Книга: Дюма. Том 53. Прусский террор. Сын каторжника
Назад: V ОХОТНИК И ЕГО СОБАКА
Дальше: XVII ГРАФ КАРЛ ФОН ФРЕЙБЕРГ

XI
САБЕЛЬНЫЙ УДАР ПО РУКЕ

Немцы не пользуются острием шпаги, и дуэли у них безопасные — обычай этот пошел от студентов. Их удары обычно направлены в голову, всегда покрытую фетровой шляпой, прочной и непроницаемой для лезвия, а еще чаще — в лицо. В университетских дуэлях локтевой сгиб и запястья обычно бывают неуязвимы благодаря плотным шейным платкам (ими обвязывают эти места).
Но руки — это мишень для порезов и шрамов.
Принесенное секундантами оружие было того рода, что военные используют в драке со студентами — единственными штатскими, от дуэли с которыми они не могут отказаться.
Впрочем, повсеместно благородный человек нм ране отказаться от дуэли, если ему ее предлагает простой горожанин.
Такие сабли называются рапирами и у нас. Кисть руки на них полностью окружена металлической сеткой, ироде сетки шотландских палашей. Лезвие у них тоже прямое, но гораздо тоньше и чуть длиннее, слегка гибкое и наточенное как бритва.
У студентов есть два дуэльных положения к бою. Одно: сабля острием вниз, постановка в первой позиции — таким образом парировать можно и в первой, и во второй позициях, а лицо защищено железной сеткой рукояти. Удары наносятся либо снизу, из-под руки противника, либо тогда, когда шпага совершает поворот из второй в первую позицию.
Другое похоже на французскую боевую стойку — кварту, но, тем не менее, в нем есть и чуточку от третьей позиции; однако оно выше нашего, потому что, как я уже сказал, немцы не отражают ударов, нанесенных по низу живота и бедрам; впрочем, такие удары отводятся саблями секундантов.
Есть и еще разница между немецким и нашим фехтованием: бойцы с противоположного берега Рейна наносят свои рубящие удары, не поворачивая руки, только тыльной стороной сабли, не лезвием. Таким образом, только острие оружия покачивается с некоторой быстротой, в то время как грудь прикрыта сеткой рапиры.
Опасаясь ударов острием сабли, майор принял вторую позицию.
Бенедикт встал небрежно: ему известен был немецкий способ фехтования — к его обычаям он присмотрелся во время своей учебы в Гейдельберге, где у него было семь или восемь дуэлей.
Эта сабля с сеткой, тяжестью своей облегчающей лезвие, не раздражала его.
В Германии оскорбленная сторона первой наносит удар. При этом вызов может рассматриваться как оскорбление.
Бенедикт подождал.
— Начинайте, господа! — дал команду полковник.
Первый удар был нанесен майором с быстротой, способной поспорить с молнией.
Но при всей своей стремительности, удар провалился в пустоту. Бенедикт, предупрежденный ощущением клинка, которое столь четко вырабатывается с привычкой к фехтованию, отпрыгнул на три шага в тот самый миг, когда лезвие противника отделилось от его собственного, и так и стоял открытый, держа острие вниз и насмешливо улыбаясь, отчего стали видны его превосходные зубы.
Майор на миг растерялся. Он повернулся на месте, по не сделал ни шагу.
Однако, поскольку немец твердо решил устроить из дуэли серьезный бой, он шагнул вперед, и туз же, угрожая, дорогу ему преградило острие сабли. Он невольно отступил.
Тогда Бенедикт устремил свой взгляд и глаза противнику, и стал кружить «округ него, наклоняясь то «право, то «лево, но нее время с опушенной саблей, готовой к удару.
Майор почувствовал, что против воли заворожен. Ему захотелось побороть такое влияние на себя, и он решительно шагнул вперед, держа саблю в воздухе.
В тот же миг он почувствовал холод металла. Бенедикт сделал выпад, и острие его рапиры, пройдя сквозь рубашку майора, появилось с другой стороны.
Все решили, что сабля проткнула его тело насквозь, но майор продолжал неподвижно стоять перед своим противником всего в трех шагах от него.
Подбежали секунданты.
— Ничего, ничего, — сказал им майор.
Затем, поняв, что Бенедикт пожелал только проткнуть ему рубашку, он сказал:
— Сударь, будем продолжать бой, и серьезно.
— Э, сударь! — отозвался Бенедикт. — Если бы я сделал серьезный выпад, вы, понятно, были бы уже мертвы.
— Защищайтесь же! — с яростью крикнул майор. — И не забывайте, что я борюсь, чтобы убить или быть убитым.
Бенедикт сделал шаг назад и опустил саблю.
— Прошу прошения, господа, — сказал он, — вы видите, что со мною только что произошла беда. Хотя я твердо решил не пользоваться острием, случилось так, что я сейчас в двух местах продырявил рубашку этого господина. Рука могла продолжить свое движение, не желая подчиниться мысли. А ведь я приезжаю в страну не для того, чтобы восставать против ее обычаев, особенно если они человеколюбивы.
И, подойдя к скале, давшей название поляне, он вставил острие своей сабли в трещину на каменной глыбе и отломил его на дюйм.
Майор пожелал последовать его примеру.
— Вам это ни к чему, сударь, — возразил Бенедикт, — вы же не пользуетесь острием.
Вынужденный вести простой бой саблей, Бенедикт скрестил со своим противником лезвия; они могли драться только на близком расстоянии, впрочем, Бенедикт то и дело покидал своего противника и отступал на полшага назад, а потом наступал опять, и делал это так, чтобы, благодаря его действиям, сабле майора оставалось состязаться лишь с пустотой. Наконец, приди к нетерпение, майор захотел шагнуть подальше и сделал выпад. Его оружие, не встретив сопротивления, опустилось и непроизвольно оказалось направлено вперед.
Бенедикт отразил удар из второй позиции и, ответным выпадом уткнув саблю в грудь противнику, сказал ему:
— Видите, я правильно сделал, что отломил острие рапиры. Без этого ваша рубашка была бы проткнута насквозь вместе с телом.
Майор ничего не ответил, но быстро снова встал в боевую стойку.
Перед ним был опытный боец, уверенный в своих движениях, владевший собой, умевший сочетать вместе с французской живостью хладнокровие человека, отважного и знающего свои силы.
На этот раз Бенедикт, полагая, что пора кончать, остался на месте, спокойно, но угрожающе сдвинул брови, не отводя пристального взгляда, опустив лезвие и все время держась полусогнутым в своей оборонительной позиции. Похоже, на этот раз он решил подождать, но, поскольку все в его поведении оставалось непредсказуемым, он вдруг прыгнул на шаг вперед без подготовки, без вызова, словно ягуар, резко опустил голову и из-под руки противника, внезапно призванного к защите, провел удар, оставивший след на его груди; после этого он тут же отпрыгнул назад и опустил саблю, оказавшуюся в исходном положении.
Разрезанная словно бритвой, рубашка окрасилась кровью.
Секунданты бросились было к ним.
— Не беспокойтесь, — вскричал майор, — ничего нет, простая царапина! Не стану отрицать, что у этого господина рука не легкая.
И он встал в положение к бою.
Однако, несмотря на свою смелость, он колебался. Его поражало это проворство, и он инстинктивно почувствовал ожидающую его очень большую опасность. Сомнений не было, противник сохранял дистанцию и все время оказывался вне досягаемости его сабли, выжидая, когда враг, атакуя, раскроется. Майор понимал, что его противник до сих пор только развлекался, но дуэль подходила к концу и при первой и самой малой ошибке он будет жестоко наказан. В замешательстве не находя обычной опоры о клинок противника, держа свою саблю в руке, он лишался чутья и терял сообразительность.
Все его умение фехтовать было повергнуто в ничто. Этот клинок, с которым ему не удавалось скреститься и который внезапно возникал перед ним, действуя разумно и умело, опытный в такого рода борьбе, парализовал всю его отвагу.
Он нс мог позволить ни одного опрометчивого движения перед врагом, все время находившимся вне дистанции, столь бесстрастным и столь проворным, явно желавшим завершить этот бой как артист, каковым он и был, то есть каким-нибудь блестящим выпадом или же, что казалось невозможным, желал, подобно античному гладиатору, умереть в величественной позе.
Но вот, в отчаянии видя перед собою это красивое тело, эту вызывающую и полную изящества защиту, эту подзадоривающую улыбку на губах, майор почувствовал, как кровь бросилась ему в лицо, и, не сдержавшись, он процедил сквозь зубы:
— Der ist der Teul'el! («Но это же дьявол!»)
И, сделав прыжок вперед, забыв об острие противника — ведь оно все равно было сломано, — он поднял руку и обрушил на Бенедикта удар саблей со всей силой, но при этом совершил ошибку — подался вперед вслед за рукой.
Подобный удар сабли, если от него не увернуться или его не отразить, должен был рассечь голову, как рассекают яблоко.
Но и на этот раз клинок встретил только пустоту, Бенедикт в легкой и изящной уловке, хорошо известной французским мастерам, опять ушел от него.
В тот же миг зрителям показалось, что вспыхнула молния, рука майора вся покрылась кровью и бессильно повисла вдоль тела. Кисть выронила оружие — теперь саблю поддерживал только темляк, и она повисла острием к земле.
Секунданты поспешили к майору, который, все больше бледнея, тем не менее кивнул своему врагу, улыбнулся и сказал:
— Благодарю вас, сударь; первый раз вы могли проткнуть меня насквозь, а продырявили только рубашку, второй раз вы могли разрезать меня пополам, а я отделался только бритвенным порезом, третий раз вы могли по своему выбору рассечь мне голову или лишить меня руки, а я отделался всего лишь легким ударом. Теперь вам остается сказать мне, сударь, чтобы остаться со мною до конца любезным, по какой причине вы пощадили меня.
— Сударь, — произнес Бенедикт с улыбкой, — однажды, будучи в гостях у господина Фелльнера, бургомистра Франкфурта, я был представлен красавице, прелестной женщине, обожающей своего мужа. Ее зовут госпожой баронессой фон Белов. Получив вашу карточку, я подумал, что эта дама, возможно, ваша родственница, и хотя она, и без того прелестная, в трауре должна была бы стать еще красивее, я не захотел, чтобы подобному расцвету красоты она была бы обязана мне.
Майор посмотрел Бенедикту прямо клико, и, как бы ни владел собой солдат со стальным сердцем, на глазах у него проступили слезы.
— Госпожа фон Белок — мои жена, сударь, — сказал он, — и поверьте, что, где бы вы ее ни встретили отныне, к ее приветствии, обращенном к вам, будет заключаться следующий смысл: «Мой муж глупо искал с нами ссоры, сударь; из любви ко мне вы избавили его от смерти, так будьте же благословенны!» — и она протянет вам руку с такой же благодарностью, с какой я теперь протягиваю вам мою.
Затем, смеясь, он прибавил:
— Извините, что я протягиваю вам левую руку. По вашей вине я не могу дать вам правую.
И на этот раз, хотя рана его коксе не была опасной, майор Фридрих не оттолкнул хирурга.
Мгновенно рукав рубашки у майора был разорван, и стала видна продольная рана, неглубокая, но страшная на вид: она тянулась от дельтовидной мышцы до предплечья.
Хирург пошел смочить полотенце к ледяной коде ручья у подножия скалы и обернул им руку майора. Затем он соединил края раны пластырем.
Все приходили в ужас от того, чем все могло бы обернуться, если бы тот, кто нанес рану, не отдернул саблю к себе, вместо того, что было так легко, ударить ею со всего размаха.
Хирург подбодрил майора, заверив, что тому ничто не помешает этим же вечером уехать во Франкфурт.
Бенедикт предложил свою карету недавнему противнику, но тот, поблагодарив, решил не спешить с отъездом, поскольку ему было любопытно посмотреть, как развернутся события у других дуэлянтов. Он объяснил причину своей задержки тем, что обязан, дабы не нарушать правил учтивости, подождать г-на Георга Клейста.
Господин Георг Клейст, уже по первой дуэли имевший возможность судить о том, с каким человеком он связался, предпочел бы оказаться за двадцать льё от места дуэли, но он сохранил самообладание и, хотя и сильно побледнел, наблюдая за первой схваткой, а еще больше — когда увидел, как перевязывали рану майора, сказал первым:
— Извините, что я беспокою вас, господа, но теперь моя очередь.
— Подчиняюсь вашим приказаниям, — сказал Бенедикт.
— Вы не одеты так, как это полагается человеку, собирающемуся стреляться на пистолетах, — заметил Бенедикту, осмотрев его костюм, полковник Андерсон.
— Честное слово, — ответил Бенедикт, — меня не заботит, каким оружием я буду драться; меня заботит лишь то, чтобы чувствовать себя непринужденно во время дуэли. Вот и все.
— Вы можете, по крайней мере, опять надеть свою куртку и застегнуть ее.
— Уф! Слишком жарко!
— Может быть, нам следовало начать с пистолетов. Дуэль на саблях должна была до крайности натрудить вам руку.
— Моя рука — моя рабыня, дорогой полковник, она знает, что обязана меня слушаться, и вы сейчас посмотрите ее в работе.
— Хотите посмотреть на пистолеты, на которых вы будете стреляться?
— Вы их видели?
— Да.
— Что это за система?
— Дуэльные пистолеты, их взяли напрокат с утра у одного оружейника с Большой площади.
— Двуствольные?
— Нет, одноствольные.
— Позовите моего второго секунданта и проследите за тем, как зарядят оружие.
— Иду.
— Главное, чтобы не выскользнули пули.
— Я сам всажу их в ствол.
— Полковник, — сказали дна прусских офицера, — хотите руководить заряжанием?
— Я пришел для этого. Но, послушайте, как же такое случилось, — сказал полковник Андерсон, — у господина Георга Клейста теперь будет только один секундант?
— Пусть оба эти господина останутся со стороны господина Клейста, — сказал майор, — а я перехожу на сторону господина Бенедикта.
И так как его уже перевязали, он пошел и сел на скалу, давшую название поляне.
— Спасибо, сударь, — с улыбкой сказал Бенедикт, — вы знаете, что мы бьемся не на жизнь, а на смерть.
