Книга: Дюма. Том 53. Прусский террор. Сын каторжника
Назад: Часть первая
Дальше: XI САБЕЛЬНЫЙ УДАР ПО РУКЕ

V
ОХОТНИК И ЕГО СОБАКА

 

На следующий лень после рассказанных нами событий, ближе к одиннадцати часам утра, молодой человек двадцати четырех — дцадцати пяти лет, весьма артистической походкой вышел в Брауншвейге на вокзал, прибыв из Берлина на экспрессе, который отправился из прусской столицы в шесть часов утра.
В багажном вагоне он оставил свой чемодан и дорожную сумку; веши его следовали дальше, до Ганновера, а с собой он взял только сумку вроде военной; сзади к ней был прикреплен альбом для набросков и стульчик, какие обычно бывают у художников-пейзажистов. Молодой человек привязал к поясу охотничий патронташ и, надев на голову широкополую фетровую серую шляпу, небрежно накинул на плечо ремень с двустволкой системы Лефошё.
В остальном костюм его был охотничьим или туристическим: он состоял из серой куртки с большими карманами, наглухо застегнутого жилета из буйволовой кожи, тиковых штанов и кожаных гетр.
За ним следовал совершенно черный красавец-спаниель; вполне оправдывая свою кличку Резвун, он проворно выскочил из ящика и весело запрыгал вокруг хозяина. А тот, выйдя из вокзала, нанял открытый экипаж, запряженный одной лошадью, куда собака, как только увидела его, вспрыгнула первой и без стеснения устроилась на передней скамье, пока хозяин усаживался на скамью сзади, принимая затем небрежную позу человека, привыкшего чувствовать себя удобно повсюду, где бы он ни находился. Голосом, в котором одновременно слышался оттенок любезности и приказной тон и который обнаруживал в молодом человеке привычку к обращению изысканно одетого господина с людьми, стоящими ниже его по положению, он сказал извозчику на великолепном немецком языке;
— Извозчик, отвезите меня в самый лучший ресторан в городе или, во всяком случае, в тот, где я смогу позавтракать наилучшим образом.
Возница кивнул, показывая тем самым, что других разъяснений ему не требуется, и повез нашего путешественника в гостиницу «Англетер» на Большой площади.
Несмотря на несколько ухабистую мостовую очаровательного городка Брауншвейг, наш молодой человек сохранял свою небрежную позу, полулежа в карете, в то время как Резвун, строго соединив передние лапы с задними, сидел раскачиваясь из стороны в сторону, с большим трудом сохраняй равновесие и не отводя глаз от глаз хозяина, в которых он будто хотел что-то прочесть.
Между гем такая поза ему, безусловно, наскучила, ибо, едва карета остановилась перед гостиницей «Англетер», нес тотчас кинулся через борт, отнюдь не ожидая, пока извозчик подойдет и от кроет дверцу, и, резвясь и прыгая, стал как бы приглашать своею хозяина последовать его примеру.
Отчасти последовав совету своей собаки, молодой человек тоже одним прыжком покинул экипаж, однако оставил там сумку и ружье.
— Я вас не отпускаю, — сказал он вознице, — присмотрите за моими вещами и подождите меня.
Во всех странах мира у извозчиков есть восхитительное чутье, помогающее им отличать честных седоков от злонамеренных.
— Пусть ваше превосходительство будут спокойны, — ответил, подмигнув, лихой возница. — Я присмотрю.
Путник вошел it кафе и, увидев столики, расставленные в небольшом саду, прошел на другую сторону дома и в самом деле оказался в своего рода дворе под сенью шести прекрасных лип.
На одном из этих столов лежал прибор, а перед столом стояли два стула.
Резвун вскочил на второй стул, а хозяин воспользовался тем, который ему оставила собака: он стоял прямо перед прибором.
Оба приятеля позавтракали, сидя друг против друга, и нужно признаться, к чести хозяина Резвуна будет сказано, что он постарался проявить по отношению к собаке все возможные знаки внимания.
Даже к любовнице не обращаются столь нежным голосом и с такой предупредительностью, ухаживая за нею во время еды. В течение часа, пока продолжалась трапеза, Резвуну удалось отведать всего, что ел его хозяин, за исключением зайца под вареньем, так как, будучи охотничьей собакой, он не ел дичи, а будучи четвероногим, он не любил варенья.
Что касается извозчика, то он, со своей стороны, получил прямо на сиденье хлеб, сыр и полубутылку вина.
В итоге, когда по окончании завтрака извозчик и хозяин со своей собакой вновь заняли каждый свое место: один на козлах, два других — в карете, все трое обнаруживали признаки самого полного удовлетворения.
— Куда едем, ваше превосходительство? — спросил извозчик, обтирая себе рот рукавом куртки с видом человека, расположенного ехать куда только будет угодно.
— Я сам не очень-то знаю, — ответил молодой человек, — это немного и от нас будет зависеть.
— Как от меня?
— Да, если им покажете себя славным малым: я хотел бы нанять вас на некоторое время.
— Если хотите, можно на год!
— Нет, это слишком.
— Тогда на месяц.
— Ни на год, ни на месяц, но на день-дна!
— Это мало! Я-то думал, что мы составим целый договор.
— Так нот, прежде всего, сколько вы запросите за поездку в Ганновер?
— Туда шесть льё, вы знаете?
— Вы хотите сказать, верно, четыре с половиной.
— Да, но нужно нее время то подниматься, то спускаться.
— Дорога туда ровная, как бильярд.
— Вас не проведешь, — засмеялся возница.
— Да нет, есть способ.
— Какой?
— Оставаться честным.
— А! Это новая точка зрения.
— Ее ты еще вроде бы не усвоил, да?
— Ну хорошо, посмотрим, назовите вашу цену сами.
— Это стоит четыре флорина.
— Не считая того часа, который прошел, пока мы ехали с вокзала и пока вы завтракали.
— Совершенно верно.
— А на чай?
— Это по моему усмотрению.
— Так! Согласен; не знаю почему, но я вам доверяю!
— Однако, если я оставлю тебя больше, чем на неделю, то платить буду по три с половиной флорина в день, причем без чаевых.
— Я не могу согласиться с такими условиями.
— Почему же?
— Это значит без всякой причины лишить вас, когда я, к своему огорчению, вас покину, удовольствия нравиться мне.
— Черт возьми! У тебя будто даже и мозги имеются.
— У меня их столько, что я кажусь глупым, когда хочу сделать глупый вид.
— Вот это сказано сильно. Ты откуда будешь?
— Из Саксенхаузена.
— Что это такое, Саксенхаузен?
— Предместье Франкфурта.
— А! Да, да, саксонская колония со времен Карл» Великого.
— Именно так, вы даже это знаете?
— Я знаю еще, что вы славные ребята, вроде онерпцеи, только немецких. Так что мы сочтемся, когда будем расставаться.
— Это мне еще больше подходит.
— Твое имя?
— Лен гарт.
— Ну что ж, вперед. Лен гарт!
Карета отъехала и покатила мимо успешней собраться вокруг нее толпы зевак, как это обычно случается и Провинциальных городах.
Скоро они оказались в конце улицы, выходившей в поле. День был великолепный, на ветках только что полопались почки, и деревья покрылись первой легкой зеленью.
Земля оделась в зеленое платье, а от многочисленных лугов, тянувшихся по обе стороны дороги, будто поднимался легкий пар из первых весенних ветерков и первых ароматов цветов. Птицы парами порхали с дерева на дерево, неся пищу своим птенцам, и, пока самка занималась своими материнскими заботами, самец, сидя на ветке по соседству с гнездом, выводил в чистом воздухе первые звуки песни любви, от которых просыпается природа.
Время от времени жаворонок взлетал с песней над взошедшими хлебами, замирая на несколько секунд на вершине этой пирамиды из мелодичных звуков, потом падал, сложив крылья, и раскрывал их опять только в тот миг, когда уже касался земли.
При виде этого чудесного края молодой человек воскликнул:
— Ах! Здесь же должны быть превосходные охотничьи угодья! Так ведь, скажи?
— Да, только их сторожат, — ответил возница.
— Тем лучше, — сказал путник, — от этого только дичи будет больше.
И в самом деле, едва они отъехали от города на километр, как Резвун, не раз уже проявлявший признаки нетерпения, ринулся с кареты, влетел в густой клевер и сделал стойку.
— Мне что, ехать шагом или вас обождать? — спросил Лен гарт, видя, что молодой человек взялся за ружье.
— Езжай вперед на несколько шагов, — ответил путешественник. — Сюда!.. Так!.. Теперь остановись как можно ближе к полю с клевером.
И путник, встав во весь рост в карете и держа в руках ружье, оказался в тридцати шагах от Резвуна.
Возница смотрел за происходящим с интересом, который мне не раз приходилось видеть у кучеров, наблюдающих за подобными сценами; такой интерес обычно ставит их на сторону охотника и восстанавливает против владельца земли и полевых сторожей.
— А! У вас собачка напористая, — сказал он.
— Да, неплохая.
— Кого она может вот так поднять?
— Зайца.
— Вы думаете?
— Да я просто уверен в этом. Если бы это была птица, Резвун вилял бы хвостом. Вот, смотри.
И в самом деле, как раз в эту минуту в трех шагах от собаки выскочил крупный молодой заяц; пригнувшись, ом побежал, пытаясь спрятаться в клевере.
— Пр… тысяча чертей! Стреляйте же, ну, стреляйте! — закричал уроженец Франкфурта.
— Ты очень спешишь, — сказал молодой человек, — подожди.
И он выстрелил. Заяц высоко подскочил, показав свой белый живот, и упал на спину.
Ленгарт хотел спрыгнуть с кареты.
— Куда это, — спросил его путешественник, — ты направился?
— Да за зайцем.
— Напротив, не двигайся.
— Надо же, — удивился Ленгарт.
Резвун замер и вытянулся в стойке еще сильнее, чем раньше.
— Я ошибся, — сказал охотник, — Резвун поднимал не зайца.
— А кого же? — спросил Ленгарт.
— Двух зайцев.
— Ага, честное слово, вот это да!
Этот возглас вырвался у славного возницы, когда он увидел второго зайца: как и первый, тот сначала выскочил, а потом, сраженный на бегу, повалился рядом с первым.
— А теперь можно за ними сходить? — спросил Ленгарт.
— Не стоит труда, — ответил молодой человек, — Резвун принесет.
И в самом деле. Резвун, схватив последнего из убитых зайцев, принес его хозяину, а потом отправился за первым.
— Положи это к себе на козлы, — сказал охотник кучеру, — и в дорогу!
Не проехали они и четверти льё, как Резвун опять сделал стойку.
Ленгарт уже сам остановил карету, и точно там, где следовало сделать.
— Ага! — нос кликнул он. — На этот раз перо: наша собака виляет хвостом.
Резвун не только вилял хвостом, но быстрым движением головы, бросив взгляд на хозяина, казалось, подал ему особый знак.
— Да, да, и не просто перо, но перо золотое. Знаешь, что такое золотое перо?
Ленгарт с сомнением покачал головой.
— Фазанов в этих краях нет, — произнес он.
— Воз уж злой вещун! Раз Резвун утверждает, что эго фазан, гак это и есть фазан. Правда, Резвун?
Резвун опять сделал го движение головой, о котором мы говорили, и тем самым еще раздал знать своему хозяину, какую именно дичь он поднимал.
— Ну, видишь, — сказал охотник, — по тому, как он держит стойку, это и есть фазан. Куропатка бы уже полетела. Здесь в округе где-то разводят фазанов, черт возьми!
— Здесь есть замок и парк господина де Резе, французского посла; но замок и фазаний двор — за два льё отсюда, самое малое.
— Ну этот чудак, видно, и прилетел сюда пастись. А доказательство — вот оно!
В самом деле, как только было произнесено слово «пастись», великолепный фазан, красуясь, отлетел; но ему не удалось подняться на высоту и четырех метров, как выстрел пробил оба его крыла и поверг в густую поросль колючего кустарника, где он и скрылся.
— Неси, Резвун! Неси! — приказал ему хозяин, уже более не думая об убитом фазане и перезаряжая ружье.
— Ого, — вдруг закричал Ленгарт, — вот так фокус! Вы убили фазана, а собака несет кролика.
— Как? Ты не понимаешь? — засмеялся охотник.
— Нет, пусть меня черти возьмут!
— Я убил фазана, это так! Но в том же кустарнике был и кролик. Резвун, отправившись за фазаном, не подал виду, что кролик был ему нужен, и взял его хитростью. Проходя мимо этого дурачка, он хапнул его и несет мне, будучи в полной уверенности, что за фазаном еще успеет сбегать.
Едва положив кролика у подножки кареты, собака мигом вернулась к кустарнику, и пяти секунд не прошло, как она принесла фазана.
— Положи это вместе с зайцами, — сказал молодой человек, — и в дорогу! Думаю, теперь нам не стоит задерживаться.
Так это и было на самом деле, ибо, проехав шагов пятьсот, они заметили, как за небольшим пригорком показалась фуражка сторожа охотничьих угодий.
— У тебя лошадь хорошо бегает, Ленгарт? — спросил путешественник.
— Хорошо или плохо, — отвечал Ленгарт, — а все же постараюсь не дать им захватить вас как браконьера! Уж очень мне нравится вот так путешествовать.
— Ты, вроде бы, любитель охоты?
— То есть я тоже браконьерствую то там, то сям, понемногу, но до вас мне не дотянуть. Черт побери! Ну и собачка у вас! А, вот и сторож: он делает нам знак остановиться и подождать его. Думаю, как раз время с ним распрощаться.
Так он и сделал. Во всю мощь своих легких он крикнул сторожу: «Gute nacht!», пуская лошадь в галоп.
Стоило им проехать еще одно льё, как Резвун опять сделал стойку, подняв целый выводок куропаток. Но они были слишком молоденькими, чтобы представлять какую-то ценность, а убив отца и мать, охотник обрекал птенцов на верную смерть, поэтому Резвуна отозвали, а птиц помиловали, как и должен был сделать настоящий охотник, каким был наш герой.
Проехав еще два льё, они ничего больше не увидели.
Они уже подъезжали к городу, когда в пятидесяти — шестидесяти метрах от кареты поднялся испуганный заяц.
— Ага, — сказал Ленгарт, — вот этот поступает правильно!
— Это смотря как, — ответил охотник.
— Вы же не собираетесь бить его на таком расстоянии, я думаю?
— Ленгарт! Ленгарт! И ты еще хвастаешься, что браконьерствуешь! Неужели тебя надо учить тому, что для хорошего охотника и для хорошего ружья не бывает расстояния.
— И вы его отсюда убьете, да?
— Увидишь.
Охотник заменил в ружье два находившихся там патрона с дробью на два патрона с пулями.
— Ты знаешь заячий характер? — спросил он у Ленгарта.
— Ну да, думаю, знаю настолько, насколько можно знать характер животного, на чьем языке не говоришь.
— Ну так вот, я тебя, Ленгарт, научу следующему: любой заяц, который поднялся от страха и которого никто не преследует, останавливается через пятьдесят шагов, осматривается и начинает чистить себя. Смотри!
Заяц, действительно, отбежав на расстояние примерно в сотню шагов от кареты, остановился, сел и при помощи передних лапок стал умываться. Этот момент заячьего кокетства, предсказанный охотником, погубил бедное животное. Выстрел раздался почти одновременно с тем мигом, когда приклад коснулся плеча охотника. Заяц скакнул на три фута и упал замертво.
— Извините меня, сударь, — сказал Ленгарт, — если, как об этом говорят, начнется война, вы за кого будете?
— Вероятно, я не буду ни за Австрию, ни за Пруссию, а буду за Францию, коль я француз.
— Лишь бы вы не встали за этих прощелыг-пруссаков, вот о чем я хотел бы вас попросить. Но если вы пожелаете встать против них, тогда — тысяча чертей! — я бы вам сделал одно предложение.
— Какое же?
— На койне сражайтесь из моей коляски, причем бесплатно.
— Спасибо, друг мой, не отказываю тебе. Если только я буду сражаться на этой войне, может быть, я именно так и поступлю. Я всегда мечтал повоевать из коляски.
— Вот-кот, именно так! А лошадь и коляска, которые вам понадобятся, — кот они! Что до лошади, не могу нам сказать точно, какого она возраста, поскольку, когда я ее купил, а тому уже лет десять, она была в годах. Но с этой лошадью, поверите ли, я бы отправился на Тридцатилетнюю войну и не стал бы беспокоиться, уверенный, что она провозит меня до конца. Ну а карета, вы можете убедиться, она совсем новая. Три года тому назад я отдавал подновить оглобли, год как я заменил пару колес и ось. Наконец, полгода назад я заменил у нее кузов.
— У нас ко Франции рассказывают историю вроде этой, — бросил в ответ молодой человек, — это история про нож Жано: к ноже заменили лезвие, потом и рукоять, но это все тот же нож.
— Эх, сударь! Ножи Жано есть во всех странах, — философски заметил Лен гарт.
— А также и сами Жано, мой славный друг, — ответил охотник.
— Во всяком случае, поставьте и вы новые стволы на ружье, а мне отдайте старые. Честное слово! Вот ваша собака с зайцем: пуля попала ему прямо в середину груди.
И взяв мертвого зайца за уши, он сказал ему:
— Иди к другим, щёголь, будешь знать, как не вовремя умываться. Ах, сударь! Если хотите, не сражайтесь против пруссаков, но… тысяча чертей! Не сражайтесь только та них!..
— О, та это уж будь спокоен. Если я буду драться, то только против них и, может быть, даже по буду дожидаться, пока объявят войну.
— В таком случае, ура! Бей пруссаков! Смерть пруссакам! — закричал Ленгарт, сильным ударом хлыста полосну» лошадь, и та, словно бы и оправдание похвалы, которой ее наградили, пошла галопом и, перевозбужденная ударами хлыста и проклятиями своего хозяина, мигом проскакала предместье и дне улицы города Ганновера, ведущие к манной площади, на которой высится конная статуя короля Эрнста Августа, и остановилась только у двери гостиницы «Королевская».

