, чтобы она не упала.
— Жильбер! — повторила королева. — Кто это?
— Хорошо бы выяснить.
— По-моему я уже слышала это имя, — сказала Мария Антуанетта, — и, кажется, как раз от графини.
Андре, даже в полуобмороке почувствовав, что королева может вспомнить нечто для нее опасное, открыла глаза, воздела руки к небу и с трудом встала.
Ее взгляд, уже осмысленный, упал на г-на де Шарни. Она узнала мужа, и глаза ее засветились лаской.
Но, словно считая это невольное проявление чувств недостойным ее спартанской души, Андре отвела глаза и заметила королеву.
Она поклонилась Марии Антуанетте.
— О Боже! Что с вами, сударыня? — спросил г-н де Шарни. — Вы так меня напугали: вы, такая сильная, такая храбрая, и вдруг упали в обморок?
— Ах, сударь, — отвечала она, — в Париже творятся такие страшные дела; уж если даже мужчины трепещут, то женщине простительно лишиться чувств. Вы уехали из Парижа! О, вы поступили правильно.
— Великий Боже! Графиня, — сказал Шарни с сомнением в голосе, — неужели все это из-за меня?
Андре снова взглянула на мужа и королеву, но ничего не ответила.
— Разумеется, граф. Какие могут быть сомнения? — заметила Мария Антуанетта. — Графиня ведь не королева; она вправе тревожиться за мужа.
Шарни уловил в этой фразе затаенную ревность.
— Ваше величество, — возразил он, — я совершенно уверен, что графиня больше испугалась за вас, чем за меня.
— Но скажите наконец, — потребовала Мария Антуанетта, — как вы сюда попали и почему потеряли сознание?
— Этого я не могу вам объяснить, ваше величество. Я и сама этого не знаю; но за последние три дня мы так устали, так измучились, что, мне кажется, нет ничего менее странного, чем женщина, упавшая в обморок.
— Вы правы, — тихо сказала королева, видя, что Андре никак не хочет открывать свою тайну.
— Ведь у вашего величества тоже слезы на глазах, — продолжала Андре с удивительным спокойствием, не покидавшим ее с той минуты, как она пришла в себя, и тем более неуместным в ее щекотливом положении, ибо было сразу заметно, что спокойствие это притворное и скрывает совершенно естественные человеческие чувства.
На сей раз графу послышалась в словах жены ирония, та самая, что мгновение назад звучала в словах королевы.
— Сударыня, — обратился он к Андре с необычной строгостью в голосе, — неудивительно, что на глаза королевы навернулись слезы: королева любит свой народ, а народ пролил кровь.
— По счастью, Бог вас уберег и ваша кровь не пролилась, сударь, — сказала Андре так же холодно и бесстрастно.
— Впрочем, мы говорим не о ее величестве, сударыня, мы говорим о вас; вернемся к вашим делам, королева извинит нас.
Мария Антуанетта едва заметно кивнула.
— Вы испугались, не так ли?
— Я?
— Вам сделалось дурно, не отпирайтесь; с вами что-то случилось? Что? Расскажите же нам.
— Вы ошибаетесь, сударь.
— Вас кто-то обидел? Это был мужчина?
Андре побледнела.
— Меня никто не обижал, сударь. Я иду от короля.
— Прямо от него?
— Прямо от него. Ее величество может проверить.
— Если это так, — сказала Мария Антуанетта, — то графиня говорит правду. Король слишком любит госпожу де Шарни и знает, что я тоже весьма привязана к ней, поэтому он не мог сделать ей ничего плохого.
— Но, — настаивал Шарни, — вы произнесли чье-то имя.
— Имя?
— Да, едва очнувшись, вы назвали имя какого-то человека.
Андре взглянула на королеву, словно искала защиты; но королева то ли не поняла, то ли не пожелала понять.
— Да, — подтвердила она, — вы назвали имя Жильбер.
— Жильбер? Я сказала "Жильбер"?! — воскликнула Андре с таким ужасом, что граф встревожился еще сильнее, нежели тогда, когда застал жену без чувств.
— Да, — сказал он, — вы назвали это имя.
— В самом деле? — удивилась Андре. — Как странно!
Постепенно прекрасное лицо молодой женщины, столь изменившееся при звуке этого рокового имени, вновь прояснилось, как небо после бури, и лишь редкие нервические волны еще пробегали по нему — так гаснут последние отблески грозы на горизонте.
— Жильбер, — повторила она, — не знаю…
— Да, да, Жильбер, — повторила королева. — Подумайте, вспомните, милая Андре.
— Но, ваше величество, — сказал граф, — быть может, всему виной случайность и имя это незнакомо графине?
— Нет, — возразила Андре, — нет, я его слышала. Это имя ученого человека, искусного лекаря; он прибыл, кажется, из Америки, где сдружился с господином де Лафайетом.
— И что же? — спросил граф.
— Что же? — непринужденно повторила Андре, — я с ним не знакома, но говорят, что это человек весьма почтенный.
— В таком случае, — снова вмешалась королева, — откуда такое волнение, дорогая графиня?
— Волнение! Разве я была взволнована?
— Да, похоже, вам было мучительно больно произносить это имя.
— Вероятно, вот что произошло: в кабинете короля я увидела человека в черном, с суровым лицом, который говорил о мрачных и ужасных вещах: он с устрашающими подробностями рассказывал об убийстве господина де Лонэ и господина де Флесселя. Я испугалась и, как вы видели, лишилась чувств. Наверное, поэтому, очнувшись, я и произнесла имя этого господина — Жильбер.
— Вероятно, — согласился граф де Шарни, явно желая прекратить допрос. — Но теперь вы успокоились, не правда ли?
— Совершенно успокоилась.
— Тогда я попрошу вас об одной услуге, господин граф, — сказала королева.
— Я в распоряжении вашего величества.
— Пойдите к господам де Безанвалю, де Брольи и де Ламбеску и передайте им, чтобы их войска оставались там, где находятся. Завтра король решит в совете, как быть дальше.
Граф поклонился, но уходя бросил взгляд на Андре.
Этот взгляд был полон участливого беспокойства.
Он не ускользнул от королевы.
— Графиня, — спросила она, — вы не вернетесь со мной к королю?
— Нет, нет, государыня, — поспешно ответила Андре.
— От чего же?
— Я прошу позволения вашего величества пойти к себе: после этих волнений мне нужен отдых.
— Послушайте, графиня, будьте откровенны, между вами и его величеством что-то произошло?
— О, ничего, ваше величество, решительно ничего.
— И все же, скажите мне… Король ведь не всегда щадит моих друзей.
— Король, как всегда, весьма милостив ко мне, но…
— Но вы предпочитаете с ним не видеться, не так ли?.. Без сомнения, граф, за всем этим что-то кроется, — заметила королева с притворной шутливостью.
В это мгновение Андре метнула на королеву такой выразительный, такой умоляющий, такой недвусмысленный взгляд, что та поняла: пора прекратить это маленькое сражение.
— Хорошо, графиня, — сказала она, — пусть господин де Шарни выполняет мое поручение, а вы ступайте к себе или оставайтесь здесь, как вам будет угодно.
— Благодарю вас, ваше величество, — обрадовалась Андре.
— Ступайте же, господин де Шарни, — сказала Мария Антуанетта и увидела, как по лицу Андре разливается выражение признательности.
Граф не заметил или не захотел заметить этого выражения; он взял жену за руку и поздравил с тем, что к ней вернулись силы и на щеках заиграл румянец.
Затем, с глубоким почтением поклонившись королеве, вышел. Но на пороге он встретился глазами с Марией Антуанеттой.
Взгляд королевы говорил: "Возвращайтесь скорее".
Взгляд графа отвечал: "Вернусь сразу, как только смогу".
Что до Андре, она со стеснением в груди, с замирающим дыханием следила за каждым шагом мужа.
Граф де Шарни медленно и чинно шел к дверям. Казалось, Андре безмолвно подгоняет его; вся воля ее сосредоточилась на одной мысли: заставить графа скорее уйти.
Поэтому, как только двери за ним затворились, как только он скрылся из виду, силы оставили Андре; лицо ее побледнело, ноги подкосились и она упала в ближайшее кресло, шепча извинения за грубое нарушение этикета.
Королева подбежала к камину, взяла флакончик с нюхательной солью и поднесла к лицу Андре, но на сей раз та пришла в себя не столько благодаря заботам королевы, сколько благодаря своей силе воли.
В самом деле, в отношениях между двумя женщинами было нечто странное. Казалось, королева расположена к Андре, а Андре питает к королеве глубокое уважение, и все же в иные мгновения они казались не благосклонной госпожой и преданной служанкой, но врагами.
Поэтому мощная воля Андре, как мы уже говорили, быстро вернула ей силы. Она встала, почтительно отвела руку королевы и, склонив перед ней голову, спросила:
— Ваше величество, вы позволите мне удалиться?..
— Да, конечно, вы вольны поступать как вам угодно, дорогая графиня; вы же прекрасно знаете, я не требую от вас соблюдения этикета. Но вы ничего не хотите мне сказать перед уходом?
— Я, ваше величество? — удивилась Андре.
— Вы, конечно, кто же еще.
— Нет, ваше величество; о чем мне говорить?
— Об этом господине Жильбере, чей вид вас так испугал.
Андре вздрогнула, но только молча покачала головой.
— Если так, я вас более не задерживаю, дорогая Андре; вы свободны.
И королева сделала шаг к двери, ведущей в будуар, смежный с ее покоями.
Андре, сделал королеве безукоризненный реверанс, пошла к другой двери.
Но в то мгновение, когда она собиралась ее открыть, в коридоре раздались шаги и чья-то рука легла на ручку двери с внешней стороны.
Послышался голос Людовика XVI, перед отходом ко сну отдающего приказания камердинеру.
— Это король! Ваше величество! — воскликнула Андре, отступив на несколько шагов назад. — Это король!
— Ну и что? Да, это король, — сказала Мария Антуанетта. — Вы так его боитесь?
— Ваше величество, во имя Неба! — взмолилась Андре. — Я бы не хотела столкнуться с королем, я бы не хотела предстать перед ним, по крайней мере, сегодня вечером; я умру от стыда!
— Но вы мне откроете наконец…
— Все, все, что ваше величество прикажет. Только спрячьте меня.
— Пройдите в мой будуар, — сказала Мария Антуанетта, — и подождите там, пока король уйдет. Не беспокойтесь, заключение ваше будет недолгим: король никогда здесь не задерживается.
— О, благодарю вас! Благодарю вас! — воскликнула графиня.
Она бросилась в будуар и исчезла в то самое мгновение, когда король открыл дверь и показался на пороге.