В это время заряжались пистолеты, и полковник Андерсон, как и обещал, собственноручно вогнал пули в стволы пистолетов.
Бенедикт подошел к майору.
— Итак, — сказал ему тот серьезным тоном, — вы что, его убьете?
— Что вы хотите! С пистолетом не шутят, это ведь не сабля или шпага.
— У вас, должно быть, есть какой-нибудь способ увечить людей, когда вы не хотите нанести им смертельную рану или убить их наповал.
— И все же я не могу не попасть I» пего ради пашет удовольствия. Он цель пойдет распекать на все лады, что я никудышный стрелок.
— Так! Выходит, я наставляю праведника. Спорю, вы что-то задумали.
— Уж конечно, задумал, но нужно, чтобы он сам поступал благоразумно.
— Что же ему нужно делать?
— Ничего, пусть не двигается, это ведь нетрудно.
— Вот они гам закончили.
И в самом деле, секунданты определяли шаги. Отмерив сорок пять шагов, полковник Андерсон отмерил еще с каждой стороны по пятнадцать и в виде барьера, который нельзя было переступать, положил с каждой стороны сабельные ножны, тогда как воткнутые в землю сабли отмечали точки отправления.
— По местам, господа! — крикнули секунданты.
Более всех прочих, несомненно, был увлечен всей этой подготовкой Франц Мюллер. Он первый раз видел, как люди играют жизнью, встав один против другого, и все больше восхищался тем, кто делал это легко и весело.
А ведь тот, кто делал это легко и весело, был Бенедикт, его противник, этот ненавистный француз.
Таким образом, Францу Мюллеру пришлось в душе превозносить и ненавидеть одного и того же человека, и притом одновременно.
Но его восхищение достигло полного восторга, когда, после того как г-н Георг Клейст выбрал себе пистолет, полковник принес другой Бенедикту, а тот за беседой с майором даже не взглянул на оружие и, продолжая болтать с раненым г-ном Фридрихом, пошел и занял свое место.
Противники стояли на наибольшем расстоянии друг от друга.
— Господа, — произнес полковник Андерсон, — вы стоите в сорока пяти шагах друг от друга. Каждый из вас может по собственному усмотрению сделать пятнадцать шагов перед тем как выстрелить или же стрелять прямо со своего места. Сигнал даваться не будет. Господин Георг Клейст стреляет первым и когда захочет. Господин Георг Клейст сможет защитить своим уже разряженным пистолетом ту часть тела, которую он пожелает. То же самое я говорю и в адрес господина Бенедикта.
— Начинайте, господа!
Оба противника начали сходиться. Подойдя своим обычным шагом к барьеру, Бенедикт подождал и, вместо того чтобы постараться как можно меньше выставлять себя, подставил себя под огонь, встав перед противником и скрестив руки. Легкий ветерок трепал ею полосы и раздувал рубашку, расстегнутую на груди.
Одетый во все черное, с непокрытой головой, и наглухо застегнутом рединготе, г-н Клейст шел, шаг за шагом, усилием ноли преодолевая свое внутреннее сопротивление. Подойдя к барьеру, он остановился.
— Вы готовы, сударь? — спросил он у Бенедикта.
— Да, сударь.
— Вы не стараетесь прикрыться?
— Это не в моих привычках.
Тогда г-н Клейст, съежившись, словно именно в него сейчас должны были стрелять, медленно поднял пистолет и выстрелил.
Бенедикт услышал у самого уха легкий свист, почувствовал быстро пронесшийся ветер у себя в волосах: пуля противника прошла в пяти сантиметрах от его головы…
В тот же миг противник поднял пистолет и загородил им себе лицо, но от невольного нервного напряжения рука его слегка дрожала.
— Сударь, — сказал ему Бенедикт, — вы были любезны, обратившись ко мне с разговором перед выстрелом, что между противниками обычно не делается, и вы поступили так для того, чтобы напомнить мне, что я должен был прикрыться. Не будет ли вам угодно позволить мне в свою очередь дать вам совет или скорее обратиться к вам с просьбой?
— Какого рода, сударь? — откликнулся журналист, все так же прикрываясь своим оружием.
— Мне хотелось бы, чтобы выдержали пистолет твердо! Он не стоит на месте. А я хотел бы всадить пулю в ложе вашего пистолета, что мне очень трудно будет сделать, если вы не станете держать его крепко, и совершенно против моей воли приведет к тому, что я попаду вам пулей либо в щеку, либо в тыльную часть головы. А если вы станете держать ваше оружие вот как сейчас…
Он быстро поднял пистолет и выстрелил.
— Ну вот, дело сделано!
Движение, которое предшествовало выстрелу, было очень быстрым, и казалось, что Бенедикт даже не целился.
Но в ту же минуту, когда послышался выстрел, секунданты увидели, что пистолет, которым прикрывался г-н Клейст, взлетел и распался на куски, а тот, кто его держал, покачнулся и упал на колено.
— Ах! — сказал майор. — Вы его убили!
— Не думаю, — ответил Бенедикт, — я должен был попасть между двух винтов, которые держат спусковой механизм. На землю его бросило отдачей от удара.
Хирург и оба секунданта поспешили к раненому, продолжавшему держать в руке лишь рукоятку своего пистолета. От глаза до челюсти по щеке у нею растекался огромный синяк. Это была, как и сказал Бенедикт, отдача от улара пули, но сама пуля никак не задела журналиста.
Ствол пистолета валялся it одной стороне, спусковой механизм — в другой. Пуля застряла в механизме точно между двумя винтами.
Стоило ей ударить прямо в голову там, где она попала в спусковой механизм пистолета, она разбила бы верхнюю челюсть и проникла бы в мозг.
Перевязка оказалась излишней. Ушиб был из самых сильных, но кровь выступила только в двух местах, там, где лопнула кожа. Смоченная в ручье тряпка оказалась единственным средством, которое хирург посчитал подходящим для лечения раненого.
Франц Мюллер проследил за этим вторым поединком с еще большим интересом, чем за первым. Но при виде развязки, принесшей честь врагу его страны, в нем поднялась ненависть к французу, еще больше разгорелось национальное чувство, став еще более агрессивным. Самая ужасная брань и самые грубые угрозы вырывались из его уст, на сжатых зубах появилась пена, походившая на ту, что летит из пасти бешеной собаки.
Он молотил воздух кулаками, покрывая ударами воображаемого врага, которого он как бы повергал наземь и топтал ногами.
Его угрозы и движения, несмотря на то что он держался поодаль, обратили на себя внимание секундантов и даже раненых.
— Вы будете драться с этим грубым животным? — спросил полковник Андерсон.
— Черт его возьми, — сказал Бенедикт, — он имеет на это право.
— Кулачный бой? Фи!
— Эх, дорогой мой полковник! Это же древний бой.
— Обратите же внимание на то, что сабля рубит, пуля простреливает, а вот кулак уродует, оставляет синяки, обезображивает лицо, наносит ушибы. Подумайте, вы, словно какой-нибудь грузчик, покатитесь по земле в обнимку с последним хамом. Фу! Дорогой мой, будь я на вашем месте, я извинился бы перед ним.
— Предпочту надеть перчатки, чтобы до него вовсе не дотрагиваться.
И из кармана своей куртки Бенедикт достал пару перчаток желто-соломенного цвета и надел их так, словно он был секретарем посольства, входящим в гостиную министра.
Затем он подошел к столяру и пальцем своей новенькой перчатки дотронулся до плеча Мюллера, нее еще молотившего воздух кулаками в ожидании лучшей мишени.
— Ну, мой дорогой, а теперь, кто кого!
— Ага! Перчатки! Перчатки! — прошептал мастеровой. — Я тебе покажу, как надевать перчатки!
И он кинулся на Бенедикта словно раненый вепрь.
«Так, — сказал, смеясь про себя, Бенедикт, — предстоит вспомнить то, что пришло на свете улицы Муфтар».
И он встал в позу парижского гамена, занимающегося французским боксом, в позу, одновременно столь угрожающую и столь изящную, что она напоминает повадку леопарда или пантеры, когда, полулежа, зверь готовится броситься на добычу.
Не имея представления об аристократическом искусстве английского бокса или о демократическом искусстве французского рукопашного боя, Франц Мюллер готовился только к одному: он хотел схватить Бенедикта поперек туловища, бросить на землю и затоптать, как делал это минутой раньше в своем воображении. Изящная фигура и небольшой рост противника не внушали ему опасений, что предстоящий бой будет серьезным. Всего-то и требовалось, что втравить противника в драку.
Но, хотя он и считал себя в силе и, главное, способным побороть любого первого встретившегося ему атлета, у Бенедикта, как и в случае с его первыми двумя противниками, уже был готовый план действий, от которого он не хотел отступать. Если уж ему не удастся избежать драки, то этим он сможет заняться под конец, когда ему удастся изнурить в бесполезной ярости силы противника.
Для такого гимнаста, каким был Бенедикт, не представляло труда избегать прямых ударов неумелого врага, поэтому он решил так и поступить три или четыре раза подряд.
Франц зверел.
Уклоняясь от одного из его выпадов, Бенедикт сделал полуоборот и своей изящной туфлей, направленной крепкими мышцами ноги, нанес противнику так называемый удар в лицо. Каблуком своей туфли Бенедикт разбил нос и губы противнику.
— Herr Gott sakrament!.. — вскричал столяр, делая три шага назад и прикладывая ко рту ладонь, и та наполнилась кровью.
Увидев такое, Франц совсем потерял голову и как безумный опять подступил к противнику, но тот уклонился вправо, оставив вытянутой левую ногу. Таким образом, от удара, который хотел нанести Франц, Бенедикт увернулся, но ею лекам нога оказалась как бы низким барьером, как бы скамейкой, керенкой, протянутой специально для того, чтобы заставить слепца упасть.
Франц упал и пролетел вперед на шесть или восемь шагов. Голова его ударилась о ствол дерева столь сильно, что столяр так и остался лежать, если и не к беспамятстве, то, по крайней мере, к полусознательном состоянии.
Бенедикт вместе с заинтересовавшимися этой борьбой секундантами (для них такая парижская ловкость была совершенно внове) подошел к нему. Майор почти забыл о своей ране, а журналист, хотя и жестоко страдал из-за своей, все же приподнялся на колено и одним глазом, тем, каким он видел, посмотрел туда же.
— Довольно! Довольно! — заговорили секунданты, видя, что Франц лежит без движения.
— С вас хватит, друг мой? — спросил Бенедикт самым мягким голосом и самым вкрадчивым тоном.
— Nein, Himmels Kreuz Bataillon! — разразился бранью столяр.
Эти бранные слова, которые ровным счетом ничего не означают по-французски, ибо переводятся как «Батальон Небесного Креста», являются самым сильным немецким проклятием.
— Тогда вставайте и повторим все сначала, — сказал Бенедикт.
Пристыженный Франц медленно встал.
— В добрый час, — сказал Бенедикт, — мне тоже кажется, что это не могло кончиться без маленького бокса. Без него к чему будет разносторонность моих вкусов, которой я так горжусь?
Между тем ярость Франца слегка поулеглась, его тевтонское благоразумие взяло верх. Но французская стихийность, неистовство которой он испытал на себе, у него самого полностью отсутствовала. Мысли его совсем сбились, и все из-за того же самого молодого человека, что постоянно увертывался от его ударов и без конца на него нападал. Но, к его великому удивлению, противник на этот раз, словно поджидая его, твердо встал на обе ноги, полусогнутые в коленях, и сжал оба кулака на уровне груди, как настоящий борец старой Англии.
Перед пруссаком теперь стоял другой враг.
Франц двинулся вперед, насей раз осторожно и медленно, пытаясь и свои кулаки сжать так, как это сделал француз.
— Давайте, давайте, дорогой друг, — сказал Бенедикт, — думаю, пришло время немного поразвлечься!
И пока Франц пытался подражать Бенедикту, ни минуты не сомневаясь в том, что поза противника была хорошей, раз тот ее примял, Бенедикт нанес ему самый ужасный удар ногой по ногам, какой только может позволить человеку его большая берцовая кость.
У Франца треснула кость.
Он отступил, побежденный болью, и вернулся к бою с поднятым кулаком, словно собираясь убить быка.
Но Бенедикт опять встал в английскую позицию, и, как только враг оказался в пределах досягаемости, рука его, словно пружина, двинулась вперед и нанесла удар пруссаку в живот с такой силой, от которой не отрекся бы и самый могучий боксер Великобритании.
Перчатка его лопнула по всем швам.
Франц сделал три шага назад и рухнул мешком, растянувшись на земле.
— Честное слово, господа, — сказал Бенедикт, обратившись к секундантам, — лучшего я сделать не мог, а если делать больше этого, то нужно было его убить.
И, подойдя к Францу, он спросил:
— Вы признаете себя побежденным?
Франц не ответил.
— Мы это признаем за него, — сказали секунданты, — он в глубоком обмороке.
Хирург подошел, попробовал пульс у Франца.
— Этому человеку нужно пустить кровь, и немедленно, — сказал он, — или я за него не ручаюсь.
— Пустите ему кровь, доктор, пустите кровь. Я сделал все что мог, чтобы смерть не вмешивалась в наши дела. Все, что касается жизни, входит в ваши обязанности.
Затем, подойдя к майору и обняв его, а затем поклонившись журналисту и пожав руку секундантам, он надел свою бархатную куртку и сел в карету в менее помятой одежде, чем если бы возвращался с какого-нибудь пикника на лужайке.
— Ну что, дражайший крестный? — спросил он Андерсона, садясь в карету.
— Так вот, дорогой крестник, — ответил полковник, — не считая меня самого, у меня найдется с десяток друзей, которые дали бы по тысяче луидоров, только бы видеть все то, что я наблюдал сейчас.
— Сударь, — сказал Ленгарт, — если вы пообещаете мне никогда не охотиться без меня и никогда не драться так, чтобы меня не было рядом, я нанимаюсь вот так, с лошадью и кабриолетом, служить вам бесплатно всю свою жизнь.
Ведь в самом деле, Бенедикт оставил трех своих противников поверженными и возвращался, какой и предсказывал Каульбаху, без единой царапины.