 

VI
ВЕНЕДИКТ ТЮРПЕН

 

Конечно же, франкфуртский житель Ленгарт, живя а Брауншвейге и давая кареты напрокат, не в первый раз приезжал к владельцу гостиницы «Королевская». У путешественников, англичан или французов, не раз уже возникала мысль поступить так же, как теперь делал Бенедикт, то есть, проехаться по прелестной дороге от Брауншвейга до Ганновера, и Ленгарт, всегда готовый прийти им на помощь, чтобы содействовать претворению в жизнь подобной мечты, отдавал свои кареты в распоряжение этим людям и отправлял их с другими возницами или же сам садился на козлы и вез их до места назначения. Метр Ленгарт и метр Стефан (то был владелец гостиницы «Королевская»), таким образом, разделив между собою услуги, стали добрыми друзьями, насколько это могло позволять различие в их положении.
Как обычно, Стефан встретил Ленгарта радушно, и тот начал с того, что отозвал его в сторону и принялся объяснять, какого значительного гостя он привез. Он рассказал ему, что этот путешественник, смертельный враг пруссаков, приехал в преддверии близившейся войны предложить королю Ганновера свое ружье, которое никогда не промахивалось. И в доказательство того, что он говорил чистую правду, Ленгарт под строжайшим секретом сунул Стефану трех зайце», фазана и кролика — итог охоты, которая велась прямо на дороге из Брауншвейга в Ганновер.
Мы говорим «мол строжайшим секретом», поскольку охота тогда была уже запрещена, а против тех, кто осмеливался нарушать запрет, были установлены самые суровые меры наказания. Поэтому его седок, надо сказать, оказывался под угрозой пяти-шести дней тюремного заключения и двух-трех сотен франков штрафа.
Метр Стефан с живым интересом прослушал то, что ему рассказал Ленгарт, причем интерес этот разросся до восхищения, когда Ленгарт указал ему на того зайца, что был убит выстрелом без упора на расстоянии в сто двадцать шагов.
— И это еще не все, — продолжал Ленгарт, ибо не превосходный выстрел вызывал его наибольшее восхищение, а тот спектакль, что ему предшествовал, — это не все; вы, трактирщик, через чьи руки проходит столько зайцев, знаете ли вы что-нибудь о нравах зайцев, их привычках и обыкновениях?
— По чести сказать, — ответил Стефан, — нам же их приносят всегда уже убитыми, а уж если они в таком состоянии, то им остается только одно обыкновение — быть съеденными либо в виде рагу в винном соусе, либо в виде жаркого с черносливом или с вареньем.
— А вот путешественник этот знает их привычки. Он сказал мне, слово в слово, что будет делать вот этот заяц и как он его убьет, и все так и было, как он сказал.
— Ваш путешественник из какой будет страны?
— Говорит, что француз, но я не верю: ни разу не слышал, чтобы он хвастался. Да и для француза он слишком хорошо говорит по-немецки. Но, смотрите, вон он вас зовет.
Метр Стефан поспешил спрятать дичь в кладовую — такая забота у хозяина трактира, конечно, на первом плане; затем он отправился на зов посетителя.
Он нашел его за беседой с английским офицером из свиты короля, и Бенедикт разговаривал с ним на английском с тем же совершенством, с каким он говорил по-немецки с Ленгартом.
Заметив Стефана, Бенедикт полуобернулся к нему.
— Дорогой хозяин, — сказал он ему по-немецки, — вот полковник Андерсон оказался так добр, что ответил мне на первую половину вопроса, который я ему задал, и уверяет, что вы окажете мне любезность ответить на вторую половину.
— Постараюсь сделать все от меня зависящее, ваше превосходительство, когда вы окажете мне честь и доверите суть дела.
— Я спросил у господина Андерсона, — и путешественник кивнул к сторону английского офицера, — название главной газеты королевства, и он ответил мне, что она называется «Новая ганноверская газета». Затем я спросил имя ее главного редактора, и с этим вопросом господин полковник отправил меня к вам.
— Подождите, подождите, ваше превосходительство… Главный редактор «Ганноверской газеты»… Нуда, конечно, это же господин Бодемайер, высокий, худощавый, с такой бородкой, правда?
— Его внешности я совсем не знаю. Мне хотелось бы знать его имя и адрес, чтобы послать ему свою визитную карточку.
— Его адрес? Я знаю только адрес газеты: улица Парок.
— Это все, что мне нужно, дорогой хозяин.
— Подожди же, — сказал Стефан, посмотрев на часы с кукушкой. — Вы будете обедать за табльдотом?
— Если вы сами не видите в этом ничего неподходящего.
— Табльдот будет в пять часов, а господин Бодемайер — один из наших завсегдатаев. Через полчаса он будет здесь.
— Еще одна причина для того, чтобы к этому времени у него уже была моя визитная карточка.
И, вынув из кармана визитную карточку, он над словами «Бенедикт Тюрпен, художник» написал: «Господину Бодемайеру, главному редактору “Ганноверской газеты ”».
Затем он подозвал гостиничного рассыльного и, получив его обещание, что карточка будет вручена по назначению через десять минут, вынул из кармана флорин и дал ему.
Едва рассыльный ушел, как Стефан отозвал в сторону Бенедикта.
— Ваше превосходительство, — сказал он ему, — будьте любезны, прежде всего, простить мне, если я вмешиваюсь в то, что меня не касается.
— Продолжайте.
— Мне кажется, что если уж вы посылаете вашу карточку господину Бодемайеру, то намереваетесь сказать ему что-то необыкновенное.
— Безусловно.
— Так не лучше было бы приготовить прекрасную дичь, которую ваше превосходительство сейчас привезли, поставить столик в отдельный кабинет и обслужить вас особо?
— Честное слово, вы правы, мне только нужно узнать мнение одного человека, чтобы вам ответить.
Подойдя затем к полковнику Андерсону, он сказал:
— Полковник, наш хозяин только что подсказал мне мысль, показавшуюся мне превосходной, если только вы с нею согласитесь: не окажете ли вы мне честь отобедать со мной а обществе господина Бодемайера. Стефан утверждает, что приготовит нам отличный обед, сопроводит его лучшими немецкими и венгерскими винами и подаст в отдельной комнате, где мы сможем побеседовать, как нам будет угодно. К тому же, пять-шесть месяцев прошло с тех пор, как я уехал из Франции, и вследствие этого мне еще не случилось участвовать в беседе. Во Франции люди беседуют, в Англии — разговаривают, в Германии — мечтают. Устроим же маленький обед, за которым мы будем и беседовать, и разговаривать, и мечтать. Я прекрасно знаю, что не имел чести быть вам представленным, но в ста пятидесяти льё от Англии этикет слабеет, и я принял в расчет то, что, даже не будучи со мною знакомым, вы уже оказали мне услугу тем, что дали справку. Будьте любезны, согласитесь отобедать со мною, когда я скажу вам, кто я таков. Вот моя визитная карточка. Карточка художника! Она без гербов и корон, только с простым крестом Почетного легиона. Карточка настоящего пролетария, единственным титулом которого является то, что он — ученик двух людей, обладающих великим талантом.
Полковник с поклоном взял карточку.
— Добавлю, господин полковник, — продолжал Бенедикт более серьезным тоном, — возможно, завтра или послезавтра у меня появится необходимость просить вас о серьезном одолжении, а пока мне бы очень хотелось вам доказать, что я заслуживаю чести пригласить вас отобедать со мною, на что и прошу вашего согласия.
— Сударь, — ответил с совершенно английской любезностью, то есть с примесью некой напряженности, полковник Андерсон, — надежда, которую вы в меня вселили, надежда оказать вам услугу, совершенно утверждает меня в согласии на ваше предложение.
— Если, однако, у вас имеются причины отказаться от обеда в обществе господина Бодемайера…
— У меня нет таких причин; напротив, у меня найдется тысяча причин, чтобы обедать с вами и, надеюсь, вы позволите мне считать самой важной ту симпатию, что я почувствовал к вам.
Бенедикт поклонился.
— Теперь, раз вы согласились, полковник, — сказал он, — и по вашему примеру господин Бодемайер, возможно, тоже даст согласие, долг мой — сделать, чтобы обед прошел как можно лучше. А потому, позвольте мне проследить за приготовлением нашей трапезы и обменяться с шеф-поваром несколькими слонами исключительной важности.
Мужчины раскланялись. Полковник Андерсон направился в гостиную, а Бенедикт Тюрпен пошел в служебные помещения.
В Бенедикте Тюрпене было смешано несколько разных характеров, мы даже скажем, несколько разных темпераментов. В нем уживался большой художник и славный малый, в нем, что бывает редко, сочетались вместе оригинальность и решительность, уважение к природе и религиозное поклонение идеалу.
А потому, что бы он ни рисовал: будь это прекрасные дубы в лесу Фонтенбло или великолепные сосны на вилле Памфили в Риме, будь это набросок турецкой кофейни, как у Декана, или кавалерийской стычки, как у Беранже, — деревья, пейзажи, люди, лошади всегда представлялись ему в поэтических образах.
Став полновластным хозяином своего состояния в том возрасте, когда люди обычно понятия не имеют, как обращаться с деньгами, он превосходно распорядился своими скромными, хотя и достаточными для художника средствами (у него было двенадцать тысяч ливров ренты). Утвердившись во мнении, что человек вдвое разнообразит свою жизнь, изучив какой-нибудь иностранный язык, он обогатил себя вчетверо — провел по году в Англии, в Германии, в Испании и в Италии.
В восемнадцать лет, не говоря уже о языке Руссо, он изъяснялся на языке Мильтона, Гёте, Кальдерона и Данте.
В период от восемнадцати до двадцати лет он завершил свое филологическое образование и достиг в нем настоящего совершенства.
Эта способность к изучению языков, происходившая у него от его большой музыкальности, дала ему также знание латинского и греческого (впрочем, сам он называл изучение их потерянным временем) — этих двух древних языков, без которых образование не имеет твердой основы.
За чтением поэтов и прозаиков времен, предшествовавших Иисусу Христу, он страстно увлекся древней историей и в результате знал ее полностью — начиная от поверхностных анекдотических преданий до самых удаленных глубин.
Увлекшись чудесами, он изучал оккультные науки, кабалу, тайны учения орфиков, хиромантию и, наконец, хирогномонию, то есть современную науку д’Арпантиньи и Дебароля, причем оба они были не только его учителями, но и его друзьями.
Ею врожденные способности ко пси кого рода гимнастике позволяли ему, не ограничивая себя получением серьезного образовании, отдавать должное и физическим упражнениям, и том числе и самым распространенным.
Может быть, при этом нелишне было бы обеспокоиться тем, что подобного рода упражнения отвлекут его от занятий более серьезных и более необходимых. Но так не случилось.
Бенедикт легко добился самых больших успехов в фехтовании, стрельбе из пистолета и бое с палкой, во французском боксе, в игре в мяч, в бильярде, наконец, во всех играх, где требуется одновременно сила, ум и ловкость; ко всему этому он обладал еще и несравненным природным остроумием, совершенным изяществом, а в манере держаться — некоторым сходством с художниками XVII века, носившими шпагу, обладал он и непоколебимым мужеством и в самые грозные мгновения опасности смеялся над ней. Наделенный такими качествами, Бенедикт в двадцать лет уже был замечательным человеком, обещавшим к тридцати проявить себя еще и гениальным.
Когда Франция совместно с Англией решила совершить экспедицию в Китай, Бенедикт знал только Европу, и он подумал, что для него настало время познакомиться с другими частями света.
Он испросил себе место рисовальщика при штабе армии и легко добился этой милости. Но Бенедикта тянуло не только к художественным занятиям, но и к солдатским подвигам, поэтому его чаше видели с ружьем на плече, нежели с карандашом в руке. Так, в англо-французском авангарде он форсировал отмель на реке Пей-хо и одним из первых вошел в Пекин, в императорский дворец.
Он знал цену вещам, сделанным со вкусом; к тому же у него были и некоторые средства и, так как он увез с собою в Китай свою ренту за четыре года вперед, то смог покупать чудеса искусства и диковинки у солдат, которые относились к ним как к безделушкам.
Когда он был еще в Пекине и отправил оттуда две картины на Выставку, ему исполнился двадцать один год.
Один из его товарищей тянул за него жребий на рекрутском наборе и вынул номер достаточно большой, чтобы навсегда избавить Бенедикта от опасности оказаться на военной службе.
Посмотрев все, что ему хотелось увидеть в Китае, он решил вернуться домой через Яву, но в Малаккском проливе на него напали малайские пираты; он сразился с ними с яростью, которую вызывают такого рола противники; у немо были два великолепных карабина-револьвера, и он взял на себя жестокую бойню, поочередно разрядив их в нападавших; отправившись на месяц в Чандернагор, он вместе с самыми рьяными и самыми отважными охотниками добывал тигров и пантер в бенгальских джунглях. Затем он остановился на Цейлоне с тщеславным намерением поохотиться на слона, и через две недели удовлетворил свое желание: ему удалось дуплетом убить двух слонов.
Вскоре после этого он уехал с Цейлона и в Джидде встретился со знаменитым охотником Вессьером, в течение уже десяти лет жившим тем, что он продавал шкуры тигров и львов, убиваемых им в Нубии, и бивни слонов, убиваемых им в Абиссинии. Вместе с Вессьером Бенедикт отправился в Абиссинию, охотился с ним на льнов и тигров и через Каир, Александрию и Мальту вернулся в Париж, привезя с собою чудесные ткани, мебель, драгоценности, а также наброски и рисунки. Он устроил себе одну из самых артистических квартир в Париже, однако положил ключ от нее в карман и уехал, оставив две картины для первой Выставки.
С давних пор Бенедикту хотелось увидеть Россию, и он отправился в Санкт-Петербург. В снежную пору он охотился на медведя и волка, потом по Волге спустился до Казани, проехал киргизские степи и охотился с соколом у князя Тюмени; затем он вернулся через Ногайские степи, посетил Кизляр, Дербент, Баку, Тифлис, Константинополь и Афины; совершил экскурсии в Марафон, в Фивы, на Саламин, в Аргос, Коринф и возвратился через Мессину, Палермо, Тунис, Константину, Алжир, Тетуан, Танжер, Гибралтар, Лиссабон и Бордо; прибыв на родину, он получил орден Почетного легиона.
Наконец, в 1865 году, взяв с собою письма ко всем известным немецким художникам и посетив Брюссель, Антверпен, Амстердам, Мюнхен, Вену и Дрезден, он оказался в Берлине, причем, как мы это видели, во время крайнего возбуждения на Липовой аллее, и поддержал там часть Франции, о чем мы также рассказывали; как всегда, бросив вызов опасности, он, как всегда, сумел выпутаться из нее с той неслыханной удачливостью, которая заставляла думать о предопределении его судьбы.
Когда пистолетные выстрелы в г-на фон Бёзеверка отвлекли от Бенедикта внимание толпы, он протрубил отступление и укрылся в посольстве Франции, куда у него имелась особая рекомендация. Здесь же он узнал о последних новостях, то есть о демонстрации под окнами премьер-министра, имевшей целью высказать протест против покушения, жертвой которого едва не оказался i — н фон Бёзеверк.
Что же касается самого убийцы, то после допроса, продлившегося с одиннадцати часов утра до полуночи, стадо известно следующее: его зовут Блинд, он сын человека, изгнанного в 1848 году из страны и носившего то же имя.
В половине шестого утра в сопровождении начальника канцелярии посольства Бенедикт прибыл на вокзал, взял там билет до Ганновера и уехал без всяких осложнений, а начальник канцелярии вернулся в посольство и отчитался об его отъезде.
Мы видели, какой приехал в Брауншвейг, и неотступно сопровождали его из гостиницы «Англетер» в гостиницу «Королевская».
Все это длинное отступление, имеющее целью показать Бенедикта как человека незаурядного, послужит еще одному — теперь мы никого не удивим, если покажем, что кулинарное искусство было одним из талантов нашего путешественника.
Всякий гениальный человек любит вкусно поесть.
Однако этот человек умел как нельзя лучше обойтись даже без необходимого, когда достать его было невозможно. Он без единой жадобы переносил жажду, когда ему пришлось путешествовать в Амурской пустыне; он безропотно переносил голод, проезжая по Ногайским степям.
Но в цивилизованной стране, где имелось все, о чем можно было только мечтать в отношении еды, Бенедикт считал преступлением против гастрономии не предложить своим гостям (то есть людям, чьим счастьем он распоряжался в течение двух часов, как говаривал Брийа-Саварен) все, чего только можно пожелать самого изысканного и самого лучшего из вина, мяса, овощей и т. д.
Едва Бенедикт дал последние указания шеф-повару, как ему сообщили, что г-н Бодемайер уже появился на другой стороне площади и направился к гостинице «Королевская». Таким образом, ему следовало поспешить, если он желал встретить его на пороге гостиницы в соответствии с заявленным им намерением.
Бенедикту оставалось сделать только прыжок к двери в ту минуту, когда г-ну Бодемайеру предстояло еще пройти шагов двадцать до гостиницы. Редактор местной газеты держал в руке карточку, отправленную ему Бенедиктом, и время от времени заглядывал в нее, казалось сильно заинтригованный тем, что мог хотеть от него французский художник.