II
КОРОЛЬ И КОРОЛЕВА
Королева, бросив быстрый взгляд кругом, выслушала приветствие мужа и приветливо поздоровалась с ним.
Король протянул ей руку.
— Какому счастливому случаю, — спросила Мария Антуанетта, — обязана я удовольствием вас видеть?
— Действительно случаю, как вы совершенно верно изволили заметить, сударыня; я встретил Шарни, который сообщил мне, что идет передать от вашего имени всем нашим воякам, чтобы они сидели смирно. Я так обрадовался вашему мудрому решению, что не мог пройти мимо ваших покоев, не поблагодарив вас.
— Да, — сказала королева, — я действительно подумала и решила, что лучше вам оставить войска в покое и не подавать повода к междоусобным войнам.
— Ну что ж! В добрый час, — ответил король, — я рад, что вы придерживаетесь такого мнения. Впрочем, я знал, что сумею вас убедить.
— Ваше величество видит, что вам нетрудно было бы добиться цели, ибо я пришла к такому решению и сама.
— Прекрасно! Это доказывает, что вы не лишены благоразумия, а когда я выскажу вам некоторые свои соображения, вы станете еще благоразумнее.
— Но если мы и так одного мнения, государь, то стоит ли их высказывать?
— Будьте покойны, сударыня, я вовсе не хочу вступать с вами в спор; вы хорошо знаете, что я так же не люблю спорить, как и вы: давайте просто побеседуем. Скажите, разве вам не приятно, когда мы время от времени говорим о делах Франции, как добрые супруги беседуют о семейных делах?
Последние слова Людовик XVI произнес со свойственным ему добродушием.
— Напротив, государь, я всегда рада поговорить с вами, — ответила королева, — но подходящее ли нынче время для разговоров?
— Я полагаю, да. Вы мне только сейчас сказали, что не желаете открывать военных действий, не так ли?
— Да, я так сказала.
— Но вы не объяснили почему.
— Вы меня не спрашивали.
— Ну, так я сейчас спрашиваю.
— Из-за слабости!
— А! Вот видите: если бы вы надеялись, что сила на вашей стороне, вы начали бы войну.
— Если бы я надеялась, что сила на моей стороне, я сожгла бы Париж.
— О, как бы я радовался, если бы вы не хотели войны по тем же причинам, что и я!
— А какие у вас причины?
— У меня? — переспросил король.
— Да, — ответила Мария Антуанетта, — у вас.
— У меня только одна причина.
— Какая же?
— Вот какая: я не хочу вступать в войну с народом, ибо полагаю, что народ прав.
Мария Антуанетта поразилась:
— Прав! Народ прав, что поднял восстание?
— Конечно.
— Прав, что штурмует Бастилию, убивает коменданта, казнит купеческого старшину, расстреливает ваших солдат?
— Боже мой, да, да.
— О! — воскликнула королева. — Так вот они, ваши соображения, и этими-то соображениями вы хотите со мной поделиться?
— Я высказываю их вам, поскольку они пришли мне в голову.
— За ужином?
— Ну вот! — оскорбился король. — Сейчас вы опять будете попрекать меня едой. Вы не можете мне простить, что я ем; в мечтах вы видите меня бесплотным поэтом. Что поделаешь! У нас в семье любят покушать: Генрих Четвертый любил не только поесть, но и основательно выпить; великий и поэтичный Людовик Четырнадцатый ел до неприличия много; король Людовик Пятнадцатый, желая вкусно поесть, сам жарил себе оладушки, а госпожа Дюбарри варила ему кофе. Что поделаешь, я тоже… когда я голоден, не в силах совладать с собой, и мне приходится следовать примеру моих предков Людовика Пятнадцатого, Людовика Четырнадцатого и Генриха Четвертого. Если это потребность моего организма, будьте снисходительны; если это мой порок, — простите мне его.
— Однако, государь, вы согласитесь со мной, что…
— Что я не должен есть, когда я голоден? Никогда не соглашусь, — возразил король, невозмутимо качая головой.
— Я говорю не об этом, я говорю о народе.
— А-а!
— Вы согласитесь, что народ был не прав…
— Когда восстал? Тоже не соглашусь. Посмотрите, каковы у нас министры. С тех пор как мы правим страной, сколько из них всерьез думали о благе народа? Двое: Тюрго да господин Неккер. Вы и ваши приближенные заставили меня прогнать их. Из-за одного народ поднял мятеж, из-за другого, быть может, устроит переворот. А кто остался? Какие чудесные люди, не правда ли? Господин де Морепа, ставленник моих теток, сочинитель песенок! Петь должны не министры, а народ. Господин де Калонн! Он сказал вам льстивые слова, я знаю, — слова, что войдут в историю. Когда однажды вы его о чем-то попросили, он ответил: "Если это возможно, это уже сделано, если это невозможно, это будет сделано". Эта фраза, вероятно, обошлась народу в сто миллионов. Поэтому не удивляйтесь, что народ находит ее не столь остроумной, как вы. В самом деле, поймите же, сударыня: если я оставлю всех тех, кто обирает народ, если я отстраню от дел всех тех, кто его любит, это не успокоит его и не привлечет на нашу сторону.
— Пусть так. И по-вашему, это дает ему право поднимать мятеж? Что ж, провозгласите этот принцип! Смелее! Хорошо еще, что вы говорите мне все эти вещи с глазу на глаз. Какое счастье, что вас никто не слышит!
— Я так и думал, — с глубокой горечью сказал король. — Я знаю, что если бы все ваши Полиньяки, Дре-Брезе, Клермон-Тоннеры, Куаньи слышали меня, они пожимали бы плечами за моей спиной, я это хорошо знаю. Но мне их всех тоже очень жаль, этих Полиньяков, которые вас обирают и хвастают этим, этих Полиньяков, которым вы в одно прекрасное утро подарили графство Фене-странж, стоившее миллион двести тысяч ливров; вашего Сартина, которому я уже плачу восемьдесят девять тысяч ливров пенсиона и который только что получил от вас вспомоществование в двести тысяч ливров; принца Цвей-брюккенского, наделавшего столько долгов, что для уплаты их вы требуете у меня девятьсот сорок пять тысяч ливров; Мари де Лаваль и госпожу де Маньянвиль, которые получают по восемьдесят тысяч ливров пенсиона каждая; Куаньи, который осыпан милостями сверх всякой меры и который, когда я хотел урезать ему жалованье, зажал меня в дверях и, наверное, побил бы, если бы я не уступил. Все эти люди ваши друзья, не так ли? Да уж, друзья, нечего сказать! Послушайте, — вы мне, конечно, не поверите, ибо это правда, — если бы ваши друзья не блистали при дворе, а томились в Бастилии, народ не разрушил бы ее, а укрепил.
— О! — воскликнула королева, не в силах сдержать порыв ярости.
— Что бы вы ни говорили, я все равно прав, — спокойно произнес Людовик XVI.
— Ваш возлюбленный народ! Что ж, он надолго лишится повода ненавидеть моих друзей, ибо они удаляются в изгнание.
— Они уезжают?! — вскричал король.
— Да, они уезжают.
— Полиньяк и его дамы?
— Да.
— Тем лучше, — воскликнул король, — тем лучше! Слава Богу!
— Как тем лучше? Как слава Богу? И вам не жаль?
— Отнюдь! Если у них не хватает денег на дорогу, я им охотно добавлю. Ручаюсь, это не пустая трата денег. В добрый час, господа! В добрый час, дамы! — произнес король с пленительной улыбкой.
— Вы, как я посмотрю, одобряете трусость.
— Я просто хочу, чтобы мы поняли друг друга. Вы наконец-то увидели их истинное лицо!
— Они не уезжают! — вскричала королева. — Они дезертируют!
— Какая разница! Лишь бы они убирались подальше.
— И как подумаешь, что все эти подлости они совершают по совету вашей родни!
— Моя родня советует вашим фаворитам уезжать? Вот уж не думал, что моя родня столь мудра. Скажите же, кто именно из членов моей семьи оказывает мне эту услугу, чтобы я мог поблагодарить их?
— Ваша тетка Аделаида, ваш брат д’Артуа.
— Мой брат д’Артуа? Неужели вы полагаете, что сам он стал бы следовать этому совету? Неужели вы полагаете, что он способен уехать?
— Отчего бы и нет? — спросила Мария Антуанетта, стараясь задеть короля.
— Видит Бог! — воскликнул Людовик XVI. — Пусть господин д’Артуа уезжает, я скажу ему то же, что и другим: в добрый час, брат мой д’Артуа, в добрый час!
— Ах! Ведь он вам брат! — воскликнула Мария Антуанетта.
— Что не мешает мне сожалеть о нем: он славный малый, которому не занимать ни ума, ни отваги, я это прекрасно знаю, но ветреник; он играет роль французского принца, словно утонченный аристократ времен Людовика Тринадцатого; это беспечный и опрометчивый юноша, который компрометирует вас, жену Цезаря.
— Цезаря! — прошептала королева с беспощадной иронией.
— Или Клавдия, если он вам милее, — ответил король, — ведь вы знаете, сударыня, что Клавдий был Цезарем, так же как и Нерон.
Королева потупилась. Это беспристрастие историка приводило ее в замешательство.
— Клавдий, — продолжал король, — коль скоро вы предпочитаете имя Клавдия имени Цезаря, этот самый Клавдий, когда однажды вечером вы вернулись слишком поздно, приказал запереть ворота Версаля, дабы проучить вас. Этот урок вы получили из-за графа д’Артуа. Так что если кто и будет сожалеть о графе д’Артуа, то не я. Что касается моей тетки, что ж! Что о ней знают, то знают. Вот еще одна особа, достойная семьи Цезарей!.. Но я молчу, ведь она моя тетка. Поэтому пусть она уезжает, я не буду по ней скучать. Равно как и по графу Прованскому. Вы думаете, мне его будет не хватать? Граф Прованский уезжает? Пусть убирается куда угодно!
— О, он не говорил, что уезжает.
— Жаль! Видите ли, дорогая, на мой вкус, граф Прованский слишком хорошо знает латынь. Мне приходится говорить по-английски, чтобы отомстить ему. Это граф Прованский взвалил на нас заботу о Бомарше, своей личной властью стараясь засадить его в Бисетр, в Форл’Евек, не знаю куда еще, и этот господин де Бомарше сумел нам достойно отплатить. Ах, так граф Прованский остается! Жаль, жаль. Знаете, сударыня, рядом с вами я вижу лишь одного порядочного человека — господина де Шарни.
Королева вспыхнула и отвернулась.
— Мы говорили о Бастилии… — продолжал король после недолгого молчания, — и вы оплакивали ее падение.
— Прошу вас хотя бы присесть, государь, — предложила королева, — похоже, вы еще многое хотите мне сказать.