XII
ЗАРИСОВКИ ВЕНЕДИКТА

 

Когда Бенедикт вернулся в гостиницу «Королевская», ом нашел там слугу Каульбаха, своего прославленного собрата: тот ждал его возвращения, чтобы узнать о том, что произошло, а затем немедленно сообщить об этом своему хозяину. В маленьком городке Ганновере быстро распространились слухи, что в ответ на объявление, помещенное Бенедиктом в «Neue Zeitung», ему были вручены в то же утро три визитные карточки и что он отправился с секундантами и противниками в Эйленридс, место, где обычно разрешаются дела чести.
Обеспокоенный Каульбах пожелал узнать прежде всех о результате трех поединков и, не решаясь послать прямо на место действия своего слугу, направил его в гостиницу «Королевская».
Бенедикт поручил слуге успокоить хозяина, передав ему, что сам придет и поблагодарит его за любезную заботу, если только в ближайший час не получится так, что его личность вызовет любопытство всего города, чего он весьма опасался.
Как только они добрались до гостиницы, полковник Андерсон сразу же выдумал предлог, чтобы уйти от Бенедикта: как королевскому адъютанту, ему, возможно, пришлось бы отчитаться перед высшим начальством о своих занятиях в течение дня.
Так же как накануне всего за минуту в городе стал известен вызов Бенедикта, помещенный в газету, теперь не потребовалось и минуты, чтобы исход трех поединков ни для кого в городе не составлял более секрета. В самом деле, то, что произошло, в истории дуэлей было неслыханно. Три поединка, выдержанные французом без единой царапины, показались столь чрезвычайным событием, что это из ряда вон выходящее происшествие вместе с той ненавистью, какую здесь питали к пруссакам, толкнуло молодых горожан отправить депутацию к Бенедикту и приветствовать его.
Бенедикт принял посланников и разговаривал с ними на таком чистом немецком языке, что те ушли в крайнем восторге.
Едва они удалились, как метр Стефан вошел и сказал, что постояльцы, остановившиеся у него, были охвачены таким восторгом от сегодняшней авантюры француза, что просили сю оказать им честь и отобедать за табльдотом, дабы они асе смогли сказать ему свои комплименты.
Бенедикт передал им, что не понимает, почему собственно такое восхищение в людях возбуждало его совершенно естественное поведение, но что он был счастлив сделать то, что могло оказаться приятным гостям его хозяина.
Метр Стефан успел уже распространить по городу известие, что молодой француз, тот самый, о котором все говорят, дал согласие, причем только в этот раз, пообедать за табльдотом.
Вместо двадцати пяти приборов, он приказал накрыть стол на двести.
Все двести приборов пригодились.
Властям померещилось восстание, и прибежала полиция. Пришлось объяснить, что это просто семейный праздник, то есть стечение народа вроде того, которое имело место за три дня до этого под окнами г-на фон Бёзеверка в Берлине, хотя оно и носит совершенно противоположный характер. Ганноверская полиция была превосходной полицией, она обожала семейные праздники и патриотические манифестации. И, вместо того чтобы воспротивиться такому стечению народа, она взяла все под свое покровительство, благодаря чему праздник прошел в самом строгом порядке.
Только к полуночи Бенедикту позволили уйти к себе, но под его окнами устроили серенаду, которая длилась до двух часов ночи.
В девять утра Каульбах был у него. Наследный принц приглашал Бенедикта на завтрак к себе в замок Херренхаузен и просил его захватить свои зарисовки.
Каульбаху поручено было его привести.
Завтрак был назначен на одиннадцать, но принц был бы признателен Бенедикту, если бы тот пришел к десяти, чтобы иметь время поговорить и до, и после завтрака.
Бенедикт не стал терять время: он тут же принялся одеваться, и хотя Каульбах, завсегдатай замка, твердил, что можно прийти в рединготе или во фраке, Бенедикт надел мундир морского пехотинца, тот самый, в котором добровольцем прошел всю китайскую кампанию; он повесил на грудь крест ордена Почетного легиона — его простая красная ленточка на одежде некоторых людей ценится больше, чем на других та или иная орденская лента через плечо, прицепил к поясу саблю, подарок Саид-паши, взял свои папки и сел в карету к Каульбаху.
Метр Ленгарт получил отпуск на целый день.
За двадцать пять минут они прибыли в замок Херренхаузен, находившийся всего в одном льё от Ганновера. И так как Бенедикт ехал в открытой карете, он смог увидеть, как молодой принц и ожидании стоял у окна, настолько велико было его нетерпение оказаться и обществе Бенедикта. С его королевским высочеством был только его адъютант, благовоспитанный офицер инженерных войск; будучи инженером, этот человек был умелым рисовальщиком и — редкостное явление! — не слишком презирал живопись.
Принц, ни слова не сказав Бенедикту о его трех дуэлях, произошедших накануне, любезно осведомился о его здоровье. Было совершенно ясно, что он знал все, и в мельчайших подробностях. И если Бенедикт еще не был в этом уверен, то все сомнения у него исчезли, когда пришел полковник Андерсон, также приглашенный к завтраку.
Но взгляды молодого принца более всего привлекала папка с зарисовками, которую Бенедикт держал под мышкой.
Бенедикт предупредил желания принца.
— Ваше высочество пожелали посмотреть несколько моих набросков, — сказал он ему, — и, выбирая то, что может оказаться наиболее интересным, я остановился на альбоме, где собраны зарисовки моей охоты.
— О! Дайте же! Дайте же! — воскликнул принц, живо протягивая руку.
И, положив альбом на фортепьяно, он поспешно принялся перелистывать листы с зарисовками.
На третьем или четвертом он застыл.
— Ах! — сказал он. — Знаете, это же великолепно!
Каульбах тоже подошел.
— Как? Это ваше? — спросил он у Бенедикта.
— А кого же еще? Вы ведь не думаете, что я купил где-то эти этюды?
— Нет, у вас бы на это не хватило денег.
— А вот этот рисунок, что это? — спросил принц.
— На этом наброске, — отозвался Бенедикт, — изображен не скажу, что мой первый выстрел, но мой первый удар ножом в Чандернагоре.
— Как это ваш первый удар ножом? Но это же тигр.
— Тигрица, посмотрите на детенышей.
— И вы убили ее ударом ножа?
— Да, принц.
— Вы слышите, Андерсон, ударом ножа!
— Превосходно слышу, и это меня вовсе не удивляет. Что меня, пожалуй, удивляет, так то, что господину Бенедикту не пришло в голову задушить ее руками. Но, возможно, — прибавил он, рассмеявшись, — как и для занятия боксом, он надевает перчатки, когда отправляется на охоту на тигра.
— Как же это было, господин Бенедикт?
— Да самым обыкновенным образом, принц.
— Расскажите нам об этом случае.
— Но, по правде говоря, я боюсь вас утомить, прими.
— О нет, нет, послушаем вашу историю!
— Желаете услышать?
— Прошу вас.
— Подчиняюсь вашему высочеству. В Чаилернагоре я пробыл уже два дня, когда услышал о том, что готовится большая охота на левом берегу Хугли. Там тигрица родила детенышей в зарослях джунглей, примерно в двух километрах от жилища богатого голландского фермера, у которого она утащила двух лошадей и задушила негра. Французские офицеры решили устроить облаву и освободить окрестности от этого чудовища, наводившего страх на местных жителей. Я заявил моему хозяину о своем желании принять участие в экспедиции. Он сказал мне, что следует обратиться к старому французскому капитану, имевшему право верховодить в такого рода мероприятиях; его называли только по прозвищу «капитан Тигр», данному ему из-за неслыханного количества убитых им этих животных. Пятьдесят, может быть, шестьдесят…
— Я знал его, — сказал полковник Андерсон, — у него был выбит один глаз и содрана когтями тигра половина лица.
— Именно так. Теперь мне не придется рассказывать об его внешности, ваше высочество, — продолжал Бенедикт и, перевернув два листа альбома, добавил: — Впрочем, вот же он.
— Но это вовсе не наброски, — сказал Каульбах.
— Итак, я пошел к нему, он принял меня чудесным образом, спросил, охотился ли я когда-нибудь на хищных животных. И я ответил ему правдой: «Никогда!»
«Но в случае, — спросил он, — если вы окажетесь один на один с тигром или пантерой, сможете ли вы поручиться за себя?»
«Надеюсь», — ответил я.
«Впрочем, вы ведь совершеннолетний, так ведь?»
«Вот уже год».
«Тогда это ваше дело».
Для успокоения совести у капитана Тигра была привычка задавать такой вопрос.
На следующий день мы отправились в путь. На плече у меня висел карабин с разрывными пулями, еще у меня был револьвер и черкесский кинжал у пояса. Нам достали великолепных лошадей в Чандернагоре.
Чтобы избежать сильной дневной жары, мы отъехали в пять часов вечера и должны были к восьми-девяти часам прибыть на плантацию. Мы переправились через реку Хугли в самом Чандернагоре и поехали по левому берегу на расстоянии ста пятидесяти или двухсот шагов от пес. Восхитительная своей живописностью дорога затенялась великолепными деревьями — то были: банановые пальмы, латании, мимозы, тюльпанные деревья и равеналы, эти гиганты тропиков, которые качают в чистейшем небесном эфире украшенными султаном верхушками и сходятся пологом над проходящими караванами. Словно лианы, вдоль их стволов бегут разнообразные вьюнки с широкими и густыми листьями, в ярких цветах, пурпурно-красных или сапфирово-синих.
Время от времени птица, которую можно было бы принять за летающий цветок, пролетала мимо нас, издавая радостный, испуганный или насмешливый крик, а в это время какая-нибудь лошадь артачилась, опасаясь наступить на ужа, поднявшего посреди дороги голову. Все это жило своей растительной и животной жизнью, такой могучей в Индии, где тростник, оставаясь именно тростником, достигает размеров тополя, где за десяток лет одно фиговое дерево, предоставленное самому себе, разрастается целым лесом баобабов, в котором летают павлины, живут стаи обезьян, водятся тигры и встречаются змеиные норы.
Мы пришли на плантацию, как и предполагалось, между девятью и десятью часами, но господина Форстера, его жены и детей не было дома: накануне они уехали в город — настолько был велик ужас, который им внушила тигрица.
Нас принимали как освободителей. Господин Форстер оставил приказ, чтобы весь его дом целиком был предоставлен в наше распоряжение. Нам был подан гомерический ужин с лучшими винами Франции.
Мы призвали негров, но те мало чего нам рассказали. С тех пор как тигрица сожрала одного их соплеменника, невозможно было более заставить остальных выйти из дома.
Они сказали нам, однако, что если мы пожелали бы пройти шагов пятьдесят от дома, то, возможно, уже услышали бы рыки зверя.
Мы вышли с ружьями в руках; это был как раз час, когда хищники обычно бродят вокруг плантаций.
Наша тигрица была занята охотой. Было слышно, как она рычала, но это происходило в направлении, противоположном тому, где, как мы знали, находились ее детеныши.
Тут нам мог представиться случай ее повстречать; впрочем, ночь делала эту встречу мало вероятной. Мы вернулись в дом и приказали разбудить нас под утро, к трем часам.
К счастью, мы привели обоих негров. Негры с плантации отказались нам помочь. Все, что они могли сделать, это подняться с капитаном Тигром на крышу дома и указать, где примерно находилась тигрица.
Капитан спустился вниз. Джунгли тянулись на небольшом протяжении и были окружены плантациями, за исключением той стороны, где высились горы.
Всего нас было восемь стрелков. С нами была дюжина негров и дюжина собак: шесть собак английских, шесть — африканских борзых.
В джунгли невозможно въезжать верхом: заросли там слишком густые. С этим следовало примириться. Мы вошли в джунгли пешими, и с каждым из нас были негр и собака.
Негр шел передо мной, собака — перед негром, но, как только послышался первый лай, моя собака кинулась вперед и исчезла.
Мы шли по узеньким тропкам, проложенным в чащах джунглей дикими зверями; негр раздвигал стебли и предупреждал, если замечал при этом змею.
Вдруг стало слышно, как все наши собаки начали лаять где-то в одном и том же месте.
Это место оказалось от меня не более чем в двадцати шагах.
Я понял, что именно мне была уготована честь сразить тигрицу.
Привычный к такого рода охоте, негр наклонился к моему уху и сказал:
«Зверя настигли с детенышами, и борзые насели на нее прежде чем она смогла подняться и решиться на что-нибудь».
Собаки подняли ужасный гвалт.
Я решил во что бы то ни стало подойти первым.
Примерно в тридцати шагах сзади я услышал голос капитана:
«Осторожней, — кричал он, — это тигрица!»
Я схватил негра за пояс, потянул его назад и прошел перед ним.
Он не заставил себя просить и без возражений уступил мне свое место.
Но через три шага пришлось остановиться. Я оказался прямо перед тигрицей. Увидев мое приближение, она сделала движение, чтобы ринуться на меня. К счастью, две наши борзые повисли у нее на ушах и прилипли к ее телу, стараясь держаться вне досягаемости ее зубов.
Три или четыре другие борзые вцепились ей в шею и в бока. Между расставленными лапами она прикрывала двух тигрят величиной с дикую кошку — догадываясь о грозившей опасности, они съежились у нее под брюхом.
Я стоял прямо перед ней.
Она повернула в мою сторону морду, кожа на которой из-за повисших на ней собак оттянулась назад, и оскалила ми маги жуткие зубы. Ей было понятно, что наибольшая опасность исходила не от наших английских собак, лаявших сзади, и даже не от борзых, вцепившихся ей в уши, а со стороны человека, и, позабыв о лае и укусах, она стала грозить именно мне. Ее свирепые глаза блестели, как топазы, злобная слюна текла вдоль ее пасти, она лязгала зубами.
Я устремил взгляд прямо ей в глаза.
Мне было известно, что, пока у человека хватает смелости пристально смотреть в глаза льву, тигру, пантере или ягуару, его взгляд усмиряет зверя, каким бы свирепым тот ни был. Но стоит малейшей нерешительности промелькнуть во взгляде человека, стоит только его зрачкам дрогнуть или стоит ему отвести глаза в сторону — он погиб! Один прыжок — и зверь уже оказывается на нем! Один лязг зубов — и человек мертв!
Я взял карабин, чтобы размозжить ей голову. Довольно уверенный в точности своего выстрела, я хотел направить пулю ей в голову или в сердце, но мне показалось, что это будет подлостью с моей стороны. Накануне капитан Тигр рассказал историю с одним французом, который в Калькутте на пари отправился убивать тигрицу с детенышами простым штыком. Эта история все время приходила мне в голову и мучила меня.
Тогда я отбросил карабин за плечо, вытащил свой черкесский кинжал, заостренный как игла и отточенный как бритва, и пошел прямо на тигрицу, ни на минуту не спуская с нее взгляда. Затем, с тем же спокойствием, как если бы я имел дело с кабаном или оленем, я встал на одно колено и по самую рукоять всадил ей кинжал в край плеча. Боль заставила ее ужасно взреветь, она сильно дернулась, и это вырвало у меня из рук мой кинжал.
Я бросился в сторону.
Тигрица прыгнула, но на ушах ее все еще висели две борзые, и она вместе с ними покатилась на четыре шага от того места, где я ее ударил.
Сняв карабин с плеча, я быстро его вскинул, чтобы ко всему быть готовым.
Но борзые держали намертво, кинжал тоже не отпускал. В теле у тигрицы застряло четыре дюйма железа.
Два-три раза она перевернулась, одну борзую задушила, второй когтями распорола брюхо, но четыре другие собаки бросились на нее, шесть английских собак тоже приняли участие в этой борьбе, и, когда подоспели другие охотники во главе с капитаном Тигром, тигрица полностью исчезла под движущейся, воющей, разноцветной горой из собак.
Я почувствовал, что у меня под ногами кто-то шевелится. Посмотрел: это были тигрята.
Toгдa я схватил в каждую руку по одному из них за загривок и подмял над своей головой, чтобы их не разодрали собаки.
Капитан Тигр и ото время руками и кнутом пытался разбить этот бесформенный клубок, казалось превратившийся к одно животное с тысячью хвостами; наконец собаки отпрянули и дали возможность разглядеть издыхающую тигрицу.
Пока длилась агония, мой кинжал на три четверти вышел из ее груди.
«Чей это нож?» — спросил капитан Тигр, извлекая его из раны.
«Мой, капитан, — сказал я, отталкивая нотой борзых, так и стремившихся допрыгнуть до тигрят, которых я все еще держал за загривок».
«Ну что же, дорогой соотечественник, это неплохо! Особенно для начала…»
«Извините за авторские ошибки, как говорится в испанских одноактных пьесах».
— А что случилось с двумя тигрятами? Я особенно интересуюсь сиротами.
— Я отдал их, когда был в Каире, Саид-паше, и он взамен подарил мне эту дамасскую саблю.
И Бенедикт показал изогнутую саблю, висевшую у него на боку.
Они молча принялись перелистывать альбом.
Одна из страниц изображала трех умирающих слонов — одного маленького и двух чудовищных размеров — и сопровождалась подписью «Тройной выстрел».
— Извините, господин Бенедикт, — сказал молодой принц, — но и на этот раз я вынужден попросить у вас объяснений.
— Ваше высочество, — ответил ему Бенедикт, — вам случалось, не правда ли, сделать двойной выстрел, охотясь на молодых куропаток, зайцев, косуль и, может быть, даже оленей. А вот мне выпало сделать тройной выстрел и убить трех слонов четырьмя пулями!
Каульбах и Андерсон переглянулись.
— Что за черт! — сказал Андерсон. — И он говорит это с такой простотой, что даже хочется поверить.
— Эх! Бог мой! — ответил Бенедикт. — Я говорю истинную правду! Ваше высочество, вы попросили посмотреть мои рисунки, я их показываю, меня просят объяснений, я их даю. Если ваше высочество пожелает избавить меня от них, я буду рад; клянусь, нет для меня большей неприятности, чем говорить о себе.
— Нет, нет! — вскричал наследный принц. — Разве мы не аплодировали смерти вашей тигрицы? Разве мы не примялись кричать «Врано!»? Это coiiepmcmio невозможно. Мы околдованы. У наших трех мастодонтов такой комический вид, их ноги и хоботы так забавно болтаются в воздухе, что я сомневаюсь, будет ли рассказ об их смерти столь же драматичным, каким был рассказ о тигрице. Ну же, сеньор Бенедикт, расскажите нам вашу историю об охоте на слонов!
— Мне не выпало случая, — начал рассказ Бенедикт, поклонившись, что означало его согласие подчиниться просьбе принца, — поохотиться на слонов в Индии, и я глубоко об этом сожалел. Не поедешь же слона в Калькутту или в Пондишери, как ездят в Берлин или Вену. Когда корабль Английской компании высадил меня на Цейлоне, я решил задержаться там недели на дне.
У меня с собой было несколько рекомендательных писем, а среди прочих — письмо к сэру Джорджу Дугласу, одному из младших сыновей той обширной семьи Дугласон, которая сыграла роль но всех серьезных событиях, сотрясавших трон Англии. Сэр Джордж Дуглас в чине полковника командовал английским гарнизоном на Цейлоне.
Я послал ему письмо с просьбой принять меня на следующий день.
Вечер был прелестным; я велел подать чай на балконе и принялся вкушать мой любимый напиток, глядя на акул, резвившихся у самой поверхности воды с такой же подвижностью и с таким же изяществом, какие мы наблюдаем у корюшки или уклейки, а акулы с того места, откуда я их видел, казались именно таких размеров.
Ко мне в дверь постучали.
«Войдите!» — крикнул я и откачнулся на стуле назад, чтобы увидеть через балконное окно, кто же ко мне стучал.