VII
КАК БЕНЕДИКТ ТЮРПЕН ОБЪЯВИЛ ЧЕРЕЗ «ГАННОВЕРСКУЮ ГАЗЕТУ» О СВОЕМ ПРИБЫТИИ В СТОЛИЦУ ЕГО ВЕЛИЧЕСТВА КОРОЛЯ ГЕОРГА V

У нас, жителей той Галлии, что задала столько работы Цезарю, так ярко выражена индивидуальность и такая своеобразная внешность, что, как бы далеко от нашей страны нас ни встретить, пешими ли, верхом ли, в дороге или на отдыхе, тот, кто нас увидит, тотчас же воскликнет:
— Смотри! Вон француз!
Помню, как семь-восемь лет тому назад мне пришлось заехать в Мангейм, город, где раньше пяти часов вечера не встретишь на улице ни одной живой души. Помню, я заблудился там и, разыскивая хоть кого-нибудь, у кого можно было бы спросить дорогу, увидел одетого по-домашнему господина: он стоял и курил сигару у окна в нижнем этаже.
От того места, где я был, до его окна было что-то около двухсот — трехсот шагов, то есть целая пробежка для уже уставшего человека. Но, оглядевшись и увидев, что вокруг совершенно никого не было, я решил пойти и навести справки у единственного указательного столба, который мог мне их дать. Я находился на одной стороне улицы, а господин с сигарой — на другой, поэтому я перешел улицу наискось, стараясь оказаться к нему поближе; по мере того как я подходил, стали видны черты его лица.
Это был мужчина лет тридцати пяти — сорока. В то мгновение, когда я стал пересекать улицу, его взгляд остановился на мне, так же как мой — на нем. Пока я продвигался вперед, улыбка на его лице становилась все явственнее и выглядела она такой искренней, что со своей стороны я не смог воспротивиться самому себе и тоже улыбнулся.
Подойдя на расстояние, позволявшее мне заговорить, я открыл было рот, чтобы попросить его указать мне дорогу, но, прежде чем я успел произнести хотя бы один слог, он сказал:
— Не стоит меня спрашивать, я такой же француз, как и вы, и знаю не более вас.
Затем, отступив в глубину комнаты, он позвонил. Появился слуга.
— Ты говоришь по-французски? — спросил он его.
— Да, ваша милость.
— Так вот этот господин заблудился, скажи ему, куда идти.
Я сказал слуге, куда мне нужно было попасть, и гот объяснил все, что меня интересовало.
Когда он закончил объяснения, а я его поблагодарил, мне захотелось выразить признательность своему соотечественнику, но он прервал меня:
— Извините, вам обязательно нужно куда-то пойти?
— Вовсе нет.
— Где вы собираетесь обедать?
— За табльдотом.
— У вас в гостинице есть французы?
— Ни одного.
— Ну тогда пообедаем вместе.
— Где?
— Ничего не знаю, где хотите, но только вместе. Иоганн, скажи моему дяде, что я встретил соотечественника и обедаю вместе с ним.
Затем, выпрыгнув прямо в окно, он сказал:
— Я только вчера приехал, и без вас наверняка умирал бы со скуки весь сегодняшний вечер.
Мы вместе пошли обедать, и в памяти моей сохранилось приятное воспоминание о том, как мне удалось спасти жизнь человеку, охваченному немецкой хандрой, у которой перед английским сплином есть то преимущество, что она щадит местных жителей и докучает только иностранцам.
И его, и меня мигом признали за французов еще до того, как мы произнесли хотя бы слово.
Теперь то же самое случилось и с Бенедиктом: едва г-н Бодемайер заметил его, он обратил к нему любезную улыбку и протянул ему руку.
При виде такого проявления любезности, Бенедикт прошел сам три четверти разделявшего их расстояния. Оба они обменялись обычными словами вежливости, затем г-н Бодемайер, будучи жаждущим новостей журналистом, спросил у Бенедикта, откуда он приехал.
Когда он узнал, что наш художник выехал из Берлина всего только в шесть часов утра, тут же, конечно, понадобилось, чтобы он рассказал ему обо всех волнениях в городе, о которых здесь знали только по телеграфным сообщениям, также как и о покушении на графа Эдмунда.
Хотя вся интересовавшая г-на Бодемайера история произошла не более чем в двадцати шагах от Бенедикта, он о ней мог рассказать только то, что знали все: он слышал все пять выстрелов из револьвера, он видел, как два человека дрались и при этом катались в пыли, а затем один из них встал и отдал другого в руки прусских офицеров. В эту самую минуту, опасаясь, что всеобщее внимание, отвлеченное так вовремя, вновь обратится на нею, он бросился внутрь кафе, выбрался из пего с яругой стороны, что выходила на Веренитрассе, и добрался до французского посольства.
Ему известно было также, и мы об этом уже говорили, что убийцу допросили, что гот возвел на графа тяжелые и самые ужасные обвинения, но обвинения эти, исходившие из уст сына человека, изгнанного из страны в 1848 году, не имели ровным счетом никакой цены, какую могли бы приобрести в устах кого-нибудь другого.
— Так вот, — сказал г-н Водемайер, — мы из восьмичасовых утренних сообщений знаем немного больше, чем вы. У Блинда был маленький перочинный ножик, его лезвием он несколько раз пытался перерезать себе горло. Позвали врача, тот перевязал ему раны и признал их легкими. Но, — добавил г-н Водемайер, — вот «Крестовая газета» еще только должна появиться, и, так как она вышла уже сегодня, в восемь утра, у нас будут сведения о том, что там произошло ночью.
В эти самые минуты продавцы газет, пробегая по улице, закричали: «“Kreuz Zeitung”!», и их стали подзывать со всех сторон. Ганновер был возбужден почти так же, как и накануне Берлин. Бедное маленькое королевство уже чувствовало себя наполовину в пасти у змея.
Бенедикт сделал знак, и один из продавцов газет подбежал и за три крейцера продал ему экземпляр «Крестовой газеты».
— Кстати, — сказал Бенедикт главному редактору «Новой ганноверской газеты», — да будет вам известно, что вы обедаете со мною и полковником Андерсоном, что у нас отдельный кабинет и мы сможем вдоволь побеседовать о политике. Да и услуга, о которой я намерен вас просить, не из тех, что обсуждают за табльдотом.
В эту минуту к ним подошел полковник Андерсон. Он уже успел просмотреть свой экземпляр газеты. Водемайер и он знали друг друга в лицо, так как они встречались за табльдотом. Бенедикт представил их друг другу.
— Знаете, — сказал полковник, — хотя врач заявил, что раны у Блинда были несерьезны, тот умер к пяти часам утра. Один ганноверский офицер, выехавший из Берлина в одиннадцать часов, рассказал, что в четыре часа утра какой-то человек, в просторном плаще и в широкополой шляпе с опущенными полями пришел в тюрьму, имея при себе приказ свыше, разрешавший ему поговорить с заключенным. Его провели в камеру. Блинд был в смирительной рубашке. Что там произошло между ними — неизвестно, но, когда в восемь часов утра вошли к Блинду в камеру, его нашли мертвым. Вызванный к трупу врач заявил, что смерть наступила примерно за четыре часа до этого, то есть кто время, когда таинственный посетитель вышел из камеры.
— Это известие официальное? — спросил г-н Бодемайер.
— О нет! — сказал Андерсон.
— Я, — продолжал журналист, — как главный редактор правительственной газеты доверяю только официальным сообщениям или же тому, что скажет «Kreuz Zeitung». Посмотри же, что говорит «Kreuz Zeitung».
Все трое тем временем вошли в приготовленный для них кабинет, и главный редактор «Новой ганноверской газеты» принялся отыскивать важные сообщения, которые могли содержаться в «Крестовой газете».
Первое из важных сообщений оказалось следующим:
«Утверждают, что официальная газета напечатает завтра указ короля о роспуске Ландтага».
— О! — воскликнул полковник Андерсон. — Вот для начала небольшая новость не без значения.
— Подождите же, мы же не прочли до конца.
«Еще говорят, — продолжал Бодемайер, — что указ, объявляющий о мобилизации ландвера, будет опубликован в официальной газете послезавтра».
— Больше можно не трудиться, — сказал полковник, — поскольку и так видно, что министр торжествует, и ясно, что через две недели будет объявлена война. Переходите к разделу разных новостей, ибо в области политики мы уже узнали все, что хотели. Только вот, с кем же пойдет в ногу Ганновер?
— Здесь не возникает вопроса, — ответил г-н Бодемайер, — Ганновер пойдет с Союзом.
— А Союз, — спросил Бенедикт, — с кем он пойдет?
— С Австрией, — не колеблясь, ответил журналист. — Но подождите же, вот и новая подробность сцены, разыгравшейся на Липовой аллее.
— Ах! Ну же, читайте! — живо воскликнул Бенедикт. — Я сам там был и скажу, правдивы ли эти подробности.
— Как? Вы там были?
— Да, я лично там присутствовал и даже, — добавил он, смеясь, — могу сказать, как Эней: «Et quorum pars magna fui». Читайте же!
Господин Бодемайер прочел:
«Новые известии позволяют нам рассказать сегодня во всех подробностях о факте единственного протеста против обширной манифестации национальных чувств, которой вчера жители Берлина, и в особенности mi Липовой аллее, встретили речь его величества императора французов. В ту самую минуту, когда наш знаменитый артист Генрих среди возгласов “ура", аплодисментов и криков “браво " заканчивал пятый и последний куплет нашей прекрасной национальной песни “Свободный немецкий Рейн ”, раздался свист.
Справедливо полагают, что только иностранец мог позволить себе подобную выходку. Да и в самом деле, было выяснено, что протестовавший, находившийся в состоянии опьянения, оказался французским художником. Безусловно, он мог оказаться жертвой своей дерзости и пасть под напором множества осаждавших его людей, готовых отомстить ему за такое святотатство, но в этот миг между всеобщим возмущением и им встало благородство нескольких прусских офицеров. Молодой же безумец имел наглость бросить своим противникам вызов, дав им свое имя и свой адрес. Но, когда сегодня утром к нему в гостиницу “Черный орел " пришли, чтобы потребовать удовлетворения, оказалось, что он уже уехал. Мы можем только аплодировать его предусмотрительной осторожности и пожелать ему счастливого пути».
— Статья подписана? — спокойно спросил Бенедикт.
— Нет, а что, разве и ней есть неточность? — спросил а спою очередь Бодемайер.
— Осмелюсь ли сказать вам, господин Бодемайер, что из четырех частей света… Из пяти, я ошибся, если посчитать Океанию, я уже побывал в трех и заметил, что во всех газетах, в северных и южных, в петербургских и в калькуттских, в парижских и константинопольских, редакторы такого рода разделов происшествий проявляют обычно малое уважение к правде. Такая-то газета обязана давать столько-то ударов тамтама вдень. Хороши они или плохи, фальшивы или правдивы, она все равно осуждена на то, чтобы их давать. И напрасно опускается на них ферула негодующего Аристарха.
— Так в этом самом случае, — спросил полковник Андерсон, — по вашему мнению, сударь, в изложении фактов есть неточность?