— Нет, благодарю вас; я предпочитаю говорить стоя; ходьба идет на пользу моему здоровью, о котором никто не заботится, ибо аппетит-то у меня хороший, а пищеварение плохое. Знаете, что сейчас говорят? Говорят: король поужинал, король спит. Вы-то видите, как я сплю. Я здесь, я бодрствую, пытаюсь переварить пищу, беседуя с женой о политике. Ах, сударыня! Я искупаю грехи! Искупаю грехи!..
— Какие грехи, скажите на милость?
— Я искупаю грехи века, сделавшего меня козлом отпущения; искупаю госпожу де Помпадур, госпожу Дюбарри, Олений парк; я искупаю арест бедняги Латюда, который тридцать лет томился в тюрьме и обессмертил себя страданиями. Вот еще одна жертва, пробудившая ненависть к Бастилии! Бедняга! Сколько глупостей я натворил, сударыня, позволяя делать глупости другим. Я содействовал гонениям на философов, экономистов, ученых, писателей. Ах, Боже мой! Ведь эти люди ничего не просили, кроме позволения любить меня. Если бы они меня любили, они составили бы гордость и красу моего царствования. Господин Руссо, к примеру, — этот предмет ненависти Сартина и прочих; что ж, я видел его однажды, это произошло в тот день, когда вы пригласили его в Трианон, помните? Правда, платье его было плохо вычищено, а лицо плохо выбрито, но все это не мешало ему быть честным человеком. Надо было мне надеть толстый серый сюртук, шерстяные чулки и сказать господину Руссо: "Пойдемте-ка собирать мхи в лесах Виль-д’Авре!".
— Вот еще! С какой стати? — перебила королева с величайшим презрением.
— Тогда господин Руссо не написал бы "Савойского викария" и "Общественный договор".
— Да, да, я знаю, как вы рассуждаете, — сказала Мария Антуанетта, — вы человек осторожный, вы боитесь своего народа, как пес боится хозяина.
— Нет, как хозяин боится пса; быть уверенным, что собака вас не тронет, — это не пустяк. Сударыня, когда я гуляю с Медором, пиренейской сторожевой, подаренной мне королем испанским, я горжусь дружбой этого пса. Можете смеяться сколько угодно, и все же не будь Медор моим другом, он наверняка растерзал бы меня. Но я говорю ему: "Медор хороший, Медор умница" — и он лижет мне руку. Язык приятнее, чем клыки.
— Что ж, льстите революционерам, потакайте им, бросайте им куски пирога.
— Вот-вот! Так я и поступлю, могу заверить вас, что ни о чем ином я и не помышляю. Да, решено, я скоплю немного денег и буду обходиться с этими господами как с Церберами. Возьмем, к примеру, господина де Мирабо…
— Ну-ну, расскажите мне об этом хищном звере.
— Пятьдесят тысяч ливров в месяц сделают его Медором, а если мы будем медлить, он, быть может, потребует полмиллиона.
Королева рассмеялась, до того жалкими показались ей речи короля.
— Заискивать перед подобными людьми! — воскликнула она.
— Или возьмем господина Байи, — продолжал король. — Он получит портфель министра искусств в министерстве, которое я с радостью создам. Господин Байи станет еще одним Медором. Простите, что я спорю с вами, сударыня; но я придерживаюсь того же мнения, что и мой предок Генрих Четвертый. Это был политик, стоивший любого другого, и я чту его заветы.
— Какие же?
— Не ловить мух на уксус.
— Нечто подобное проповедовал Санчо Панса.
— И Санчо сделал бы народ Баратарии весьма счастливым, если бы Баратария существовала.
— Ваше величество, ваш предок Генрих Четвертый, на которого вы ссылаетесь, умел ловить не только мух, но и волков: свидетельство тому — судьба маршала де Бирона, которому по его повелению перерезали глотку. Так что он мог говорить все что угодно. Вы — другое дело: рассуждая, как он, и поступая так, как вы считаете нужным, вы лишаете королевскую власть, которая держится только на уважении, права на уважение; что же в таком случае станется с величием? Величие — это не более чем слово, я знаю; но в этом слове сосредоточены все королевские добродетели: уважение — залог любви, любовь — залог повиновения.
— Ну что ж, давайте поговорим о величии, — с улыбкой перебил король, — давайте поговорим. Вы, к примеру, никому не уступаете в величии; более того, никто в Европе, даже ваша матушка Мария Терезия, не смог довести науку величия до таких высот.
— Я понимаю; вы хотите сказать, что королевское величие нимало не мешает французскому народу меня ненавидеть, не так ли?
— Я не говорю ненавидеть, дорогая Антуанетта, — мягко возразил король, — но в конечном счете вас, быть может, любят меньше, чем вы заслуживаете.
— Сударь, — заметила королева, уязвленная до глубины души, — вы повторяете все досужие разговоры. Ведь я никому не причинила зла; напротив, я часто делала добро. За что меня, как вы утверждаете, ненавидят? За что не любят? Не в том ли все дело, что находятся люди, которые целыми днями только и твердят: "Королеву не любят!". Вы прекрасно знаете, сударь, что довольно кому-нибудь одному сказать это, как сотня голосов тут же подхватит; сотне голосов станут вторить десять тысяч. Вслед за этими десятью тысячами все кругом начинают повторять: "Королеву не любят!". А королеву не любят оттого, что один только человек сказал: "Королеву не любят".
— Ах, Боже мой! — пробормотал король.
— Ах, Боже мой! — прервала королева. — Я не очень-то дорожу любовью народа; но полагаю, что его нелюбовь ко мне преувеличивают. Меня не превозносят до небес, это верно; но ведь было время, когда меня боготворили, и чем сильнее меня любили прежде, тем сильнее ненавидят теперь.
— Послушайте, сударыня, — сказал король, — вы не знаете всей правды и опять заблуждаетесь; мы говорили о Бастилии, не так ли?
— Да.
— Так вот, в Бастилии была большая комната, полная книг, направленных против вас. Я думаю, их все сожгли.
— И в чем меня упрекали сочинители этих книг?
— Вы прекрасно понимаете, сударыня, что я вам не судья и тем более не обвинитель. Когда эти памфлеты появляются, я приказываю арестовать все издание и заточить в Бастилию; но иногда эти пасквили попадают ко мне в руки. Вот, например, — король похлопал себя по карману, — у меня тут есть один, он отвратителен.
— Покажите! — воскликнула королева.
— Не могу, — отвечал король, — там гравюры.
— И вы дошли до такой степени ослепления и слабости, что даже не пытаетесь добраться до истоков всех этих подлостей?
— Но мы только то и делаем, что добираемся до истоков: все мои полицейские на этом поседели.
— Так вы знаете автора этих мерзостей?
— По крайней мере, одного — того, кто сочинил книжицу, лежащую у меня в кармане: это господин Фюрт, вот его расписка в получении двадцати двух тысяч пятисот ливров. Когда дело важное, я, как видите, за деньгами не постою.
— Но остальные! Остальные!
— Ах! Часто это бедняги, которые живут впроголодь где-нибудь в Англии или Голландии. Мы чувствуем укол, боль, мы злимся, ищем, думая, что найдем крокодила или змею и раздавим, уничтожим гадину; но ничего подобного, оказывается, это всего лишь насекомое, такое мелкое, такое гадкое, такое грязное, что до него противно дотронуться даже для того, чтобы раздавить.
— Чудесно! Но если вы не решаетесь дотронуться до насекомых, бросьте обвинение прямо в лицо тому, кто их разводит. Право, сударь, можно подумать, будто Филипп Орлеанский — солнце.
— Ах! — вскричал король, всплеснув руками. — Ах, вот куда вы клоните! Герцог Орлеанский! Ну-ну, попытайтесь-ка нас поссорить.
— Поссорить вас с вашим врагом, государь? Вот забавно!
Король пожал плечами.
— Вот, — сказал он, — вот как вы рассуждаете. Герцог Орлеанский! Вы нападаете на герцога Орлеанского, а он спешит под мои знамена, чтобы сражаться с мятежниками! Он покидает Париж и мчится в Версаль! Герцог Орлеанский мне враг! Право, сударыня, вы питаете к герцогу Орлеанскому непостижимую ненависть!
— Вы знаете, почему он примчался? Потому что боится, что его отсутствие будет заметно среди взрыва верноподданнических чувств; он примчался, потому что он трус.
— Ну вот, вы снова за старое, — сказал король. — Трус тот, кто это придумал. Это вы, вы отдали приказ раструбить в ваших газетах о том, что во время битвы при Уэсане он повел себя как трус, вы хотели обесчестить его. Но это была клевета, сударыня. Филипп не испугался. Филипп не бежал. Члены нашей семьи не спасаются бегством. Герцоги Орлеанские — храбрецы, это всем известно. Основатель рода, казавшийся скорее потомком Генриха Третьего, нежели Генриха Четвертого, был храбр, несмотря на свою любовь кд’Эффиа и шевалье де Лоррену. Он смело смотрел смерти в лицо в сражении при Каселе. Регента можно упрекнуть в кое-каких мелких грешках по части нравов, но он сражался при Стен-керкене, Нервиндене и Альмансе как простой солдат. Если вам так угодно, сударыня, убавим половину хорошего, которое есть, но не будем говорить плохое, которого нет.
— Ваше величество готовы обелить всех революционеров. Вот увидите, увидите, к чему все это приведет. О, если мне и жаль Бастилию, то только из-за него: да, мне жаль, что туда сажали преступников, а он оставался на свободе.
— Что ж! Если бы герцог Орлеанский был в Бастилии, в хорошеньком мы сегодня оказались бы положении! — сказал король.
— А что бы случилось?
— Вам небезызвестно, сударыня, что люди ходили по городу с его бюстом и бюстом господина Неккера, убрав их цветами.
— Да, я знаю.
— Так вот, выйдя на свободу, герцог Орлеанский стал бы королем Франции, сударыня.
— А вы, наверно, сочли бы это справедливым! — с горькой иронией заметила Мария Антуанетта.
— Клянусь честью, да. Можете сколько угодно пожимать плачами; чтобы справедливо судить о других, я встаю на их точку зрения. С высоты трона невозможно как следует рассмотреть народ; я спускаюсь вниз и спрашиваю себя: будь я буржуа или вилланом, стерпел бы я, чтобы сеньор числил меня своим имуществом наравне с цыплятами и коровами! Будь я землепашцем, стерпел бы я, чтобы десять тысяч голубей сеньора съедали каждый день десять тысяч зерен пшеницы, овса или гречихи, то есть примерно два буасо, истребляя таким образом большую часть моего урожая? Чтобы его зайцы и кролики объедали мою люцерну, а кабаны рыли мою картошку? Чтобы его сборщики налогов взимали десятину с моего добра, а сам он ласкал мою жену и дочерей? Чтобы король забирал у меня сыновей на войну, а духовенство проклинало мою душу в минуты ярости?
