X
ЖЕРЕБЬЕВКА
Была половина одиннадцатого, а жеребьевку назначили на одиннадцать, однако, поскольку деревням кантона Виллер-Котре и самому городку Виллер-Котре предстояло тянуть жребий в алфавитном порядке, Арамон шел третьим или четвертым в очереди.
Следовательно, жителям Арамона предстояло тянуть жребий в полдень, а то и в час дня.
Эта давало Консьянсу возможность проводить Мариетту до деревни.
Увы, молодой человек чувствовал, как мало времени оставалось у него побыть вместе с любимой, и не хотел терять ни одной драгоценной минуты.
К тому же ему казалось, что он как-то не так поцеловал Мадлен и испытывал потребность исправить эту ошибку.
Влюбленные двинулись в путь через парк пешком, идя бок о бок.
Калитка в саду инспектора выходила в этот парк, что избавляло их от необходимости идти городскими улицами.
Бернар, знавший путь лучше почтальона, шел перед ними, время от времени оборачиваясь: ему не надо было проверять, следуют ли за ним хозяева, ведь чутье говорило ему об этом лучше зрения, но псу хотелось ласково на них посматривать.
Уже неделю Бернар отлично знал, что в обе семьи пришла беда; было бы слишком смело утверждать, что он знал какая, однако всю последнюю неделю он выказывал еще большую привязанность к хозяину, словно понимая, что именно Консьянсу угрожает опасность и что эта опасность их разлучит.
Однако, дойдя до того места в парке, что именуется Фазаньим двором, и где дорога в Арамон разветвляется на большую дорогу и тропу, Бернар, по-видимому вопреки обыкновению, ошибся в выборе пути и, вместо того чтобы идти по тропе, пошел большой дорогой.
Консьянс окликнул пса, чтобы вернуть его на привычный путь, но Бернар только помотал головой и продолжал идти вперед.
Собака была уже шагах в двадцати от хозяина, и Консьянс окликнул Бернара еще раз, но тот, не повинуясь, посмотрел на молодую пару и уселся на дороге.
Мариетта хотела позвать пса в третий раз, но Консьянс ее остановил.
— Бернар не ошибается, Мариетта, — объяснил он, — Бернар хочет что-то мне сказать.
Затем, подойдя к собаке, он заговорил с ней так, что речь его переходила в ворчание:
— Что с тобой, дорогой мой Бернар?
Пес тихонько завыл, но в его вое не слышалось ничего мрачного, и поднял лапу, словно указывая ею на лес.
— Да, добрый мой Бернар, да, — сказал юноша, — ты прав, ты ведь животное, и твое чутье тебя не обманывает.
— И что же говорит Бернар? — поинтересовалась Мариетта, подойдя к другу.
— Бернар говорит, что, вероятно, по большой дороге идут наши матери, поэтому, если бы мы пошли по тропе, мы бы с ними разминулись.
— Подумать только! — воскликнула Мариетта, которую всегда изумляли те толкования, какие давал Консьянс поступкам и жестам своего пса.
— Ну-ка, взгляни! — обратился к ней юноша.
Он протянул руку по направлению к лесу, и на его опушке девушка увидела старика верхом на осле, а рядом с ним двух женщин, одетых в черное, как вдовы, да они и были вдовами. Женщины шли, взяв друг друга под руку.
Рядом с одной из них шел ребенок, заставляя тащить себя, как это свойственно детям.
Старик был папаша Каде, осел — Пьерро, женщины — Мадлен и г-жа Мари, а ребенок — маленький Пьер.
Словно для того чтобы поддержать их в уготованной им разлуке, Господь при крещении даровал двум матерям имена святых женщин.
Идя навстречу друг другу, обе группы людей слились в одну.
Матерям стало невыносимо ждать вестей вдали от того места, где решалась судьба их семей. Что же касается папаши Каде, он двумя часами ранее, отдав под заклад недвижимость, округлил свою землю еще на три арпана и теперь ехал к метру Ниге, нотариусу, выплатить первую треть за свое приобретение, то есть восемьсот франков.
Урожай оказался хорошим, и папаша Каде с удовлетворением видел, ощущая тяжесть кошелька, спрятанного в глубокий карман сюртука каштанового цвета и перетянутого потуже бечевкой, чтобы монеты серебряным звоном не выдавали своего присутствия, — папаша Каде, повторим, с удовлетворением видел, что цены ежегодного урожая, если к ней прибавить две-три сотни франков, будет достаточно, чтобы за три года выплатить стоимость нового участка земли.
Мы не хотим сказать, что в дни бедствия, свалившегося на его семью, папаша Каде заботился только о своей земле, — такое утверждение нанесло бы тяжелый удар прямо в сердце старику; скажем иначе: точно так же как вино и лень на равных владели сердцем Фигаро, земля папаши Каде и его внук на равных владели сердцем старика.
Нет ничего удивительного в том, что он охотно ухватился за возможность съездить в Виллер-Котре и согласился раньше времени расстаться со своими любимыми деньгами, хотя до срока платежа оставалась еще неделя.
Вот так и получилось, что обе матери, папаша Каде и маленький Пьер все вместе отправились в Виллер-Котре.
В городок они добрались к одиннадцати; все население собралось около мэрии, то есть на Церковной улице и Замковой площади (мэрия соседствовала с церковью и выходила на Замковую площадь).
Там, образовав группки, столь же полные отчаяния, как кучки иудеев, плакавших на берегах Евфрата, собрались отцы, матери и сестры молодых людей, которым предстояло участвовать в жеребьевке, а также сами эти молодые люди, едва только вышедшие из детства и отличавшиеся слабостью телосложения, бледностью, а особенно ползущими по щекам слезами.
Некоторые из них искали утешения в вине, и шумная их беззаботность (причину ее нетрудно было разгадать) действовала на душу еще мучительнее, нежели печаль и слезы их остальных сверстников.
Группки эти не смешивались. Каждая состояла из жителей одной деревни, и каждая смотрела на другую с ненавистью, моля Бога о том, чтобы львиная доля этого чудовищного налога на кровь пришлась не на них, а на соседей.
Ждали окончания мессы, после которой можно было приступить к жеребьевке.
Из церкви вышло очень много людей, и все невеселые. Церковь оказалась настолько переполненной верующими, что коленопреклоненных людей можно было увидеть даже посреди улицы: дни бедствия — это дни благочестия.
Когда церковь опустела, барабанная дробь возвестила начало жеребьевки.
Звуки эти похоронным звоном, словно провозвестники горя, отозвались в глубине всех сердец. Вот уже три или четыре года матери проклинали этот барабан войны!
Мэр, опоясанный шарфом, вместе с двумя помощниками в сопровождении жандармского бригадира и четырех жандармов прошествовал мимо собравшихся.
Каждый приветствовал его самым почтительным образом. Те, кто имел честь быть с ним хоть немного знакомым, приветствуя, обращались к нему по имени, и ответом им служил покровительственный жест его руки.
Каждый хотел расположить к себе мэра. В своем горе все эти бедные сердца жаждали обрести опору где только можно, а господин мэр являл собою солидную опору, даже наравне с Провидением, даже вопреки случаю.
Вслед за мэром в зал для жеребьевки вошли все любопытные и стали за барьерами, подобными тем, что устанавливают перед дверьми театров.
Затем вызвали жителей деревни, название которой начиналось с буквы, ближайшей к букве "А".
Деревня называлась Бурсонн.
И тогда начался спектакль вдвойне мучительный — вдвойне, потому что радость одних причиняла страдание другим, а страдание этих доставляло радость тем.
И правда, одни радовались, вытянув счастливый номер, дававший им шанс остаться дома, но этот вынутый из урны номер означал, что для остальных шансы на удачу уменьшились.
Вот откуда проистекала радость одних и печаль других.
Наоборот, несчастливый номер погружал в печаль того, кто его вытащил, и радовал остальных, ведь он давал одним шансом больше тем молодым людям, кто еще не тянул жребия.
Вот откуда проистекала печаль одних и радость других.
Эта радость и эта печаль, поочередно вспыхивавшие сначала в зале для жеребьевки, сразу же распространялись за его пределы.
Рекрут вытаскивал свой номер, его произносил мэр и вписывал в ведомость секретарь; если номер оказывался счастливым, рекрут бросался прочь из зала, простирая ввысь руки, устремив к небу взгляд, потеряв голову от радости, и уже с крыльца кричал о счастье, выпавшем на долю его, а также его семьи, с триумфом поднимая как можно выше спасительный номер.
Если же, наоборот, удача изменяла рекруту, он появлялся на том же крыльце помрачневший, с повисшими руками, горестно покачивая головой и уже мало заботясь о том, что роковой номер, провозглашенный мэром, будет вписан в ведомость рукой секретаря: еще глубже его вписывало в сердце новобранца отчаяние.
Эта сцена точно воспроизводилась ежеминутно; однако, поскольку из ста восьмидесяти номеров, находившихся в урне, лишь тридцать или сорок были счастливыми, волны печали катились куда чаще, чем волны радости, и зал переполнялся страданиями.
И эти страдания были тем более глубоки, что каждая деревня уже видела, как некоторые из ее детей уходили на кампании 1812 и 1813 годов, причем никто из них не вернулся, разве лишь какой-нибудь несчастный калека, — вот почему матери в слезах прижимали к сердцу своих бедных сыновей, гладили их дорогие руки и шептали:
— О Боже мой, пули! О Боже мой, ядра! Боже, Боже! Неужели же с твоего согласия таким вот образом плоть этих бедных безвинных детей превращают в пушечное мясо?!
Вот так перед Арамоном прошли жеребьевку три деревни — уже упоминавшийся Бурсонн, Кореи и Данплё.
К двум из этих деревень Небо явно благоволило — то были Бурсонн и Данплё. Из тридцати молодых людей им пришлось отправить в армию всего шесть или восемь; через руки уроженцев этих деревень прошли почти все счастливые номера.
Кореи неизвестно почему потерпело сокрушительную неудачу.
Во всех жеребьевках прослеживались подобные действия рока, причину которых искать было бы бесполезно.
Вслед за Данплё вызвали Арамон.
После множества поцелуев и слез Консьянс оставил на улице обеих матерей, Мариетту и маленького Пьера, а сам направился к мэрии.
Бернар вознамерился пойти вслед за хозяином, но собакам категорически воспрещалось входить в здание мэрии, так что Бернара прогнали и он с невеселым видом сел у ног Мариетты.
Что же касается папаши Каде, он ушел к нотариусу, предпочитая не присутствовать в решительную минуту, если она окажется роковой.
Консьянс, занесенный в список под именем Жана Манскура, вошел в мэрию пятым.
Два первых его земляка вышли оттуда унылые и подавленные: они вытащили несчастливые номера; третий держал в руке сомнительный номер, а четвертый сбежал с крыльца радостный, выкрикивая номер 164.
Обе матери, Мариетта и малыш Пьер знали, что Консьянс идет пятым.