— Оно не только неточно, но еще и неполно: «молодой безумец», о котором речь, не только свистнул, но и крикнул «Да здравствует Франция!», и не только крикнул «Да здравствует Франция!», но и выпил за благополучие Франции. Он еще не только выпил за благополучие Франции, но и вывел из строя четверых первых напавших на него. И только тогда, действительно при покровительстве трех прусских офицером, пожелавших заставить его крикнуть «Да здравствует король Вильгельм!», «Да здравствует Пруссия!», он метал на стол и, вместо того чтобы кричать «Да здравствует король Вильгельм!» и «Да здравствует Пруссия!», громким голосом прочел от первого до последнего слона победный ответ Альфреда де Мюссе на «Немецкий Рейн». Является правдой еще и то, что его могли разорвать на куски, но в это время раздались револьверные выстрелы Блинда, и они отвлекли внимание толпы. Посчитав бесполезным драться с пятьюстами людьми, он отступил, как и говорится в газете, и отправился искать покровительства в посольстве Франции… Его вызов был брошен одному противнику, двум противникам, четырем противникам, но не всему же населению города. Из посольства Франции он передал в «Черный орел», что, вынужденный покинуть Берлин, он остановится в какой-нибудь близко расположенной от Пруссии стране, специально чтобы не слишком утруждать тех, кто, будучи им недоволен, захотел бы поехать вслед за ним. Вот что должны были ответить в «Черном орле» тем, кто приходил туда и справлялся о нем, и ничего другого. Именно для того, чтобы не выходить из такой программы действий, он поехал в Ганновер по железной дороге в шесть часов утра и прибыл сюда всего час назад, и первой его заботой было отправить свою визитную карточку уважаемому господину Бодемайеру, чтобы попросить у него, во имя международного понятия о чести, через его газету объявить о городе, где он остановился, и о гостинице, где можно будет его найти тем, кто не обнаружил его сегодня утром в «Черном орле».
— Как! — вскрикнул редактор газеты. — Так это вы и вызвали весь этот переполох в Берлине?
— Да, я; видите, как мала причина для такого большого события! И вот почему также, — продолжал он, повернувшись к английскому офицеру, — я говорил недавно уважаемому полковнику Андерсону, что, весьма возможно, у меня появится необходимость просить его об одной любезности, а именно: послужить мне секундантом в случае если — и я вовсе не сомневаюсь в такой возможности — некие обидчивые господа приедут сюда и спросят о причине того, почему я, находясь за границей, захотел поддержать честь моей страны.
Оба собеседника в одинаковом порыве протянули ему руки.
— А теперь, — продолжал Бенедикт, — чтобы доказать вам, что я не совсем первый встречный, вот у меня есть письмо от нашего директора изящных искусств к господину Kayшбaxy, придворному художнику короля Георга. Ом ноль живет и Гам ноне ре, не правда ли?
— Да, в очаровательном домике, который король приказал выстроить для него в саду.
— Сегодня же вечером я буду иметь честь доставить ему это письмо.
В эту минуту дверь комнаты, смежной с той, где подавался обед, распахнулась, в ней показался живот метра Стефана, на секунду опередив его голову, и с высоты большого роста этого человека раздался властный голос:
— Господа, кушать подано.
Метр Стефан превзошел самою себя, а повар либо сам признал толкового учителя в человеке, давшем ему советы, либо получил форменный приказ следовать им и ни в чем не отклонился от предписания, но приготовленный им обед оказался не французским, не английским, не немецким, а таким европейским обедом, который вполне можно было подавать на каком-нибудь совещании, если не на конгрессе.
Господин Бодемайер, как все немецкие журналисты, был человеком образованным, только он почти никогда не выезжал из своего Ганновера. Андерсон же, напротив, мало читал, но много видел, много путешествовал. Он побывал в тех же странах, что и Бенедикт, знакомился с теми же людьми. Они оба участвовали во взятии Пекина, майор Андерсон ездил в Индию позже Бенедикта, но раньше него посетил Россию. Они оба говорили о своих путешествиях, но по-разному: один флегматично и с английским юмором, другой вдохновенно и с французским остроумием.
Один, настоящий современный карфагенянин, все видел с позиции интересов промышленности и торговли, другой — с точки зрения прогресса и идеи. Два эти мироощущения, управляемые горячностью и любезностью двух утонченных и незаурядных людей, притирались друг к другу, словно две рапиры в опытных руках, время от времени исторгая искры, и каждая из них высвечивала некую мимолетную, как искра, идею, но и сиявшую, как эта искра.
Неловкий в разговоре о политике, когда перебиралось множество тех теорий, каким было суждено стать фактами будущего, ганноверский собеседник попытался повернуть разговор к философии и доказать, уже с философской точки зрения, превосходство Германии над Францией. Но, скажем так, именно здесь его и поджидал Бенедикт, зная до самых недр все то пустословие, что называют гуманитарной наукой. Казалось, Бенедикт превратился в того льва, о котором говорит Жерар и который всякий раз встречал несчастного араба на опушке леса, как бы тот ни пытался сбить зверя со следа. Венедикт соглашался, что Германия — эго страна мечтаний, а иногда даже страна идей; но он настаивал на том, что Франция — страна принципов, и то время как из других стран исходят только факты.
В противовес полковнику Андерсону он утверждал: море изолировало не только народы, но и идеи и события; для всего мира то, что не сделано во Франции, вообще не сделано; когда голова Людовика XVI упала на площади Революции, для Европы и даже для всего мира это имело совсем иные последствия, чем когда голова Марии Стюарт упала в Фотерингее, а голова Карла I — в Уайтхолле; Франция заняла в мире такое место в моральном отношении, что сколь бы ни было плачевным ее материальное положение, все равно любой человек, родившись на земле, имеет две родины: сначала свою собственную, затем — Францию.
— Хорошо! — воскликнул журналист. — Разве у нашего Канта не было ваших французских идей раньше, чем у французов! Вы, вы уничтожили Бога только в девяносто третьем, а он обезглавил его еще в восемьдесят шестом.
Бенедикт кивнул, но с улыбкой на губах.
— Да, вне всяких сомнений, — сказал он, — Кант был великим астрономом, он предсказал существование планеты Уран; но согласитесь, что его система нелепа, когда он утверждает, что умственное совершенство миров увеличивается пропорционально их удалению от Солнца. Правда, Кант и разоблачал себя, он любил предлагать доводы и за и против и доказывать и то и другое. Так, он нам доказывает, что мы ничего не можем знать об этом ноумене, которого называют Богом, что любое доказательство его существования невозможно и что, таким образом, Бог не существует.
Сначала вы с некоторым трудом привыкаете к этой мысли о несуществовании Бога, но наконец вы говорите себе: «Впрочем, если Бог существует и желает, чтобы об этом знали, почему бы ему не дать доказательств своего существования?» В конце концов, это его касается. И вот, когда вы вместе с Кантом и согласно Канту вполне утвердитесь в том, что отныне не стоит ждать ни милости Божьей, ни отеческой доброты его, ни будущего вознаграждения за лишения нынешние, ни кары Небесной за совершенные на земле преступления, когда бессмертие души пребывает в агонии, — вот в эту-то минуту неожиданно в кабинет Канта входит его старый слуга, роняет зонтик и в глубоком горе принимается плакать и причитать:
«Как, сударь, неужели же правда, что больше нет Бога?»
Тогда Кант смягчается, ибо к глубине души он добрый человек, при всем споем атеизме. Какую-то минуту он размышляет про себя, а потом говорит:
«Впрочем, нужно, чтобы у старика Лампе был Бог, без этого у бедняги больше не будет счастья. В нем говорит практический ум, и я с этим согласен. Так пусть практический ум утвердит в моем старике Лампе мысль о том, что Бог есть».
И вот, согласно учению Канта, Бог есть для бедных людей, слуг и глупцов. Умные люди, аристократы и счастливцы мира сего могут обойтись и без него.
Смотрите, я говорил вам о фактах и о идее. Послушайте же, что говорит немец Гейне о своем соотечественнике Канте (это говорит Гейне, а не я):
«Говорят, ночные духи пугаются, увидев меч палача. Каким же ужасом должно их обдавать, когда им подносят “Критику чистого разума ” Канта! Эта книга — меч, который в Германии убил Бога деистов…
Хотя Иммануил Кант, этот великий разрушитель в царстве мысли, далеко превзошел в смысле терроризма Максимилиана Робеспьера, этого великого разрушителя в царстве реалий, кое в чем он имел с ним сходные черты, побуждающие к сравнению обоих мужей…
Они оба в высшей степени выражают тип зеваки и лавочника: природа предназначила им взвешивать сахар и кофе, но судьба пожелала, чтобы они взялись за другие весы. Она философу отдала Бога, трибуну — короля!
И они взвесили точно».'
Господин Бодемайер, после того как он вместе с Кантом оказался в проигрыше, попробовал спастись, обратившись к Лейбницу. Но Лейбниц в свою очередь был всего лишь учеником Декарта, как Кант был плагиатором Сильвена. Бенедикт доказал журналисту, что Декарт не только явился отцом современной философии, но и сказал правду, когда вообразил себе, что животный дух состоит из самых легких частей крови, спускающейся из мозга в нервы и мускулы или же поднимающейся из сердца в мозг. Замените животный дух электричеством и флюидом жизни, и Декарт окажется близок к правде, он прикоснется к тому, что Клод Бернар скажет 22 октября 1864 года:
«Организация нашего тела представляет собою лишь скопление простейших организмов, настоящих инфузорий, что живут, умирают и обновляются каждая по-своему. Наше тело составлено из миллионов миллиардов малых существ или разных видов животных особей».
Так разговор их, то забираясь на высоты сияющей бесконечности, то внедряясь в потемки неизвестного, начал ускользать от разумения полковника Андерсона, затем от журналиста Бодемайера и постепенно становился всецело владением Бенедикта, который, разговаривая на языке Лейбница и Канга, сумел остаться совершенно ясным, а ведь при этом его мысль, приходя ему в голову по-французски, переводилась им на немецкий язык. Андерсон напрасно пытался вникнуть в смысл того, что говорил журналист, а вот когда говорил Бенедикт, он понимал все.
Пробило восемь часов.
Редактор, сосчитав удары, вскочил в удивлении.
— А моя газета, — вскричал он, — еще не сделана, моя газета!
Никогда прежде он не позволял себе подобной невоздержанности ума.
— Ах, эти чертовы французы! — говорил он, примеряя все шляпы, попадавшиеся ему под руку, но ни одна ему не подходила. — Французы — это какое-то шампанское среди прочих наций. Они ясны, крепки и пенятся!
Бенедикт тщетно настаивал, чтобы Бодемайер подождал еще пять минут, пока он напишет свой протест.
— У вас есть время до одиннадцати часов, чтобы мне его прислать! — крикнул г-н Бодемайер на ходу, убегая после того как, наконец, он нашел свою трость и шляпу.
На следующий день в «Новой ганноверской газете», выходившей в полдень, можно было прочесть следующее объявление:
«Седьмого июня 1866 года, от четырех до половины пятого пополудни, на Липовой аллее в Берлине, в стычке с бравыми гражданами города, хотевшими разорвать меня на куски только потому, что я поднял тост за Францию, мы взаимно обменялись некоторым количеством ударов кулаками. Не имея чести знать тех, кто нанес мне удары, но желая объявить о себе тем, кому я их вернул, заявляю, что в течение недели буду ждать в гостинице “Королевская ” на Большой площади в Ганновере любого, кто пожелает сделать мне какое бы то ни было замечание по поводу моих действий и поступков в указанный день. Живейшим образом хотел бы, чтобы журналист отдела происшествий газеты “Kreuz Zeitung", автор того текста, который касается меня, оказался среди моих посетителей. Не зная его имени, не имею возможности вызвать его другим способом.
Благодарю господ прусских офицеров, любезно пожелавших защитить меня от добрых берлинских жителей. Но, если кто-нибудь из них сочтет себя недовольным мною, моя благодарность не окажется столь велика, чтобы отказать ему в удовлетворении.
Я уже сказал во всеуслышание и повторяю, что мне подходит любой вид оружия.
Бенедикт Тюрпен.
Гостиница “Королевская”, Ганновер».