Я увидел английского офицера; услышав мой голос, он вошел.
Поняв, что это мог быть только сэр Джордж, я поспешил ему навстречу.
«Вы господин Бенедикт Тюрпен?» — спросил он, показывая мне письмо, которое я только что отправил.
Он, как человек занятый, задал мне сразу два вопроса.
«Да, сударь, и письмо мое…»
Я показал ему на письмо пальцем.
Он кивнул.
«В письме говорится, что вы охотник».
«Страстный».
«Тогда вы приехали удивительно вовремя. Завтра мы устроим большую охоту на слонов. Хотите в ней участвовать? Предупреждаю, что, если вы с нами не едете, то смертельно проскучаете, здесь ведь больше никого не останется…»
— И нм с восторгом согласились? — воскликнул молодой принц.
— Ваше высочество, для того, чтобы км знали меня таким, какой я есть, нужно, чтобы я признался нам…
— В чем же?
— Я труслив.
Все три слушателя Бенедикта, не ожидая подобного признания, разразились смехом.
— Труслив! Вы? — вскричал молодой принц.
— Честное слово! Не приходится в этом сомневаться, — сказал полковник Андерсон.
— Объясните же нам, что вы имели в виду, — сказал Каульбах.
— Да очень просто: я труслив, только труслив на манер нашего короля Генриха Четвертого, который поначалу марал себе штаны, а потом пачкал о них носы своих врагов. У меня характер раздражительный, и смелость моя соответствует такому характеру. При виде опасности или скорее при объявлении ее я начинаю сомневаться, дрожать, потом краснею за себя. Мой дух проклинает мое физическое состояние, душа вступает в эту мою борьбу с самим собой, ибо понимает, что с ней связана моя собственная честь, то есть часть ее самой. Она вскакивает верхом на моего зверя, который напрасно упрямится. И, видя, как душа все-таки удержалась на нем верхом, мой зверь начинает творить чудеса дерзости, которые ошеломляют глупцов. Извините, полковник, — смеясь, сказал Бенедикт, — вы же знаете, что о присутствующих не говорят.
Итак, я принял предложение холодно.
Охота на слонов! Заметьте, что по дороге в Индию я только об этом и мечтал.
«Да! Нет! Сколько же времени это продолжится?»
«Семь-восемь дней!»
«Ах, черт, не знаю, смогу ли я».
«Смотрите, подумайте, — сказал сэр Джордж, — у вас есть время до завтра».
И мне показалось в интонации сэра Джорджа Дугласа, что он прочел все в глубине моей души и увидел, что там происходило. На какой-то миг мне стало крайне стыдно.
«Нет, спасибо, — сказал я ему. — Мне нечего думать: я еду».
Я взял носовой платок и вытер пот, проступивший у меня на лбу.
«У вас есть оружие?» — спросил сэр Джордж.
«У меня есть карабин с разрывными пулями».
«А, это изобретение одного из ваших оружейников?»
«Да, Девима».
«Вы к нему привыкли?»
«Да».
«Добились хороших результата?»
«Да».
«Берите его на крайний случай, но как единственное оружие карабина вам не хватит. Что касается меня, то знаю, что с подобным оружием я бы за вас не отвечал».
«О-о!»
Я просвистел небольшой мотив, чтобы выяснить, до какой степени мне еще повинуется мой голос.
«Что же мне тогда нужно взять?» — спросил я.
«Вам нужно взять три двуствольных карабина, которые называются двойными барретами».
«Где же я их возьму?»
«Эго уже моя забота».
«Но я же упаду под тяжестью такой артиллерии».
«Да разве же белый человек создан для того, чтобы носить что бы то ни было в Индии? Это дело ваших негров».
«Но я только что приехал, и у меня их нет».
«Я вам добуду четверых совершенно надежных негров и дорогой подскажу, как с ними обращаться».
«Так что решено?»
«Решено».
«В котором часу?»
«В шесть утра. Встреча у меня. Мы отправляемся от моего дома».
Мы обменялись рукопожатием. Полковник вернулся к себе, а я, слегка озабоченный, — к моей чашке чая на балконе и к зрелищу резвившихся акул.
Тем же вечером сэр Джордж отправил мне трех аппов, то есть трех надежных негров, и двух кули.
В пять часов утра я позвал своих слуг; они быстро вошли ко мне и помогли одеться.
В Индии слуги спят там, где их захватит сон: на циновках, на скамьях, в коридорах.
Их зовут, они встряхивают ушами — вот и готовы!
Полностью взнузданная лошадь ждала меня у двери. Я вспрыгнул в седло: мое охотничье обмундирование ждало меня у сэра Джорджа, а свой карабин со взрывными пулями я вскинул на плечо.
Мы пересекли Коломбо. Когда мы оказались у дверей сэра Джорджа, было шесть часов и вставало солнце.
Надо вам сказать, ваше высочество, что на Цейлоне солнце движется с совершенной точностью, и это доводит до отчаяния: оно поднимается в шесть часов утра и заходит в шесть часов вечера. Никогда раньше, никогда позже. Только зажигается оно, как молния, и гаснет так же.
Там не бывает ни мглы, ни сумерек.
Вы находитесь на Галлефасе — это местное Прадо. Вы стоите и беседуете на ярком солнце, и вдруг наступает темень, вы начали фразу среди бела дня, а закончили ее с наступлением глубокой ночи.
Как будто милостивому Богу надоедает бодрствовать. Он гасит лампу — и кончено!
У сэра Джорджа каждый из нас получил свою долю оружия и амуниции. Двое из моих аппов получили каждый по одному из тех двуствольных карабинов, о которых мне говорил сэр Джордж. Третьему были вручены мои боеприпасы. Обоим кули тоже были даны поручения: один нес съестные припасы — как еду, так и напитки, а другой должен был, держа в руках веер из павлиньих перьев, отгонять мух, когда они будут кусать меня или мою лошадь.
Я избавлю вас, ваше высочество, от описания дороги, хотя дорога из Коломбо в Бентенн — одна из самых примечательных. Но пять-шесть набросков, которые я сделал по этой самой дороге и которые идут прежде рисунка на главную тему, вам лучше покажут живописность тех мест, чем все мои слова по этому поводу.
Дикие слоны водятся только между Бентенном и Бадуллой. Но на протяжении всего пути вы встречаете домашних слонов, занятых каким-либо трудом.
Эти слоны приводят в ужас лошадей.
За несколько льё до Бентенна, куда мы направлялись, моя лошадь чуть не выбросила меня из седла, встала на дыбы, принялась скакать в сторону, поворачивая голову к хвосту, и в конце концов отказалась идти вперед. В двадцати шагах от этого места дорога резко уходила в сторону. Спрыгнув с лошади, я оставил ее на попечение моего кули и, взяв в руки ружье, обогнул поворот дороги.
В ста шагах от меня оказался слон дорожной службы, занятый починкой дороги: идя своим спокойным и размеренным шагом, он тащил огромный чугунный каток, вроде тех, что у нас употребляют для выравнивания щебня на бульварах и на дорожках общественных садов. Понадобилось бы восемь — десять лошадей, чтобы тащить эту тяжелую махину, слон же тянул ее играючи: он беззаботно помахивал хоботом в разные стороны и выглядел так, будто даже не замечал, что его впрягли в тяжелую работу.
Другой слон, направляемый своим карнаком, катил глыбы отесанного камня и устанавливал их в ряд вдоль обрыва — он был занят сооружением парапета.
Принц с сомнением посмотрел на полковника Андерсона.
— Принц, — сказал ему полковник, — как бы редко ни случалось увидеть слона-каменщика и слона-дорожника, должен сказать нам, что и Индии па каждом шагу нм встречаете этих животных, занятых трудом на пользу человека. Более всего мне довелось видеть, как они выполняю! такого рода работы, в Бомбее. Их используют на складах леса — с шести утра до шести вечера они громоздят бревна всякой величины одно на другое. Чтобы уложить такие бревна на место, понадобилась бы либо сила двадцати пяти человек, либо сила машины. Слон берет бревно хоботом, поднимает его как соломинку и кладет на нужное место, указанное ему карнаком, — налево, направо, вперед, назад. Он трудится утром шесть часов, во второй половине дня пять часов, и при этом выполняет работу примерно за пятьдесят человек. Ест он в полдень и в шесть часов. В час он снова принимается за работу, в семь — ложится спать.
Но как только пробьет первый удар полудня или шести часов вечера, слон останавливается, и тогда ничто в мире — ни угроза, ни ласка — не заставят его работать. Если он собирался поднять свою ношу, он ее не поднимет; если он ее уже поднял на три четверти, он кладет ее опять на землю.
На следующий день, если работа прекратилась вечером, или через час, если это был полуденный перерыв, он возьмется за то же бревно и никогда не возьмет другого. Он положит его на место, на которое должен был положить его накануне или за час до того. Но простите, вижу, что прервал рассказ господина Бенедикта.
Бенедикт поклонился.
— В Бентенне, — продолжал он, — путешественники оставляют лошадей и входят в чащобу джунглей. Что и говорить! Чудесная работка, да и прекраснейшая дорожка! Дело в том, что дорогу нужно каждому прокладывать себе сильными ударами охотничьего ножа.
Место, где мы должны были приняться за дело, было указано нам неграми — их послали сюда за три дня до этого, и они обнаружили следы стада слонов.
Нам нужно было пройти лишь около одного льё, прокладывая себе путь в зарослях джунглей.
Стаи золотых фазанов, каждая из двадцати — двадцати пяти птиц, поднимались из-под наших ног и летели перед нами.
Я попросил разрешения зарядить одно из моих ружей дробью, чтобы подстрелить двух-трех из этих чудесных птиц. Мне было отказано, ибо мой выстрел мог насторожить слонов.
Сэр Джордж постоянно напоминал, что необходимо как можно меньше шуметь и говорить, а если уж говорить, то только шепотом.
В результате двухчасовой тяжелейшей работы первопроходцев мы попали на круглую площадку; она была примерно раза в два больше, чем обычный цирк, и было видно, что ее только что покинули слоны.
Примерно на сотню шагов в диаметре, как снопы пшеницы на току, лежали железные деревья, талипотовые пальмы, банановые деревья, равеналы. И этот гигантский урожай был раздавлен и смят, почти полностью вытоптан. Стадо великанов превратило в подстилку деревья в пятьдесят футов высотой.
От этого круга в джунгли уходили две огромные просеки, походившие на два туннеля в тридцать футов ширины и в пятнадцать футов высоты каждая.
Разделившись надвое, стадо ушло в две разные стороны. Признаюсь, я стоял как вкопанный, потрясенный такой могучей разрушительной силой, и с ужасом спрашивал себя, о чем же думает человек, этот пигмей, чья стопа едва может примять траву, которая потом, когда он пройдет, поднимется; о чем он думает, осмеливаясь нападать на чудовища, да еще в их логове, на гигантов, которые тяжестью своего шага валят леса и приминают их так, что деревьям уже более не выпрямиться?
Прибыв к этому месту, сэр Джордж собрал нас в кружок и, обратившись ко всем, а в основном ко мне, новичку в охоте подобного рода, дал нам дельные советы, и я их выслушал, чувствуя звон в ушах, означавший, что кровь ударила мне в голову.
За двадцать лет, прожитых на Цейлоне, сэр Джордж убил пять или шесть сотен слонов. После пятисот он больше уже не считал…
— А он рассказал вам, — спросил полковник Андерсон, — что с ним случилось, когда он убивал пятисотого?
— Нет.
— Так вот, он допустил неосторожность, выпалил оба свои заряда в семи-восьмимесячного слоненка; стремительно атакованный его матерью, он повернулся, чтобы взять второе ружье, но испуганный негр убежал и унес его ружье.
У сэра Джорджа не оказалось даже времени, чтобы подумать, как спастись, так как слон ухватил его своим хоботом и поднял на двадцать футов над землей. К счастью для него, именно благодаря принятой слоном позиции, когда он держал сэра Джорджа поднятым вверх, другим охотникам вполне хватило времени, чтобы выстрелить в животное.
В одно мгновение сэр Джордж выхватил охотничий нож и стал изо всех сил перерезать слону хобот. Придя в ярость от боли, слон отбросил сэра Джорджа на двадцать шагов от себя и, пригнул голову, пошел на группу охотников, и те вторым общим ружейным залпом наконец его сразили.
Сэр Джордж едва не погиб как от своего падения, так и от той кратковременной петли, которой его обхватил хобот слона. Больше месяца потом он все задыхался, не имея возможности глубоко вздохнуть.
— А, теперь меня больше не удивляет, — сказал Бенедикт, — что первый его совет мне — никогда не стрелять в детеныша. Вторым советом было не стрелять в белых слонов и в слонов с бивнями, ибо это отличие в цвете и это природное оружие указывают на высокое положение и большое достоинство слона.
Всякий слон с бивнями — король, всякий белый слон — бог!
Посреди лба у слонов есть небольшая вмятина. Именно в эту вмятину, а она бывает размером со шляпное донышко, и нужно попадать пулей.
Если это удается, иногда случается, что животное падает, сраженное мгновенной смертью. Если же слона только просто ранить, он неизменно и безошибочно нападает на того, кто стрелял в него, узнавая его, бывает, даже среди двадцати охотников и даже в том случае, если все двадцать охотников стреляли одновременно залпом.
В таком случае нужно дать ему подойти и, когда он оказывается в трех-четырех шагах от вас, отпрыгнуть в сторону, а затем, в то время как он проносится мимо, увлекаемый скоростью своего бега, всадить ему вторую пулю в ухо.
По словам сэра Джорджа, он сам четыре-пять сотен раз совершал подобные маневры, и нет на свете ничего проще этого.
Я слушал его с весьма сосредоточенным вниманием, и он сказал мне, улыбаясь:
«Господин Бенедикт, может быть, мне лучше повторить вам еще раз эти указания?»
«Не стоит», — ответил я ему.
Что было далее — судите сами.
Так как мой дух успел одержать верх над моим физическим состоянием, а моя душа решительно оседлала моего зверя, я твердо решил, что, если только в стаде слонов окажется молодой слон с бивнями или белый слон, я обязательно выстрелю в них.
Однако я об этом не сказал ни слова, собираясь неожиданно поразить сэра Джорджа.
Едва сэр Джордж закончил свои наставления, а я дал ему обещание следовать им неукоснительно, как раздались громкие крики. Это были маши загонщики: им удалось повернуть слонов пенять, и теперь, пеня, как дьяволы, они старались заставить их бежать в нашу сторону.
Говорят, что слон любит музыку. Суля по его широким ушам, я бы вполне этому поверил. Ужасающий концерт, устроенный нашими. неграми, пилимо, оказался причиной того, что слоны решительно и быстро направились и нашу сторону; мы же, напротив, хранили самое глубокое молчание.
Вдруг мы услышали раскаты словно десятка громов и почувствовали, что земля задрожала, вздрогнула, как-то даже подскочила под нашими ногами.
Около двадцати слонов крупной рысью бежали по одной просеке, а всего трое — по второй: самка, самец и детеныш.
«Сэр Джордж, — крикнул я по-английски, — оставляю вам стадо, вам и всем этим господам, но прошу, чтобы мне оставили тех трех!»
Потом, обернувшись к моим аппам, я крикнул им:
«А ну, все за мной!»
Я мог бы, как это сделали другие охотники, спрятаться за каким-нибудь деревом, но я встал по самой середине дороги.
Два мои негра дрожали всем телом, и мало-помалу их лица менялись от цвета черного дерева к серому мышиному цвету.
Только один, третий, казалось, был тверд.
«Кому страшно, пусть уходят!» — крикнул я им.
Те двое не ответили, они только со все возрастающим ужасом пристально смотрели на трех слонов, которые уже были от нас не более чем в сотне шагов.
А третий довольно смело сказал мне:
«Я остаюсь!»
«Тогда, — сказал я ему, — в одну руку возьми ружье, в другую — мой карабин, вот он. Держись рядом со мной, так чтобы передавать мне ружья, по мере того как они мне понадобятся».
Его собрат отдал ему мое ружье и сбежал; другой, из чьих рук я взял ружье (теперь я держал его сам), последовал его примеру и тоже сбежал.
Сам же я устремил глаза на трех великанов, двигавшихся прямо на меня, занимая всю ширину просеки; они казались мне настоящими мастодонтами.
Слоненок бежал крупной рысью между матерью и отцом. Подсчитав, что для него вполне хватит моего карабина, я вернул негру большое двуствольное ружье и попросил его держать это ружье так, чтобы оно постоянно оставалось для меня досягаемым, а сам взял свой карабин.
Теперь три чудовища были и тридцати шагах от меня.
Я прицелился в слоненка и выстрелил с двадцати шагов. Слоненок мгновенно остановился, покачнулся словно пьяный и, сраженный, упал. Разрывная пуля взорвалась у него в мозгу.
Слониха издала вопль, исполненный одновременно муки и угрозы; то был крик матери. Она остановилась и попыталась хоботом поднять своего детеныша.
Я отбросил карабин и взял двуствольное ружье.
Самец ринулся на меня.
С шести шагов я всадил ему пулю точно в середину лба. Влекомый бегом, он пронесся мимо меня.
Одним прыжком я отскочил с его пути на шесть шагов, готовый выстрелить при первом же его враждебном движении по отношению ко мне. Но, попытавшись устремиться ко мне, слон споткнулся и упал на оба колена. Хотя по его глазам было видно, что мне уже не придется ждать большой опасности с его стороны, я, чтобы использовать пулю, остававшуюся у меня в ружье, а более всего для того, чтобы он вдруг не помешал мне в той дуэли, которая должна была развернуться между мной и его супругой, пустил ему вторую пулю в ухо.
Его зад, еще остававшийся поднятым, тяжело опустился! Слон попытался издать крик; надрывный вначале, этот крик завершился как бы вздохом.
Только тогда, услышав этот крик, самка оставила своего умирающего детеныша и ринулась ко мне.
И тогда меня охватило желание провести опыт: не пользоваться тем преимуществом, которое слониха давала мне, подставляя свой лоб. Когда она оказалась всего лишь в четырех шагах от меня, я отпрыгнул в сторону и, в то время как она пробегала мимо, в упор отправил ей пулю в ухо. Свинец, бумага, порох — все туда вошло. Казалось, что голова у нее взорвалась.
Она издала жалобный крик и упала на самца.
«Клянусь честью! — воскликнул я. — Пусть еще кто-нибудь сделает то же самое! Трех слонов четырьмя пулями, разве не красиво?»
И, усевшись на слоненка, который размером был с быка, я высек огнивом огонь и зажег сигару!
Не приходится вам говорить, что я оказался королем охоты. Честь мне воздали вроде тех триумфов, что устраивались римским императорам. Сэр Джордж сожалел лишь об одном — о том, что у нас не было какого-нибудь живого слона, на котором я совершил бы свой въезд в Коломбо.
С собой мы привезли пять слоновьих хвостов: когда здесь убивают слонов, это все, что от них берут.
Из них три хвоста были моей добычей.
Одного негра раздавил слон, другой был вскинут слоном в воздух и на всем лету разбился о дерево.
Из нас никто не получил ни малейшей царапины.
Я вспомнил, что читал в описаниях путешествий Левайяна в Африку: слоновья нога, испеченная в горячей золе, — одно из самых вкусных блюл, какое только можно отведать в жизни, и приказал своим неграм отрезать две ноги у слоненка, только что убитого мной.
Затем я последовал рецепту, указанному знаменитым путешественником, — обернул эти ноги в пальмовые листья, предварительно посолив и поперчив, обмотал проволокой и поместил в вырытой яме гак, чтобы горящие угли лежали бы снизу и сверху.
Толи у нас разыгрался аппетит, толи сыграло роль своеобразие самого факта, но ноги показались нам великолепными, и мы пожалели, что, имея в своем распоряжении еще несколько подобных ног, оставили их прежним владельцам.
Бенедикт закончил свой рассказ, и в эту минуту открылась дверь и лакей объявил:
— Его королевскому высочеству кушать подано!
И все перешли в обеденную залу.