— В таком случае, сударь, — перебила королева, бросая на него испепеляющий взгляд, — берите кирку и идите разрушать Бастилию.
— Вы хотите посмеяться надо мной, — отвечал король. — А между тем я пошел бы, даю слово! Пошел бы, если бы не понимал, что смешно королю браться за кирку вместо того, чтобы разрешить вопрос одним росчерком пера. Да, я взял бы в руки кирку, и мне рукоплескали бы, как я рукоплещу тем, кто берет на себя этот тяжкий труд. Полно, сударыня, те, что разрушают Бастилию, оказывают неоценимую услугу мне, а вам и подавно, да, да, вам тоже, — теперь вы уже не можете в угоду своим друзьям бросать честных людей в тюрьму.
— Честных людей — в Бастилию! Вы обвиняете меня в том, что я заточила в Бастилию честных людей! Кого же это — уж не господина ли де Рогана?
— О, не будем вспоминать об этом человеке. Нам не удалось засадить его в Бастилию, ибо парламент его оправдал. Впрочем, князю Церкви не место было в Бастилии, ведь теперь туда сажают фальшивомонетчиков. Право, зачем сажать туда фальшивомонетчиков и воров, что им там делать? Ведь у меня в Париже есть для них довольно других тюрем, обходящихся мне очень недешево. Но фальшивомонетчики и воры — еще куда ни шло; ужаснее всего то, что в Бастилию сажали честных людей.
— Честных людей?
— Точно так! Сегодня я видел одного из них, честного человека, который был заключен в Бастилию и только что оттуда вышел.
— Когда же он вышел?
— Сегодня утром.
— Вы виделись с человеком, который только сегодня утром вышел из Бастилии?
— Я только что с ним расстался.
— Кто же это?
— Некто вам известный.
— Известный?
— Да.
— И как зовется этот некто?
— Доктор Жильбер.
— Жильбер! Жильбер! — вскричала королева. — Как! Тот, чье имя назвала Андре, приходя в себя?
— Он самый. Наверняка это он и есть; я готов за это поручиться.
— Этот человек был заключен в Бастилию?
— Право, можно подумать, будто это вам неизвестно, сударыня.
— Мне и в самом деле ничего об этом не известно.
И, заметив удивление короля, королева добавила:
— Наверно, была какая-то причина, я просто не могу вспомнить…
— Вот-вот! — воскликнул король. — Когда творят несправедливости, почему-то всегда забывают причину. Но если вы забыли и причину и доктора, то госпожа де Шарни не забыла ни того ни другого, ручаюсь вам.
— Государь! Государь! — вскричала Мария Антуанетта.
— Должно быть, между ними что-то произошло… — продолжал король.
— Государь, пощадите! — сказала королева, с тревогой оглядываясь на дверь будуара, где спряталась Андре и где был слышен весь их разговор.
— Ах да, — сказал король со смешком, — вы боитесь, как бы не появился Шарни и не проведал об этом. Бедняга Шарни!
— Государь, умоляю вас; госпожа де Шарни — дама в высшей степени добродетельная, и признаюсь вам, я предпочитаю думать, что этот господин Жильбер…
— Вот как! — перебил король. — Вы обвиняете этого честного малого? Ну, а я остаюсь при своем мнении. Досадно лишь, что я знаю хотя и многое, но еще не все.
— Право, ваша уверенность меня путает, — сказала королева, по-прежнему глядя в сторону будуара.
— Впрочем, мне не к спеху, — продолжал Людовик XVI, — я могу и подождать. Начало этой истории сулит счастливый конец, и теперь, когда Жильбер мой медик, я узнаю этот конец от него самого.
— Ваш медик? Этот человек ваш медик! Вы доверяете жизнь короля первому встречному?
— Я доверяю своим глазам, — холодно возразил король, — а в душе этого человека я могу читать, как в раскрытой книге, ручаюсь вам.
Королева невольно содрогнулась от гнева и презрения.
— Вы можете сколько угодно пожимать плечами, — сказал король, — вы не отнимете у Жильбера его учености.
— В вас говорит минутное ослепление!
— Хотел бы я посмотреть, как бы вы себя повели на моем месте. Хотел бы я знать, произвел ли впечатление на вас и на госпожу де Ламбаль господин Месмер?
— Господин Месмер? — переспросила королева, заливаясь краской.
— Да, когда четыре года тому вы, переодевшись в чужое платье, отправились на один из его сеансов. Как видите, моя полиция хорошо работает: я знаю все.
При этих словах король нежно улыбнулся Марии Антуанетте.
— Вы все знаете, государь? — спросила королева. — Какой вы скрытный, никогда ни словом не обмолвились об этом.
— Зачем? Голоса сплетников и перья газетчиков довольно упрекали вас за эту маленькую неосторожность. Но вернемся к Жильберу и Месмеру. Господин Месмер усадил вас у чана, коснулся вас стальным прутом, окружил себя тысячей призраков, как всякий шарлатан. Жильбер, напротив того, не гаерствует; он протягивает руку к женщине — она тут же засыпает и говорит во сне.
— Говорит! — прошептала королева в ужасе.
— Да, — подтвердил король, не преминув еще немного помучить жену, — да, усыпленная Жильбером, она говорит и, можете мне поверить, рассказывает весьма странные вещи.
Королева побледнела.
— Госпожа де Шарни рассказала весьма странные вещи? — прошептала она.
— Чрезвычайно, — подтвердил король. — Ей повезло…
— Тише! Тише! — перебила Мария Антуанетта.
— Почему тише? Я говорю: ей повезло, так как никто, кроме меня, не слышал, что она говорила во сне.
— Смилуйтесь, государь, ни слова более.
— Охотно, ибо я падаю с ног от усталости, а я не привык себе отказывать: когда я голоден, я ем, когда хочу спать — ложусь в постель. До свидания, сударыня; надеюсь, наша беседа излечила вас от заблуждения.
— Какого, государь?
— Народ был прав, разрушая то, что создали мы и наши друзья, и свидетельство тому — мой бедный доктор Жильбер. Прощайте, сударыня; поверьте, что, обнаружив зло, я найду в себе силы ему воспрепятствовать. Покойной ночи, Антуанетта!
Король направился было в свои покои, но вернулся.
— Кстати, предупредите госпожу де Шарни, чтобы она помирилась с доктором, если еще не поздно. Прощайте.
И он медленно удалился, сам закрыв за собой двери с удовлетворением механика, который чувствует под рукой крепкие запоры.
Не успел король пройти по коридору и десяти шагов, как графиня вышла из своего укрытия, бросилась к дверям, заперла их на замок, потом подбежала к окну и задернула занавеси.
Безумие и ярость сообщили ей ловкость, силу, энергию.
Убедившись, что никто ее не видит и не слышит, она подошла к королеве и с душераздирающим рыданьем упала на колени:
— Спасите меня, государыня, во имя Неба, спасите меня!
Потом помолчала, вздохнула и прибавила:
— И я расскажу вам все!
III
О ЧЕМ ДУМАЛА КОРОЛЕВА В НОЧЬ С 14 НА 15 ИЮЛЯ 1789 ГОДА
Сколько длилась эта доверительная беседа, мы не знаем; однако она затянулась, ибо двери королевского будуара открылись только в два часа пополуночи и можно было увидеть, как Андре на пороге, едва ли не на коленях, целует руку Марии Антуанетте; потом молодая женщина встала, вытерла покрасневшие от слез глаза, а королева затворила за собой дверь в спальню.
Андре поспешно удалилась, словно хотела убежать от себя самой.
Королева осталась одна. Когда камеристка вошла, чтобы помочь ей раздеться, она увидела, что Мария Антуанетта, сверкая глазами, большими шагами ходит по комнате.
Резким движением руки она отослала камеристку.
Та безмолвно удалилась.
Итак, королева осталась совсем одна. Она велела ее не беспокоить; приказ этот дозволялось нарушить только в том случае, если из Парижа поступят важные известия.
Андре больше не появлялась.
Что же до короля, то, побеседовав с г-ном де Ларошфуко, пытавшимся объяснить ему разницу между мятежом и революцией, он заявил, что устал, лег и тотчас заснул; он спал так же спокойно, как после охоты, во время которой загнанный олень с угодливостью царедворца позволил настичь себя у пруда Швейцарцев.
Королева написала несколько писем, зашла в соседнюю комнату, где под присмотром г-жи де Турзель спали ее дети, а затем легла в постель — не для того, чтобы уснуть, подобно королю, а для того, чтобы вволю помечтать.
Но вскоре, когда в Версале воцарилась тишина, когда гигантский дворец погрузился во тьму, когда из глубины сада доносился лишь скрип песка под ногами патрулей, а в длинных переходах был слышен только тихий стук ружейных прикладов о мраморные плиты пола, Мария Антуанетта, устав лежать в духоте, встала с кровати, надела бархатные туфли и, завернувшись в длинный белый пеньюар, подошла к окну, чтобы вдохнуть прохладу, веющую от фонтанов, а заодно и поймать на лету советы, что ночной ветер нашептывает разгоряченным головам и удрученным сердцам.
В уме ее вновь пронеслись все неожиданные события минувшего странного дня.
Падение Бастилии, этого осязаемого символа королевской власти; нерешительность Шарни, этого преданного друга, этого пленника страсти, которого она столько лет держала в повиновении: он, никогда не изливавший вздохами ничего, кроме любви, казалось, впервые вздыхает с сожалением и раскаянием.
Благодаря привычке обобщать, которую дарит великим умам знание людей и вещей, Мария Антуанетта сразу поняла, что у ее тоски два источника: политическое несчастье и сердечная невзгода.
Политическим несчастьем была важная новость, вышедшая из Парижа в три часа пополудни, дабы обойти весь свет и поколебать священное благоговение, с каким дотоле относились к королям — представителям Бога на земле.
Сердечная невзгода имела причиной глухое сопротивление Шарни могуществу возлюбленной властительницы. Значит, недалек тот час, когда любовь графа при всей своей верности и преданности перестанет быть слепой, а верность и преданность — безусловными.
При этой мысли сердце женщины болезненно сжалось, наполнилось той едкой желчью, какая зовется ревностью, ядом, растравляющим одновременно тысячу маленьких ранок в страждущей душе.
Невзгода с точки зрения логики была все же меньше, чем несчастье.
Поэтому не столько по зову сердца, сколько по велению разума, не столько по наитию, сколько по необходимости Мария Антуанетта первым долгом стала обдумывать опасности политического положения.
Как быть: впереди — ненависть и честолюбие, справа и слева — слабость и безразличие.