VIII
МАСТЕРСКАЯ КАУЛЬБАХА

 

Бенедикт сказал, что в тот же вечер принесет в ганноверскую газету свое объявление, так он и сделал и заодно отослал Каульбаху свое рекомендательное письмо и визитную карточку, на которой написал карандашом: «Честь имею явиться к Вам завтра».
И в самом деле, на следующий день метр Ленгарт получил приказ заложить карету к одиннадцати часам утра, так как Бенедикту предстояло сделать два визита: поблагодарить г-на Бодемайера и познакомиться с Каульбахом.
Каульбах жил на другом конце города, на площади Ватерлоо, в чудесном доме, который ему построил ганноверский король. Поэтому Бенедикт начал с выражения благодарности в адрес г-на Бодемайера: он жил ближе, на улице Парок.
Там допечатывались последние номера «Новой ганноверской газеты». Господин Бодемайер вручил Бенедикту один ее экземпляр, и тот смог убедиться, что его объявление напечатано.
У «Новой ганноверской газеты» было триста подписчиков в Берлине, и из них человек тридцать — владельцев кафе. Поэтому огласка, которой желал Бенедикт, таким образом была ему обеспечена.
Отправленные по почте в час дня, номера прибывали в Берлин к шести часам, а к семи уже разносились.
Как и предсказала накануне «Крестовая газета», утренние телеграммы сообщили о роспуске Ландтага. Не было сомнения, что берлинский «Вестник» объявит на следующий день о мобилизации ландвера.
Вследствие важности известия «Ганноверская газета» разошлась на час раньше обычного.
Бенедикт оставил г-на Бодемайера на его поле битвы, то есть за бомбардированием ирониями и газетами, и направился к Каульбаху.
Как и накануне, он проехал весь город, чтобы добраться до площади Ватерлоо, но то, что он не смог увидеть it темноте, теперь ему довелось увидеть при свете дня. Дом, подаренный королем своему любимому художнику Каульбаху, был прелестной маленькой итальянской постройкой с террасой и крыльцом в стиле Ренессанса, окруженной садом, который в свою очередь был обнесен решеткой. Решетка была открыта, ворота, находившиеся прямо перед крыльцом, казалось, приглашали прохожего войти и посетить дом.
Бенедикт вошел в ворога, поднялся по лестнице и позвонил.
Ему открыл слуга в ливрее. Легко было заметить, что Бенедикта ждали. Едва он назвал свое имя, как слуга сделал жест, означавший: «А, знаю, it чем дело» — и провел Бенедикта прямо в мастерскую хозяина.
— Господин Каульбах заканчивает обедать, — сказал он ему (Каульбах обедал в полдень), — и через минуту он будет к вашим услугам.
— Скажите вашему хозяину, — ответил Бенедикт, — что он оставляет меня в слишком хорошей компании, чтобы я успел соскучиться.
И в самом деле, мастерская Каульбаха, полная оригинальных живописных полотен, эскизов, а также копий, сделанных им самим в молодые годы с картин лучших итальянских, фламандских и испанских живописцев, была крайне интересна для такого человека, как Бенедикт, неожиданно оказавшегося в святилище одного из самых великих немецких живописцев.
У Бенедикта не было той дурной привычки, что присуща большинству наших художников, — считать французское искусство превыше всего. Он попытался соединить Каба и Бонингтона; ученик Шеффера по исторической живописи, он сохранил идеализм своего учителя, увлеченно изучая колористические приемы Делакруа. Бенедикт принадлежал к эклектической школе, и никакое усвоение не казалось ему кощунственным; любой способ живописи казался ему не только разрешенным, но и святым, только бы он вел к прекрасному. Он въехал в Германию, располагая двумя суждениями о немцах: одно он почерпнул от гениальной женщины, относившейся к немцам дружелюбно, — от г-жи де Сталь; другое от остроумного мужчины, питавшего к немцам мало симпатий, — от г-на Виардо.
Госпожа де Сталь говорит о немцах:
«Занимаясь искусством в Германии, приходишь к тому, что начинаешь рассуждать скорее о писателях, чем о художниках. Во всех отношениях немцы сильнее в теории, чем на практике. И Север так мало благоприятствует искусствам, воздействующим на зрение, словно дар размышления дан ему для того, чтобы служить зрителем только на Юге».
Господин Виардо говорит о немцах так:
«Вместо того чтобы, как и идеи, вести искусство вперед, немцы повернуты назад, и, вместо того чтобы решительно направиться навстречу будущему, неизвестности, они считают более благоразумным возвращаться к прошлому и прятаться в архаику. Вот уже три века художественная Германия спит в пещере Эпименида; пробужденная шумом возрождающейся Франции, она возобновила свой труд с того места, на котором его оставила, и оказалась, таким образом, в конце XV века».
От своего позднего пробуждения Германия и проиграла и выиграла: она проиграла в том, что не пошла вперед, но выиграла в том, что сохранила свою веру.
Каульбах — один из тех людей, кто не потерял веры, и его мастерская, подобно церкви, набитой благочестивыми подношениями, заполнилась эскизами и копиями, удостоверяющими его верования. Там были копии Альбрехта Дюрера, Гольбейна, Лукаса Кранаха. Там были почти такие же оконченные эскизы, как и оригинал его фресок в Берлинском музее: «Битва друзов», «Рассеяние народов», «Взятие Титом Иерусалима», «Обращение Видукинда» и «Крестоносцы под стенами Иерусалима». Там были готовые к сдаче портреты, оставалось только сделать несколько мазков, последний штрих кистью — и все; среди них была настоящая картина с изображением пяти фигур.
На ней был представлен во весь рост высокопоставленный офицер в гусарском мундире; он протягивал руку ребенку лет десяти-одиннадцати, готовясь сесть верхом на лошадь, которая ждала его внизу у террасы; около стоявшего офицера находилась женщина в расцвете лет: она сидела на диване и держала на коленях девочку, обнимая ее, а в это время другая девочка играла на полу с собачкой и розами.
Видно было, что Каульбах приложил особые старания к этой картине и был к ней расположен: либо он очень любил эту картину, либо был глубоко благодарен людям, которых он на ней изобразил.
Эта исключительная любовь к своему полотну даже привела живописца к некоему недостатку: он тщательно проработал сю вплоть до самых мельчайших подробное гей, удели» им такое же внимание, как и лицам, и поэтому общее впечатление при первом взгляде терялось.
Бенедикт всецело погрузился в изучение этого прекрасного полотна и не услышал, когда вошел Каульбах, а тот, с минуту понаблюдав за мимикой лица своего гостя, с улыбкой сказал ему:
— Вы правы, все в одном плане, и это недостаток; вот почему я снова принимался за картину не для того, чтобы ее закончить, а чтобы пригасить или вовсе убрать некоторые ее части. Такой, как она есть, картина не понравится французской публике. Если говорить о чистой живописи, Делакруа вас испортил.
— И это означает, что Делакруа присуща грязная живопись? — смеясь, сказал Бенедикт.
— О! Да сохрани Боже! Я один из тех, кто более всего жалел о его смерти. Делакруа делал восхитительные полотна! Но признайтесь, что вы, французы, привыкшие к живописи господ Жироде, Жерара и Герена, его признали с трудом.
— Да, но вы же видели, как потом восторжествовала справедливость.
— После смерти, — смеясь, сказал Каульбах. — Увы! Всегда так и бывает.
— По крайней мере, не с вами. Ваше имя, любимое во Франции, в Германии тоже почитается, и, благодарение Богу, вы вполне живы.
Оба они поклонились друг другу. Действительно, Каульбах, человек в возрасте пятидесяти пяти лет, седеющий, с желчным цветом лица, с черными глазами, очень нервного склада и вследствие этого очень живой, высокий и худой, был в расцвете таланта и, я бы сказал, почти в расцвете своих лет.
Пока Тюрпен смотрел на него, Каульбах тоже смотрел на Тюрпена с некоторым любопытством.
Затем он рассмеялся.
— Знаете ли, что я в вас изучаю? — сказал Каульбах Бенедикту.
— Скажите.
— Пытаюсь отделить человека от художника и спрашиваю себя, как же вы находите время, путешествуя из Китая в Петербург и из Астрабада в Алжир, посылать в Музей полотна таких размеров, как ваши картины — «Продавец рабов», «Коринфская куртизанка, сжигающая свои одежды после клятвы святому Павлу», «Битва на Пейхо» и «Вид Танжера».
— Как, — сказал Бенедикт, — вы знаете мои скромные полотна?
— К сожалению, только по тому, что о них говорят. Но один из моих коллег, видевший их, рассказывал мне о них много хорошего. Вы ученик Шеффера, так?
— И Каба
— Оба были мастерами.
— Но прежде, — сказал Бенедикт, — я солдат, путешественник, француз и, извините меня, дитя Парижа.
— Это, конечно, вы устроили себе такую нехорошую историю в Берлине?
— Кто вам о ней рассказал?
— Я только что прочел ваше письмо в «Новой ганноверской газете».
— И вы думаете, что это нехорошая история?
— Безусловно, у вас будет две-три дуэли.
— Тем хуже для тех, кто будет драться со мной!
— Позвольте мне сказать вам, что вот такая вера в себя…
— … основывается на моей вере в науку.
Бенедикт посмотрел себе на руку и затем показал ее Каульбаху.
— Посмотрите, — сказал он, — на эту линию или скорее на эти две линии, ибо линия жизни у меня двойная, — и он показал Каульбаху ту часть руки, которую хироманты называют холмом Венеры. — Так вот, ни малейшего перерыва, который указал бы на болезнь, несчастный случай, укол булавки; я проживу сто лет, и не сказал бы того же о тех, кто ищет со мною ссоры.
— В самом деле, — улыбаясь, сказал Каульбах, — в конце вашего рекомендательного письма есть подчеркнутая приписка.
— И что же говорит эта подчеркнутая приписка?
— Она говорит о том, что вы занимаетесь оккультными науками, и еще там добавлено, что вы отдаетесь им больше, чем вашим талантам.