Только Всевышнему ведомо, сколько тоски и муки ощутили сердца трех женщин за эту минуту ожидания! Только Всевышний знал, как участилось биение их сердец! Только Всевышний понимал, какой смертельный страх таила бледность их лиц!
Как позднее высчитали женщины, точно в то мгновение, когда Консьянс запустил руку в урну, собака медленно и скорбно подняла морду и издала долгий мрачный вой. Женщины вздрогнули.
Вой еще длился, когда Консьянс, грустный, но смирившийся, показался на крыльце со своей мягкой и меланхолической улыбкой на губах.
Все три женщины разом вскрикнули.
Они поняли: несчастье свершилось!
Юноша, не торопясь, подошел к ним и обнял всех трех, чтобы тройную боль слить в одном объятии.
Затем с невыразимой грустью он произнес:
— Девятнадцать, число совпадает с моим возрастом!
— Боже! Боже! — воскликнули обе матери, падая на колени и ускользая из рук Консьянса. — Не достаточно ли с нас испытаний?!
Мариетта осталась одна в объятиях Консьянса, и он, страстно прижав ее к груди, прошептал:
— Ты прекрасно знаешь, Мариетта: живой или мертвый, я всегда с тобой.
И во второй раз губы юноши прижались к устам девушки.
В эту минуту папаша Каде, возвращаясь от нотариуса и ведя осла на поводке, появился на углу Церковной улицы.
Он увидел двух женщин, стоявших на коленях, с руками, простертыми к Небесам; он увидел Мариетту, потерянную и плачущую в объятиях Консьянса, и все понял.
— Ах, — прошептал он, — неужели и с этим будет то же, что с моим бедным Гийомом?
И затем, сделав над собой усилие, он добавил:
— Все же я отдал бы пять сотен франков за то, чтобы он вытянул счастливый номер… ей-Богу!
XI
ГЛАВА, КОТОРАЯ, БЫТЬ МОЖЕТ, ИЗМЕНИТ МНЕНИЕ ТЕХ, КТО ПЛОХО ДУМАЛ О ПАПАШЕ КАДЕ И БАСТЬЕНЕ
Наполеон спешил получить в свои руки триста тысяч новобранцев, и поэтому заседание воинского присутствия было назначено на ближайшее воскресенье.
Оно стало последней надеждой для обеих матерей, для Мариетты и папаши Каде; им казалось, что их бедный блаженный будет забракован, хотя Мадлен в своей материнской гордости порой говорила, качая головой:
— О нет, нет! Они его никогда не забракуют — уж слишком он хорош!
Что касается Консьянса, то он после беседы с доктором Лекоссом отлично знал, как ему себя вести.
Поэтому, когда женщины говорили о своей последней надежде, он только грустно улыбался и ничего не говорил: он не стал бы лгать даже ради того, чтобы утешить мать.
Дорога из Виллер-Котре в Арамон являла собой необычное зрелище. Арамон предоставил девять кандидатов в новобранцы. Из этих девяти пятерым не повезло. Арамон, как видим, был не особенно обижен.
Четверо избежавших беды или считавших себя таковыми (ведь в те несчастливые времена нельзя было быть уверенным в чем бы то ни было) возвращались с приколотыми к шляпам номерками, украшенными трехцветными ленточками; они пели, смеялись, танцевали так, что лес шумел от взрывов их радости.
Среди остальных пятерых двое искали утешение в вине и вместе с другими пели, танцевали, кричали, но делали это так судорожно, так печально, так страдальчески, что напоминали выходцев из могил, вынужденных на минуту разделить неведомую им или уже забытую радость живых.
Трое остальных, не потерявших головы, в том числе и Консьянс, возвращались домой тихо, без лент и без выкриков, скромные и по-христиански смиренные в своем горе.
Те, кто вытянул счастливые номера, вернулись в деревню первыми и возвестили о радости, выпавшей на их долю, и о печали, выпавшей на долю других; надо сказать, узнав о невезении Консьянса, ему сочувствовали все.
Консьянс был так добр, так мягок, так безобиден, что его любил каждый!
Бастьен сидел в кабачке, когда услышал новость; гусар, как это с ним порой случалось, уже выпил лишнего; глаза его ожили, язык развязался, и он рассказывал о своих походах, время от времени прерывая этот рассказ тостами в честь победителя Аустерлица и Ваграма. После пятого или шестого тоста, когда он подносил к губам стакан, до него донеслись слова:
— Консьянс вытянул несчастливый номер.
Нельзя не отметить, что, как ни близок к губам был его стакан, он их так и не коснулся.
— Что вы сказали там, у двери? — спросил он.
Один из счастливчиков с ленточкой на шляпе сунул голову в кабачок и ответил Бастьену:
— Мы говорили, что Консьянсу не повезло. Вот и все.
— Вот и все?.. Черт подери! — закричал Бастьен, ставя стакан на стол. — Думаю, этого вполне достаточно и даже слишком, — с мрачным видом добавил он. — Ведь это же горе для двух семей!
И, еще больше помрачнев, он сказал:
— Бедная Мариетта, доведется ей теперь плакать!
Поднявшись, не прикасаясь к недопитому наполовину стакану, не глядя на полупустую бутылку, он вышел из кабачка и, отыскав взглядом тех, кому улыбнулась удача, спросил:
— Где же он, этот несчастный Консьянс?
— Идет вслед за нами.
— По тропе или по большой дороге?
— По тропе.
— Ладно, я пойду, постараюсь его успокоить, если это возможно.
И он зашагал к окраине деревни.
Больше сотни людей толпились там и смотрели, как вдали за деревьями медленно движется процессия несчастных.
Консьянс шел впереди вместе с Мадлен; сердце ясно подсказывало ему, что в подобных обстоятельствах он должен в первую очередь позаботиться о матери.
За ними шли г-жа Мари и Мариетта.
Позади них ехали на осле папаша Каде с малышом Пьером, такие же молчаливые, как все, хотя ребенок не понимал ни причин, ни значимости этого горя.
Заметив их, все ожидавшие двинулись им навстречу; Бастьен шел первым — во главе толпы. Ему казалось, что у него для Консьянса припасено множество разумных суждений, множество еще не открытых для юноши горизонтов; ему казалось, что эти суждения столь убедительны, а горизонты столь радостны, что он, Бастьен, побеседовав с Консьянсом, за какой-нибудь десяток минут утешил бы его; но, увидев блаженного, Бастьен почувствовал, что язык у него прилип к гортани, и, замедлив шаг, он позволил себя догнать и перегнать сначала идущим впереди толпы, затем — идущим посредине ее, а в конце концов и самым задним; заметив глубокую печаль, охватившую оба семейства, гусар покачал головой и произнес:
— Я ошибался, только всеблагой Господь способен что-нибудь сделать для этих бедных людей!
Того же мнения держались и остальные; казалось, никто не может решиться промолвить хоть слово в утешение: были слышны лишь рыдания и вздохи.
Бастьен даже сошел с дороги, чтобы пропустить их, решив ничем не выдавать своего присутствия. Правда, он почувствовал бы себя несколько уязвленным, если бы Консьянс вовсе не обратил на него внимания, но от больших голубых глаз юноши ничто не могло ускользнуть незамеченным. Консьянс увидел Бастьена, и он, прекрасно читавший в людских сердцах, прочел в сердце гусара такое искреннее сочувствие, что покинул мать и направился прямо к гусару.
Бастьен в растерянности стал глядеть по сторонам, чтобы убедиться, что это ради него Консьянс сошел с дороги; но не оставалось никаких сомнений — Бастьен стоял один на краю канавы поодаль от остальных.
И тогда, раскинув руки, он сам пошел навстречу Консьянсу.
В эту минуту на Бастьена нахлынуло чувство, до сих пор ему совершенно неведомое, а теперь овладевшее им и перевернувшее его сердце.
— Ах, бедный мой Консьянс, бедный мой Консьянс, — воскликнул он, обнимая новобранца, — так, значит, ты уходишь, черт подери? Так тебе не повезло, тысяча громов?! Это несправедливо, это не по-Божески… Такой славный парень, как ты… который спас мне жизнь… мне, Бастьену, говорю я вам… Да, — продолжал гусар, обращаясь к смотревшим на него крестьянам, которые были удивлены таким взрывом чувств, совсем несвойственных Бастьену, — спас мне жизнь. Да, я всегда говорил: "Спасибо Бернару!" И правда, это Бернар вытащил меня из воды, но сам по себе Бернар не поплыл бы за мной, да он лап не замочил бы ради меня — для этого он недостаточно меня любит! Нет, это добрый Консьянс послал его мне на помощь… это он протянул мне руку… это он… Стоп, ведь точно так же было и во время пожара у Жюльенны… Так вот, я тогда много болтал и хвастал, так вот, и в тот вечер еще раз кто, как не Консьянс, сделал все что надо; кто, как не Консьянс, спас лошадей, быков, баранов; кто, как не Консьянс, полез в бушующее пламя за ребенком? Дело, видите ли, вот в чем: у Консьянса такая внешность, что, глядя на него, ничего такого о нем не подумаешь. А вот я лично вижу, что он самый отважный, самый мужественный, самый лучший из нас всех! Ладно, иди, Консьянс, тебя зовет мать, она тебя ждет… Но, ты видишь, что бы там ни было, Бастьен тебе друг до гроба! И если Бастьен так говорит, значит, это правда, и если ему представится случай доказать это не на словах, он это докажет!.. Иди, Консьянс… Иди!
И он подтолкнул молодого человека в сторону его матери: она действительно ожидала сына, преисполненная признательности Бастьену за его поступок, поскольку чувствовала, что слова гусара были, так сказать, излиянием подлинных чувств.
Обе семьи, за исключением папаши Каде, как обычно, возвратились в хижину справа и оставили дверь открытой, чтобы все симпатии людей могли достигнуть тех, на кого они были направлены.
Неожиданно сквозь дружественно настроенную толпу, окружившую обездоленных, протиснулась женщина: то была Жюльенна, фермерша из Лонпре. На руках она держала своего ребенка. Она подошла прямо к Консьянсу, сидевшему на табуретке подле матери, и, поставив ребенка у ног юноши, сказала:
— Консьянс, поскольку ты воистину спас жизнь моему ребенку, я хотела бы, чтобы его возраст позволил ему пойти в солдаты вместо тебя; Консьянс, поскольку ты воистину спас ему жизнь, он сам пошел бы в армию вместо тебя не то что завтра, не то что сегодня вечером, а прямо сейчас, и ты остался бы рядом с твоей матерью и Мариеттой!
Жюльенна произнесла эти слова с таким чувством благодарности, что все присутствующие не смогли сдержать слез, а Мадлен порывисто обняла фермершу.
Бастьен стоял за порогом, держа под руку Катрин; он видел все происходившее и слышал все сказанное в хижине.
Он положил свою ладонь на округлую полную руку Катрин.