В числе врагов — те, что начали с клеветы, а кончили бунтом, иными словами, люди, способные на все.
В числе защитников по большей части те, что исподволь привыкли безропотно сносить любую обиду, — иными словами, люди, неспособные почувствовать всю глубину нанесенной раны.
Они не решились бы оказать сопротивление из боязни наделать шуму.
Значит, придется похоронить все в своей душе: сделать вид, что все забыто — но ничего не забывать; сделать вид, что все прощено — но ничего не прощать.
Конечно, это было недостойно французской королевы, и прежде всего недостойно дочери Марии Терезии, этой отважной женщины.
Бороться, бороться! — такой совет давала оскорбленная королевская гордыня; но разумно ли вступать в борьбу? Можно ли погасить ненависть кровопролитием? Не ужасно ли само прозвище — Австриячка? Стоит ли вослед Изабелле Баварской и Екатерине Медичи освящать его в купели вселенской резни?
Вдобавок успех, если верить Шарни, сомнителен.
Бороться и потерпеть поражение!
Вот что причиняло королеве боль, когда она размышляла о политике, более того: в иные мгновения она чувствовала, как из страданий королевы, словно ненароком потревоженная змея из вересковой заросли, выползает отчаяние женщины, которой кажется, что ее стали меньше любить.
Шарни произнес слова, которые мы слышали, отнюдь не по убеждению, он просто устал; он, как множество других людей, как она сама, до дна испил чашу клеветы. Шарни впервые говорил о своей жене Андре, им совершенно заброшенной, с нежностью; неужели он наконец заметил, что графиня еще молода и хороша собой? Мысль эта, которая жгла Марию Антуанетту, как укус ехидны, убедила ее в том, что несчастье, как ни удивительно, — ничто по сравнению с невзгодой.
Ибо невзгода сделала с ней то, что не удавалось несчастью: женщина, обливаясь холодным потом, трепеща, в ярости вскакивала с кресла, тогда как королева смело смотрела в лицо несчастью.
Вся судьба этой венценосной страдалицы отразилась в ее душевном смятении той ночью.
"Как избавиться сразу от несчастья и от невзгоды? — спрашивала она себя с незатихающей тревогой. — Быть может, решиться бросить жизнь, подобающую королеве, и жить счастливо, как все обыкновенные люди, и вернуться в свой Трианон, в хижину, к тихому озеру, к скромным радостям своей молочной фермы; и пусть весь этот сброд вырывает друг у друга из рук лохмотья королевской власти, она оставит себе лишь несколько скромных клочков, какие женщина вправе считать своей собственностью, с сомнительной рентой в виде преданности двух-трех верных слуг, которые захотят остаться вассалами?"
Увы! Именно при этой мысли змея ревности жалила Марию Антуанетту особенно больно.
Счастье! Но будет ли она счастлива, испытав унижение, ведь ее любовью пренебрегли?
Счастье! Но будет ли она счастлива рядом с королем, этим заурядным супругом, в ком нет ровно ничего героического?
Счастье! Но будет ли она счастлива рядом с г-ном де Шарни, ведь он мог быть счастлив с какой-нибудь другой женщиной, например с собственной женой?
И в сердце бедной королевы вспыхивали все факелы, которые испепелили Дидону прежде, нежели она взошла на костер.
Но среди этой лихорадочной пытки мелькал проблеск покоя; среди содрогающейся тревоги — проблеск радости. Не создал ли Бог в своей бесконечной доброте зло лишь затем, чтобы научить нас ценить добро?
Андре во всем повинилась королеве, открыла сопернице позор своей жизни; Андре, не смея поднять на нее глаза, заливаясь слезами, призналась Марии Антуанетте, что недостойна любви и уважения честного человека, — значит, Шарни никогда не будет любить Андре.
Но Шарни не знает и никогда не узнает о драме, разыгравшейся в Трианоне, и о том, что за ней последовало, — значит, для Шарни ее как бы не существует.
Пребывая во власти всех этих дум, королева мысленно видела в зеркале свою угасающую красоту, исчезнувшую веселость, утраченную свежесть юности.
Потом она возвращалась мыслями к Андре, к странным, почти невероятным приключениям, о которых Андре только что ей поведала.
Она восхищалась поистине волшебным произволом слепого рока, извлекшего из недр Трианона, из хижины, из грязи мальчишку-садовника, дабы сплести его судьбу с судьбой благородной девушки, чья судьба оказалась связана в свою очередь с судьбой самой королевы.
"Так атом, затерянный в низших сферах, — говорила она себе, — волею силы притяжения вдруг возносится в высшие сферы, дабы слить свой свет с божественным сиянием звезды".
Не был ли этот мальчишка-садовник, этот Жильбер, олицетворением того, что происходит ныне: человек из народа, выходец из низов, он вершит судьбы великого королевства; странный лицедей, порождение реющего над Францией демона зла, он воплощает в себе и оскорбление дворянства, и наступление плебея на королевскую власть?
Этот Жильбер, ставший ученым, этот выскочка в черном кафтане третьего сословия, советник г-на Неккера и наперсник французского короля, по капризу революции окажется ровней женщине, чью честь он воровски похитил однажды ночью!
Королева, вновь ставшая женщиной, невольно содрогалась, вспоминая ужасный рассказ Андре; Мария Антуанетта почла своим долгом смело взглянуть в лицо этому Жильберу и самой научиться читать в человеческих чертах то, что Богу было угодно в них запечатлеть, то, что помогает постигнуть столь странный характер; и несмотря на то чувство, о котором мы уже говорили, — чувство, близкое к радости, при виде унижения соперницы, — ее охватило сильное желание уязвить человека, принесшего женщине столько страданий.
Да, да, ей хотелось взглянуть на него и, — кто знает? — быть может, не только ужаснуться, но и восхититься этим незаурядным чудовищем, преступно смешавшим свою подлую кровь с аристократической кровью Франции; этим человеком, казалось, вдохновившим революцию, чтобы выйти из Бастилии, где в противном случае ему пришлось бы вечно учиться забывать то, что простолюдину не следует помнить.
Эти мысли возвратили королеву к ее политическим несчастьям, и она увидела, что все нити сходятся в одной точке и лишь одна голова в ответе за все эти страдания.
Поэтому главарем бунта, сокрушившего Бастилию и пошатнувшего трон, стал для королевы именно Жильбер — Жильбер, чьи воззрения заставили всех этих Бийо, Майяров, Эли и Юленов взяться за оружие.
Жильбер казался ей одновременно коварным и страшным: коварным, ибо он погубил Андре, став ее любовником; страшным, ибо он участвовал в разрушении Бастилии, став врагом королевы.
Тем более необходимо понять, что он такое, чтобы держаться от него подальше, а еще лучше — чтобы использовать его в своих целях.
Надо любой ценой поговорить с этим человеком, рассмотреть его поближе, самой составить о нем суждение.
Большая часть ночи миновала: пробило три часа, заря высветила верхушки деревьев Версальского парка и головы статуй.
Королева не спала всю ночь; ее рассеянный взгляд скользил по залитым белым светом аллеям.
Тяжелый беспокойный сон незаметно окутал несчастную женщину.
Запрокинув голову, она упала в кресло, стоявшее у раскрытого окна.
Ей снилось, будто она гуляет в Трианоне и из глубины куртины вылезает, словно в немецкой балладе, гном с улыбкой на землистом лице; он протягивает к ней скрюченные пальцы, и она понимает, что это злобно улыбающееся чудовище и есть Жильбер.
Она вскрикнула.
В ответ раздался другой крик.
Она очнулась от сна.
Кричала г-жа де Турзель: она вошла к королеве и, увидев ее в кресле, бледную и хрипящую, не могла сдержать удивленного и горестного возгласа.
— Королева занемогла! — воскликнула она. — Королеве дурно! Не позвать ли врача?
Королева открыла глаза: намерение г-жи де Турзель вполне отвечало ее желанию, подсказанному болезненным любопытством.
— Да, врача, — отвечала она, — доктора Жильбера; позовите доктора Жильбера.
— Доктора Жильбера? Кто это? — удивилась г-жа де Турзель.
— Новый медик короля, назначенный, кажется, вчера; он прибыл из Америки.
— Я знаю, кого имеет в виду ее величество, — набралась храбрости одна из придворных дам.
— И что же? — спросила Мария Антуанетта.
— Доктор в приемной у короля.
— Так вы его знаете?
— Да, ваше величество, — пробормотала дама.
— Но откуда? Ведь он всего неделю или десять дней назад прибыл из Америки и только вчера вышел из Бастилии.
— Я его знаю…
— Отвечайте же, откуда вы его знаете? — приказала королева.
Дама потупилась.
— Да, скажете вы, наконец, откуда вы его знаете?
— Ваше величество, я читала его произведения, и мне захотелось взглянуть на их автора, поэтому сегодня утром я попросила, чтобы мне его показали.
— А-а! — протянула королева, и в голосе ее прозвучала неизъяснимая смесь высокомерия и сдержанности. — А-а, ну что ж! Коль скоро вы с ним знакомы, передайте ему, что мне нездоровится и я желаю его видеть.
В ожидании его прихода королева велела войти остальным придворным дамам, накинула пеньюар и поправила прическу.
IV
КОРОЛЕВСКИЙ ВРАЧ
Через несколько минут после того, как королева отдала приказ, а придворная дама поспешила исполнить, удивленный, слегка встревоженный, глубоко взволнованный, но тщательно скрывающий свои чувства Жильбер предстал перед Марией Антуанеттой.
Благородная уверенность в манере держаться; та особенная бледность наделенного богатым воображением человека науки, для которого кабинетные занятия сделались второй натурой, бледность, подчеркнутая черным одеянием представителя третьего сословия, которое теперь почитали своим долгом носить не только его депутаты, но и все люди, приверженные принципам, провозглашенным революцией; тонкие белые руки хирурга, выглядывающие из-под простых плоеных муслиновых манжет; ноги такие стройные, такие красивые, какими никто из придворных не смог бы похвастать перед знатоками, даже перед знатоками из Бычьего глаза; и при всем том робкое почтение по отношению к женщине, мужественное спокойствие по отношению к больной и полное безразличие по отношению к королеве, — вот все, что Мария Антуанетта сумела разглядеть и отметить своим изощренным умом аристократки в докторе Жильбере в то самое мгновение, когда он переступил порог ее спальни.
Но чем менее вызывающим было поведение Жильбера, тем больше была ярость королевы. Она воображала себе этого человека омерзительным, безотчетно отождествляя его с наглецами, которых часто видела вокруг. Этот непризнанный ученик Руссо, ставший причиной страданий Андре, этот недоносок, ставший мужчиной, этот садовник, ставший доктором, этот борец с древесными гусеницами, ставший философом и властителем дум, невольно представлялся ей похожим на Мирабо, то есть на человека, которого она ненавидела больше всего на свете после кардинала де Рогана и Лафайета.