— По правде говоря, дорогой великий мастер, меня не очень-то занимает ни то ни другое. Я человек темперамента и впечатления. Что-то меня захватит — и я это изучаю. Если я на этом пути встречаюсь с истиной — преследую ее со страстным увлечением. Я усмотрел науку в хиромантии и отдался ей. Занятия этой наукой дали мне результаты, и я продолжил их изучение. И вот, читая по руке, я думаю, что, как и оба мои учителя, д’Арпантиньи, создатель этого искусства, и Дебароль, его продолжатель, могу с помощью руки приподнять уголок завесы будущего. Рука — это книга, где записана судьба, и не только прошлое, но и будущее. Ах! Если бы я смог подержать лишь несколько минут руку прусского короля или же руку господина фон Бёзеверка, я бы непременно рассказал вам о том, что произойдет в Германии.
— А пока, — сказал Каульбах, — если у нас поникнет какая-нибудь история после нашей отчаянной выходки в Берлине, с нами ничего не случится?
— Совершенно ничего.
— От всего сердца желаю вам этого…
— Но весь этот вздор отвлек нас от темы нашего интересного разговора. Я говорил о нас, о том, что им сделали. А я ведь знаю нее, что вы сделали.
— Все?
— Или почти нее.
— Спорю, что вы не знаете моей лучшей картины.
— «Император Отгон, посещающий могилу Карла Великого»?
— Вы и это знаете! — прокричал Каульбах с выражением большой радости на лице.
— Это ваш шедевр, и осмелюсь сказать, что это шедевр всей современной немецкой живописи.
Каульбах с искренним чувством протянул руку молодому человеку.
— Если не ставить картину на ту высоту, на которую вы ее возносите, то скажу, что сам я люблю ее больше всех прочих. О! Но простите, — вздрогнув, воскликнул Каульбах, — вот идут два человека, они пришли позировать.
— Я предоставляю вас вашим делам, но не освобождаю вас от себя.
— Надеюсь, да. Но подождите… Это мои близкие друзья, может быть, вы их не стесните? Пойду им навстречу, скажу, кто вы, и если они не усмотрят помехи в том, чтобы вы остались на время сеанса, то от вас будет зависеть, оставаться ли вам или уходить.
И Каульбах, выйдя из мастерской, пошел навстречу двум своим посетителям. Те же вышли из очень простой кареты без гербов, однако Бенедикт, великий знаток лошадей, сразу оценил их: обе лошади, что везли карету, стоили от четырех до пяти тысяч франков каждая.
Один из них, тот, что был постарше, выглядел на сорок-сорок пять лет; на его будничном мундире гвардейских егерей, то есть на темно-зеленом кителе с воротом и позументами из черного бархата, были генеральские эполеты. Обменявшись с Каульбахом несколькими словами, он отцепил орденский знак, прикрепленный у него на груди вместе с двумя другими крестами, и положил его в карман; два оставшихся на нем креста были: один — орденом Вельфов, другой — орденом Эрнста Августа.
Собираясь пройти сад, куда карета не въехала, и подняться по лестнице на крыльцо, он оперся на руку молодого человека, которого можно было принять за его сына.
Этот очень стройный и весьма худощавый молодой человек мог быть в возрасте примерно двадцати одного года. На нем был мундир гвардейских гусаров, то есть голубой китель с серебряными петлицами, и небольшая военная фуражка.
Каульбах поспешил раскрыть перед ними дверь в мастерскую и отступил, чтобы дать им войти. Бенедикт поклонился им, узнав двух персонажей портрета, который подрисовывал перед этим Каульбах.
Бенедикт бросил быстрый взгляд на картину. На портрете уже никак нельзя было снять орденского знака. И Бенедикт узнал в этом ордене большой крест Святого Георга — его имели право носить только государи.
В его мозгу молнией пронеслось: этот генерал, что по-дружески пришел к Каульбаху, был король Георг; этот молодой человек, на чью руку опирался его слепой отец, был наследный принц.
Бенедикт был далек от того, чтобы из угодливости воспрепятствовать их инкогнито, которое давало ему возможность увидеть с близкого расстояния одного из самых образованных, артистичных и выдающихся государей в Германии.
— Милорды, — сказал Каульбах, обращаясь к двум офицерам, — честь имею представить вам одного из моих собратьев по ремеслу, уже известного, хотя и очень еще молодого. Он горячо рекомендован мне директором французских изящных искусств. И спешу добавить, что он весьма зарекомендовал себя уже сам.
Генерал кивнул в знак милостивого приветствия; молодой человек приподнял свою фуражку.
И тут королю пришла в голову прихоть.
— Сударь, — сказал он Бенедикту по-английски, — я сожалею, что говорю так плохо на французском и на немецком, на котором, по утверждению моего друга Каульбаха, вы говорите как Лейбниц, как истинный саксонец… Но я довольно хорошо понимаю, когда говорят на этих языках, и мой сын тоже, поэтому говорите по собственному выбору на языке, наиболее близком вам.
— Прошу прошения, милорд, — сказал Бенедикт на великолепном английском, — но думаю, что говорю достаточно вразумительно по-английски, чтобы поддержать беседу и на этом языке.
— Ода! — воскликнул король Георг. — Вы говорите по-английски, словно это ваш родной язык.
— Я слишком большой ценитель Шекспира, Вальтера Скотта и Байрона, — поклонившись, ответил Бенедикт, — чтобы не постараться прочесть их в оригинале.
Разговор установился на английском языке, на котором Каульбах говорил довольно легко и без оглядки на королевский этикет.
Уверенный, что его совершенно не узнали, король поддался своему художественному вдохновению; он рассуждал о живописи намного лучше, чем некоторые критики, сохранившие оба своих глаза. Король говорил о литературе, жалел об упадке театра в Германии, удивлялся энергии в области драматического искусства, которой Париж питает весь мир. Пока он говорил, Каульбах подправлял, как он сказал, некоторые детали картины, довольствуясь тем, что приглушал их тона. Особенно приметным в короле было его восхитительное изящество, с которым он умел скрыть свой физический недостаток. Вместо того чтобы поворачиваться, как обычно делают слепцы, ухом в сторону, откуда доносился звук, он смотрел в лицо собеседнику, словно мог видеть его. Узнав, что французский художник побывал на войне в Китае, путешествовал в Индии, Абиссинии, России, на Кавказе, в Персии, он забросал его вопросами, тем более лестными для Бенедикта, что они свидетельствовали о высоком уме короля, которому мог соответствовать лишь столь же высокий ум его собеседника.
Что касается молодого принца, то он, страстный охотник, охотившийся, однако, только на европейских зверей и не встречавший более страшного противника, чем олень или кабан, с замиранием сердца слушал рассказы об охоте на пантеру, тигра, льва и слона. И когда Бенедикт предложил ему показать свой набросок, сделанный во время путешествия в Индию, принц воззвал к отцу с настоящей мольбой.
Король уступил желанию своего сына.
— Но когда и где? — спросил принц.
— Да у тебя, — ответил король. — Пригласи своего доброго друга Каульбаха на завтрак вместе с господином Бенедиктом. И если оба окажут тебе честь принять приглашение…
— О! Завтра! Господа, завтра! — обрадовался молодой принц.
Бенедикт озабоченно посмотрел на Каульбаха.
— Боюсь, что завтра, — сказал он, — у меня окажется слишком много работы.
— У вас есть начатые портреты? — спросил молодой принц.
— Я только вчера приехал.
— Да, — сказал Каульбах, — но мой дорогой собрат оказался очень горячим и уже успел дать в «Новой ганноверской газете» объявление, — оно сейчас совершает свой путь в Берлин.
— Как, то письмо, что я прочел опту и нашел cm столь забавным, написано нами, сударь?
— Да, Бог мой, именно мною.
— Но у нас же теперь без конца будут стычки!
— Я рассчитываю на три. Число три угодно богам.
— А если нас убьют или ранят?
— Если меня убьют, прошу у вас, господа, разрешения оставить вам в наследство мой альбом. Если меня опасно ранят, господин Каульбах возьмет на себя труд показать вам его вместо меня. Наконец, если у меня окажется только царапина, я собственноручно принесу его нам. Но успокойтесь, милорд, раз уж вы любезно пожелали немного мною поинтересоваться, могу заверить вас, что со мною совершенно ничего не случится.
— Но как вы это можете знать?
— Вы знаете имя этого господина? — спросил Каульбах наследного принца.
— Бенедикт Тюрпен, полагаю, — ответил принц.
— Так вот, он по прямой линии потомок волшебника Турпина, дяди Карла Великого, и занимается in partibusремеслом своего предка.
— Ах! Боже милостивый! — сказал молодой принц. — Вы, случайно, не спирит, не врач?
— Нет, не имею чести. Я просто развлекаюсь, узнаю прошлое, настоящее и немного будущее, читая по руке.
— Перед вашим приходом мой дорогой собрат — по живописи, разумеется, — сказал Каульбах, — жалел, что не имел случая взглянуть на руку прусского короля. Он бы заранее предсказал нам исход войны. Милорд, — продолжал Каульбах, сделав ударение на титуле, нельзя ли где-нибудь найти королевскую руку и показать ее господину Бенедикту?
— Ода, — сказал король, улыбаясь. — Нет ничего легче. Но для этого нужен был бы настоящий король или настоящий император. Император такой, как китайский император, у которого сто пятьдесят миллионов подданных, или как император Александр, чье царство занимает девятую часть света. Вы ведь придерживаетесь того же мнения, господин Тюрпен?
— Мое мнение, государь, — ответил Бенедикт, глубоко склонившись перед королем Георгом V, — заключается в том, что великих королей делают вовсе не большие королевства: ведь Фессалия дала Ахилла, а Македония — Александра.
И склонившись в еще более глубоком поклоне, он вышел.