— Постой-ка, — сказал он, словно откликаясь на мысль, только что пробужденную в его уме поступком Жюльенны, — и правда, тысяча громов, вот это мысль!
— О чем ты? — спросила Катрин.
— Ничего, моя красавица… ведь ты, скорее всего, не умрешь от печали, потеряв меня, а эта несчастная мать умрет, если ее разлучить с сыном, и я, не рискуя повредить твоему здоровью, говорю тебе, что намерен совершить небольшое путешествие.
— Господи, это куда же? — поинтересовалась Катрин.
— О, будь спокойна, недалеко, в Суасон, в супрефектуру Эны, и, так как, полагаю, папаша Матьё не откажет мне в лошади, благодаря четвероногому я возвращусь завтра вечером или, самое позднее, послезавтра утром.
— Но ты поедешь не для того, чтобы там остаться, Бастьен?
— Кто знает?
И, высвобождаясь из рук Катрин, гусар добавил:
— Пойдем! Поцелуй меня, любовь моя! Пожелай мне удачного путешествия и позволь распрощаться! Чем раньше я уеду, тем раньше вернусь.
Катрин знала Бастьена: уж если какая-нибудь мысль приходила ему в голову, выбить ее оттуда было нелегко. Впрочем, Бастьен так часто говорил о своих полезных знакомствах среди военных и чиновников, что она предположила: в Суасоне у него есть полезный знакомый, которому он может отрекомендовать Консьянса.
И поскольку в конечном счете Катрин была девушкой доброй, она, надеясь на быстрое возвращение Бастьена с хорошими вестями, не стала чинить препятствий его отъезду.
Бастьен и не преминул тотчас воспользоваться этим, взяв у папаши Матьё столь нужную ему лошадь.
Что касается папаши Каде, то он, возвратившись домой, отвел Пьерро в стойло, затем вывернул наизнанку свой пустой кошелек, дабы убедиться, что там не завалялся какой-нибудь экю, и, удостоверившись в этом, запер его в старом сундуке и уселся в большом деревянном кресле, откуда через открытую дверь видел все, что происходило у г-жи Мари.
И надо сказать, все, что он видел, очень его печалило.
Папаша Каде любил родных, но по-своему, по-стариковски эгоистично. Несчастье, поразившее других, не было несчастьем для него непосредственно, но оно било по нему рикошетом. Строго говоря, он не испытывал неодолимой потребности видеть каждый Божий день Консьянса и его собаку: порой оба представлялись ему бездельниками. Консьянс обычно жил поодаль от старика по три месяца, по полгода, а то и по году, но папаша Каде ни на минуту не сомневался в его возвращении, так что старик прощался с Консьянсом без особых волнений, но теперь все стало иначе. Консьянс уезжал, а куда, совсем неизвестно, вернее, слишком хорошо известно, — на бойню. Он оставлял дома сердца, полные отчаяния, глаза, полные слез, и голоса, полные тоски. Все это нарушало давние привычки папаши Каде, которому по возвращении с поля хотелось видеть улыбчивые лица и готовый ужин. Отъезд внука вносил перемену в его жизнь, а ведь у каждого наступает возраст, когда всякая перемена в жизни смертельно вредна. Семидесятисемилетний папаша Каде уже вступил в такой возраст.
К тому же, что бы ни говорили социалисты, идея наследования является для человека важнейшим побудительным мотивом его действий. Копить, чтобы оставить накопленное сыну, а тот в свою очередь будет копить и своему сыну оставит вдвое больше, чем было оставлено ему; уснуть вечным сном в надежде, что земля площадью в три, четыре, пять или шесть арпанов будет увеличиваться в размерах как снежный ком, станет собственностью в руках сына, поместьем в руках внука, вотчиной в руках потомков, — таково одно из мечтаний гордыни, тихо убаюкивающее человека во время его перехода из этого мира в иной; и папаше Каде виделось, как его девять арпанов, за которые он был должен всего лишь тысячу шестьсот франков (а их он мог без напряжения выплатить за два года), увеличиваются в руках Консьянса и, словно золотой ковер, разрастаются в размерах, чтобы в руках правнуков оказалась вся равнина Ларньи, на которой до самого горизонта простирались бы поля пшеницы, клевера и рапса, радующие взор как своей обширностью, так и разнообразием красок.
Допустим, Консьянс уедет на войну и там его убьют; допустим, он, папаша Каде, умрет — к кому перейдут тогда эти девять арпанов? В реальности, дальше которой не могло простираться его воображение, — к Мадлен, а ей предстоит умереть без детей и завещать кому-то свою землю, ничего к ней не прибавив: разве может одинокая женщина увеличить свой надел? И потом, если бы даже она и смогла это сделать, кому бы пошли на пользу эти приращения земли, ведь их наследство оказалось бы в чужих руках?!
Нельзя сказать, что папашу Каде не волновало то, что он называл тунеядством Консьянса, в чем он и упрекал внука, но сам он был не слишком уверен в своей правоте: он догадывался, что Консьянс за три-четыре часа выполнял столько работы, сколько сам папаша Каде делал за целый день. Бывало, старику требовалось съездить на рынок в Виллер-Котре, в Крепи или в Компьень, чтобы продать или купить зерна, и тогда Консьянс вместо него шел на поле работать с Пьерро и Тардифом — или пахать, или бороновать, а на следующий день папаша Каде видел, что работа продвинулась так далеко, как если бы ей посвятили не один, а два, а то и три дня. В таких случаях папаша Каде удивлялся, изумлялся и выспрашивал у Консьянса, в чем секреты его столь успешного труда, и Консьянс отвечал ему очень просто: "Я пел животным, папаша Каде, и животные хорошо работали". Папаша Каде долго размышлял над этим ответом, но все равно ничего в нем не понял и однажды в день пахоты взял Консьянса с собой. Когда они пришли на поле, быка и осла запрягли в плуг, а старик, усевшись на меже, сказал Консьянсу: "Ну-ка, малыш! Пой животным, я посмотрю, как ты примешься за это дело!" И Консьянс тотчас поставил Тардифа и Пьерро на нужную борозду, а на дальнем ее конце положил в качестве ориентира ветку терновника. Возвратившись к плугу, он преспокойно устроился на нем, упершись ногами в сошник и всем своим весом надавливая на лемех, вместо того чтобы изо всех сил налегать на плуг, что было бы более утомительно; затем юноша затянул песню, вернее нежную и однообразную мелодию, которая, как показалось старику, вполне соответствовала характерам Пьерро и Тардифа, да настолько, что оба, слыша эту мелодию, стали, не нуждаясь ни в каких понуканиях, тянуть плуг как нельзя усерднее, выполняя работу вдвое большую, чем под началом папаши Каде. Это дало старику немало пищи для размышлений, и на следующий день он, еще накануне уверенный, что ему в области земледелия уже нечему и не у кого учиться, увидев результаты вчерашней пахоты, пожелал отказаться от своего метода и усвоить метод Консьянса. Так что он запряг в плуг Тардифа и Пьерро, положил на противоположном конце борозды ту же самую ветку терновника, а затем, вернувшись, уселся на плут точно так же, как внук, и попытался затянуть ту же самую мелодию. Но то ли в упряжке, то ли в ветке, то ли в манере сидеть, а вероятнее всего в песне, которую старик пел животным, явно недоставало чего-то, и притом очень существенного, а потому папаша Каде, восседая на своем плуге, словно римский император на колеснице, пел безрезультатно и был вынужден прервать свою песню речью, а речь — проклятиями, но ни Тардиф, ни Пьерро даже не пошелохнулись, и папаша Каде, потеряв добрый час на бесплодный опыт, поневоле вернулся к своему прежнему методу, хотя в глубине души и признал его отсталым по сравнению с методом Консьянса.
И вот, продолжая свои размышления, папаша Каде предположил, что Консьянс не уедет, а останется в деревне и не будет убит; в таком случае, вместо того чтобы все завещать Мадлен, придется видеть в Консьянсе своего естественного наследника, несмотря на его тунеядство, за которое порою старик ворчал на внука, если ему уж очень хотелось на что-нибудь пожаловаться; тогда все наверняка будет процветать в руках Консьянса, которому, похоже, во всех его делах сопутствовала благосклонность Провидения.
Следовательно, если бы папаша Каде решился пойти на временную жертву, чтобы оставить Консьянса рядом с собой, такая жертва быстро окупилась бы благодаря способностям юноши в работах по вспашке и боронованию.
Обдумав все это и услышав ночью беспрерывный плач Мадлен, папаша Каде на следующее утро поднялся пораньше и, едва ли не опередив даже Консьянса и Мариетту, которые, будучи до конца верны своим привычкам, отправились в Виллер-Котре вместе с Бернаром, вывел из стойла Пьерро, закрепил седло на его спине и сам тоже уехал в город — так в Арамоне торжественно именовали Виллер-Котре.
Спрашивается, что же собирался там делать папаша Каде и что собирался делать Бастьен в Суасоне?
Об этом-то мы и расскажем в следующей главе.
XII
О ТОМ, ЧТО ПРЕДПРИНЯЛ ПАПАША КАДЕ В ВИЛЛЕР-КОТРЕ
Хотя папаша Каде выехал после Бастьена, он проделал более короткий путь и, следовательно, возвратится первым, что и позволяет нам сначала последовать за ним и описать то, что он едва ли не тайком собирался сделать в Виллер-Котре.
Папаша Каде и Пьерро добрались туда ранним утром; они вступили в город по Церковной улице, спустились до главной площади, вышли на Суасонскую улицу и остановились на углу, слева от проулка Плё.
Оба, хозяин и его осел, подошли к двери нотариальной конторы метра Ниге.
Папаша Каде, сидевший на осле чисто по-женски, боком, как это всегда делают наши старые крестьяне в Пикардии, убежденные в том, что уж кто-кто, а женщины всегда найдут лучший способ сидеть на осле, — так вот, папаша Каде соскользнул на землю, привязал Пьерро к ставне метра Ниге и постучал в дверь.
Открыла ее г-жа Ниге; она узнала старика:
— Боже мой, папаша Каде, что вы здесь делаете в такую рань? Неужели вы вчера допустили ошибку в ваших расчетах? Уж не дали ли вы моему мужу один экю сверх положенного?
— Нет, госпожа Ниге, нет, — отвечал старик, — со мной такого никогда не случалось: дать одним экю меньше или одним экю больше; я всегда пересчитываю деньги — это вовсе не лишняя предосторожность, ведь в первый раз можно ошибиться; нет, я пришел не ради этого, я пришел поговорить по делу с господином Ниге.
— Значит, дело это срочное, если вы приходите в половине восьмого утра?
— Крайне срочное, госпожа Ниге. Так что, прошу вас, позвольте мне войти в контору.
— Но в конторе, дорогой мой господин Каде, нет еще никого, даже мальчишки-рассыльного.