Пока она не увидела Жильбера, ей казалось, что вместить такую колоссальную волю способен только колосс.
Но когда перед ней предстал человек молодой, стройный, худощавый, статный и элегантный, с нежным приветливым лицом, его обманчивая наружность показалась ей еще одним преступлением. Жильбер, выходец из народа, человек темного, низкого происхождения; Жильбер, крестьянин, деревенщина, виллан, в глазах королевы виновен был в том, что узурпировал внешность дворянина и порядочного человека. Гордая Австриячка, заклятая противница лжи, когда речь шла не о ней, а о других людях, разъярилась и сразу почувствовала лютую ненависть к ничтожному атому, которого стечение стольких различных обид делало ее врагом.
Приближенным королевы, тем, кто привык читать в ее глазах, в безоблачном она настроении или в предгрозовом, легко было заметить, что в глубине ее сердца бушует буря, грохочет гром и сверкают молнии.
Но как было человеческому существу, хотя бы и женщине, объятой вихрем пламени и гнева, разобраться в странных противоречивых чувствах, что теснились в ее душе и терзали ей грудь всеми смертоносными ядами, описанными у Гомера?
Королева взглядом приказала всем, даже г-же де Мизери, удалиться.
Все вышли.
Королева подождала, пока последняя дама закроет за собой дверь, потом снова взглянула на Жильбера и заметила, что он не сводит с нее глаз.
Такая дерзость вывела ее из себя.
Взгляд доктора, по видимости невинный, был неотрывным, пристальным и таким тяжелым, что все в ней восстало против подобной назойливости.
— Почему, сударь, — голос ее прозвучал резко, словно пистолетный выстрел, — вы стоите передо мной и глядите на меня, вместо того чтобы сказать, от чего я страдаю?
Это гневное замечание, вместе с молниями, которые метали глаза королевы, испепелило бы любого из ее придворных; оно заставило бы и маршала Франции, героя, полубога пасть перед королевой на колени и молить о пощаде.
Но Жильбер невозмутимо ответил:
— Государыня, врач судит прежде всего по глазам. Я смотрю на ваше величество не из праздного любопытства, я занимаюсь своим делом: исполняю приказ вашего величества.
— Так вы меня уже осмотрели?
— В меру моих сил, государыня.
— Я больна?
— В обычном смысле слова — нет, но ваше величество пребывает в лихорадочном возбуждении.
— Ах-ах! — сказала Мария Антуанетта с иронией. — Почему же вы не добавляете, что я в гневе?
— С позволения вашего величества, коль скоро вы послали за врачом, врачу пристало изъясняться медицинскими понятиями.
— Пусть так. В чем же причина этого лихорадочного возбуждения?
— Ваше величество слишком умны, чтобы не знать, что врач угадывает материальное зло благодаря своему опыту и знаниям, но он отнюдь не колдун, чтобы, видя человека в первый раз, осветить всю бездну человеческой души.
— Вы хотите сказать, что во второй или третий раз сможете разглядеть не только мои недуги, но и мои мысли?
— Может быть, ваше величество, — холодно ответил Жильбер.
Королева вздрогнула и осеклась; с уст ее готовы были сорваться резкие, язвительные слова, но она сдержалась.
— Вам виднее, вы ведь человек ученый.
Последние слова она произнесла с таким жестоким презрением, что в глазах Жильбера едва не вспыхнуло ответное пламя гнева.
Но этому человеку хватало секундной схватки с самим собой, чтобы успокоиться.
Поэтому с ясным челом он почти тотчас продолжал, как ни в чем не бывало:
— Ваше величество слишком добры, дав мне патент на ученость и не проверив моих знаний.
Королева закусила губу.
— Сами понимаете, я не знаю меры вашей учености, — ответила она, — но вас называют ученым, и я повторяю это вслед за всеми.
— Ах, ваше величество, — почтительно сказал Жильбер с низким поклоном, — не стоит такой умной женщине, как вы, слепо доверять тому, что говорят люди заурядные.
— Вы хотите сказать: народ? — спросила королева с вызовом.
— Люди заурядные, ваше величество, — твердо повторил Жильбер, задевая своею категоричностью болезненно чувствительные к новым впечатлениям струны в душе женщины.
— Ну что ж, — ответила она, — не будем спорить. Говорят, вы ученый, это главное. Где вы получили образование?
— Везде, государыня.
— Это не ответ.
— В таком случае, нигде.
— Это мне больше по душе. Так вы нигде не учились?
— Как вам угодно, государыня, — отвечал доктор с поклоном. — И все-таки вернее сказать "везде".
— Так отвечайте серьезно, — воскликнула королева с раздражением, — но только умоляю вас, господин Жильбер, избавьте меня от этих многозначительных фраз!
Потом, словно говоря сама с собой, продолжала:
— Везде! Везде! Что это значит? Так говорят шарлатаны, знахари, площадные лекари. Вы думаете заворожить меня звучными словами?
Она сделала шаг вперед; глаза ее горели, губы дрожали.
— Везде! Где же именно, господин Жильбер, перечислите, где же именно?
— Я сказал "везде", — невозмутимо ответил Жильбер, — ибо и в самом деле, где я только не учился, ваше величество: в лачуге и во дворце, в городе и в пустыне; ставил опыты на людях и на животных, на себе и на других, как и подобает человеку, который благоговеет перед наукой и рад почерпнуть ее повсюду, где она есть, а это и значит везде.
Королева, почувствовав себя побежденной, метнула на Жильбера грозный взгляд, между тем как он продолжал смотреть на нее с той же невыносимой пристальностью.
Она резко отвернулась, задев и опрокинув маленький столик, на котором стоял только что поданный ей шоколад в чашке севрского фарфора.
Жильбер видел, как упал столик, как разбилась чашка, но не двинулся с места.
Краска бросилась Марии Антуанетте в лицо; она поднесла холодную влажную руку к своему пылающему лбу и хотела вновь поднять глаза на Жильбера, но не решилась.
Сама перед собой она оправдывалась тем, что слишком глубоко презирает его, чтобы замечать его дерзость.
— И кто же ваш учитель? — продолжала королева прерванную беседу.
— Не знаю, как ответить, чтобы снова не обидеть ваше величество.
Королева вновь почувствовала себя хозяйкой положения и набросилась на Жильбера, как львица на добычу.
— Обидеть меня, меня! Вы — обидеть меня, вы! — вскричала она. — О сударь, что вы такое говорите? Вы! Обидеть королеву! Клянусь вам, вы заблуждаетесь. Ах, господин доктор Жильбер, французскому языку вас учили хуже, чем медицине. Особ моего ранга невозможно обидеть, господин доктор Жильбер, им можно наскучить, только и всего.
Жильбер поклонился и шагнул к дверям, но королева не смогла разглядеть в его лице ни малейшего следа гнева, ни малейшего признака досады.
Королева, напротив того, притопывала ногой от ярости; она рванулась вслед за Жильбером, словно для того чтобы удержать его.
Он понял.
— Прошу прощения, ваше величество, — сказал он, — вы правы, я совершил непростительную оплошность, забыв, что я врач и меня позвали к больной. Извините меня, государыня; впредь я все время буду об этом помнить.
И он стал размышлять вслух:
— Ваше величество, как мне кажется, находится на грани нервного припадка. Осмелюсь просить ваше величество взять себя в руки, иначе будет поздно и вы уже не сможете совладать с собой. Сейчас ваш пульс бьется неровно, кровь приливает к сердцу: вашему величеству дурно, ваше величество задыхается; быть может, следовало бы позвать кого-нибудь из придворных дам.
Королева прошлась по комнате, затем снова села и спросила:
— Вас зовут Жильбер?
— Да, ваше величество, Жильбер.
— Странно! У меня сохранилось одно воспоминание времен моей юности; если я вам о нем расскажу, вас, верно, удивит и сильно обидит, что я об этом помню. Впрочем, не страшно! Вы легко исцелитесь от обиды, ведь ваша философская образованность не уступает медицинской.
И королева иронически улыбнулась.
— Хорошо, ваше величество, — сказал Жильбер, — улыбайтесь и смиряйте понемногу ваше нервы насмешкой; одно из самых прекрасных достоинств умной воли — умение управлять собой. Смиряйте, государыня, смиряйте, но только не через силу.
Это врачебное предписание было сделано с таким подкупающим добродушием, что королева, несмотря на заключенную в нем глубокую иронию, не смогла оскорбиться.
Она только возобновила атаку, начав с того места, где остановилась.
— Вот что я вспоминаю…
Жильбер поклонился в знак того, что слушает.
Королева сделала над собой усилие и устремила на него взгляд.
— В ту пору я была супругой дофина и жила в Трианоне. В саду копошился мальчик, весь черный, перепачканный в земле, угрюмый, словно маленький Жан Жак Руссо; он полол, копал, обирал гусениц своими маленькими цепкими лапками. Звали его Жильбером.
— Это был я, ваше величество, — невозмутимо сказал Жильбер.
— Вы? — переспросила Мария Антуанетта с ненавистью. — Так я не ошиблась! Значит, никакой вы не ученый!
— Я полагаю, что если у вашего величества такая хорошая память, то ваше величество вспомнит также, когда это было, — сказал Жильбер, — если я не ошибаюсь, мальчик-садовник, о котором говорит ваше величество, рылся в земле, чтобы заработать себе на пропитание, в тысяча семьсот семьдесят втором году. Сейчас тысяча семьсот восемьдесят девятый год; так что с той поры, о которой говорит ваше величество, прошло семнадцать лет. В наше время это большой срок. Это гораздо дольше, чем надо, чтобы сделать из дикаря ученого человека; душа и ум в некоторых условиях развиваются быстро, как растения и цветы в теплице. Революции, ваше величество, теплицы для ума. Ваше величество смотрит на меня и при всем своем здравомыслии не замечает, что шестнадцатилетний мальчишка превратился в тридцатитрехлетнего мужчину; так что напрасно ваше величество удивляется, что маленький простодушный невежда Жильбер благодаря дуновению двух революций стал ученым и философом.
— Невежда, может быть, но простодушный?.. Вы сказали "простодушный", — в гневе вскричала королева. — Мне послышалось, что вы назвали маленького Жильбера простодушным?
— Если я ошибся, ваше величество, и похвалил этого мальчика за достоинство, каким он не обладал, то я не знаю, откуда вашему величеству лучше меня известно, что он обладал недостатком, этому достоинству противоположным.