 

IX
ВЕЛЬФЫ

 

Поскольку мы хотим вывести на сцену короля Ганновера и его сына, нам кажется справедливым, раз уж мы посвятили целую главу нашего рассказа династии Гогенцоллернов, посвятить также несколько страниц этому великому и знаменитому роду, Вельфам, которые так долго боролись против императоров, то есть против принципа абсолютизма, и которые своей борьбой заняли такое большое место в мире и наделали столько шума в Германии и в Италии.
Вельфы происходят, как каждый это знает, от Генриха Льва, герцога Нижней Саксонии, одного из самых заметных государей XII века.
Он был сын Людвига Гордого, герцога Нижней Саксонии, то есть той земли, где сегодня расположены Ольденбург, Ганновер, Брауншвейг, Мекленбург и часть Шлезвиг-Гольштейна.
Его мать была дочь германского императора Лотаря.
Какое-то время его владения простирались от Зёйдер-Зе и Северного моря до Адриатики, от Ольденбурга до Венеции, а вассалы наследственных владений Вельфов в Италии должны были приносить ему феодальную клятву верности.
Его гербом был золотой идущий лев на лазоревом поле. Его девизом было: «Nec aspera terrent».
Это означает: «Трудности меня не страшат».
Его прозвище — Генрих Лев — пришло к нему оттого, что он приручил льва, который всегда был при нем, следовал за ним и слушался его, как собака.
Этот лев, изваянный из мрамора, и сейчас еще венчает колонну посреди рынка в Брауншвейге.
Разведясь со своей первой женой, он женился на Матильде, дочери Генриха II Английского и сестре Ричарда Львиное Сердце.
Вот почему, когда королева Анна умерла бездетной, англичане, за исключением Якова III, все как один обратили взоры в сторону ганноверского дома и взяли себе королем Георга I, который через Матильду происходил от Плантагенетов.
Военным кличем Генриха Льва было: «Hieen! Welfen!» («Сюда, Вельфы!»)
Люди, которыми он правил как герцог Нижней Саксонии, были из тех же самых ганноверских и брауншвейгских саксов, что отвоевали Англию у пиктов и кимров и образовали такую могучую расу англосаксов, что Вильгельму Нормандскому оказалось легче завоевать их, чем покорить.
Их герб вплоть до дня, когда Карл Великий проник в сердце Нижней Саксонии, представлял собой бегущую лошадь на зеленом поле, с девизом: «Nunquam retrorsum!» («Никогда вспять!*»)
Согласно традиции, ни один рыцарь не сумел обуздать эту геральдическую лошадь, даже Карл Великий.
А между тем у Карла Великого, по рассказам вестфальцев, был ужасный хлыст, и до сих пор еще на дороге, по которой он ехал из Касселя в Брауншвейг, показывают те скалы, какие он, проезжая мимо, разбил ударами своего хлыста.
Карл Великий так и не смог подчинить себе этот народ, более ретивый, чем та лошадь, которая его символизирует, хотя он заставил упасть десять тысяч голов у Ирменсаба.
Вы знаете, как совершалась та ужасная казнь.
Карл Великий воткнул в землю свой меч — он называл его «Весельчак*», так как ему всегда становилось весело, когда он обнажал его. Этот его меч обычный человек едва мог нести, а он разрубал им надвое воина в шлеме и в латах — от головы до пояса.
Стали сгонять целые толпы людей к этому воткнутому в землю мечу, и все головы, что оказывались выше его рукояти, срубали.
А народ, отвечавший упорством на тиранию, не изменился, единственно, что у него изменилось, — это его герб.
Лошадь, раньше бежавшая по зеленому полю, теперь мчалась по красному, то есть по полю, залитому кровью.
И в самом деле, борьбу продолжал Видукинд.
Он отступил в Данию, возобновил попытку освободиться, отбросил франков к самому Рейну и угрожал Кёльну и Майнцу; разбитый во второй раз, он вернулся в Данию и вышел из нее, чтобы снова побить франков, таким образом вынудив Карла Великого предпринять еще один поход, в котором, как мы уже сказали, тот был неумолимым.
Нужно было, чтобы произошло чудо, способное обратить восставшего предводителя саксов в христианство. Бог, пожелавший склонить к себе этого гордого воина-победителя, решил такое чудо совершить.
Однажды Видукинд был в Вестфалии, на вершине горы под названием Берг-Кирхен. За ним против его воли следовал католический священник, пытавшийся обратить его в христианскую веру.
Видукинд все время гнал его от себя. Священник же все время возвращался.
И вот Видукинд садится на белую лошадь как раз той породы, что и выбранная древними саксами для своего герба.
В это самое время священник объяснял ему таинства рождения Господа нашего Иисуса Христа. Не желая верить ни одному слову, Видукинд сказал:
— Священник, все, что ты говоришь, — ложь, и это так же верно, как то, что вот эта скала не породит воды.
Но в эту минуту белая лошадь, на которой сидел Видукинд, заржала, ударила копытом о скалу, и из того места, куда пришелся этот удар, вырвался источник.
У Видукинда более не оставалось возражений: чудо было явным. Ему пришлось уступить, и водою именно из этого источника крестились и он, и его солдаты, от первого до последнего.
Источник и поныне течет, а около него и сегодня еще высится часовня, построенная тысячу лет тому назад по приказу Видукинда.
Порода белых лошадей, таких самых, что были у Видукинда, лошадей с красными ноздрями, розовыми глазами и прозрачными ушами, до сих пор существует в Ганновере.
Только она стала такой редкой, что сам ганноверский король владеет всего дюжиной их.
К тому же, порода эта существует лишь в Ганновере, и король пользуется этими своими лошадьми только по дням великих торжеств.
Двух англосакских вождей, возглавлявших поход в Англию, звали Хенгист и Хорса. И сегодня еще «Hengst» — означает по-немецки «жеребец», a «Horse» — по-английски «лошадь».
Ганноверский дом имел еще в своем роду только курфюрстов, когда 28 мая 1660 года в Ганновере родился ребенок, отец которого был Эрнст Август, герцог Брауншвейг-Люнебургский. Мать ребенка была умнейшая принцесса София, внучка короля Якова I Английского от его дочери Елизаветы.
В 1682 году принц Георг женился на Софии Доротее, дочери последнего герцога Целльского, и эта женитьба сделала принца Георга наследником владений Люнебург-Целле.
От этого союза родились Георг II и София, мать Фридриха Великого.
Тринадцатого августа 1714 года Георг был провозглашен королем Великобритании и Ирландии, хотя он никогда не ступал на английскую землю.
Первого октября того же года он торжественно выехал в Лондон, где 31-го числа того же месяца его короновали.
Замечательно то, что этот первый король из ганноверского лома так никогда и не смог привыкнуть ни к английским нравам, ни к английскому языку.
Он пытался объясняться со своим премьер-министром Уолполом только одним способом — говоря на очень плохой латыни.
Хотя и оставаясь на троне Англии, он совершал частые поездки в Ганновер, в чем его весьма упрекали англичане, ревностно относившиеся к своей национальности.
Волею случая умер он именно во время предпринятого им объезда своих немецких владений, так что ему не пришлось лишний раз огорчаться, как это с ним случалось всякий раз, когда ему надо было возвращаться в Англию, и он был похоронен в своем любимом Ганновере.
С того времени и до 1837 года в Ганновере правили английские короли, однако при этом Ганновер не составлял части их королевства.
С 1814 года Ганновер повысился до уровня королевства, и короли Англии были королями Ганновера, совсем так же, как австрийский император одновременно является королем Богемии и Венгрии.
В 1837 году, после смерти Вильгельма IV, английский трон достался юной принцессе Виктории, потому что ее отец, герцог Кентский, был старше Эрнста Августа, герцога Кумберлендского.
Вот тогда-то Эрнст Август, герцог Кумберлендский, пятый сын короля Георга III и младший брат Вильгельма IV, принял титул короля Ганновера, так как Ганновер наследовался только по мужской линии и не мог быть управляем женщиной.
Его сын, Георг V, родившийся в 1819 году, наследовал ему в 1851 году.
Одна из странностей ганноверского трона заключалась в том, что ганноверский народ никогда не выплачивал своим герцогам, курфюрстам и королям никакого цивильного листа.
Состояние ганноверских правителей, то есть Вельфов, составляют переходящие по наследству земельные владения.
Первые герцоги Брауншвейгские и Люнебургские получили герцогские титулы потому, что они были самыми крупными землевладельцами в Нижней Саксонии.
Такая преемственность государей, живущих от своих личных средств, дала королю Георгу V великолепную коллекцию столового серебра, может быть лучшую в мире.
Эта коллекция столового серебра, первые предметы которой относятся еще к временам Генриха Льва, сохранялась в веках и постоянно увеличивалась. И каждый век привнес в мое свое искусство. В Ганновере таким обратом собралась чудесная коллекция, лучшая из всех возможных, ибо она прошла сквозь времена как самые варварские, гак и времена высочайшею искусства, и вот уже в течение шестисот семидесяти лет предлагает образцы искусства серебряных дел мастеров всех веков.
С таким количеством серебра король Ганновера мог накрыть стол на восемьсот человек.
Так же как казна и серебро ганноверского лома, бриллианты короны тоже принадлежали лично ганноверскому королю.
С точки зрения важности событий, что пройдут перед глазами наших читателей, л и подробности не столь малоценны.