— К рассыльному у меня нет никакого дела, добрая моя госпожа; у меня дело к господину Ниге.
— Но печка еще не растоплена, и вы замерзнете.
— Я никогда не мерзну.
— А почему бы вам не прийти сюда в то время, когда господин Ниге просыпается?
— Ах, вот как! Сейчас объясню, госпожа Ниге. Ведь Мариетта доставляет вам молоко, не так ли?
— Да, Мариетта… очаровательная девушка.
— Думаю, она приносит вам молоко на пару с Консьянсом?
— Да, с вашим внуком… славный паренек. Жаль только…
Госпожа Ниге запнулась, побоявшись обидеть папашу Каде.
— … жаль только, — продолжил тот, — что он несчастный идиот, не так ли, госпожа Ниге?
— Право же, папаша Каде, не я первая говорю вам об этом, не так ли?
— Конечно, не вы первая. Так вот, госпожа Ниге, я не хочу, чтобы Консьянс меня увидел.
— Ах, вот оно что!
— Именно так.
— А ведь Пьерро стоит у двери… Консьянс сразу же узнает его.
— Вы правы! А нет ли у вас двора, который выходил бы в проулок Плё?
— Есть.
— Так давайте отведем туда Пьерро, запрем за ним калитку, и Консьянс его не увидит.
— Хорошо, я пойду разбужу господина Ниге, а вы возьмите Пьерро за поводок, сверните в проулок, калитку во двор вы найдете открытой, а со двора я введу вас в контору.
— Договорились, госпожа Ниге, договорились.
И папаша Каде, ведя Пьерро на поводке, свернул в проулок и вошел во двор, калитка которого действительно была открыта; оттуда его привели в контору, где он увидел г-на Ниге, облаченного в домашний халат из бумазеи, в хлопчатобумажном колпаке с ленточкой в стиле Помпадур и в домашних туфлях, расшитых г-жой Ниге лет двадцать — двадцать пять тому назад.
Поскольку нижнее белье было сокрыто от взора, не будем и пытаться живописать его.
Господин Ниге, в отличие от людей, просыпающихся в раздраженном состоянии, всегда оставался в добром расположении духа, когда жена его будила, ведь он отлично знал свою супругу и понимал, что по пустякам она будить не станет.
Нотариус встретил утреннего визитера весьма приветливо.
— А, так это вы, папаша Каде! — радостно воскликнул. он. — Присаживайтесь и побеседуем.
— Господин Ниге и компания, имею честь вас приветствовать, — произнес папаша Каде.
Господин Ниге даже не поглядел вокруг себя, чтобы узнать, к какой это компании обращается папаша Каде: такова была его манера приветствовать, будь перед ним хоть один-единственный человек или действительно целая компания.
Старик считал это более любезным, чем просто сказать "сударь".
— Присаживайтесь, присаживайтесь.
— О, благодарю вас, господин Ниге, я не устал.
И папаша Каде сел, выполнив свой обряд вежливости.
— Ну что же, папаша Каде, — сказал г-н Ниге, когда его клиент уселся, — итак, вы здесь, в Виллер-Котре.
— Боже мой, да, метр Ниге.
— По делу?
— Да, по делу.
И папаша Каде громко вздохнул.
— А, вот что! — воскликнул, смеясь, метр Ниге. — Уж не желаем ли мы купить всю территорию Ларньи?
Папаша Каде печально склонил голову набок:
— О нет, метр Ниге, напротив.
— Вы вознамерились что-то продать?
— Быть может, я буду вынужден это сделать; однако мне не хотелось бы продавать… о нет, не хотелось бы мне продавать!
— В таком случае что же вам нужно? — спросил нотариус, не понимая, зачем пришел к нему старик.
— Я же сказал, метр Ниге, что… вы ведь знаете, не правда ли, что вчера прошла жеребьевка?
— Да, и даже знаю, что ваш бедный Консьянс вытянул несчастливый номер.
— Это так, метр Ниге.
— И это весьма меня огорчает, уверяю вас.
— Вы очень добры, метр Ниге и компания, — сказал папаша Каде, — да, ему не повезло, бедному мальчику.
— По слухам, номер девятнадцать?
— Да, номер девятнадцать… В тот день, когда объявили жеребьевку, я говорил: "Ей-Богу, дал бы сотню экю, лишь бы только Консьянс вытянул счастливый номер!"
— Ах, так вы это говорили, папаша Каде?
— Да, честное слово, я сказал это, поэтому, когда вчера ему не повезло, надо вам признаться, мне это причинило такую боль, что я сказал: "Тысяча чертей! Я дал бы пять сотен франков ради того, чтобы мальчику повезло!"
— Черт! Вы так сильно любите своего внука?
— Я очень его люблю, это так, метр Ниге, — ах, я все же очень его люблю!
— Несмотря на то, что…
Метр Ниге, осознав, что он начал фразу, вероятно, неприятную для папаши Каде, остановился, но старик спокойно закончил фразу, оборванную нотариусом:
— Несмотря на то что он идиот?.. Да, метр Ниге.
— Это очень хорошо с вашей стороны, папаша Каде.
— Не знаю, хорошо ли это, но это так. Тогда вот в чем суть, метр Ниге: порядочный человек держит клятву, даже если он дал ее самому себе. Сегодня я поднялся спозаранку и сказал себе: "Сяду-ка я на Пьерро и поеду к метру Ниге". И вот я здесь!
— И что дальше? — осведомился нотариус, который все больше раздражался, не понимая, чего от него хочет старик.
— Что дальше?.. А вот что, метр Ниге: я сказал, что дал бы пятьсот франков, лишь бы Консьянс не уезжал.
— Хорошо! И что дальше? — с нарастающим нетерпением повторил метр Ниге.
— Ну что ж, — по-прежнему флегматично ответил папаша Каде, — я готов отдать их, вот что.
Метр Ниге начал понимать:
— A-а! Значит, вы хотели бы, чтобы Консьянс не уезжал.
— Я дал бы за это пятьсот франков.
— Ах, черт, я понимаю, бедный мой папаша Каде, но, видите ли, пятисот франков совсем недостаточно.
— Совсем недостаточно? Вы так думаете?
— Конечно.
— Я много думал об этом, — сказал папаша Каде со вздохом, — и пришел к такому решению не сразу. Проклятье! Вы понимаете, метр Ниге, я предпочел бы обойтись пятью сотнями франков, но если это абсолютно необходимо, видите ли…
— И что же? — спросил нотариус, наблюдая разыгравшуюся в сердце старика битву между скупостью и родственным чувством.
— Что ж! Если уж это абсолютно необходимо, — произнес папаша Каде сдавленным голосом, — я дойду до тысячи.
Метр Ниге покачал головой.
Заметив это движение, старик удивленно воскликнул:
— Как?!
— Папаша Каде, — попытался успокоить его нотариус, — не думайте об этом, положитесь на волю Божью; даже люди богаче вас вынуждены были отказаться от такой мысли. Вы сделали все, что должны были сделать, и даже больше того. Ведь, как вы знаете, намерение ценится так же, как поступок. Так что пребывайте в мире с вашей совестью.
— Нуда! — откликнулся старик. — Так вы говорите, что это слишком дорого, не так ли?
— Да.
— Не нужно об этом и думать?
— Не нужно.
Папаша Каде встал.
— Спасибо, господин Ниге, — поблагодарил он. — Видите ли, я пришел к вам словно к исповеднику, но если это слишком дорого для моего тощего кошелька…
— Это слишком дорого, папаша Каде.
— В таком случае не будем больше об этом говорить… Прощайте, господин Ниге!
И папаша Каде медленным шагом, почесывая затылок, дошел до двери, взялся за ручку, а потом вдруг вернулся и спросил:
— Верно, дело дойдет до полуторы тысячи франков, не правда ли, господин Ниге?
Нотариус взял ладонь старика в свои руки:
— Куда больше, дорогой мой папаша Каде!
— Ах, видите ли, дело вот в чем: я отлично знаю, полторы тысячи франков — это сумма, — отозвался старик. — Но в конце концов у нас с Мадлен это один-единственный ребенок, и если бы за полторы тысячи франков я смог выкупить жизнь бедного моего Консьянса и в то же время не дать его матери, несчастной Мадлен, помереть с голоду… Хорошо, я сказал бы так: "Чего вы хотите? Это выброшенные полторы тысячи франков…" Но, в конечном счете, вы прекрасно понимаете, метр Ниге, что ему-то и перейдет земля после моей смерти и что ему придется поработать, чтобы вернуть потерянные полторы тысячи франков. Но если это больше полуторы тысячи франков… Так значит, это составит больше полуторы тысячи, метр Ниге?
— Это будет стоить больше, чем вы сможете выручить за всю вашу землю, бедный мой папаша Каде.
Старик словно остолбенел.
— Как! — воскликнул он. — Это что такое вы мне говорите?! За всю мою землю… за всю мою землю, которую я обрабатываю сам, сам пашу, сам засеваю, удобряю и сам собираю урожай… всей моей земли целиком недостаточно?
— Нет, мой друг. Так что не думайте больше об этом!
— Ах, метр Ниге, значит, придется ему уезжать, бедному Консьянсу?
— Придется уезжать, если воинское присутствие сочтет его пригодным к службе.
— Да, и оно сочтет его пригодным к службе.
— Вероятно, так. Чего вы хотите? Ведь не ум же они ищут в человеке, эти ребята! Им подавай здоровье и силу. Чтобы научиться делать полуобороты направо-налево и заряжать ружье на двенадцать счетов, не нужно быть гениальным, как господин Расин, или умным, как господин Демустье. Так что ждите часа, когда Консьянс уедет, бедный мой папаша Каде!
— Будь оно проклято!'— вырвалось у старика. Глаза его остановились и дыхание замерло. — Придется мне дождаться этого часа, потому что, даже продав всю мою землю, я не смогу избавить его от призыва.
И он стоял в неподвижности, словно готовый вот-вот упасть в обморок.
— Что это с вами, папаша Каде? — встревожился нотариус.
— Ох, метр Ниге, — сказал его гость, медленно и печально покачивая головой, — знаете, что вы сейчас сделали?
— Нет, мой друг.
— Так вот, вы только что нанесли смертельный удар нам, Мадлен и мне.
— Господь с вами, папаша Каде!
— Да… потому что бедного Консьянса убьют так же, как Гийома, вот увидите… Каким это образом сможет он защитить себя, он, блаженный! А если убьют беднягу Консьянса, его мать умрет от горя. И что тогда прикажете делать в этом мире мне?.. К тому же я еще больше состарюсь и буду уже одной ногой в могиле, так что земля моя будет принадлежать… кому? Манскурам из Пислё или из Вивьера, нашим дальним родственникам; вот почему я сказал себе, придя к вам: "Черт возьми, если продать землю, не удастся ли спасти нашего мальчика?.." И что же? — продолжал папаша Каде, издав полный небывалого страдания вздох. — Может быть, разумнее всего было бы продать землю?.. Ухожу, прощайте, прощайте, метр Ниге и компания! Тем не менее я вам очень благодарен, я не… Я уже не знаю, что говорю и даже дверь не могу найти… Ах, Боже мой! Все вращается, метр Ниге, все вращается, и мне кажется, я сейчас умру… Да, да, я умираю. Прощайте, метр Ниге и компания… про… щай… те!