 

XIII
ЖЕЛТЫЕ ЗМЕИ

 

Должен признаться читателям, что на этом завтраке не было слоновьих ног, но от этого ни в коей мере не умалилась изысканность его — королевского завтрака, устроенного с пышностью и без расточительства.
Принц был в восторге, он только и думал, что об охотах на тигров и слонов, и сожалел лишь об одном — что он не простой смертный, не частное лицо и потому не может позволить себе по собственному желанию уехать хоть на следующий день в Индию, Африку или Америку.
Пришлось рассказывать ему обо всех других путешествиях: о сражении с пиратами в Малаккском проливе, стычке с чеченцами и лезгинами на Кавказе; услышав о каждой новой битве, о которой Бенедикт рассказывал все с той же необыкновенной простотой, принц Эрнст аплодировал все с тем же увлечением и воодушевлением.
— И вы говорите, что во время этих охот, стычек и сражений вам иногда приходилось чувствовать страх? — спросил принц Эрнст.
— Совершенно определенно, принц, и даже часто.
— Расскажите нам об одном из ваших страхов, самом жутком.
— О! — воскликнул Бенедикт. — Мне не придется долго раздумывать.
— Мы слушаем.
— Я осматривал Джидду на Красном море, когда, переходя улицу, увидел человека, одетого в полуевропейский, полуместный костюм, и распознал в нем француза. На нем были египетские феска и кафтан, и в то же время он носил бретонские короткие штаны и кожаные обтягивающие гетры.
Я подошел к нему и выяснил, что был совершенно прав: это оказался знаменитый охотник Вессьер, вот уже семь лет живший в Абиссинии, зарабатывая себе на жизнь тигровыми шкурами и слоновьими бивнями: он добывал их на охоте.
Он только что получил в Джидде карабин Девима, использующий разрывные пули: сам Девим отправил ему это оружие с просьбой испробовать его во время охоты на гиппопотамов и слонов. К карабину было приложено сто разрывных пуль.
Он приехал в Джидду еще и для того, чтобы пополнить свой запас дроби и свинца.
Обменявшись несколькими словами, мы договорились, что все свои веши я отправлю к г-ну Эймера, нашему консулу в Суэце, и проведу с Вессьером две недели в Абиссинии.
Сделать это было нетрудно — следовало только переплыть Красное море. За пятнадцать или восемнадцать часов верблюды отвезли бы нас к кочевому жилищу Вессьера. Уже на следующий день, к вечеру, мы были в Массауа.
В Массауа мы в самом деле нашли верблюдов и проводника, который провел нас к одному из водных путей, составляющих исток Атбары.
Там мы обнаружили палатку и двух негров — это были палатка и негры Вессьера. Уже восемь — десять лет, как, устав от всей мелкой суеты у нас в Европе, он уехал из Франции и отправился на берега Нила за тишиной и свободной жизнью.
На следующий же день после нашего приезда мы взялись за охоту. Накануне Вессьер дал мне разные советы, которые дают новичку.
Под 12 или 13° широты, где мы находились, в изобилующих дичью лесах вдоль верховий Атбары, приходилось более всего опасаться не хищников — львов, тигров и пантер, ибо им достаточно было только выпустить когти, чтобы получить себе самое сочное угощение в виде газели, лани, оленя, и они редко нападали на человека и даже, когда он сам на них нападал, предпочитали убегать, а не искать с ним бесполезного боя.
Нет, опасаться нужно было жары а 40 градусов и влажных верховий, изобилующих ядовитыми тварями; там было целое племя змей разных видов: кобра, кафрелло, рогатая гадюка, аспид, а в особенности страшны были маленькие желтые змейки с черной полосой по телу, они перемещались тысячами, как европейские bombyx processionaria, и укус их был смертелен.
Однако Вессьер добавил, что все эти опасения сильно преувеличены и что за восемь или десять лет, в течение которых он жил среди львов, тигров, пантер и разного рода рептилий, все эти любители попортить кожу не нанесли ему ни одной царапины.
После таких разговоров мы отправились на охоту, располагая, помимо призывных рожков, пятью или шестью ориентирами, которые должны были помочь отыскать нашу палатку. Оставляю в стороне все наши охоты в Абиссинии, а которых не было ничего уж такого примечательного. Мне довелось убить льва, двух-трех пантер и множество мелких газелей размером с только что родившегося на свет ягненка, но восхитительных своим изяществом и легкостью.
На третий-четвертый день я раздробил бедро одному из этих очаровательных животных и, удержавшись, не знаю почему, от того чтобы направить в него свой второй выстрел, бросился бежать за газелью. Это происходило в месте, поросшем чем-то вроде вереска, и я не потерял ее из вида. Так что я бросился бежать за ней, надеясь взять ее живьем.
Это занятие длилось примерно с полчаса, пока я не упустил ее из-за неровности местности, где напрасно пытался отыскать ее след. После этого получасового бега я почувствовал жажду и лишь тогда, остановившись, ощутил то, что не испытывал, пока длился тот бег, — я ощутил, повторяю, как в висках у меня болезненно пульсировала и билась двумя молотами кровь.
Я должен был находиться от силы в четверти льё от нашей палатки и был, в общем, убежден, что меня отделял от нее только лесок, поросль из ателя и курая, а за этим леском линия растений, явно более зеленых, чем другие, в особенности мимоз, указывала на русло потока.
Все вокруг было сумрачно. Почва представляла собою нечто вроде мокрого и скользкого болота; можно было подумать, что в этих краях, где так редко падает капля воды, накануне прошел дождь. Вокруг меня была масса листвы, мешавшая мне видеть собственные ноги. То и дело мне приходилось то ломать ветви, хлеставшие меня по лицу, то обеими руками, как пловцу в воде, раздвигать массы листьев, нависавших вокруг. Двадцать раз я оборачивался с намерением вернуться назад, но идти вперед не казалось труднее, чем назад. И я решил все-таки на всякий случай двигаться вперед.
И вот я добрался до какой-то поляны, где мог вздохнуть свободнее. Это был небольшой пригорок, и, благодаря ему, голова моя оказалась чуть выше этого низкорослого леса, но в двадцати шагах от пригорка почва опять понижалась, и мне снова пришлось искать дорогу в этом темном лабиринте, и, где, как мне теперь казалось, я слышал со всех сторон странные шумы, непонятные шорохи.
Это обстоятельство вызывало вопрос: что это? Ужасный ответ не замедлил явиться в виде какой-то спирали, которая скручивалась и раскручивалась на конце ветки в нескольких сантиметрах от моего лица. То было не что иное, как змея в два фута длиной с очень тонким телом цвета опавших листьев, а по нему вдоль всего спинного хребта шла черная сетка. Это была именно та змея, которую, как советовал мне Вессьер, следовало опасаться: ее укус в несколько часов убивает человека самого здорового и крепкого сложения.
Я подался назад, но почувствовал, что волос моих коснулось нечто живое. Тогда я застыл в неподвижности и ограничился только тем, что повернул голову: сначала направо, затем — налево, потом откинул ее назад и выяснил, что у моих ног, над моей головой, вокруг меня со всех сторон на всех деревьях, на всех ветках кишели тысячи этих рептилий — одни из них свернулись и не двигались, другие медленно скользили всеми своими длинными телами, стараясь попасть под луч солнца, пробивающийся сквозь листву.
Вот откуда исходили шорохи, которые я слышал здесь с самого начала.
Несколько мгновений мне чудилось, будто передо мной голова Медузы: я был полностью парализован страхом. Я принялся искать с какой-нибудь стороны свободный проход, чтобы немедленно бежать. Но пока я только чувствовал, будто мои ноги вросли в землю, и не смел сделать ни шага в страхе от того, что мог наступить на одну из этих ужасных тварей. Заметьте, что именно в этот день я облачился и местную одежду, состоящую из штанов и куари. Таким образом, ступни, ноги, грудь, руки у меня оставались голыми!
Между тем, нужно было на что-то решаться. Долго оставаться к гаком положении было невозможно: вокруг меня буквально шел дождь из змей и просто чудом мне на голову или за пазуху не упала еще ни одна из них. Я сжался как мог, чтобы не задевать за ветки, медленно поднял складки большого куска холстины, наброшенного на плечи, боясь найти в них змею. Затем, оценив глазами все выходы, открывавшиеся передо мною, я двинулся в путь, передвигаясь го на четвереньках, то согнувшись до земли. Время от времени шомполом ружья мне приходилось убивать одну из этих тварей, преграждавших мне путь, или прыгать через лежащий на земле ствол тамариндового дерева, из дупла которого я видел высовывавшиеся змеиные головы, как видишь головы птенцов, выглядывающих из гнезда.
После каждого шага я должен был продумать следующий шаг, а змеи тем временем, скручиваясь и переплетаясь между собой с отвратительным подрагиванием и тихим свистом, казалось, выражали свое удовольствие, греясь на солнце. Я и теперь слышу тот шорох, тот свист, и это заставляет мое сердце сжиматься от невыразимого омерзения.
Это длилось всего-то пять минут — пять лет, пять веков. В подобные мгновения время не имеет счета. Наконец, я поставил ногу на землю и как безумец бросился из зарослей кустарника, через которые совсем недавно мне пришлось проходить с таким трудом. В несколько прыжков я уже оказался на песке у потока, в двухстах шагах от моей палатки…
Гости принца Эрнста еще переживали рассказ, разделяя испытанный Бенедиктом страх, когда сквозь зеркальные стекла дверей галереи они увидели издали, как к ним направлялся король. Он опирался на руку своего адъютанта, г-на фон Веделя, и шел достаточно твердой поступью, такой уверенной, как если бы он был зрячим человеком. Наклонив голову, он разговаривал.
Король вошел в столовую, не дав объявить о своем приходе. Все четверо сидевших за столом встретили его стоя.
— Не стесняйте себя, господа, — сказал он, — я только зашел к принцу, чтобы спросить, не нуждается ли он в чем-нибудь, и передать его пожелания кому следует.
— Нет, ибо благодаря беспредельной доброте вашего величества нам всего хватает, недоставало только вас. Знание людей не обмануло ваше величество, вы поняли, что господин Бенедикт — один из самых привлекательных людей на свете, каких я только видел.
— У принца большое соображение, государь, — сказал Бенедикт, рассмеявшись, — некоторым рассказам без особых претензий и нескольким беглым карандашным наброскам он придал значение, которого они не имеют.
Но, словно отвечая собственным мыслям, и с особенности той, что присела его к обоим молодым людям, король сказал, обращаясь к Бенедикту и повернувшись к нему, как он имел обыкновение делать, когда с кем-нибудь разговаривал:
— Вчера, сударь, вы сказали несколько слов о науке, которой когда-то и я уделял некоторое внимание. Я говорю о хиромантии. И я имею склонность, однако в пределах разумного, к таинственным сферам человеческого сознания, природы и мироздания. Моим наибольшим желанием было бы увидеть, как они основываются, например, на логике, на физиологии.
— Я это знаю, государь, — улыбаясь, сказал Бенедикт, — поэтому вчера я и осмелился произнести в присутствии вашего величества несколько слов, касающихся области оккультных наук.
— Вы это знаете! А откуда вы это знаете? — спросил король.
— Я был бы жалким хиромантом, государь, если бы ограничился только знанием линий руки и не постарался соединить учение Лафатера и Галля с учением д’Арпантиньи. Мне достаточно одного взгляда на форму ваших рук и очертания вашего лица, чтобы определить эти драгоценные склонности, с точки зрения френологии ясно выраженные чрезвычайно развитыми органами поэзии, а значит и любви к чудесному, что становится понятным по сопоставлению; и если бы я не обнаружил над глазами, содержащими орган музыки, любви к гармонии, то есть к врожденным знаниям, то в этом случае, государь, я не способен был бы определить, что высокое покровительство, оказанное вами бедному сапожнику Лампе, лекарю-бота-нику, уроженцу Гослара, изобретателю лечения травами, менее происходит от случайного чувства доброжелательства, нежели от убеждения, что некоторые люди способны получить откровение и что не всегда только самым высокопоставленным людям Бог, то есть истина, открывает себя.
— Как, — вскричал король, улыбаясь в полном удовлетворении, — вы знаете моего бедного Лампе?
— Да, государь, я виделся и говорил с ним в кафе «Минеральные воды», в трех четвертях льё от Гослара, куда он отправляется каждый день и где восседает в окружении почитателей, большинство из которых вылечилось у него.
— Вы беседовали с мим? — спросил король. — Не правда ли, это необыкновенный человек?
— Да, государь, и я знаю всю его историю: его жалкую жизнь, его бедное существование сапожника, ею карьеру солдата, прерванную саблей французского кирасира, который раскроил ему череп на равнинах Шампани. Знаю о его занятиях в ботанической школе, куда он нанялся слугой, чтобы прослушать там курс обучения. Я восхитился ею терпением, старался отыскать и отыскал в его личности и, в особенности в том, что написано на его руках, склонности к медицине, определившие у бедного крестьянина без средств столь необоримое призвание, что, подчиняясь ему. Лампе пришлось выстрадать тяжкие лишения, способные сразить любого менее увлеченного человека.
Именно благодаря его упорству, к которому, с точки зрения френологии и хиромантии, он был предназначен судьбой. Лампе достиг знания истинных свойств каждого растения в отдельности и в его соединении с другими растениями разной природы. Тогда он выучился лечить, и так хорошо лечить — сначала своих бедных соседей, затем друзей, потом горожан и, наконец, богатых господ, — что врачи, желавшие оставить за собой богатых клиентов, воспротивились его методам лечения и наложили на них запрет.
Но тогда жители города Гослара и окрестностей на двадцать льё кругом подняли такой крик, что он достиг ушей вашего величества. И ваше величество пожелали сами рассмотреть этот случай и велели провести расследование, а оно оказалось столь благоприятным для Лампе и столь решительно поддерживающим его сторону, что ваше величество, поняв положение вещей одним движением мысли, пожаловали Лампе звание директора траволечебницы; он так хорошо занимался своим делом, что ваше величество, если не ошибаюсь, наградили беднягу орденом Вельфов и оказали ему еще большую милость, посетив вместе со всей вашей семьей его заведение. Ему не пришлось, государь, идти к вам за признанием своих заслуг: вы пришли к нему сами.
— Неужели репутация Лампе уже достигла Франции?
— Нет, государь.
— Кто же вас так хорошо осведомил?
— Прежде всего я сам, поскольку, как имел честь сказать вашему величеству, мне удалось все увидеть собственными глазами. Но еще ранее один из моих лучших друзей и мой учитель в этой странной науке (ему удалось дополнить изучением чисел и планет капризную науку д’Арпантиньи), художник, как и я, почитатель природы, как и я, неутомимый пеший странник, как и я, краг табака, как и я, тог, кто позволяет и с но их застольных развлечениях, как и я, разбавленную вином полу, но не более того, тонкий, как и я, но всех телесных упражнениях, а более всего в фехтовании, говорящий почти на тех же языках, что и я, но более всего на немецком, как на своем родном языке…
— А, подождите же, — сказал король, — но я же о нем слышал. В тысяча восемьсот шестьдесят третьем году, думается, он приехал н Германию и бросил вызов лейпцигским врачам. С ним была его жена, помогавшая ему в этой таинственной борьбе настоящего с будущим. В какой-то момент у меня явилась мысль позвать их в Ганновер, но иные заботы отвлекли меня. Как же его звали? Подождите… такое имя, гулкое имя вроде звучания цимбал.
— Дебароль, государь.
— Да, да. Сожалею, что не повидался с ним. Но раз уж вы здесь, вы, его друг, вы, его второе «я», и раз вы догадались, что я люблю науки, которые открывают нам новый мир и простирают до бесконечности связи этой бедной искорки, называемой душой, заставляя нас вступать в сношения со звездами, — их великолепным зрелищем мне теперь приходится восхищаться только по памяти, — так вот, повторяю, раз уж вы здесь, ничто не потеряно, как вы это понимаете. Когда я думаю, что мое дыхание сливается со всеобщим могучим дыханием, заметным потому, как происходит прилив или отлив на море, я более не чувствую себя униженным моим человеческим уделом. Вы видите, как в ночном покое сияют звезды, и мне кажется, что я слышу мелодию их стройных звуков, раздающихся при их вращении по небесным сферам, что так прекрасно показал божественный Пифагор; эта мелодия явственно слышна мне, когда я предаюсь благоговейным размышлениям. Я исполнен гордости, что надо мной, стоящим на вершине человеческого общества, стоят существа промежуточные, несомненно ангельской природы, несущие электрическую цепь, огромную, бесконечную, которая соединяет нас не только с нашей системой планет, где солнце — ее центр, но и со всеми мирами, но и со всеми солнцами.
О подобных вещах, — улыбаясь, продолжал Георг V, — я не говорю на заседаниях совета. У меня быстро создалась бы репутация мечтателя, самая дурная, какая может быть у короля. Но я говорю это вам, ибо вы такой же мечтатель, как и я; итак, вам, и только вам я говорю: да, я верю в небесные силы, воздействующие на нас во время нашего жалкого прохождения по земле, верю, что каждый несет в себе, в этом драгоценном вместилище, называемом черепом, свою предначертанную судьбу, с которой можно побороться, но которая влечет человека, хотя и дано менять скорость этого, к богатству, удаче или к несчастью.
И я говорю это с убеждением, ибо у меня уже были тому подтверждения. Когда я был молодым человеком, во время одной из моих одиноких прогулок цыганка взяла мою руку и предсказала мне то, что потом сбылось. Я горячо желаю нам поверить, но не как безумец. Мне хотелось бы иметь доказательства, мне нужны доказательства. Можете ли вы, просто осмотрев мою руку, прочесть в моем прошлом то, что цыганка некогда прочитала в моем будущем? Скажите, способны ли вы это сделать, или вы только искренне верите, что способны на это?
— Да, государь, и наука посредством иных расчетов скажет вам то, что сказала ранее интуиция или, может быть, традиция.
— Ну хорошо, — сказал король, протянув Бенедикту руку, — так читайте же, прошу вас.