— О, это другое дело, — сказала королева, помрачнев, — может, мы когда-нибудь об этом поговорим; а пока давайте вернемся к мужчине, к человеку ученому, к человеку более совершенному, к воплощенному совершенству — к тому, кто сейчас передо мной.
Жильбер пропустил слово "совершенство" мимо ушей. Он слишком хорошо понимал, что это было новое оскорбление.
— Извольте, государыня, — просто ответил Жильбер, — и объясните, зачем ваше величество приказали ему явиться?
— Вы предлагаете свои услуги в качестве королевского медика, — сказала она. — Но вы понимаете, сударь, что меня слишком заботит здоровье моего супруга, чтобы доверить его малоизвестному человеку.
— Я предложил свои услуги, ваше величество, — ответил Жильбер, — и был принят на королевскую службу; у вашего величества нет оснований подозревать меня в недостатке знаний и усердия. Я прежде всего врач политический, меня рекомендовал господин де Неккер. Что же до остального, то если королю когда-нибудь понадобятся мои знания, я буду лечить его телесные недуги, поставив все возможности человеческой науки на пользу творению Создателя. Но главное, ваше величество, я стану для короля не только хорошим советчиком и хорошим врачом, но и добрым другом.
— Добрым другом! — вскричала королева с новым взрывом презрения. — Вы, сударь?! Другом короля?!
— Конечно, — невозмутимо отвечал Жильбер, — почему бы и нет, ваше величество?
— Ах да, опять благодаря вашим тайным способностям, с помощью ваших оккультных наук, — пробормотала она. — Кто знает? Мы уже видели жаков и майотенов; быть может, возвращается эпоха средневековья? Вы возрождаете приворотные зелья и колдовские чары. Вы собираетесь управлять Францией посредством магии. Вы надеетесь стать Фаустом или Никола Фламелем.
— У меня и в мыслях нет ничего подобного, ваше величество.
— Нет в мыслях, сударь! Сколько чудовищ более жестоких, чем чудовища из садов Армиды, более жестоких, чем Цербер, вы усыпили бы у врат нашего ада?
Произнося слова "вы усыпили бы", королева устремила на доктора еще более испытующий взгляд.
Теперь Жильбер невольно покраснел.
То было неизъяснимой радостью для Марии Антуанетты, она почувствовала, что на сей раз ее удар попал в цель и больно ранил врача.
— Ведь вы же умеете усыплять, — продолжала она, — вы учились везде и на всем и несомненно изучили магнетизм вместе с чародеями нашего века, с людьми, которые превращают сон в предателя и выпытывают у него секреты.
— И правда, ваше величество, я часто и подолгу учился у Калиостро.
— Да, у того, кто осуществлял сам и заставлял осуществлять своих последователей моральное воровство, о котором я только что говорила; у того, кто посредством магического усыпления, которое я назвала бы подлостью, отнимал у одних душу, у других тело.
Жильбер снова уловил намек, но на этот раз не покраснел, а побледнел. Королева затрепетала от радости.
"О, ничтожество, — прошептала она, — теперь я отомстила, я ранила тебя и, как видно, до крови".
Но даже самые глубокие волнения недолго были заметны на лице Жильбера. Королева, радуясь победе, неосмотрительно подняла на него глаза, когда он подошел к ней и сказал:
— Ваше величество напрасно стали бы оспаривать у этих ученых мужей, о которых вы изволите говорить, главное достижение их науки: умение усыплять магнетическим сном не жертвы, нет, но пациентов. Особенно несправедливо было бы оспорить у них право всеми возможными средствами стремиться к открытию новых законов: будучи признаны и приведены в систему, они смогут перевернуть мир.
Стоя против королевы, Жильбер смотрел на нее, сосредоточив всю свою волю во взгляде; когда он смотрел так на впечатлительную Андре, она не могла выдержать его взгляда.
Королева почувствовала, как при приближении этого человека по ее жилам пробежал озноб.
— Позор! — сказала она. — Позор людям, злоупотребляющим темными и таинственными силами, чтобы погубить душу или тело!.. Позор Калиостро!
— Ах! — убежденно отвечал Жильбер, — остерегайтесь, ваше величество, слишком строго судить ошибки, совершаемые человеческими существами.
— Сударь!
— Всякий человек порой ошибается, ваше величество, всякий человек вольно или невольно вредит другому человеку, и без себялюбия, залога независимости каждого, мир был бы не более чем огромным и вечным полем брани. Одни скажут: все очень просто, лучшие — это те, кто добры. Другие скажут: лучшие — это те, кто менее злы. Ваше величество, чем выше судья, тем снисходительнее он должен быть. С высоты трона вы меньше чем кто бы то ни было вправе строго осуждать чужие прегрешения. Вы, восседающая на земном престоле, явите высшую снисходительность, как Господь, восседающий на престоле небесном, являет высшее милосердие.
— Сударь, — возразила королева, — я иначе смотрю на свои права и обязанности, я царствую для того, чтобы карать и вознаграждать.
— Не думаю, ваше величество. По моему мнению, напротив, вы, женщина и королева, возведены на престол для того, чтобы примирять и прощать.
— Надеюсь, вы не собираетесь читать мне нравоучений, сударь?
— Ни в коем случае, я всего лишь отвечаю вашему величеству. У меня тоже сохранилось одно воспоминание, причем более раннее, чем ваши трианонские впечатления, — воспоминание о том, как Калиостро, про которого вы сейчас упомянули и чье учение отвергли, в садах замка Таверне доказал дофине могущество этой неведомой мне науки, о чем она, без сомнения, не должна забыть, ведь это доказательство произвело на нее впечатление столь сильное, что она лишилась чувств.
Жильбер попал в цель; правда, он разил наугад, но случай помог ему, и удар был таким метким, что королева побелела как полотно.
— Да, — сказала она хрипло, — да, правда, он явил мне во сне отвратительную машину; но я и поныне не знаю, существует ли эта машина в действительности?
— Не знаю, что бы вам показал, ваше величество, — продолжал Жильбер, довольный произведенным впечатлением, — но я доподлинно знаю, что нельзя оспаривать титул ученого у человека, приобретающего такую власть над себе подобными.
— Себе подобными! — презрительно пробормотала королева.
— Пусть я ошибаюсь, — продолжал Жильбер, — но в этом случае он обладает еще большим могуществом, ибо склоняет до своего уровня под гнетом страха головы королей и князей земли.
— Позор, повторяю вам, позор тем, кто злоупотребляет слабостью и доверчивостью.
— Иными словами, позор тем, кто пользуется наукой?
— Химеры, ложь, подлость!
— Что это значит? — спокойно спросил Жильбер.
— Это значит, что Калиостро — подлый шарлатан и что его так называемый магнетический сон — преступление.
— Преступление?
— Да, преступление! — настаивала королева. — Ибо это воздействие пойла, отравы, яда, и человеческое правосудие в моем лице сумеет настигнуть и покарать тех, кто изготовляет подобные зелья.
— Ваше величество, ваше величество, — терпеливо увещевал Жильбер, — молю вас о снисхождении к тем, кто совершил ошибку в этом мире.
— А, так вы раскаиваетесь?
Королева заблуждалась: по мягкому голосу Жильбера она заключила, что он просит за себя.
Она заблуждалась, и этом своим преимуществом Жильбер не преминул воспользоваться.
— В чем? — спросил он, устремив на Марию Антуанетту пылающий взор; она не смогла выдержать его и опустила глаза, как от света солнечного луча.
Преодолев смятение усилием воли, она сказала:
— Королеве не задают вопросов и не могут нанести обиды; вы новичок при дворе, и запомните это; но вы, кажется, говорили о тех, кто совершил ошибку, и взывали к моему снисхождению?
— Увы, ваше величество, — сказал Жильбер, — какое человеческое существо можно назвать непогрешимым? То, которое так глубоко забилось в скорлупу своей совести, что уже недоступно постороннему глазу? Вот что часто именуют добродетелью. Будьте снисходительны, ваше величество.
— Но если так рассуждать, — неосторожно начала королева, — то для вас, сударь, для вас, ученика тех людей, чей взгляд ищет истину даже на дне сознания, нет добродетельных существ?
— Это верно, ваше величество.
Она разразилась смехом, в котором звучало откровенное презрение.
— Помилуйте, сударь! — воскликнула она. — Извольте вспомнить, что вы не на площади, где вас слушают глупцы, крестьяне и патриоты.
— Поверьте, ваше величество, я знаю, с кем говорю, — возразил Жильбер.
— Тогда больше почтения, сударь, либо больше притворства. Окиньте взглядом свою жизнь, измерьте глубины совести, — а она у людей, которые трудились на самых разных поприщах, несмотря на их гений и опыт, должна быть такая же, как и у всех смертных; припомните хорошенько все, что было в ваших помыслах низкого, вредного, преступного, все жестокости, насилия, даже преступления, какие вы, быть может, совершили. Не перебивайте меня! И когда вы подведете итог, господин доктор, склоните смиренно голову и не приближайтесь более в надменной гордыне к обиталищу королей, ведь им — во всяком случае, пока не будет суждено иначе — доверено Богом читать в душах людей, преступивших закон, проникать в глубины их совести и налагать без жалости и снисхождения кару на виновных. Вот что вам надлежит сделать, сударь. Раскаяние вам зачтется. Поверьте мне, лучшее средство исцелить столь больную душу, как ваша, было бы стать отшельником и жить вдали от почестей, ибо они внушают людям ложные представления об их величии. Так что я посоветовала бы вам держаться подальше от двора и отказаться от желания врачевать недуги его величества. Вам следует взяться за лечение, которое угоднее Господу, нежели любое другое: вам надо излечить самого себя. У древних ведь даже есть поговорка: "Ipse сura, medici".
Однако, вместо того чтобы возмутиться этим предложением, которое королева считала самым неприятным для Жильбера завершением беседы, он мягко ответил:
— Я уже сделал все, что мне советует ваше величество.
— Что сделали, сударь?
— Я подумал.
— О себе?
— Да, о себе, ваше величество.
— Ну и как, верно ли я угадала то, что вы увидели в глубинах собственной души?
— Не знаю, что имеет в виду ваше величество, но сам я понимаю, что человек моих лет, должно быть, не однажды прогневил Бога!
— Вы всерьез говорите о Боге?
— Да.
— Вы?
— Почему бы и нет?
— Ведь вы философ! Разве философы верят в Бога?
— Я говорю о Боге, и я верю в Бога.
— И вы не удаляетесь от света?
— Нет, ваше величество, я остаюсь.
— Берегитесь, господин Жильбер.
И на лице королевы появилось выражение смутной угрозы.
— О, я хорошо все обдумал, ваше величество, и пришел к выводу, что я не хуже других: у каждого свои грехи. Я почерпнул эту аксиому не из книг, но из знакомства с другими людьми.