И папаша Каде, покачнувшись под непомерной тяжестью своих чувств, упал на руки метра Ниге, и тот, уложив его в кресло, стал звать жену на помощь как раз в ту минуту, когда она говорила Консьянсу:
— Мой добрый друг, уверены ли вы в дружеском отношении к вам папаши Каде?
— Почему вы говорите так, сударыня?
— Потому что у меня появилось подозрение: он хочет лишить вас наследства.
Но Консьянс в ответ только тихо покачал головой и ушел, не испытывая никаких опасений по поводу намерений деда.
Выйдя на улицу, он закрыл за собой и Мариеттой калитку, и в это время г-жа Ниге услышала крики мужа.
Конечно, старания папаши Каде скрыть от внука свой визит к нотариусу и, в частности, завести Пьерро во двор заронили эту странную мысль в голову г-жи Ниге.
Поэтому она побежала на крики мужа, повторяя самой себе:
. — Что бы ни говорил бедный Консьянс, там что-то происходит.
А произошло то, что с папашей Каде случился апоплексический удар, который оказался бы смертельным, если бы в ту же секунду не послали за доктором Лекоссом, к счастью подоспевшим вовремя, чтобы пустить кровь старику: в ту эпоху, когда еще не изобрели гомеопатию, кровопускание представлялось единственным средством против апоплексии.
XIII
О ТОМ, ЗАЧЕМ БАСТЬЕН ЕЗДИЛ В СУАСОН
Как уже говорилось, Бастьен одолжил лошадь у соседа Матьё, вскочил в седло и погнал ее крупной рысью по дороге в Суасон.
Но, хотя он проскакал за два с половиной часа те семь льё, что отделяли Арамон от старинного меровингского города, он добрался туда только к ночи и, следовательно, после закрытия всех контор и служб.
Приняв определенное решение, он остановился в гостинице "Три девственницы" и стал ждать утра.
Как только открылись конторы, он явился в супрефектуру, и тут ему повезло: он попал к самому супрефекту.
Супрефект был одним из поставщиков пушечного мяса, которое требовалось тому, кто пожрал столько молодых жизней, что по праву заслужил имя "Корсиканский людоед", данное ему после его ниспровержения.
Так что в каждом, кто представал перед супрефектом, он видел существо, подчиненное — ныне или в ближайшем будущем — закону о рекрутском наборе, а следовательно, вещь, ему принадлежащую, вещь, которой он имеет право распоряжаться на пользу правительства.
В 1813 и 1814 годах супрефекты усердно состязались на арене рекрутских наборов; каждый из них старался поставить в армию как можно больше солдат; были и такие, что превышали определенную законом численность рекрутов.
Таких называли "молниеносными префектами".
Наш супрефект просто умирал от желания выбиться в префекты.
Поэтому, как только он узнал о намерении Бастьена поговорить с ним по рекрутскому делу, чиновник, вместо того чтобы отказать посетителю в приеме или заставить его ждать в передней, велел привести солдата к себе немедленно.
Бастьен вошел к нему в сдвинутой на ухо гусарской меховой шапке, с доломаном на плече, с крестом на груди, округлив руки, позвякивая шпорами как человек, знающий себе цену.
Супрефект стоял перед камином на негнущихся ногах, засунув ладонь в жилет, приподняв подбородок.
Известно, что именно в такой позе стоял обычно император, и все, а особенно почтенное сословие государственных чиновников, сословие всегда весьма самостоятельное, почитало за честь подражать императору.
Супрефект окинул Бастьена быстрым взглядом знатока и увидел стройного мужчину двадцати восьми — тридцати лет, пригодного для службы сразу в трех-четырех различных родах войск.
Впрочем, в этом отношении Бастьен, похоже, уже сделал свой выбор, появившись перед супрефектом в гусарской форме.
— Господин супрефект, — сказал Бастьен, слегка покачиваясь на ногах и придерживая рукой шапку, — я набрался смелости, с тем чтобы обратиться к вам…
— Да, мой друг, — прервал его супрефект, — я понимаю: вы хотите сказать, что подпадаете под призыв и желаете присоединиться к вашему полку, не так ли?
— Нет, господин префект, вы заблуждаетесь.
— А, вам нужна подорожная грамота; это не входит в мою компетенцию, но, тем не менее, вы правильно поступили, обратившись ко мне. Его величество император и король нуждается в воинах, и наш долг облегчить любому военному поступление на службу.
— Простите, простите, мой супрефект, — возразил Бастьен, — нет, речь идет не о призыве на службу; я вышел в отставку, получив пенсию и крест, как вы можете заметить, и, следовательно, имею право сидеть дома перед камином, скрестив ноги на подставке для поленьев. Вот моя бумага, украшенная индюшонком, вроде как на фронтисписе, — она в полном порядке. И если я пришел к вам в гусарской форме, так это потому, что она подчеркивает мою природную привлекательность.
— В таком случае, что вам угодно? Чего вы хотите? Отвечайте же!
— Тем, чего я хочу и что мне угодно, мой супрефект, я и собирался поделиться с вами, когда вы помешали мне в этом, столь некстати оборвав меня на полуслове.
— Как это некстати? — повторил супрефект, нахмурив брови.
— Извините, мой супрефект, но слово "некстати" было принято говорить у нас в полку, чтобы сказать "не по делу", "без причины", "неуместно", в конце концов.
— В таком случае, объяснитесь… Что вы намеревались сказать, если бы я не прервал вашу речь некстати, как выражались у вас в полку?
Бастьен посмотрел прямо в глаза супрефекту, пытаясь понять, не кроется ли какое-нибудь оскорбление в словах чиновника.
— Да, — сказал он, — у нас в полку, черрт подерри, говорили и так… Н-да, полк — это одно удовольствие!
— Я жду, господин гусар, что вы соблаговолите сообщить мне, с какой целью вы доставили мне удовольствие, беспокоя меня?
— Если бы вы позволили мне досказать, вы бы уже знали это. Я осмелился побеспокоить вас для того, чтобы заявить следующее: я из деревни Арамон.
— А что это за деревня Арамон?
— Как, вы не знаете, что такое деревня Арамон, будучи супрефектом департамента Эна?! Ну и ну, странный супрефект!
У чиновника возникло сильное желание вызвать звонком пару слуг и выставить Бастьена за дверь, но у Бастьена красовался крест на груди и на поясе висела сабля, а в наполеоновскую эпоху, когда сабли извлекались из ножен для серьезного боя, когда кресты не сыпались дождем в каждом утреннем выпуске "Монитёра", это кое-что значило даже в присутствии столь важной особы, как супрефект в своей супрефектуре, — иметь саблю на боку и крест на груди.
Так что супрефект, не вступая с Бастьеном в полемику, направился к настенной карте и стал искать на ней одновременно и глазами и пальцем:
— A-а, вот он, Арамон! Кантон Виллер-Котре, шестьдесят шесть домов, четыреста душ, набор рекрутов тысяча восемьсот четырнадцатого года, девять новобранцев.
— Хорошо, — сказал Бастьен, — теперь вы представляете себе, что такое Арамон; можно и побеседовать.
— Девять новобранцев, — повторил супрефект, — итак, ваша деревня поставила девять новобранцев?
— Моя деревня поставит столько, сколько должна поставить, — откликнулся гусар, уязвленный манерами супрефекта, — и доказательство тому — вчерашняя жеребьевка; я пришел сюда именно по этому поводу.
— В таком случае скажите, наконец, что вас сюда привело?
— Да я же и говорю вам: я приехал по этому поводу!
— По какому именно? Для чего?
— Для рекрутского набора.
— Постойте, вы же не можете быть новобранцем, так как вышли в отставку.
— Поосторожней, мой супрефект, так ничего не выйдет, уж слишком вы суетливы, как говорят у нас в полку.
Супрефект жестом выразил нетерпение.
— О, спокойней, спокойней! — сказал Бастьен. — Я приехал сюда, чтобы заменить одного из тех, кому выпал жребий.
— Тогда решайте дело без дальних слов! Итак, вы приехали заменить одного из тех, кому выпал жребий?
— Да.
— Таким образом, вы себя продаете?
— Нет, господин супрефект, я себя отдаю.
— Что значит — вы себя отдаете? — удивился супрефект.
— Имею я на это право, да или нет?
— Разумеется.
— А если я на это имею право, никаких "но", итак, вы понимаете, я себя отдаю… при условии, однако, что тот, ради кого я это делаю, останется в деревне.
— Это более чем справедливо, поскольку вы уезжаете вместо него и на его место.
— Вместо него и на его место, именно так! Таким образом, внесите меня в список и отправьте, и чем раньше, тем лучше… ведь вы сами говорите, что Маленький Капрал очень нуждается в солдатах, — зачем же заставлять его ждать?!
— Как! Маленький Капрал?
— Так мы его называли в свое время. Черт! Быть может, сегодня это уже не пришлось бы ему по вкусу?! Быть может, сегодня в нем больше спеси, чем в те времена? Это меня не касается. Если бы пришлось его встретить, я обратился бы к нему "ваше величество"… Но что-то мы топчемся на месте; пожалуйста, давайте вернемся к нашим баранам.
— Так значит, тот, кого вы хотите заменить, ваш родственник, ваш племянник или брат?
— Ничего подобного.
— И вы приносите себя в жертву чужому?
— Прежде всего, Консьянс не чужой. Это… это Консьянс, вот кто!
— Его зовут Консьянс?
— Да. Это вас удивляет?
— По правде говоря, у этих крестьян бывают странные имена.
— Да, не правда ли? Таких имен горожанам не дают.
— И вы твердо решили отправиться служить вместо Консьянса?
— Раз и навсегда.
— А всё ли вы продумали?
— Да, черт подери!
— Хорошо! Вас направят к врачу, с тем чтобы он убедился, нет ли у вас каких-либо увечий.
— Скажите сами, господин супрефект!
— Что сказать?
— Скажите, разве я похож на инвалида?
— Неважно, это простая формальность.
— О, если это формальность, так не о чем и говорить: можно обойтись и без нее.
И Бастьен спокойно ждал, что супрефект напишет официальное письмо.
— Держите, — сказал супрефект, написав, сложив и запечатав письмо, — отнесите эту записку доктору; но что это у вас с рукой?
— О, не обращайте внимания, — сказал Бастьен, пряча правую руку за спину и протягивая левую за письмом.
— Нет, — возразил чиновник, — не этой рукой… другой. Сдается мне, у вас не хватает двух пальцев.