 

XIV
ЧТО МОЖНО ПРОЧЕСТЬ ПО РУКЕ КОРОЛЯ

 

Король протягивал руку.
— Государь, — сказал Бенедикт, — не знаю, должен ли я пытаться?..
— Почему же? — спросил король.
— А если я прочитаю там что-то грозное?
— Мы теперь переживаем времена таких потрясений, что предсказаниям, какими бы страшными они ни оказались, никогда не сравниться с действительностью. Что вы можете мне предсказать уж такого ужасного? Я потеряю королевство? Я потерял больше, чем королевскую власть, когда лишился возможности видеть солнце, небо, землю и море… Так начинайте же и говорите, что вы там видите.
— Все?
— Все. Предполагая, что грядут несчастья, разве не лучше знать их заранее, нежели неожиданно увидеть, как они падут нам на голову?
Бенедикт склонился над рукой короля Георга так низко, что едва не касался ее губами.
— Рука истинно королевская, — сказал он, бросив вниз лишь беглый взгляд, — рука благотворителя, рука художника.
— Я лично не просил у вас комплиментов, сударь, — смеясь, сказал король.
— Поглядите же, мой дорогой метр, — сказал Бенедикт, обратившись к Каульбаху, — как развит Аполлонов холм, вот здесь, под безымянным пальцем! Ведь Аполлон дает интерес к искусствам, дает ум, дает все, что в человеке есть блестящего и что наделяет его блеском. Это он дает надежду на бессмертное имя, душевное спокойствие, доброжелательностью пробуждающую любовь. Теперь посмотрите на Марсов холм: он находится в той части ладони, что противоположна большому пальцу; Марс наделяет человека двойным мужеством, гражданским и военным, спокойствием, хладнокровием в опасности, смирением, гордостью, верностью, решимостью и силой сопротивления. К несчастью, Сатурн против нас. Сатурн угрожает. Вы это знаете, государь, Сатурн — это рок. И должен сказать, у вас линии Сатурна не только неблагоприятны, но они еще и пагубны.
Здесь Бенедикт поднял голову и сказал, бросая на короля взгляд, исполненный уважения и симпатии:
— Продолжая еще глубже, я мог бы, государь, обнажить ваш характер вплоть до самых сокровенных его черт. Я мог бы развернуть перед вами, одну за другой, все ваши склонности в их мельчайших оттенках. Но я предпочитаю перейти незамедлительно к важным фактам. В двенадцать лет ваше величество болели тяжкой болезнью…
— Это так, — сказал король.
— К девятнадцати годам линия судьбы тянется у вас одновременно к мозгу и к холму Солнца: с одной стороны — это первый припадок, с другой — нечто похожее на смерть, но не смерть, а помрачение! Хуже того: временное помрачение! Тьма!
— Цыганка сказала мне буквально такими же словами, как вы. Нечто похожее на смерть, но не смерть. В самом деле, в девятнадцать лет я многое выстрадал.
— Подождите! Вот здесь, государь, на Юпитере есть чудесное сияние: это знак наивысшего взлета человеческой судьбы — к тридцати девяти годам.
— Опять слова цыганки. Так и было, в тридцать девять лет я стал королем.
— Я ничего не знал точно об этих двух периодах вашей жизни, государь, — сказал Бенедикт, — но можно предположить, что я имел о них сведения. Поищем же какой-нибудь факт, о котором я никак не мог бы знать. А! Вижу! Да, это и есть то самое! Смертельный страх, несчастный случай, связанный с водой… Что это? Лодка, попавшая в опасность? Буря, увиденная с берега? Неотвратимое крушение судна, заключающего предмет любви? Смертельный страх, но только страх, ибо рядом с линией судьбы тянется предохрани тельная линия. Несомненно, ваше величество испытали страшнейшее опасение за жизнь человека, которого вы глубоко любили.
— Вы слышите, Эрнст? — обращаясь к сыну, скатал король.
— О отец! — воскликнул молодой принц, протянув руки и обвив ими шею короля.
Затем он обратился к Бенедикту:
— Да, да, бедный отец испытал великий страх! Представьте себе, я купался в море у Норденрея. Плаваю я довольно хорошо, но там безрассудно дал увлечь себя течению и, честное слово, погиб бы, не сумей я ухватиться та руку смелого рыбака, пришедшего мне на помощь. Еще секунда, и все было бы кончено.
— И я был там, — сказал король, — и мог только слышать его крики и протягивать руки к нему, вот и все! Глостер предлагал свое королевство за коня, я же отдал бы свою корону за один луч света в глазах. Но не будем больше об этом думать, те несчастья, что нас ожидают, даже взятые вместе, не окажутся ужаснее тени того несчастья, что не наступило.
— Итак, государь?.. — сказал Бенедикт.
— Итак, вы меня убедили, — сказал король, — и мне не нужно других доказательств. Перейдем же теперь к будущему.
Бенедикт внимательно всмотрелся в руку короля, некоторое время был в сомнении, затем попросил лампу, чтобы лучше видеть.
Ему принесли то, что он просил.
— Государь, — сказал он, — вас вовлекут в большую войну. Один из ваших близких не только предаст вас, но еще и ограбит. И тем не менее, посмотрите, ваше высочество! — сказал он принцу. — Линия Солнца предсказывает победу, но победу пустую, бесполезную, безрезультатную.
— А дальше? — спросил король.
— О государь! Сколько же всего в этой руке!
— Хорошего или плохого?
— Вы сказали, чтобы я ничего не скрывал, государь.
— И повторяю вам это. Так что эта победа?..
— Эта победа, как я сказал вашему величеству, ничего не принесет. Вот линия Солнца прерывается над головной линией, исходящей от Марса и перерезающей также холм Юпитера.
— Это говорит о чем?
— О свержении. Между тем… нет, — пытаясь вырвать из этой королевской руки самые таинственные ее секреты, сказал Бенедикт, — между тем, это не последнее слово нашей судьбы. Посмотрите на линию Солнца: после перерыва она вновь поднимается до безымянного пальца и останавливается у начала его. И потом, посмотрите еще вот на эту прямую линию, что проходит над линией, которая пересекает Юпитер: она идет словно бороздой и заканчивается звездой, наподобие скипетра, заканчивающегося бриллиантом.
— И о чем это говорит?
— О реставрации.
— Так по-вашему, я потеряю трон и завоюю его вновь?
Бенедикт обернулся к молодому принцу:
— Вашу руку, пожалуйста, ваше высочество.
Принц протянул ему руку.
— После сорока лет у вас, ваше высочество, линия жизни пускает разветвление к линии Солнца. В этот период вы взойдете на трон. Вот все, что я могу вам сказать. Итак, если вы подниметесь на трон, принц, это будет потому, что король, ваш отец, взойдет на него опять или не будет с него спускаться.
Какое-то время король оставался в безмолвии, опершись головой на левую руку. Казалось, что он пристально смотрел перед собой, как человек, погруженный в глубокие раздумья.
— Не могу передать вам, сударь, — вновь заговорил он после паузы, во время которой все хранили самое глубокое молчание, — не могу передать вам, насколько меня интересует эта неведомая наука. Вы рассказали мне прошлое с поразительными подробностями, почему бы вам не открыть мне и будущего? Для провидца облако, представляющее прошлое или будущее, одинаково густо. Ведь Провидение позволяет природными средствами узнать заранее свою судьбу. Так борец в Древней Греции мог на глаз оценить силу того атлета, с кем ему предстояло сразиться в цирке, и уже заранее старался отыскать способ, с помощью которого он смог бы избежать его обхватов и добиться победы.
Потом, после нескольких секунд молчания, он сказал:
— Это было бы правильно, это было бы разумно во всяком случае. Ведь невозможно, в самом деле, чтобы Провидение, которое скоплением облаков и громом и молнией объявляет о буре, — дабы каждый попытался найти себе убежище от грозы! — не указало бы человеку, и в особенности человеку, поставленному на вершине общества, приближение жизненных бурь. Да, эта наука правдива уже тем самым, что она необходима и что до сих пор ее, остававшуюся неведомой, не хватало как доказательства гармонии творения и логичности божественного милосердия.
Затем, спустившись с высот, на которые вознесла его мысль, он спросил у Бенедикта:
— Как наш учитель хиромантии достиг такого уроним? Благодаря споим особым свойствам или же случайно? Ничто так мне не интересно, как стремление добраться до источников. Случай мог стать его единственным поводырем, но мы знаем, что всегда есть какой-нибудь поводырь, который ведет за собой случай.
— Государь, в своем пешем странствии по Испании, когда он почти постоянно шел среди цыган, разысканных им, художником, по живописности их одежд, он видел, как ли люди, жители пустыни и гор, предсказывают судьбу горожанам, рассматривая их ладони. И с тех пор он возымел смутное желание получить возможность объяснить эти откровения и дать им достойную оценку, изучая связи между формами тела человека и его инстинктами и страстями. С тех пор эта смутная мысль не покидала его никогда. И так как господствующая идея обладает магнетическими свойствами, так как ей присуща центростремительная сила, так как она притягивает к себе, словно магнит крупинки железа, все, что может служить ей на подъеме, то, когда он приехал в Париж, Провидение связало его с одним светским человеком, который инстинктивно открыл целую систему, зиждившуюся именно на обнаружении склонностей человека по форме его руки.
Этого светского человека звали капитаном д’Арпантиньи. Но его система извлекала свои выводы только из внешней формы руки. Мой друг сейчас же понял неточность и недостаточность этой системы. Если внешняя форма призвана отображать склонности человека, то ладонь и внутренняя часть руки, куда помещена способность воспринимать прикосновения, то есть осязание, должны обладать более значительными свойствами. Там должны находиться признаки, отображения способностей человека, проистекающие из его мозга, потому что френальные частицы, которые напрямую сообщаются с мозгом, представляют собою вместилища электричества и накапливаются на ладони, являющейся, гак сказать, мозгом всей руки.
Итак, Дебароль направил свои наблюдения в эту сторону.
Что же касается того способа, каким господин д’Арпантиньи открыл свою систему, я рассказал бы вашему величеству о нем, если бы не боялся утомить подробностями, не столь интересными. Однако способ этот довольно своеобразен и заслуживает внимания.
— Все это, напротив, меня очень занимает, — отозвался король, — и вы можете продолжать.
— Господин д’Арпантиньи был человек галантный и любил рассматривать дамские ручки. Кроме того, еще молодым человеком, живя в провинции и наблюдая там жизнь, он часто ходил на приемы к одному своему соседу по деревне. В противоположность господину д’Арпантиньи, этот сосед питал большую склонность к точным наукам, в частности к механике. Таким образом, у себя в доме он принимал множество геометров и математиков.
— Был ли женат этот сосед? — спросил король.
— Да, государь, — ответил Бенедикт, — и его жена, по закону противоположностей, не выносила, когда заговаривали о математике или механике.
Но она обожала живопись, поэзию и музыку.
И не было никакой возможности объединить два столь различных круга людей, которые приходили к каждому из супругов.
Тогда общество ученых людей стало собираться у мужа, а общество художников — у жены.
Капитан д’Арпантиньи, равно ценивший поэзию и математику, а это означает, что он не был ни поэтом, ни математиком, а просто человеком умным, ходил с одинаковым удовольствием как на приемы у жены, так и на приемы у мужа.
Ум у капитана оказался отчасти аналитическим. Пожимая руки гостей на приемах у мужа и у жены, он заметил, что у математиков, знатоков арифметики и, наконец, у промышленников, пальцы были узловатые, а у поэтов, пианистов и живописцев — гладкие.
Два общества были настолько различны в этом отношении, что д’Арпантиньи говорил, будто все выглядит так, как если бы у них были разные мастера по изготовлению рук.
Начал он с того, что был поражен такой разницей, но это еще было только наитие.
Ему потребовалось доказательство.
Он обошел мастерские художников, уборные актеров, мансарды поэтов.
И повсюду он обнаружил гладкие пальцы!
Он обошел кузнечные мастерские, заводы.
И повсюду он обнаружил узловатые пальцы!
Исходя из этих наблюдений, он разделил людей на две касты: людей с гладкими пальцами и людей с узловатыми пальцами.
Но очень скоро он заметил, что его система была слишком категорична, что в ней нужно было определить разновидности, разряды и подразряды.
Он стал сомневаться.
По ежедневному своему опыту он знал, что у него оказалось много ошибок, чувствовал, что его наука оставалась неполной. Вот тогда-то он понял значение большого пальца на руке. Это было великое открытие! Ньютон говорил: «Изобретение большого пальца у человека уже довольно, чтобы заставить меня поверить в Бога». В самом деле, человек — единственное животное, у которого есть большой палец. Даже обезьяна, эта карикатура на человека, — обладательница карикатурного большого пальца.
Но, обнаружив значение большого пальца, его интуиция на этом остановилась. Ему не хватало — и он эго глубоко чувствовал — поддержки со стороны ладони, всю важность которой он понимал.
Упорство изменило ему, он подумал, что сделал уже достаточно. Впрочем, будучи вольтерьянцем, он приходил в ужас от всего, что могло увлечь его по пути мистицизма. Одно слово «кабала» заставляло его пожимать плечами.
Дебароль подхватил эстафету этой науки там, где ее оставил д’Арпантиньи. Он деятельно принялся изучать не только традиции астрологии, но еще и ту самую кабалу, которую так презирал его предшественник. Дебароль считал, что он обнаружил в электричестве всеобщую цепь, соединяющую все миры между собой. Никакая новая система не могла быть мыслима, пока торжествовала Ньютонова пустота. Но с тех пор как было неоспоримо доказано, что пространства заполнены, проще и даже разумнее чего и быть не может, и электричество, представленное эфиром, заставляет миры соприкасаться между собой, стало понятным, что некое всеобъемлющее магнетическое взаимодействие объединяет все сотворенное Богом мироздание.
— Честное слово, — сказал король, полуулыбаясь и полусоглашаясь, — как раз об этом я и спрашивал так долго. Мистицизм, основанный на логике.
В эту минуту вошел лакей и объявил королю, что министр иностранных дел просит разрешения переговорить с его величеством по важнейшим вопросам.
Король обернулся к Бенедикту.
— Сударь, хоть ваши предсказания и мрачны, — сказал он ему, — вы всегда будете желанными у очага того, кому вы их открыли. Вы мне обещали победу. Вот я вам и заказываю уже сегодня картину на эту тему. И если вы останетесь с нами, только вам и решать, будете ли вы сами участвовать в ней. Эрнст, отдайте ваш крест Вельфов господину Бенедикту. Я дам приказ моему министру иностранных дел не далее как завтра подписать вам и свидетельство о праве его носить.
Король обнял сына, пожал руку Каульбаху, сердечно попрощался с Андерсоном и Бенедиктом и удалился, как и вошел, опираясь на руку своего адъютанта.
Молодой принц открепил крест и ленту Вольфов от своего мундира и с радостью прикрепил их к мундиру Бенедикта.
Тот поблагодарил принца с горячей сердечностью, которую придают устам еще молодого и ничем не пресытившегося человека подобные знаки отличия, тем более ценные, что время еще не скупится на них для нас, и их принимают в том возрасте, когда признательность за их получение наполовину смешивается с гордостью.
И поскольку он пылко выражал наследному принцу свою признательность, принц Эрнст ответил ему так:
— Послушайте, пообещайте мне, господин Бенедикт, вот что: если ваше предсказание сбудется и если у вас в виду не откажется никакого более приятного занятия, мы вместе с вами отправимся в одно из таких больших путешествий, когда убивают тигров и слонов и когда едва не погибают от страха, пересекая карликовые леса во время миграции желтых змей.