X
ВЫЗОВ

Случилось то, что и предвидел Бенедикт. На следующий день, в то время, когда Бенедикт проснулся, Ленгарт, служивший ему теперь камердинером, на красивом серебряном подносе, полученном заимообразно для этого случая от Стефана, подал ему три визитные карточки, вернее, две карточки и листок бумаги.
На карточках имена были напечатаны, а на листке бумаги имя было написано карандашом.
Имена на визитных карточках принадлежали майору Фридриху фон Белову и г-ну Георгу Клейсту, редактору «Kreuz Zeitung».
Имя, написанное карандашом на бумажке, принадлежало Францу Мюллеру, рабочему-столяру.
Таким образом, Бенедикт получил от прусского общества столь полную выборку, о которой можно было только мечтать: офицер, журналист, ремесленник.
Он встал с кровати, поинтересовался, где остановились эти господа, и узнал, что все трое поселились в одной гостинице с ним; он поручил Ленгарту сбегать к полковнику Андерсону и попросить его незамедлительно прийти к нему.
Полковник, догадываясь о причинах срочного призыва Бенедикта, явился сразу же.
Бенедикт вручил ему обе визитные карточки и клочок бумаги в той же очередности, в какой сам их получил, попросив следовать в предстоящих посещениях и улаживаниях вcex трех дел точно такому же порядку, то есть начать с майора фон Белона, от того пройти к г-ну Георгу Клейсту и в завершение встретиться с Францем Мюллером.
Полковнику Андерсону было поручено соглашаться на нее условия, какие будут ему предлагаться, н выборе оружия, времени и места.
Напутствованный такими указаниями, весьма облегчавшими ему задачу, полковник отправился в путь. Он хотел было обсудить их, но Бенедикт положил ему руку на плечо и сказал:
— Будет так или вовсе не будет.
Через каких-то полчаса полковник вернулся. Все было сделано.
Майор Фридрих избрал саблю. Однако, поскольку у него были дела во Франкфурте и по пути туда он вынужден был свернуть с дороги, чтобы с честью ответить на вызов г-на Бенедикта Тюрпена, он просил назначить предстоящую им встречу на самое ближайшее время.
— Да немедленно, — смеясь, сказал Бенедикт. — Это самое малое, что я могу сделать для человека, вынужденного из-за меня свернуть с дороги.
— Нет, ему лишь бы уехать вечером — вот все, что он желает.
— Но, — сказал Бенедикт, — я вовсе не отвечаю за то, что он действительно уедет, даже если мы с ним будем драться днем.
— Это будет досадно, — сказал полковник, — дело в том, что господин майор фон Белов — настоящий дворянин. Кажется, три прусских офицера оказали вам помощь там и спасли вас от черни на условии, что вы крикнете «Да здравствует Вильгельм Первый! Да здравствует Пруссия!»
— Извините, но все произошло без всяких условий.
— С вашей стороны — да. Но они взяли на себя это за вас.
— Я не мешал им кричать «Да здравствует Вильгельм Первый! Да здравствует Пруссия!» столько, сколько им было угодно.
— Нет, но вы, вместо того чтобы последовать…
— Я прочел одно из самых прекрасных произведений Альфреда де Мюссе; так что же их не устраивает?
— Они говорят, что вы посмеялись над ними.
— О! Если уж на то пошло, признаюсь в этом.
— Тогда, прочитав ваше объявление, они решили, что один из них приедет и будет с вами драться, а два других будут секундантами тому, на кого укажет судьба. Они положили в кепи бумажки со своими именами. Вышло имя господина Фридриха фон Белова. А через минуту его направили к военному министру, и тот доверил ему особое поручение. Это был приказ прусским поискам но Франкфурте, стоящим гарнизоном перед городом. Тогда оба его приятеля предложили — ведь поручение это было неотложным делом — заменить его на дуэли с нами. Но тот отказал им, заявив, что раз они были его секундантами, то н случае если он окажется убитым или опасно раненным, он возложит доставление депеши на одного из них, и тогда она задержится всего лишь на несколько часов.
— Таким образом, я договорился с секундантами господина Фридриха фон Белова, что встреча ваша будет иметь место сегодня в час дня.
— Отлично, а что другие?
— Господин Георг Клейст — это ни то ни се, типичный немецкий журналист. Он выбрал пистолет и из-за своего плохого зрения просил драться на очень близком расстоянии. Держу пари, что зрение у него великолепное, впрочем, он носит очки. Я сошелся с ним на том, что вы встанете на расстоянии сорока пяти шагов.
— Как, сорок пять шагов? Да это же целый полигон!
— Подождите же… я решил, что каждый из вас будет иметь право сделать пятнадцать шагов, и это сводит окончательное расстояние между вами до пятнадцати шагов. Тут между нами возник спор, его секунданты стали утверждать, что, поскольку вы были зачинщиком, он имеет право на первый выстрел.
— Надеюсь, вы согласились на это?
— Ни за что на свете! Я настоял на том, что, по крайней мере, вы должны стрелять одновременно, по сигналу. Но решать этот вопрос вам. Я посчитал, что такой вопрос слишком серьезен, чтобы мне самому оказаться ответственным за него.
— Все решено: господин Георг Клейст будет стрелять первым, черт возьми! Но вам, конечно, нужно было назначить с ним свидание сразу же после первой дуэли. Тогда мы одним камнем нанесли бы два удара.
— Все устроено, как вы хотите.
— Браво!
— В час дня — с господином фон Беловым на саблях, в четверть второго — с господином Георгом Клейстом на пистолетах, в половине третьего — с господином Францем Мюллером…
Здесь полковник запнулся.
— Ну так что, — спросил Бенедикт, — в половине третьего с господином Францем Мюллером, и на чем?
— Знаете ли, вы вполне можете отказаться.
— На чем?
— В Англии, я не говорю… так уже не принято.
— На чем же, наконец?
— На кулаках. Он цель рабочий и сказал, что не владеет никаким оружием, кроме того, которое дала ему сама природа для нападения и для зашиты. Впрочем, на его собственных глазах вы не пренебрегли этим оружием: это его вы отправили своей подножкой катиться за десять шагов.
— Да, это верно, бедняга! — смеясь, сказал Бенедикт. — Припоминаю: толстяк, коротышка, блондин, так ведь?
— Именно так.
— Я к его услугам, гак же как и к услугам остальных. Таким образом, дорогой полковник, пока я закажу завтрак, пойдите и скажите, прошу вас, пожалуйста, господину Клейсту, что он будет стрелять первым, а господину Мюллеру, что мы будем драться при помощи данного нам от природы оружия, то есть на кулаках.
Полковник Андерсон был уже в дверях, когда Бенедикт окликнул его.
— Условимся, — сказал он, — что я сам не занимаюсь никаким оружием. Я буду драться на саблях и пистолетах, доставленных противниками.
— Хорошо, хорошо, — сказал полковник.
И он вышел.
Было одиннадцать часов утра. Бенедикт призвал метра Стефана и заказал завтрак.
Через десять минут полковник вернулся.
— All right! — сказал он.
Это означало, что все устроилось.
— Тогда сядем за стол! — сказал Бенедикт.
И больше уже ничего не обсуждалось.
Часы пробили полдень.
— Проследите, чтобы мы не опоздали, полковник, — сказал Бенедикт.
— Нет, это примерно в четверти льё отсюда. Мы деремся в очаровательном месте, сами увидите. Место может повлиять на вас?
— Я предпочитаю драться на траве, а не на пахотной земле.
— Мы едем в Эйленриде. Это ганноверский Булонский лес. В лесу есть небольшая полянка с ручьем — все словно сделано там для такого рода встреч. Вы увидите. Это место называется Ханебутс-Блок.
— Вам оно известно? — спросил Бенедикт.
— Я два раза там был с собственными делами и три или четыре — ради других.
Вошел Ленгарт.
— Карета заложена, — сказал он.
— Вы подыскали себе второго секунданта? — спросил полковник.
— Тех господ ведь пятеро. Один из них будет мне секундантом.
— А если они откажутся?
— О!
— Так если они откажутся?
— Вас мне вполне хватит, полковник, и, поскольку они сами спешат покончить с этим, так или иначе, мы на чем-нибудь сойдемся.
Ленгартждал их со своей каретой у дверей. Полковник объяснил ему дорогу, по которой им предстояло проехать.
Через полчаса они уже оказались на поляне.
Приехали они туда на десять минут раньше назначенного срока.
— Прелестное местечко! — сказал Бенедикт. — Раз эти господа еще не приехали, сделаю набросок.
Он вытащил из кармана альбом и ловко, с замечательной скоростью, зарисовал на память вид этого места.
— И вы говорите, что это очаровательное место называется…
— Hanebuts-Block — из-за вот этой скалы.
В это время появились две кареты.
— А! — сказал полковник. — Вот и ваши противники!
Бенедикт снял шляпу.
Три прусских офицера, журналист и городской хирург (его призвали на всякий случай) вышли из одной кареты, но братство «Союз добродетели»1 не дошло все-таки до того, чтобы принять в свою компанию рабочего Мюллера.
Бедный малый ехал в отдельной карете.
Еще издали Бенедикт узнал всех троих офицеров. Это были в самом деле те, что пришли ему на помощь на Липовой аллее, и среди них он узнал и своего противника в мундире гвардейского офицера.
На нем была позолоченная каска с распростершим крылья орлом, серебряные эполеты, белый китель с красной, как кровь, каймой, белые обтягивающие панталоны и высокие сапоги. На двух других офицерах, принадлежавших к гвардейской пехоте, были черные с золотом каски с белыми султанами, голубые кители с красными позументами, эполеты без бахромы, серебряный пояс и белые панталоны.
Господин Георг Клейст был одет во все черное: на нем не было ни малейшего белого пятнышка, которое могло бы послужить прицельной точкой. Это был высокий и худой человек в очках, блондин с пышными усами.
Франц Мюллер был простой рабочий — толстый блондин и коротышка, как и сказал Бенедикт; с намерением оказать честь своему противнику, а может быть, и угодить себе самому, он надел свой праздничный костюм: голубой пиджак с золотыми пуговицами, белый жилет и белые штаны, пышный галстук.
Что же касается Бенедикта, то его оригинальный костюм был элегантен и, казалось, вполне подходил к этому случаю. На голове у художника красовалась фетровая шляпа на манер Ван Дейка, мягкая и широкополая, украшенная серой лентой с маленькими кисточками под цвет фетра; на нем была бархатная черная шелковая куртка с опущенным на плечи воротником. Черная лента шириной с палец служила ему галстуком и подчеркивала его молодую и сильную, как у Поллукса, шею. Он надел брюки из белого тика и батистовую рубашку, такую тонкую, что, когда он снял куртку, сквозь ткань просвечивало все его тело. На ногах у него были туфли-лодочки с очень глубоким вырезом и носки из некрашеного шелка.
Прибывшие офицеры вышли из кареты в двадцати шагах от поляны и любезно отозвались на приветствие полковника и своего противника.
Полковник направился к ним и объяснил, что Бенедикт никого не знает в Ганновере и у него только один секундант, поэтому он просит одного из офицеров пройти вместе с ним на сторону Бенедикта в качестве его секунданта.
Офицеры посовещались, и один из них отделился от группы, подошел к Бенедикту и раскланялся с ним.
— Благодарю вас, сударь, за любезность, — сказал Бенедикт.
— Мы на все готовы, сударь, — ответил пруссак, — только бы поединок произошел без задержки.
Тогда Бенедикт поклонился ему в свою очередь, но покусывая губы.
— Полковник, — сказал он по-английски Андерсону, — осмотрите оружие и не заставляйте этих господ ждать.
А в это время майор Фридрих уже снимал свой китель, каску, галстук и жилет.
Бенедикт тем временем стал внимательно его изучать.
Это был человек тридцати двух — тридцати четырех лет, привыкший к мундиру: ему явно было бы неловко носить любую другую одежду, кроме военной. Кожа у него была смуглая; волосы — короткие, черные, блестящие, гладко причесанные на висках, усы — черные; подбородок — резко очерченный; нос прямой и изящный; в глазах его светилось мужество.
Если бы Бенедикту пришлось взглянуть ему на ладонь, он увидел бы, что у майора Фридриха на Сатурновом холме, то есть у основания среднего пальца, была та самая роковая заезда, которая предсказывает насильственную смерть.
Сабли были у майора, и Бенедикту предложено было выбрать себе одну из них. Не глядя, он взял первую попавшуюся.
Лишь взяв саблю в правую руку, он попробовал левой рукой лезвие и дотронулся до острия.
Лезвие оказалось острым как бритва, острие — как игла.
Свидетель майора, заметив двойное движение Бенедикта, отвел полковника Андерсона в сторону и сказал:
— Полковник, будьте любезны заметить господину Бенедикту, что в Германии не принято наносить во время дуэлей колющие удары, а только рубящие.
Полковник Андерсон пошел к Бенедикту и передал ему только что сделанное замечание.
— Черт! — заметил Бенедикт. — Вы хорошо сделали, что сказали мне об этом. Во Франции, где все дуэли, а в особенности между военными, почти всегда бывают серьезными, мы используем разные удары, и бой саблями называется игрой в стежки.
— Да нет же! Нет! — сказал прусский майор. — Пользуйтесь своей саблей как хотите, сударь.
Бенедикт поклонился.
Назад: Часть первая
Дальше: XI САБЕЛЬНЫЙ УДАР ПО РУКЕ