— Ну, и что из этого? Конечно, их у меня нет. Такого не бывает, чтобы их отрезали, а они до сих пор оставались у меня.
— Но если вам ампутировали два пальца, это уже выбраковка.
— Как, неужели выбраковка?
— Конечно, даже если бы не хватало хотя бы одного пальца. Вы же сами понимаете: его величеству императору и королю требуются полностью здоровые солдаты.
— О-о, господин супрефект, уж слишком вы придирчивы, мне кажется.
— Если вы отправитесь в армию сами за себя, дорогой мой друг, может быть, на это и не обратят внимания, но вы хотите заменить другого, у которого, вероятно, все части тела на месте, и вполне резонно мы не можем пойти на такой обмен.
— Так что вы мне отказываете?
— Я говорю, что вы уже непригодны к военной службе.
— Ах, тысяча громов! Вам предлагают таких крепко скроенных парней, так вы еще торгуетесь!
— Дорогой мой друг, вам следовало сразу показать мне вашу руку; я не стал бы с вами торговаться и сразу же сказал бы: "Это невозможно" — и все было бы кончено.
— Так что вы не желаете взять меня вместо и на место Консьянса?
— Боюсь, дорогой мой, оказаться для вас неприятным, но это невозможно.
— Таким образом, бедный Консьянс отправится в армию?
— Еще бы! Это весьма вероятно, разве что у вашего Консьянса чего-нибудь недостает, как у вас?
— Вы понимаете, что ваши слова — это приговор для всего семейства?
— Увы!
— Что его мать умрет от горя?
— Э, если бы все матери от этого умирали, не встречалось бы их столько в трауре.
Бастьен на минуту онемел, ошеломленный подобным цинизмом.
— Хорошо! — сказал он с таким чувством собственного достоинства, на какое, казалось, был неспособен. — Бог свидетель, я сделал все, что только мог, чтобы спасти этих добрых людей от отчаяния, а вы сделали все возможное, чтобы они из отчаяния не выбрались. Бог воздаст каждому по заслугам. Прощайте, господин супрефект!
И Бастьен вышел.
— Н-да, — произнес супрефект, глядя ему вслед, — этот чудак даже не догадывается, что не пройдет и трех месяцев, как его самого призовут под знамена, и, если бы я принял его предложение, это означало бы, что я скрыл от правительства одного новобранца!
XIV
НУЖНЫЕ СВЕДЕНИЯ
Папашу Каде на спине его осла доставил в Арамон мальчик-рассыльный метра Ниге.
Новая беда несколько отвлекла внимание бедного семейства от постигшего их ранее горя.
Доктор Лекосс предписал старику режим лечения, выполнять который следовало с величайшей пунктуальностью.
Поскольку кровоизлияние произошло в правой части мозга, то, несмотря на быстроту и эффективность принятых мер, левой стороне тела угрожал полный паралич и неповоротливый язык старика с трудом произносил некоторые звуки.
Однако доктор Лекосс обещал, что состояние больного улучшится, не гарантируя, правда, полного выздоровления. Ясно было одно: папаша Каде стал неспособен дальше работать на земле и, так как до самого отъезда Консьянса руки папаши Каде будут парализованы, поле останется невозделанным.
Но это несчастье еще не наступило, и, кроме, быть может, одного только папаши Каде с его растревоженным сознанием, никто ничего не видел за пределами уже случившейся беды.
Бастьен возвратился в деревню через два часа после папаши Каде. Весь Арамон говорил о несчастье, постигшем бедного старика. Это была первая новость, с которой деревня встретила Бастьена.
— Хорошенькое дело! Только этого им и не хватало! — воскликнул гусар.
И он пошел в хижину слева осведомиться о здоровье папаши Каде, даже словом не обмолвившись ни о своем путешествии в Суасон, ни о его причине.
Он только время от времени сокрушенно поглядывал на свою искалеченную руку, хотя раньше смотрел на нее с гордостью, и говорил:
— Ну, проклятая рука!
На следующий день Мариетта и Консьянс повезли в город молоко и пришли оттуда в обычное время.
Вернувшись домой, Консьянс, словно не замечая ни матери, ни г-жи Мари, ни Мариетты, ни находившейся там Катрин, пошел прямо к постели старика, стал перед ним на колени и помог старику поднять руки, чтобы возложить их на голову внука.
— О дедушка! — сказал юноша. — Прошу у тебя прощения за то, что я стал причиной страшной беды, случившейся с тобой, и только одному Господу ведомо, как же я тебе благодарен!
Женщины с удивлением глядели на Консьянса и слушали его слова.
Но Мариетта шепотом объяснила им:
— Папаша Каде хотел продать свою землю, чтобы купить замену для Консьянса; метр Ниге обо всем нам рассказал.
Взявшись за руки, женщины в свою очередь склонили колени перед стариком.
Земля папаши Каде! Она была его сердцем, даже чем-то большим, нежели сердце! Следовательно, папаша Каде хотел отдать внуку свое сердце, и даже более того!
Наверное, эта сцена разбудила воображение Катрин, потому что она неожиданно воскликнула:
— Ах, клянусь Богом, он ведь не единственный!
— Что вы хотите этим сказать, дитя мое? — спросила Мадлен.
— Я хочу сказать, что некоторые, даже не будучи родственниками Консьянса, попытались сделать для него то же самое, что и папаша Каде, его дедушка, и что, не имея земли, они предложили самих себя.
Мадлен, г-жа Мари и Мариетта в изумлении смотрели на Катрин.
Консьянс, склонив голову перед постелью старика, похоже, молился.
— Да, — продолжила Катрин, — и я могла бы назвать отважного парня, кстати находящегося совсем недалеко отсюда, который побывал в Суасоне и предложил там себя вместо и на место Консьянса, и, если бы супрефект не отказал ему из-за его увечья, здесь пришлось бы заботиться только о старике.
— Это Бастьен! — воскликнули все в один голос.
— Эй, в чем дело? Кто зовет Бастьена? — спросил гусар, появившись на пороге.
— О Бастьен! — приветствовали его одновременно Мадлен, г-жа Мари и Мариетта. — Вы сделали это!
И у всех трех женщин брызнули из глаз слезы благодарности.
— Хорошенькое дело! — проворчал Бастьен. — Вижу, это Катрин Бог знает чего наговорила! Вот проклятые бабы! Похоже, молчать они просто не могут!
— Ей-Богу, ничего не поделаешь! — откликнулась Катрин. — Да, я не могла удержаться и сказала, что вы побывали в Суасоне…
— Это неправда!
— … что вы видели супрефекта…
— Это неправда!
— … и что он отказал вам в просьбе из-за вашей руки!
— Это неправда! Это неправда! Это неправда!
Мадлен схватила изувеченную руку Бастьена и поднесла ее к губам, в то время как другую его руку г-жа Мари прижала к сердцу, а Мариетта, протиснувшись между двумя женщинами, подставила гусару свой лоб для поцелуя.
— Что это значит? — спросил крайне удивленный Бастьен.
— Ты сам прекрасно это видишь, — сказала Катрин, — Мариетта предлагает тебе, глупому, поцеловать ее в лоб! Ах да, я понимаю, ты ведь не привык целовать женщин в лоб!.
— Мариетта! — сказал Бастьен. — Вы тоже!..
— Так вы это сделали, Бастьен? — спросила девушка.
— Это непр… Как странно! Вам, Мариетта, я врать не могу, а вот Катрин вру отменно!
— Вы только поглядите! — возмутилась Катрин.
— Ладно, если уж это правда, то дело хорошее. Разве Консьянс не спас мне жизнь? Разве не ему принадлежит спасенная им жизнь? И кстати, разве такое уж великое для меня дело вернуться на войну?.. Стрельба — это мне знакомо: я был под огнем то ли семь, то ли восемь лет, каждый день, и не только днем, но порою и утром, и вечером, а бывало, и ночью… Но что вы хотите? Мне отказали… не моя тут вина, это все из-за моей проклятой руки… Ладно, не будем больше об этом говорить! Уходи, Катрин, ты сделала неправильно, рассказав об этом женщинам… а впрочем, нет, ты поступила правильно, потому что я таким образом удостоился чести поцеловать мадемуазель Мариетту.
— Посмотрите-ка! Посмотрите, каков он, господин гусар! — воскликнула Катрин.
— Хватит, хватит! Я чувствую, что размягчаюсь, а я, как все, глупею, когда плачу… Уходи, Катрин, уходи!..
И он вывел Катрин из хижины, но на пороге встретил Консьянса.
— Вот как, — сказал Бастьен, — теперь ты меня ждешь.
— Я понимаю, что ты сделал для меня, Бастьен, просто я хотел с тобой поговорить.
— Со мной?
— С тобой.
— Со мною одним?
— С тобой одним.
— Тотчас?
— Нет, завтра, когда Мариетта будет в городе, а доктор Лекосс — у постели дедушки.
— Согласен! Я отведу лошадей соседа Матьё на водопой и буду ждать тебя за домом, у трех дубов.
— Спасибо, Бастьен.
— Ах, — сказала Катрин, уходя, — а он скрытен, этот господин Консьянс.
— Возможно, так, — возразил гусар, — но в двух передрягах он доказал мне, что он не из тех, кто распускает слухи, причиняющие людям немало беспокойства.
Для бедного семейства день прошел в обычных делах, но теперь к ним добавились слезы и новые хлопоты, вызванные болезнью папаши Каде. Однако, дав Консьянсу способность понимать язык животных, Господь, похоже, точно таким же образом наделил его даром разгадывать смысл нечленораздельной прерывистой речи старика. Стоило папаше Каде пожелать чего-либо, как его желание исполнялось. Как только его словно остекленевшие глаза поворачивались к какому-то предмету, Консьянс брал этот предмет и извлекал из него именно ту пользу для больного, какую, по всей видимости, желал для себя сам больной.
На следующее утро Консьянс, вместо того чтобы повезти вместе с Мариеттой молоко в Виллер-Котре, попросил девушку пойти туда без него, причем тотчас, начав визиты с доктора Лекосса, если он еще не уехал в Арамон.
Мариетта никогда не спрашивала Консьянса, что означали его поступки; она знала: благодаря своего рода внутреннему озарению, свет которого, как она видела, переполнял глаза Консьянса, всякое действие юноши таило в себе свой смысл. Мариетта отправилась в город с Бернаром, которому потребовался трижды повторенный приказ Консьянса, чтобы решиться на разлуку с хозяином и пуститься в дорогу с Мариеттой.
Бастьен, по обыкновению, водил лошадей соседа Матьё на водопой точно в девять утра. Но в этот день, спеша оказать Консьянсу услугу, о которой тот, без сомнений, попросит у него, гусар подъезжал к трем дубам без десяти минут девять.
Консьянс лежал под одним из них. Заметив Бастьена, он поднялся.
Со своей стороны гусар, увидев юношу, погнал быстрее трех своих лошадей, а подъехав к трем дубам, спрыгнул на землю и хотел было привязать животных к дереву.