XV
БАРОН ФРИДРИХ ФОН БЕЛОВ

 

А теперь, с разрешения читателей, нам придется покинуть нашего друга Бенедикта Тюрпена с его набросками, картонами, ружьями и охотничьими историями и последовать за одним из тех трех противников, с кем ему пришлось драться, причем этому его противнику в нашем рассказе отведена важная роль.
Мы хотели бы поговорить о бароне Фридрихе фон Белове, которого мы оставили на поляне Эйленриде вместе с двумя другими искалеченными дуэлянтами — Георгом Клейстом и Францем Мюллером.
Барон фон Белов был наименее пострадавшим из троих, хотя, на первый взгляд, его рана могла бы показаться самой значительной; к тому же он более других спешил оставить поле боя. Как мы уже говорили, он ехал во Франкфурт с поручением, которое на него было возложено, и свернул с дороги, чтобы потребовать у Бенедикта удовлетворения; теперь, едва почувствовав, что у него достанет сил преодолеть дорожные тяготы, он должен был, не теряя ни минуты, выполнить вверенное ему дело.
Журналиста перевязали, и хотя пуля его миновала, соприкосновение дула пистолета с правой частью его лица имело самые пагубные последствия. Отдача была столь сильной, что след от нее образовал синяк как раз в форме пистолета. Кровоподтек сгустился в глазной впадине, а щека невероятно вздулась. Короче говоря, г-н Клейст должен был не менее чем на две недели отказать себе в развлечениях.
Обоих раненых поместили на заднюю скамью кареты. Два секунданта сели спереди. Врач, получив щедрое вознаграждение от г-на барона фон Белова, остался при Франце Мюллере, самом пострадавшем из всех, ибо, несмотря на сделанное ему изобильное кровопускание, он все еще не приходил в сознание.
Когда барон Фридрих фон Белов и г-н Клейст приехали в гостиницу «Королевская», там уже были наслышаны об их злоключениях и о торжестве Бенедикта. То, что оба они были пруссаками, вовсе не составило им рекомендации. Таким образом, они были приняты с легкой насмешкой, что заставило г-на Клейста, как он ни страдал от боли, немедленно сесть в поезд.
Что касается майора, который уже продвинулся на треть по дороге во Франкфурт, то ему оставалось только продолжить ее, тем более что разветвление, которое на ней имеется, берет начало прямо в Ганновере.
В нескольких словах мы уже говорили о том, что представлял собой внешне барон Фридрих; дополним теперь данные нами сведения о нем.
Прежде всего упомянем о той своеобразной дороге, по которой он вступил на путь военной карьеры, и как случилось, что ему, имевшему заслуги, воздалось по заслугам.
Фридрих фон Белов происходил из семьи коренных жителей Бреслау; учился он в Йенском университете. В один прекрасный день он решил, как это принято во всех немецких университетах, отправиться в путешествие по берегам Рейна.
Он отправился один, и не потому, что был нелюдимым, вовсе нет, но он был поэтом, и пожелал путешествовать по своей прихоти, останавливаться тогда, когда сам сочтет это для себя нужным, уезжать, когда самому заблагорассудится, — в общем, он не собирался отправляться налево, влекомый неким спутником, когда ему хотелось пуститься направо вслед за какой-нибудь женщиной.
Так он приехал в самое живописное место на Рейне, туда, где находится Семигорье.
На противоположном берегу, на вершине высокого холма, возвышался великолепный готический замок, только что заново отделанный. Это было владение брата прусского короля, в то время еще только наследного принца. Он не только отстроил замок по старым чертежам, но и полностью обставил его мебелью XVI века, скупленной для этой цели I» окрестностях — как у крестьян, так и в монастырях, а также новой мебелью, сделанной умелыми мастерами по старинным образцам. Обои, ковры, зеркала — все было выдержано в духе времени и образовало в миниатюре чудесный музей старинного оружия, картин и драгоценных диковинок.
Когда принца там не было, благовоспитанным приезжим позволялось посещать замок.
Трудно было бы сказать, что означало это слово благовоспитанность, и Фридрих, происходивший из отменно аристократической семьи, подумал, что, даже странствуя пешком, он, как и любой другой, имел право посетить замок. И он, с рюкзаком за спиной, взобрался по склону, опираясь на окованную железом палку, и беззаботно постучал в ворота донжона.
Послышался звук рожка, и дверь распахнулась. Появились привратник и офицер в платье XVI века, который спросил у пришедшего, что ему угодно.
Фридрих фон Белов, назвавшись археологом, выразил желание посетить замок наследного принца.
Офицер выразил сожаление, что никак нельзя было уступить его желанию: управляющий принца, опередив хозяина всего на сутки, прибыл в замок накануне, и уже было дано запрещение принимать приезжих.
Между тем, однако, путешественника, по здешнему обычаю, попросили записать в книгу посетителей имя, фамилию и звания.
Фридрих взял перо и написал: «Фридрих фон Белов, студент Ленского университета». Затем, взявшись опять за свою окованную железом палку, поклонился офицеру и начал спускаться по склону холма.
Но он не сделал и ста шагов, как услышал, что его позвали. Офицер подавал ему от ворот какие-то знаки, а вслед за ним бежал паж. Управляющий просил его вернуться и, взяв на себя смелость отменить запрет, позволял ему посетить замок.
В прихожей, будто случайно, Фридриху повстречался человек пятидесяти восьми или шестидесяти лет. Это и был управляющий.
Он завязал разговор с молодым человеком, и, видно, разговор этот ему понравился. Он даже предложил провести Фридриха по всему замку в качестве гида, от чего студент, конечно, не отказался.
Управляющий оказался человеком образованным, Фридрих — благовоспитанным, поэтому три-четыре часа их беседы протекли гак, что ми тот ми яругой не успели ‘заметить, как прошло время.
Управляющему объявили, что к столу подано.
К изысканных манерах Фридрих постарался выразить своему чичероне сожаление, что столь незаметно пришло время его покинуть.
Его сожаление явно разделял и сам управляющий.
— Послушайте, — сказал он, — вы путешествуете как студент, я же здесь не более чем слуга. Отобедайте же со мною! Лучше, чем здесь, нам удалось бы пообедать разве что у короля Пруссии, во всяком случае, здешний обед вам больше придется но вкусу, чем еда в гостинице.
Фридрих отказался для видимости, чтобы показать, что он был приличным человеком, и, так как ему очень хотелось дать согласие, то, в конце концов, с видимым удовольствием все-таки сказал «да».
Итак, управляющий и студент пообедали наедине. Фридрих обладал неподражаемым остроумием. Будучи поэтом и одновременно философом, как это встречается только в Германии, он совершенно обворожил гостеприимного хозяина.
После обеда тот предложил партию в шахматы, на что Фридрих дал свое согласие. Управляющий играл превосходно, а Фридрих умел защищаться и был в состоянии выиграть одну партию из трех. Естественно, Фридрих повел себя так, как вполне любезный придворный: из пяти партий он проиграл три; когда пробило полночь, каждый из них все еще думал, что вечер только начинался. В этот час никак уже нельзя было спускаться вниз, в деревню. Для приличия Фридрих отказывался, но все же остался на ночь и спал в кровати ландграфа Филиппа. Только на следующий день, после завтрака, он получил от своего радушного хозяина разрешение отправиться в дорогу.
— Я имею некоторое влияние при дворе, — прощаясь с ним, сказал управляющий, — и, если вы захотите добиться какой-нибудь милости, обращайтесь ко мне.
Фридрих пообещал ему так и поступить.
— Во всяком случае, — прибавил управляющий, — беру на заметку ваше имя. Если даже вы сами забудете обо мне, я вас не забуду.
Фридрих попутешествовал по берегам Рейна, потом вернулся к занятиям в Йенском университете; окончив его, он поступил на дипломатическую службу и был несказанно удивлен, когда однажды его вызвали в кабинет великого герцога.
— Господин фон Белов, — сказал ему великий герцог, — я поручаю вам приветствовать его величество короля Пруссии Вильгельма Первого, только что вступившего на престол.
— Мне, наше высочество! — вскричал удивленный Фридрих. — Но что я представляю собой, чтобы именно на меня было возложено столь леечное поручение?
— Что вы собою представляете? Вы барон Фридрих фон Белов.
— Барон! Я, ваше высочество? А с каких пор я стал бароном?
— С тех самых пор, как я пожаловал вам этот титул. Завтра же, в восемь утра, вы отправитесь в Берлин. К восьми часам ваши верительные грамоты будут готовы.
Фридриху оставалось только поклониться и выразить свою благодарность. Итак, он поклонился, поблагодарил и вышел.
Наутро, в шесть часов, он сел в поезд, а к вечеру уже оказался в Берлине.
Без промедления он попросил объявить о своем приезде новому королю. Новый король передал ему в ответ, что желает видеть его на следующий день в своем Потсдамском дворце.
В назначенное время Фридрих в придворном облачении явился во дворец. Но, к своему великому удивлению, там он узнал, что король только-только уехал, оставив ему для встречи своего управляющего.
Первым решением Фридриха было немедленно вернуться в Берлин, но тут он вспомнил, что управляющим был тот самый человек, который два года тому назад так любезно принял его в замке Рейнштейн. Он побоялся показаться неблагодарным или спесивым и попросил объявить о себе господину управляющему.
И вот, проходя по прихожей, он увидел портрет короля во весь рост. Вздрогнув, он остановился перед ним как вкопанный. Как две капли воды его величество походил на своего управляющего.
Тогда ему открылось истинное положение вещей. Это брат прежнего короля, нынешний король Вильгельм I, принимал его тогда в Рейнштейнском замке, это он послужил ему чичероне и оставил его потом отобедать, выиграл у него три партии в шахматы из пяти, заставил его ночевать в кровати ландграфа Филиппа, предложил ему свою помощь при дворе и, наконец, прощаясь с ним, обещал его не забыть.
Фридрих понял и то, почему великий герцог Веймарский избрал его посланником, чтобы приветствовать прусского короля, почему великий герцог Веймарский сделал его бароном, почему король дал ему аудиенцию в Потсдаме и почему, наконец, его величество, только что отбыв и Берлин, оста пил на снос го управляющею заботу заменить ею.
Его величество пожелал доставить себе удовольствие провести еще один день, подобный тому, какой выдался им в их рейнштейнскую встречу.
Как подобает любезному придворному, а он им и был, Фридрих приложил все силы, чтобы соответствовать этой королевской фантазии. Не подавая вида, что он о чем бы то ни было догадывался, Фридрих приветствовал управляющего как старого знакомого, выказав ему ту меру уважения, которую требовала разница в их возрасте и стремление возобновить приятное знакомство, оставившее в его памяти столь доброе воспоминание.
Управляющий извинился за его величество, пригласил Фридриха провести в Потстдамском дворце день, на что Фридрих согласился, как он это сделал в Рейнштейне. Как и тогда, управляющий служил Фридриху гидом, а затем проводил его вниз, в мавзолей, и показал ему могилу и шпагу Фридриха Великого.
Придворная карета в полной упряжке ожидала их. Они отправились осмотреть замок Сан-Суси, располагавшийся всего в двух километрах от Потсдама.
Всякий помнит, что именно в парке этого замка находилась та знаменитая мельница, которую мельник когда-то ни за что не захотел продать королю Фридриху II, выиграв процесс против короля. «В Берлине еще есть судьи!» — говорили тогда. Впрочем, потомки свирепого мельника смягчились нравом и продали-таки свою мельницу королю Фридриху Вильгельму IV, и тот, желая сохранить ее в качестве памятного места действия анекдотической истории, приказал, чтобы ни один ее камень никогда не был тронут.
Но время, которое не заботят королевские приказы, явило королю Вильгельму I и его гостю наглядный пример своего непослушания. Всего только за час перед приездом Фридриха и мнимого управляющего в замок Сан-Суси четыре лопасти мельницы оборвались и рухнули на окружавшие ее перила.
Таким образом, сегодня в Берлине нет больше судей, а в Сан-Суси — мельницы.
По возвращении в Потсдам Фридрих и его спутник нашли стол накрытым на два прибора. Они пообедали с глазу на глаз, сыграли пять партий в шахматы, из которых управляющий выиграл три, а Фридрих две, и только к полуночи, когда пришло время расстаться, управляющий пожелал спокойной ночи Фридриху, и тот, склонившись в глубоком поклоне, ответил:
— Государь! Да пошлет Бог доброй мочи и вашему величеству!
Можно догадаться, что на следующий день этикет был восстановлен должным образом. За завтраком король пожаловал Фридриху орден Красного Орла и настойчиво убедил его испросить отставку и поступить к нему в армию. Через неделю Фридрих был принят лейтенантом в пехотный полк и в своем новом чине прибыл представиться королю, который, став королем, обещал не забывать его, как он не забыл о нем, пока был наследным принцем…
Через два года Фридрих получил доказательство тому, что король и в самом деле его не забыл. Его полк был направлен гарнизоном во Франкфурт, и Фридрих познакомился у бургомистра, г-на Фелльнера, со старинной семьей, происходившей от французских беженцев времен отмены Нантского эдикта и с тех пор принявшей католичество.
Семья эта состояла из матери тридцати восьми лет, шестидесятивосьмилетней бабушки и двух девушек: старшей было двадцать, а младшей — восемнадцать.
Все они звались госпожами де Шандроз.
У Эммы — старшей из девушек — были черные волосы, черные глаза и матовый цвет лица, красивого изгиба брови, а ровные чудесные жемчужины зубов сверкали в обрамлении ярко-красных губ. В общем, это была красота брюнетки, обещающей, став матерью семейства, превратиться в римскую матрону — Лукрецию и Корнелию вместе взятые.
Имя Елены, младшей сестры, говорило само за себя. Она была прелестная блондинка — ее волосы можно было сравнить только с цветом спелых колосьев.
Цвет ее лица — белый, слегка окрашенный розовым — свежестью и изяществом был подобен цветку камелии. И можно было просто удивляться, когда под этими светлыми косами и на этом белокожем лице вдруг раскрывались темные, полные страсти глаза, а над ними — дуги черных бровей и кружево черных ресниц, которые придавали ее сиявшим зрачкам темный отсвет черных триполийских бриллиантов. Так же как в Эмме можно было угадать будущую мудрую и спокойную матрону, одну из тех, из кого католическая религия сделала бы святую, в Елене угадывалось все то бурное будущее, что обещают страсти таким женщинам смешанной крови, соединяющим в себе красоту двух разных рас.
Толи ему показалось странным такое проявление божественной прихоти в младшей девушке, то ли он сразу почувствовал симпатию к привлекшей его старшей из сестер, но именно ей барон фон Белов воздал должное. Он был молод, красив, богат. Известно было, что король Пруссии относился к нему с благоволением и приязнью. Фридрих утверждал, что, если ему отдадут руку Эммы, то it тог же миг он получит от своего царственного покровителя чин капитана. Оба, он и она, полюбили друг друга, и у семьи не возникло ни малейшей причины противиться такому союзу. Ему ответили: «Станьте капитаном, и тогда посмотрим». Он отпросился на три дня в отпуск, поехал в Берлин, повидался с королем и на третий день возвратился в чине капитана.
Все пришло в согласие. Только во время его отсутствия мать Эммы неожиданно почувствовала себя нездоровой. Нездоровье усилилось, проявилось грудной болезнью, и через полгода Эмма уже стала круглой сиротой.
Это явилось еще одной причиной того, что семье требовался защитник и покровитель. Бабушка, которой было шестьдесят девять лет, могла умереть в любую минуту. Они выждали строго необходимое время траура — и того, что заключается в сердцах людей, и того, что положен по обычаю. Через полгода состоялось бракосочетание.
Через три дня после рождения своего первенца барон Фридрих фон Белов получил от короля чин майора. На этот раз покровительство короля проявилось столь явно и столь благосклонно, что барон решился на второе путешествие в Берлин, и теперь уже не для того, чтобы испрашивать чины, а с целью поблагодарить короля. Эта поездка оказалась в высшей степени своевременной, ибо записка секретаря его величества предупреждала Фридриха, что готовятся великие события, в которых барон мог бы сыграть значительную роль, и неплохо бы ему под тем или другим предлогом явиться в Берлин и повидаться с королем.
В самом деле, мы ведь уже говорили, до какой крайней точки г-н фон Бёзеверк довел события в стране. Король трижды принял барона Фридриха с глазу на глаз и ничего не скрыл от него из положения вещей, связанного с грядущей ужасной войной. В конце концов он прикомандировал Фридриха к штабу армии, с тем чтобы тот смог стать адъютантом того или иного генерала, которого король направит на тот или другой театр военных действий, и даже, при необходимости, адъютантом собственного сына его величества или его двоюродного брата.
Таким образом, 7 июня, в день, когда было совершено покушение на г-на фон Бёзеверка, барон Фридрих находился как раз в Берлине. В числе трех прусских офицеров, как мы уже видели, он вырвал Бенедикта из рук толпы, но при этом пообещал этой самой толпе, что Бенедикт крикнет «Да здравствует Пруссия! Да здравствует король Вильгельм!». Он, как и его друзья, был сильно обескуражен, когда француз, вместо того чтобы проявить ту совсем маленькую трусость, принялся декламировать стихи Альфреда де Мюссе, точно так же известные всей Пруссии, как и та песня, на которую они явились ответом.
Подобного рода разочарование, свидетелем чему была толпа, показалось оскорбительным и ему, и его товарищам по оружию. Все три офицера затем появились в «Черном Орле» (как мы знаем, Бенедикт назвал этот свой берлинский адрес), и ярость их отнюдь не прошла, когда Берлин достигло объявление в «Новой ганноверской газете». Все трое пообещали незамедлительно отправиться в Ганновер и потребовать у Бенедикта удовлетворения.
Но, встретившись с одним и тем же намерением, они поняли, что если они не хотят ограничиться только устрашением, то не должны просить удовлетворения все сразу против одного. Тогда они кинули жребий, кому из них сразиться с Бенедиктом, и жребий пал на Фридриха.
Дальнейшее нам известно.