— Так вы всезнающи и безупречны? — насмешливо спросила королева.
— Увы, ваше величество, если не всезнающ и не безупречен, то, по крайней мере, довольно сведущ в человеческих горестях, довольно закален в глубоких страданиях. Поэтому, видя круги под вашими усталыми глазами, ваши нахмуренные брови, складку, что пролегла около вашего рта, борозды, что называют прозаическим словом морщины, я могу сказать вам, сколько вы перенесли суровых испытаний, сколько раз ваше сердце тревожно билось, сколько раз оно доверялось другому сердцу и оказывалось обманутым. Я скажу все это, ваше величество, когда вам будет угодно; я уверен в том, что вы не уличите меня во лжи; я скажу вам это, изучив вас взглядом, который умеет и хочет читать в человеческом лице; и когда вы почувствуете тяжесть этого взгляда, когда вы почувствуете, что любознательность эта проникает в глубины вашей души, как лот в глубины моря, тогда вы поймете, что я многое могу, ваше величество, и если я не даю себе воли, то заслуживаю признательности, а не враждебности.
Его речи — речи мужчины, чья твердая воля бросает вызов женщине, его полное пренебрежение к этикету в присутствии королевы — все это произвело на Марию Антуанетту действие неописуемое.
Она почувствовала, как взор ее застилает туман, мысли путаются, а ненависть сменяется ужасом. Королева бессильно уронила отяжелевшие руки и отступила назад, подальше от грозного незнакомца.
— А теперь, ваше величество, — проговорил Жильбер (он ясно видел, что с ней творится), — понимаете вы, как мне легко узнать, что вы скрываете от всех и от самой себя; понимаете вы, как мне легко усадить вас в кресло, к которому пальцы ваши безотчетно тянутся в поисках опоры?
— О! — в ужасе произнесла королева, чувствуя, как ее до самого сердца пробирает неведомая дотоле дрожь.
— Стоит мне произнести про себя слово, которое я не хочу говорить вслух, — продолжал Жильбер, — стоит выказать волю, которую я не хочу проявлять, и вы окажетесь в моей власти. Вы сомневаетесь, ваше величество. О, не сомневайтесь, не вводите меня в искушение! Ведь если вы хотя бы раз введете меня в искушение… Но нет, вы ни в чем не сомневаетесь, не правда ли?
Едва держась на ногах, подавленная, растерянная, Мария Антуанетта цеплялась за спинку кресла со всей силой отчаяния и яростью существа, чувствующего, что сопротивление бесполезно.
— О, поверьте, ваше величество, — продолжал Жильбер, — не будь я самым почтительным, самым преданным, самым смиренным из ваших подданных, я произвел бы ужасный опыт и тем самым убедил вас в своих возможностях. Но не бойтесь; я низко склоняю голову перед королевой, а более всего — перед женщиной; я трепещу, чувствуя, как рядом бьется ваша мысль, и я скорее покончу с собой, чем стану смущать вашу душу.
— Сударь! Сударь! — вскричала королева, взмахнув руками так, словно хотела оттолкнуть Жильбера, стоявшего от нее не менее чем в трех шагах.
— А между тем, — продолжал Жильбер, — вы приказали заключить меня в Бастилию. Вы сожалеете о ее захвате лишь потому, что народ вызволил меня оттуда. Глаза ваши горят ненавистью к тому, кого вам лично не в чем упрекнуть. И погодите, погодите, кто знает, не вернется ли к вам теперь, когда я ослабляю свое воздействие, вместе с дыханием сомнение?
И правда, как только Жильбер перестал управлять Марией Антуанеттой посредством взгляда и жестов, она вскочила, как птица, которая, освободившись из-под душного стеклянного колпака, пытается снова запеть и взлететь над землей. Вид ее был грозен.
— Ах, вы сомневаетесь, вы смеетесь, вы презираете! Ну что ж! Хотите, ваше величество, я открою вам ужасную мысль, что пришла мне в голову? Вот что я собирался сделать: выведать у вас самые задушевные, самые сокровенные тайны; заставить вас написать их здесь, за этим столом, и потом, разбудив вас, доказать вам посредством вашего собственного почерка, сколь невыдуманна власть, которую вы, судя по всему, отрицаете; а главное, сколь велико терпение и, не побоюсь этого слова, благородство человека, которого вы сейчас оскорбили и оскорбляете уже целый час, хотя он ни на мгновение не давал вам на то ни права, ни повода.
— Заставить меня спать, заставить меня говорить во сне, меня, меня! — вскричала королева, побледнев. — Да как вы смеете, сударь? Да знаете ли вы, что это такое? Знаете ли вы, чем мне грозите? Это преступление называется оскорблением величества. Учтите: едва проснувшись, едва овладев собой, я приказала бы покарать это преступление смертью.
— Ваше величество, — отвечал Жильбер, не сводя глаз с охваченной неистовым волнением королевы, — не торопитесь обвинять и особенно угрожать. Конечно, я мог бы усыпить ваше величество; конечно, я мог бы вырвать у женщины все ее секреты, но, поверьте, я никогда не стал бы этого делать во время разговора королевы со своим подданным наедине, во время разговора женщины с чужим мужчиной. Повторяю, я мог бы усыпить королеву и нет для меня ничего легче, но я никогда не позволил бы себе ее усыпить, я никогда не позволил бы себе заставить ее говорить без свидетелей.
— Без свидетелей?
— Да, ваше величество, без свидетеля, который запомнил бы все ваши слова, все ваши движения, в конечном счете, все подробности сцены, чтобы по окончании сеанса у вас не осталось ни тени сомнения.
— Свидетель! — вскричала королева. — И кого же вы прочили в свидетели? Подумайте, сударь, это было бы преступно вдвойне, ибо у вас появился бы сообщник.
— А если бы этим сообщником, ваше величество, стал не кто иной, как король? — спросил Жильбер.
— Король! — воскликнула Мария Антуанетта с ужасом, который выдает замужнюю женщину сильнее, чем признание сомнамбулы. — О господин Жильбер! Господин Жильбер!
— Король, — спокойно повторил Жильбер, — король ваш супруг, ваша опора, ваш защитник. Король рассказал бы вам по вашем пробуждении, государыня, с каким почтением и достоинством я держался, доказывая свое умение достойнейшей из королев.
Договорив до конца, Жильбер дал королеве время оценить всю глубину его слов.
Мария Антуанетта несколько минут хранила молчание, нарушаемое только ее прерывистым дыханием.
— Сударь, — сказала она, — после всего, что вы мне сказали, вы должны стать моим смертельным врагом…
— Или испытанным другом, ваше величество.
— Невозможно, сударь, дружба не уживается со страхом и недоверием.
— Дружба между подданным и королевой может держаться единственно на доверии, которое внушает подданный. Вы это уже сами поняли, не правда ли? У кого с первого слова отняли возможность вредить — не враг, особенно когда он сам себе запретил пускать в ход свое оружие.
— Можно ли вам полностью доверять, сударь? — спросила королева, с тревожным вниманием вглядываясь в лицо Жильбера.
— Отчего бы вам мне не верить, ваше величество, ведь у вас есть все доказательства моей правдивости?
— Люди переменчивы, сударь, люди переменчивы.
— Ваше величество, я дал обет, какой давали некогда, отправляясь в путь, иные прославленные мужи, владевшие опасным оружием. Я буду пользоваться своими преимуществами только для того, чтобы отвести от себя удар. "Не для нападения, но для защиты" — вот мой девиз.
— Увы! — смиренно сказала королева.
— Я понимаю вас, ваше величество. Вам больно видеть свою душу в руках врача, ведь вы негодовали, даже когда вам приходилось доверять докторам свое тело. Вооружайтесь смелостью, вооружайтесь доверием. Тот, кто на деле доказал вам ныне свою кротость, дает вам добрый совет. Я хочу вас любить, ваше величество; я хочу, чтобы все вас любили. Я представлю на ваш суд идеи, что уже высказал королю.
— Берегитесь, доктор! — серьезно сказала королева. — Вы поймали меня в ловушку; напугав женщину, вы думаете, что сможете управлять королевой.
— Нет, ваше величество, — ответил Жильбер, — я не жалкий торгаш. У меня одни убеждения, у вас конечно же другие. Я хочу сразу опровергнуть обвинение, которое вы постоянно выдвигали бы против меня, в том, что я напугал вас, дабы подчинить ваш разум. Скажу больше, вы первая, в ком я вижу разом все страсти женщины и всю властность мужчины. Вы можете быть женщиной и другом. Вы способны в случае нужды соединить в себе все человечество. Я восхищаюсь вами и буду вам служить. Я буду вам служить, ничего не требуя взамен, только ради того, чтобы изучить ваше величество. Более того, чтобы услужить вам, я предлагаю вот что: если я покажусь вам слишком неудобной дворцовой мебелью, если впечатление от сегодняшней сцены не изгладится у вас из памяти, настоятельно прошу вас, умоляю вас — прикажите мне удалиться.
— Приказать вам удалиться! — воскликнула королева с радостью, не укрывшейся от Жильбера.
— Ну что ж! Решено, сударыня, — ответил он с изумительным хладнокровием. — Я даже не стану говорить королю то, что собирался сказать, и уйду. Вам будет спокойнее, если я буду далеко?
Она взглянула на него, удивленная такой самоотверженностью.
— Я догадываюсь, ваше величество, о чем вы подумали, — продолжал он. — Будучи более сведущей, чем кажется на первый взгляд, в тайнах магнетического влияния, столь вас испугавших, вы сказали себе, что в отдалении я буду столь же опасен.
— Каким образом? — удивилась королева
— Очень просто, ваше величество. Человек, желающий нанести кому-либо вред теми средствами, в злоупотреблении которыми вы только что упрекали моих учителей и меня, способен одинаково успешно сделать это, находясь в ста льё, в тысяче шагов или даже в трех шагах! Впрочем, не тревожьтесь, ваше величество, я не буду делать никаких попыток вредить вам.
Королева на секунду задумалась, не зная, что ответить этому странному человеку, заставлявшему ее отказываться от самых твердых своих решений.
Неожиданно в глубине коридоров послышались шаги; Мария Антуанетта подняла голову.
— Король! — воскликнула она. — Король идет!
— Тогда, ваше величество, ответьте, пожалуйста, оставаться мне или уходить?
— Но…
— Поспешите, ваше величество; если вам угодно, я могу уклониться от встречи с королем. Ваше величество укажет мне, через какую дверь выйти.
— Останьтесь, — промолвила королева.
Жильбер поклонился; Мария Антуанетта всматривалась в его лицо: быть может, победа оставила в нем более заметный след, чем гнев или тревога?
Жильбер хранил бесстрастие.
"Мог бы выказать хоть какую-то радость", — подумала королева.