— Нет, — сказал Консьянс, — этого не надо делать. Мне хватит и двух минут, чтобы поговорить с тобой, Бастьен.
— Четыре минуты, бедный мой Консьянс… Ей-Богу, мы так давно не говорили друг с другом и скоро лишимся этого удовольствия.
— Я хотел тебя попросить, дорогой мой Бастьен, — сказал юноша, — передать мне во всех подробностях то, что произошло между тобой и супрефектом.
— А, хорошо, — согласился гусар, — если ради этого ты встретился со мною, такое дело, ей-Богу, не стоит усилий.
И он снова взял поводья в руки.
— Очень даже стоит, — возразил Консьянс, — ведь мне нужно знать все, что он сказал тебе, Бастьен.
Консьянс говорил столь серьезно, что гусар почувствовал себя во власти этого голоса, мягкого и вместе с тем твердого, умоляющего и вместе с тем повелительного.
— Так тебе и вправду, — спросил он, — необходимо это знать?
— Да, мне это нужно, Бастьен.
— Хорошо! Так вот… понимаешь, я очень прошу у тебя прощения, но мне казалось, что у тебя нет большого призвания к ремеслу солдата…
— Это правда, — подтвердил Консьянс.
— Хотя я так и говорю, но, судя по тому, что я видел собственными глазами, во всей армии и даже среди ветеранов, даже среди ворчунов нет ни одного человека отважнее тебя.
— Это не отвага, Бастьен, — тихо объяснил Консьянс, — это доверие к Богу.
— Пусть так, что есть, то есть… Так я говорю: заметив, как мало у тебя призвания к солдатской жизни, да еще услышав слова бедной Жюльенны, положившей своего ребенка к твоим ногам, и увидев слезы у всех на глазах, я пришел к мысли поехать в армию вместо тебя.
— Добрый Бастьен!
— Да, не выходила у меня из головы эта мысль… Я-то люблю военное дело… Я хорош только на службе. И к тому же, видишь ли, там не приходится думать о куске хлеба… Там бывают славные деньки, да и ночи не хуже… Но тебе все это неведомо — у тебя нет никакого призвания к солдатскому ремеслу. Я запросто сказал супрефекту: "Конечно, господин супрефект, вы понимаете, в этом мире надо помогать друг другу. Консьянсу не повезло… он не очень-то рвется в армию, а я готов его заменить".
— Дай мне твою руку, Бастьен.
— Ах, да, проклятая рука! Она-то и испортила все дело… Все было сказано, все договорено; он написал письмо к доктору, дает письмо мне, я протягиваю за ним руку… "Ну-ка, — говорит он, — что это у вас с рукой?" Ты понимаешь: отрицать невозможно. "Что у меня с рукой?.. Ерунда! Сущая безделица: два пальца оторвало австрийской пулей под Ваграмом! Но это ничего не значит! Так что давайте мне письмо!" — "Нет, нет, нет! Спасибо! — говорит он, качая головой, — если даже одного пальца недостает, это уже выбраковка, а уж тем более — двух. Его величество император и король не нуждается в увечных солдатах!"
— А почему один оторванный палец означает выбраковку?
— Один оторванный палец — это уже выбраковка, — пояснил Бастьен с важным видом, — потому что, понимаешь, Консьянс, если ты служишь в пехоте и у тебя оторван указательный палец, ты вполне в состоянии зарядить ружье, но не сможешь из него выстрелить, так как у тебя нет того пальца, которым ты нажимаешь на спусковой крючок. С другой стороны, если ты поступаешь в кавалерию, например в гусары… потому что, понимаешь, если бы ты поступил в кавалерию и тебе позволили бы выбрать ее вид, думаю, ты пошел бы только в гусары… И что же! Отсутствие именно этого пальца не позволит тебе уверенно действовать саблей… Вот почему оторванный палец означает выбраковку.
— Спасибо, Бастьен! — поблагодарил его Консьянс. — Это как раз то, что мне хотелось узнать.
— И это все?
— Да, все.
— Что ж, теперь ты это знаешь… Если тебе нужно узнать еще о чем-то, я расскажу тебе с такой же охотой.
— Теперь обними меня, Бастьен!
— О, от всей души! Но ты еще не уезжаешь?
— Нет.
— И мы увидимся до твоего отъезда?
— Наверняка.
Бастьен отвязал своих лошадей и сел на одну из них.
— Но, — спросил он, приставив ладонь козырьком к глазам, — что это за всадник едет к нам по дороге из Виллер-Котре? Похоже, доктор Лекосс.
— Это и правда он, — подтвердил Консьянс. — Он обещал нанести сегодня визит папаше Каде, и вот он едет… Поезжай поить своих коней, Бастьен, поезжай!
Консьянс произнес эти слова столь серьезно, что Бастьен посмотрел на него с удивлением.
— О чем ты думаешь, Консьянс? — спросил его несколько встревоженный Бастьен.
— Я думаю, — ответил Консьянс, — что, может быть, найдется средство, чтобы матушка Мадлен не умерла от горя, а папаша Каде — от голода.
Бастьен попытался разгадать значение этих слов, но, убедившись, что он не в состоянии проникнуть в замысел Консьянса, сказал:
— Воистину с тобой никогда не надо ни в чем отчаиваться… А ну, эскадрон, живо на водопой! Ах, в полку вот была потеха!
И он ускакал крупной рысью на водопой, находившийся у деревенской площади, в то время как Консьянс не спеша возвратился к папаше Каде через заднюю дверь.
XV
ОТСЕЧЕННЫЙ ПАЛЕЦ
И правда, доктор Лекосс на своей кобыле приехал с визитом к папаше Каде, которого он уже сутки не видел.
Вся несчастная семья с нетерпением его ждала. Ночь прошла спокойно; к семи вечера жар усилился и только теперь словно неохотно отпустил старика, лежавшего в глубине алькова, куда с трудом проникал свет.
Доктор велел зажечь лампу, чтобы как можно тщательнее осмотреть пациента. Лицо папаши Каде было бледно, глаза глубоко запали; пульс, правда, стал немного живее, но язык, дрожавший и произносивший только нечленораздельные звуки, с трудом раздвигал губы; больной мог слабо шевелить только левой рукой, а левая нога не двигалась вовсе.
Однако, несмотря на все это, общее состояние старика заметно улучшилось; поскольку накануне из него выпустили около шести унций крови, доктор не хотел делать повторное, весьма рискованное кровопускание, всегда опасное в подобном случае, особенно у крестьян, людей, чья кровь обеднена из-за скудной пищи. Так что врач посоветовал только сделать для ног припарки с мукой и горчицей, а для головы, которую следовало держать приподнятой, — компрессы, смоченные водой из источника, причем компрессы полагалось время от времени менять, чтобы они постоянно оставались свежими.
Папашу Каде спасли от смерти, но, вероятно, он не сможет пользоваться рукой, а передвигаться если и будет, то лишь с большим трудом.
Однако и это было уже немаловажно для несчастной семьи, чьей душой являлся Консьянс, а головой — папаша Каде, головой, хоть и отяжелевшей, но еще сохранившей разум.
Доктор вышел из хижины, провожаемый благословениями женщин; малыш Пьер держал его лошадь за уздечку; врач сел в седло и отправился обратно в Виллер-Котре.
Проехав сотню шагов, он заметил Консьянса.
Юноша стоял донельзя бледный и держал перед собой правую руку, завернутую в мокрое полотенце, все в пятнах крови.
— О Господи! — вскричал доктор Лекосс, придержав лошадь. — Что с тобой, мой бедный Консьянс?
— Господин доктор, — произнес юноша своим всегда спокойным мягким голосом, — со мной стряслась большая беда…
— Какая же, дорогое мое дитя?
— Я колол топором дрова во дворе папаши Каде и по неловкости отсек себе палец.
И, размотав полотенце, Консьянс показал врачу свою изувеченную руку.
Указательный палец был отсечен ниже второй фаланги, и кровь из раны текла столь обильно, что можно было опасаться кровотечения из малой артерии.
— Когда это случилось?
— Минут десять тому назад, господин доктор.
— А почему же ты сразу не прибежал ко мне за помощью?
— Я боялся сильно напугать матушку Мадлен, матушку Мари и Мариетту и решил, что лучше подождать вас здесь.
— Но, друг мой, — сказал Лекосс, — ты знаешь, что мне придется сделать тебе очень болезненную операцию.
— Я это подозревал, сударь, — спокойно ответил Консьянс.
Врач рассмотрел рану поближе и, словно желая узнать меру мужества Консьянса, заявил:
— Ты знаешь, я вынужден ампутировать остаток твоего пальца!
— Действуйте, господин доктор, — согласился Консьянс, словно не расслышав сказанного доктором или не поняв страшного смысла его слов.
— Но где? — спросил Лекосс.
— Как где?! — удивился юноша.
— Да, где я проведу эту операцию?
— Под тремя дубами, — предложил Консьянс. — Там нам будет удобно, не так ли?
Доктор озадаченно смотрел на молодого человека.
— Хорошо, — согласился он, — но кто мне будет ассистировать?
— Я, господин доктор, — сказал Консьянс.
— Как, ты сам?
— Да, я.
— А если ты обессилишь, если упадешь в обморок?
Юноша улыбнулся так, как, должно быть, улыбались мученики-первохристиане.
— О, этого не опасайтесь, господин доктор, — заверил он врача.
— Э, нет, — возразил тот, — если не опасно для тебя, то опасно для меня, Консьянс… Я должен буду перевязать ладонную артерию, и тут мне понадобится сильный мужчина. Подожди-ка меня здесь! Нажми вот так большим пальцем левой руки на ладонь правой, чтобы потерять как можно меньше крови, а я съезжу за кем-нибудь в деревню…
И Лекосс сделал шаг к своей кобылке.
— Не стоит, господин доктор, — остановил его Консьянс, — вот как раз тот, кто нам нужен.
И он указал кивком на Бастьена, быстро гнавшего лошадей с водопоя; нет сомнений, он и сам воспользовался возможностью утолить жажду, а потому немного опаздывал.
— Ах, да, Бастьен! — воскликнул врач. — Старый вояка… Чудесно!
И он знаком велел ему поскорее подъехать к ним.
Заметив знак, поданный доктором, Бастьен перестал петь "Гусары в боевом походе", пустил лошадей в галоп и уже через минуту стоял рядом с доктором и Консьянсом.
— Что случилось? — воскликнул он, увидев окровавленное полотенце на земле и изувеченную руку Консьянса.
— Дело в том, дорогой мой Бастьен, — объяснил Консьянс, — что доктор собирается сделать операцию и нуждается в твоей помощи.
Глаза Консьянса и Бастьена встретились, и гусар сразу же вспомнил их разговор, закончившийся всего лишь четверть часа тому назад.
— О, несчастный! — прошептал он.