XVI
ЕЛЕНА

 

Во Франкфурте-на-Майне, в районе Росс-Маркта, рядом с Большой улицей, напротив протестантской церкви, что сохранила за собою имя святой Екатерины, стоит дом, построенный в архитектурном стиле переходного периода от эпохи Людовика XIV к эпохе Людовика XV.
Дом назывался Пассван. В нижнем этаже его жил книготорговец Житель, а остальную часть дома занимала семья Шандроз (ее мы уже знаем хотя бы и по фамилии).
В доме царило не то чтобы настоящее беспокойство, но некоторое волнение. Накануне утром баронесса фон Белов получила письмо от мужа, уведомлявшего ее о своем приезде к вечеру. Затем, почти тотчас же, телеграммой она была извещена, что ей следует ждать мужа только к утру и нисколько не тревожиться, если и это произойдет с некоторым опозданием.
Дело в том, что двумя часами позже в газете появилось объявление Бенедикта, и Фридрих, на случай дурного исхода дуэли или ранения, хотел избавить жену от бесполезных волнений, принимая во внимание ее положение: она родила лишь семь-восемь дней назад.
Хотя поезд прибывал только к четыре часа утра. Гаме, доверенный слуга и доме, уже и три часа отправился с каретой встречать господина барона на вокзал. Между тремя и четырьмя часами Эмма раз десять успела позвонить своей горничной, удивляясь тому, как медленно тянется время.
Наконец прогремели колеса кареты, заскрипели на петлях ворота, коляска проехала под сводом, и вот на лестнице послышался громкий топот сапог со шпорами, дверь в спальню Эммы отворилась — и барон бросился в объятия своей супруги.
Легкое болезненное движение мужа, когда Эмма прижала его к себе, от нее не ускользнуло. Она спросила, что с ним случилось, и Фридрих рассказал ей выдуманную историю про перевернувшийся кабриолет и отнес свое мимолетное движение на счет вывиха в предплечье, — последствие этого несчастного случая.
По шуму кареты и оживлению в доме Елена поняла, что ее зять приехал.
Она наскоро завернулась в батистовый пеньюар и с распущенными в ночном беспорядке прекрасными волосами прибежала обнять зятя, которого она нежно любила. Что касается бабушки, графини де Шандроз, то ее внукам настойчиво советовали поменьше шуметь и по возможности не беспокоить ее в том отдаленном крыле дома, где она жила.
Госпожа фон Белов со свойственной женщинам интуицией, увидев невольное движение Фридриха, поняла, что его ранение, должно быть, гораздо серьезнее, чем он хотел в этом признаться. Она первой стала настаивать на том, чтобы послали за домашним врачом, г-ном Боденмакером.
По боли, которую он испытывал, Фридрих и сам понимал, что тряска на железной дороге должна была сбить повязку на его ране, и не стал противиться желанию жены; он только попросил ее нисколько не беспокоиться, пока он примет у себя в спальне ванну, которую он приказал приготовить. Таким образом, хирург, придя к ним, найдет его в ванной комнате и ему не будет ничего легче, чем вправить на свое место ту из его двухсот восьмидесяти двух костей, что оказалась смещенной в суставе.
Важно было скрыть от баронессы серьезность раны Фридриха, однако с помощью Ганса сделать это было легко: врач объявит о вывихе, растяжении и на этом все разговоры будут исчерпаны.
Оказавшаяся очень кстати ванна чудесным образом послужила на пользу хитростям Фридриха, и баронесса согласилась отпустить мужа в его комнаты; при этом у нее не '«пролилось никакого подозрения насчет истинной причины его поспешного ухода туда.
К кед и кому удивлению Ганса, как только пришел врач, Фридрих объявил, что накануне получил улар саблей, раскроивший ему руку по всей длине, что повязку растрясло во время поездки в поезде, так что и повязка, и рукав рубашки, и рукав мундира слиплись, пропитавшись кровью.
Врач начал с того, что скальпелем принялся разрезать рукав мундира по всей его длине, затем он отделил его от проймы и, наконец, приказал Фридриху смочить руку с прилипшей к ней тканью в теплой воде ванны, что позволило сначала снять рукав мундира, а потом при помощи губки, поливая сверху водой, отделить рукав рубашки таким же способом, каким только что был снят рукав мундира; затем, отрезав по кругу у плеча материю, полностью оголили руку.
Сдавленная рукавом, рука оказалась в ужасном состоянии — она опухла и покраснела. Пластырь съехал, рана опять раскрылась по всей длине, и в глубине ее даже можно было разглядеть кость.
Фридриху посчастливилось, что здесь была ванна с теплой водой, да еще в таком количестве, о каком можно было лишь мечтать. Оба края его раны, оставаясь свежими, казалось, только и просили, чтобы их соединили. Врач сблизил их во второй раз, перевязал руку по всей длине и наложил лубки, как при переломе. Однако требовалось, чтобы барон пребывал в состоянии полного покоя и в течение двух-трех дней не двигался. Врач взял на себя труд пойти и по секрету сообщить генералу, командовавшему прусским гарнизоном во Франкфурте, что барону фон Белову крайне необходимо поговорить с ним, но у него нет возможности выйти из дома.
Ганс убрал окровавленное белье и окрасившуюся кровью воду. Фридрих спустился, обнял баронессу и вполне ее успокоил, сказав, что доктор ограничился тем, что прописал ему отдых на несколько дней. Известие о вывихе лучевой кости пронеслось по дому и научным словом обозначило, как нужно было понимать нездоровье Фридриха; а тот, вернувшись к себе в комнату, обнаружил там прусского генерала.
Офицеры поняли друг друга с двух слов. Впрочем, в самом скором времени газеты должны были рассказать об известных читателям событиях. Поэтому весь вопрос состоял в том, каким образом помешать правде достичь ушей баронессы. Вывих ее обеспокоил, но ранение повергло бы в отчаяние.
Фридрих передал депеши генералу. Пока они содержали только уведомление о необходимости быть готовыми выступить из города. Было ясно, что г-н фон Бёзеверк, от которого исходил приказ, хотел иметь там гарнизон на время заседания Сейма, чтобы влиять на пего, а затем, в зависимости от обстоятельств, забрать оттуда войска или же оставить их там.
А перед Сеймом, в самом деле, уже вставал следующий вопрос: «В случае войны между Австрией и Пруссией, с какой из двух держав вы будете?»
С одной из своих домашних Фридрих повидался только мельком, и теперь он очень спешил опять встретиться с ней: это была сестра Елена, которой он собирался сообщить самые важные новости. С тех пор как прямо на месте дуэли он и Бенедикт поклялись друг другу в нерушимой дружбе, а в особенности после того, как Бенедикт сказал ему, что познакомился с баронессой у бургомистра Фелльнера, ему в голову запала неотвязная мысль — женить Тюрпена на свояченице.
По тому, что ему удалось заметить в молодом человеке и о нем узнать, он уверил себя: эти два пылкие характера, полные фантазии и артистизма, всегда готовые взлететь по солнечному лучу или на крыльях благоуханного дуновения ветерка вслед за полетом их мечтаний, определенно были существами, созданными друг для друга. Соответственно, ему захотелось знать, не заметила ли Бенедикта и сама Елена. Если она его уже заметила, то под каким-нибудь предлогом он заманит его во Франкфурт, их знакомство возобновится, и тогда, стоит только Елене пожелать, чтобы ее обожали, это знакомство вырастет в то самое, чего Фридрих и добивался.
Кроме того, именно Елене он хотел поручить присмотреть, чтобы ни единая газета не проникла к ее сестре и к их бабушке, а для этого ему было совершенно необходимо посвятить Елену в историю с дуэлью.
Елена сама шла навстречу его желаниям. Только генерал вышел, как в дверь тихо постучали. И в этой манере отвечать: «Это я!» — было нечто от кошки и нечто от птички.
Фридрих узнал изящную и нежную ручку Елены.
— Иди скорее, сестричка, иди! — крикнул майор.
И Елена вошла на цыпочках.
Фридрих лежал в халате, на левом боку, а раненую руку вытянул вдоль тела.
— Ах так, господин шалопай! — сказала она, скрестив на груди руки и смотря на него. — Ну, и что мы теперь будем делать?
— Мы? — смеясь, сказал Фридрих.
— Да, теперь, когда вы в моей безраздельной власти, посмотрим, кто кого!
— Вот именно, кто кого, дорогая Елена, как ты и сказала. Никто ведь не сомневается, и ты не больше других, что ты в доме — сильная личность. Так вот, именно с тобой и нужно разговаривать о важном, а у меня множество важных новостей, и я должен тебе их рассказать.
— И у меня тоже. Прежде всего, я беру, что называется, быка за рога. Рука у вас вовсе не вывихнута и сухожилия не растянуты. Вы дрались на дуэли как глупый сорвиголова, каковым вы и являетесь, и вас ранили в руку то ли шпагой, то ли саблей.
— Ну что ж, сестричка, кот как раз к этом я и хотел тебе признаться. В самом деле, я дрался из-за политики. Я получил удар саблей по руке, удар от друга, очень красивый, великолепно нанесенный, и вдобавок опасности в нем никакой — не затронуты ни артерии, ни нервы. Дело это попадет в газеты, ибо уже наделало и еще наделает много шума. Нужно помешать тому, чтобы газеты, к которых станут об этом писать, попали бы на глаза бабушке и Эмме.
— Мы ведь получаем одну-единственную «Крестовую газету».
— Именно эта газета, по всей вероятности, выдаст больше всего подробностей.
— И ты смеешься!
— Не могу не думать о физиономии того, кто их будет давать.
— О чем ты?
— Ничего, я говорю сам с собой. А то, что я себе говорю тихим голосом, не стоит повторять громко. Значит, речь идет о том, чтобы ты подстерегала «Крестовую газету».
— Хорошо! Подстережем.
— Обещаешь?
— Обещаю.
— Теперь, значит, мне больше не придется ни опасаться этого, ни заниматься этим.
— Я же тебе сказала, что это мое дело.
— Тогда, если хочешь, поговорим о другом.
— Поговорим о чем тебе угодно!
— Ну так кот! Помнишь ли ты, что встречалась у бургомистра Фелльнера с молодым французом, художником, живописцем?
— С господином Бенедиктом Тюрпеном? Я полагаю, что это очаровательный человек: за минуту он делает набросок и рисует женщин более красивыми, чем они есть, сохраняя при этом сходство.
— О-о! Какое воодушевление!
— Я тебе покажу один набросок, который он сделал с меня. Он пририсовал мне крылья, так что я похожа на ангела.
— Так у него есть талант?
— Огромный.
— А ум?
— Наличествует, даю тебе слово, да! Если бы ты видел, как он оставил к дураках наших банкиров, когда они пытались пошутить над ним. Он говорил по-немецки лучше, чем они.
— И он к тому же богат?
— Говорят, да.
— Кроме тою, мне кажется, что его характер невероятно походит на характер одной маленькой девчушки, моей знакомой.
— О ком это ты? Я не понимаю.
— Тем не менее это одна из твоих знакомых. По-моему, господин Бенедикт Тюрпен — фантазер, капризный, непредсказуемый, он обожает путешествовать, прекрасный наездник, любитель и псовой и пешей охоты, и все это, мне кажется, полностью входит в привычки некой Дианы Вернон.
— А я всегда думала, что ты меня называешь Дианой Вернон.
— Да, тебя, ты разве не узнала себя в моем портрете?
— Честное слово, нет! Меньше всего я думала о себе. Я же мягкая, спокойная, ровная. Я люблю путешествовать. Но где я побывала? В Париже, в Берлине, в Вене и в Лондоне. Вот и все. Я люблю лошадей, но никогда на них не садилась, кроме как на мою бедную маленькую Гретхен.
— Которая два раза тебя чуть не убила!
— Бедное животное! Это я ошиблась. Что касается пешей охоты, то я никогда не держала в руках ружья, а что касается псовой охоты, то я никогда не преследовала даже зайца.
— Да, но кто во всем этом тебе препятствовал? Бабушка! Если бы тебе только дать волю…
— О! Признаюсь, должно быть, очень приятно галопом нестись навстречу ветру, чувствовать, как он вьется у тебя в волосах. В скорости есть свое особое удовольствие, ощущение жизни, и такого ни в чем другом не находишь.
— Короче говоря, ты хотела бы делать все то, чего ты не делаешь?
— О! Признаюсь, да!
— С господином Бенедиктом?
— С господином Бенедиктом? Почему же с ним скорее, чем с другим?
— Да потому что он приятней многих.
— Не нахожу.
— Правда?
— Да.
— Как! Если среди всех мужчин, ч то я знаю, тебе позволили бы выбрать мужа, ты не выбрала бы господина Тюрнена?
— Да у меня бы и мысли такой не возникло.
— Ну, погоди, ты знаешь, сестричка, что у меня трезвый ум, и я люблю во всем отдавать себе отчет. Как же так получается, что молодой человек, красивый, богатый, талантливый, мужественный, к тому же фантазер, тебе не нравится, и в особенности если у него имеется часть достоинств и недостатков, составляющих основу твоего собственного характера?
— Что тебе ответить? Не знаю. Я не анализирую своих чувств. Такой-то мне приятен, такой-то безразличен, и такой-то просто противен.
— По крайней мере, ты не относишь господина Тюрпена к разряду противных, надеюсь?
— Нет, но к разряду безразличных.
— Но, наконец, как и почему он тебе безразличен?
— Господин Бенедикт — среднего роста, а я люблю мужчин высоких; он блондин, а я люблю, чтобы мужчина был брюнет; он легкомыслен, а я люблю мужчин серьезных. Он дерзкий смельчак и постоянно разъезжает по всему свету. Он будет мужем всех других женщин и не станет даже любовником своей собственной жены.
— Но подумаем вместе: чтобы тебе понравиться, каким же надо быть?
— Полной противоположностью господину Бенедикту.
— Итак, высокого роста?
— Да.
— Брюнет?
— Брюнет или шатен.
— Степенный?
— Степенный или, по крайней мере, серьезный. Наконец, смелый, домоседный, верный.
— Хорошо, но, знаешь ли, это же вылитый портрет моего друга капитана Карла фон Фрейберга.
Яркая краска залила лицо Елены; она сделала быстрое движение, чтобы встать и выйти.
Несмотря на ранение, Фридрих удержал ее за руку и снова усадил.
Затем, при первых лучах дневного света, скользнувшего в комнату сквозь занавески и заигравшего на лице Елены, словно луч солнца на цветке, Фридрих пристально посмотрел на нее.
— Хорошо, да. — сказала ома, — но никто этого не знает, кроме тебя.
— Даже он сам?
— Он, может быть, догадывается.
— Хорошо, сестричка моя, — сказал Фридрих, — во веем этом я не вижу большой беды. Наклонись, обними меня, и мы поговорим об этом потом.
— Но как же получается, — вскричала Елена с обидой, — тебе ничего не говорят, но ты знаешь все, что тебе хочется знать?
— Да ведь сквозь хрусталь все видно, пока он остается чист! Дорогая моя Елена! Карл фон Фрейберг — мой друг, у него есть все качества, которые я мог бы пожелать себе иметь в свояке и которые ты могла бы захотеть найти в муже. Если он тебя любит, как ты его, верно, любишь, не вижу больших трудностей для того, чтобы ты стала его женой.
— Ах! Дорогой мой Фридрих, — сказала Елена, качая своей прелестной головой из стороны в сторону, — я слышала от одной француженки, что замужества, не вызывающие трудностей, не складываются.
И Елена ушла к себе в комнату, чтобы, конечно же, помечтать о трудностях, которые судьба могла бы наслать на ее замужество.
Назад: V ОХОТНИК И ЕГО СОБАКА
Дальше: XVII ГРАФ КАРЛ ФОН ФРЕЙБЕРГ