— Так вы поможете нам, Бастьен? — спросил доктор. — В таком случае не будем терять время.
Гусар спрыгнул на землю и привязал лошадей к одному из трех дубов, а доктор поставил свою кобылку, животное весьма кроткого нрава, мирно щипать на противоположной стороне оврага травку, засохшую еще прошлой зимой.
— Ох-ох! — произнес Бастьен, подходя к доктору, успевшему извлечь из саквояжа свой лучший скальпель, в то время как Консьянс не сводил с него любопытного взгляда, и осведомился:
— Значит, это серьезно?
— Хирургическая операция всегда дело серьезное, дорогой мой господин Бастьен, — отвечал доктор, — но вы-то в первую очередь должны знать, что это такое, ведь вы сами претерпели нечто подобное.
— Да, да, — подтвердил Бастьен, — я-то знаю…
— Впрочем, вы, солдат, должны были видеть немало таких операций, не так ли?
— Черт подери! Конечно, я видывал виды… потому-то я здесь, доктор. В вашем распоряжении смельчак, который и глазом не моргнет… Задело! Консьянс, друг мой, побольше мужества… Приступим!
И нетрудно было заметить: Бастьен, несмотря на свою бодрую речь, сильно взволнованный, делал все возможное, чтобы придать себе то мужество, что он желал юноше. А тот, по обыкновению мягко улыбаясь, ограничился только двумя словами:
— Я жду.
И можно было подумать, что его чистая душа парила надо всем происходящим в этом мире и оказалась недоступной даже для боли.
Однако, опасаясь, как бы во время операции силы не покинули Консьянса, доктор поручил Бастьену держать пострадавшую руку юноши, зажимая на ней артерию. До сих пор это делал сам Консьянс.
Доктор разложил бинты, взял в руку скальпель — все было готово к операции.
Он подошел к пациенту.
— Начнем, дитя мое, усаживайся на склоне оврага, — сказал он.
— Зачем, господин доктор? Мне кажется, вам будет удобнее, если я буду стоять.
— Да, но хватит ли у тебя для этого сил?
— Будьте спокойны на этот счет, господин доктор!
— Хорошо! Но тогда, по крайней мере, прислонись к дереву!
— Охотно!
— И правда, — вставил слово Бастьен, — мне тоже это кажется более удобным.
Консьянс оперся спиной о ствол дуба; Бастьен охватил правой рукою дерево, а левой поддерживал руку юноши.
— Приступим, доктор, и, если можно, побыстрее, — попросил Консьянс.
— Это дело двух минут, — заверил его врач.
— И две минуты быстро пройдут, — откликнулся пострадавший.
Доктор снял с себя верхнюю одежду, закатал рукава сорочки и с уверенностью, выдававшей в нем бывшего полкового хирурга, одним движением сделал кольцевой надрез в несколько линий над нижним суставом надсеченного пальца, натянул кожу поближе к запястью, чтобы рельефней проступили мускулы, и с той же уверенностью движений надрезал мышечную ткань, сухожилия и синовиальную оболочку — при всем этом Консьянс не издал ни единой жалобы, ни единого вздоха!
Казалось, бедного юношу поддерживает сверхчеловеческая сила.
Но с Бастьеном, приходится признать, все обстояло совсем по-иному, несмотря на его заверения. Бастьен, видевший, по его же словам, на полях сражений оторванные руки и ноги, теперь кашлял, стонал и, наконец, сжимал руку пациента с такой судорожной силой, что ее не выдерживали его собственные мышцы и нервы.
Поэтому на исходе второй минуты, когда операция подходила уже к концу, силы Бастьена стали иссякать: он страшно побледнел, пробормотал несколько бессвязных слов и, соскользнув вдоль древесного ствола, грузно осел.
— Господин доктор, господин доктор! — воскликнул Консьянс. — Боюсь, бедный Бастьен упал в обморок!
— Эх, черт возьми! — прорычал врач. — Пусть себе падает в обморок, а мы займемся тобой… Возьми свою руку так, как держал ее он, и не двигайся… все кончено.
— Уже? — промолвил оперируемый, снова зажимая артерию так же, как делал это раньше. — Это оказалось недолго, господин доктор.
"По правде говоря, — прошептал про себя Лекосс, завершая операцию, — если бы не воскресная беседа с этим парнем, я бы считал его идиотом, притом совершенно бесчувственным".
— Закончили, господин доктор? — спросил Бастьен, приходя в себя.
— Да, мой друг, еще секунда.
И правда, произведя рассечение, доктор разгладил ткани и, предварительно их соединив, пытался при помощи липких лент укрепить повязку на раненой руке, всячески стараясь стягивать их не слишком туго из опасения вызвать воспалительный процесс.
Так обстояли здесь дела, когда Бастьен приподнял голову и одним взглядом окинул происходящее.
На доктора все это, по-видимому, произвело глубокое впечатление; что касается его пациента, то он оставался спокойным и его глаза, обращенные к небу в созерцании чего-то незримого для обычного взгляда, казалось, черпают эту почти сверхъестественную силу, доказательство чему было только что явлено.
Пока доктор заканчивал перевязку правой руки Консьянса, юноша протянул левую Бастьену: тот, все еще пошатываясь, пытался стать на ноги.
— Ах! — произнес тот, вытирая лоб. — Я вам больше не понадоблюсь, доктор?
— Нет, мой друг, — ответил врач, — и я даже предупреждаю вас: если в другой раз мне понадобится помощник для операции такого же рода, я обращусь к кому-нибудь другому, но только не к вам.
— И правильно сделаете, доктор, — согласился гусар, покачав головой, — особенно, если вы будете делать эту операцию Консьянсу.
— Отчего же? — удивился г-н Лекосс. — Мне кажется, наоборот, эту операцию Консьянс перенес просто стоически.
— И это истинная правда, — подтвердил Бастьен. — Когда на поле боя или в лазарете я видел, как отрезают руки и ноги, эти бедолаги кричали, вопили, проклинали… Так и хотелось сказать им: "Ну-ка, заткнитесь, пискуны!" Тогда как Консьянс, с его мягким взглядом, с его вечной улыбкой, сами видите… Это перевернуло мне всю душу… сердце у меня словно упало, голова закружилась, и — привет!.. Но теперь все позади. Я отведу лошадей к соседу Матьё и буду в твоем распоряжении, Консьянс.
Сев на коня, он пустил его крупной рысью и, удаляясь, кричал:
— А все равно мне-то больше нравятся люди, вопящие от боли… Эх, в полку, вот где потеха!..
— Добрый Бастьен, — произнес Консьянс, глядя ему вслед.
Не отъехал Бастьен и на полсотни шагов, как со стороны хижины послышался мучительный вой.
— Что такое? — испугался г-н Лекосс, невольно вздрогнув.
— О, ничего, это Бернар, вернувшийся из города вместе с Мариеттой, — объяснил Консьянс. — Он понял, что со мной случилась беда и воет от жалости.
— Как! Он знает, что с тобой случилась беда? — удивился доктор Лекосс, закрепляя повязку на пальце булавкой. — И каким же это образом?
— Ах, ей-Богу, — откликнулся Консьянс, — вы задаете мне вопросы, на которые я не в силах ответить… Он это знает, вот и все… и в доказательство послушайте…
И тут раздался повторный вой, еще более жалобный, чем первый.
— В таком случае, — спросил врач, — почему же он не бежит к тебе?
Консьянс улыбнулся:
— О, будьте уверены, как только его отвяжут, он тотчас примчится… только я боюсь, как бы он не привел с собою мою матушку… Ну, посмотрите-ка, что я вам говорил?
И правда, в ту же секунду можно было увидеть, как от угла хижины папаши Каде прямо к трем дубам мчит со всех ног Бернар.
— Это невероятно! — изумился доктор Лекосс, удивленно следя за быстрым бегом собаки.
Но взгляд Консьянса оставался неподвижным; видимо, юноша ждал чего-то другого.
Почти тотчас у хижины показались Мадлен и Мариетта.
— Вы прекрасно видите, господин доктор, что я не ошибся, — сказал Консьянс.
— Но объяснишь ли ты мне, наконец?..
— О, это проще простого, — заявил юноша. — Моя мать считала, что я, как обычно, в Виллер-Котре вместе с Мариеттой. Увидев, что Мариетта возвращается одна, она забеспокоилась. Тогда собака узнала о случившемся со мной несчастье и завыла в первый раз, встревожив мою мать. А когда Бернар завыл еще раз, мать сказала: "С Консьянсом что-то стряслось!" Затем, освободившись, наконец, от своей маленькой повозки и провыв в третий раз, Бернар помчался в мою сторону, а мать пошла вслед за ним…
Пока Консьянс давал это объяснение, Бернар добежал до него и, одновременно грустный и обрадованный, стал прыгать вокруг него, пытаясь ласково лизнуть правую руку хозяина, а тот, подняв над головой левую, подавал успокаивающие знаки Мадлен и Мариетте.
Несмотря на эти знаки, встревоженная мать, задыхаясь, подбежала крайне бледная, ведь она увидела на земле окровавленное полотенце, а на склоне оврага еще незакрытый саквояж врача.
Господин Лекосс пошел ей навстречу.
— О Господи! О Господи, доктор! — кричала она. — Что случилось с моим бедным Консьянсом?
А Мариетта, не решаясь заговорить, вопрошала его взглядом.
— Ничего, — сказал доктор, — а скорее не очень страшный несчастный случай.
— Несчастный случай!.. Консьянс, Консьянс!
— Матушка, — попытался успокоить ее молодой человек, — ничего не бойтесь: я жив-здоров.
— Боже мой, несчастный случай! — кричала бедная мать. — Несчастный случай!
И она рвалась посмотреть руку, которую Консьянс прятал от нее за спиной.
И тогда Мариетта увидела то, чего не могла увидеть Мадлен.
— О матушка моя! — воскликнула девушка. — У Консьянса только четыре пальца на руке.
— И это большое счастье, — добавил доктор Лекосс, — потому что, благодаря этому несчастному случаю, в котором нет ничего опасного, Консьянса не заберут в армию.
— И ты понимаешь, добрая моя мама, я тебя не покину… я не покину Мариетту.
При этих словах Мадлен упала на колени и, воздымая руки к небу, воскликнула:
— Боже мой! Что бы ты ни сделал, ты делаешь это к добру. Да будет благословенно твое имя и на земле и на Небесах!
— Консьянс, — прошептала Мариетта, — так вот ради чего ты отправил меня одну в Виллер-Котре?
— Тихо! — остановил ее молодой человек.
В эту минуту из-за небольшого холма появился Бастьен: отведя лошадей в конюшню, он со всех ног помчался обратно, как и обещал другу.
— Пойдемте! Пойдемте! — призвал всех доктор Лекосс, садясь на свою кобылу. — Успокойтесь!.. Завтра я вернусь, и, так как вы люди честные и мужественные, будем надеяться, что всё как-то уладится.