Книга: Дюма. Том 06. Сорок пять
Назад: XVII ИСПАНСКИЙ ПОСОЛ
Дальше: XXVI ДВЕРЬ ОТВОРЯЕТСЯ

XXII
О ТОМ, КАК В НАВАРРЕ ОХОТИЛИСЬ НА ВОЛКОВ

Бросив беглый взгляд на приготовления к отъезду, Шико вполголоса сказал себе, что охота короля Генриха Наваррского отнюдь не отличается той пышностью, какою славилась охота короля Генриха Французского.
Вся свита его величества состояла из каких-нибудь двенадцати — пятнадцати придворных, среди которых Шико увидел виконта де Тюренна, предмет супружеских препирательств.
К тому же, так как все эти господа были богаты только по видимости: так как им не хватало средств не только на бесполезные, но подчас и на необходимые расходы, почти все они явились не в охотничьих костюмах того времени, а в шлемах и латах, что побудило Шико спросить, не обзавелись ли гасконские волки в своих лесах мушкетами и пушками.
Генрих услыхал этот вопрос, хотя и не обращенный прямо к нему; подойдя к Шико, он коснулся его плеча и сказал:
— Нет, сынок, гасконские волки не обзавелись ни пушками, ни мушкетами; но это опасные звери, у них острые зубы и когти, и они завлекают охотников в такие дебри, где легко изодрать одежду о колючки; но можно изорвать шелковый или бархатный камзол и даже суконную или кожаную безрукавку, латы же всегда останутся целехоньки.-
— Это, конечно, объяснение, — проворчал Шико, — но не очень убедительное.
— Что поделаешь! — сказал Генрих. — Другого у меня нет.
— Стало быть, я должен им удовлетвориться?
— Это самое лучшее, что ты можешь сделать, сынок.
— Пусть так!
— В этом “пусть так” звучит скрытое порицание, — смеясь, заметил Генрих, — ты сердишься на меня за то, что я тебя растормошил, чтобы взять с собой на охоту?
— Правду сказать — да.
— И ты остришь?
— Разве это запрещено?
— Нет, нет, дружище, в Гаскони острое словцо — расхожая монета.
— Понимаете, ваше величество, я ведь не охотник, — ответил Шико, — нужно же мне, отпетому лентяю, который век слоняется без дела, чем-нибудь заняться; а вы тем временем усы облизываете, учуяв запах несчастных волков, которых все вы, сколько вас тут есть, двенадцать или пятнадцать, дружно затравите!
— Так, так, — воскликнул король, снова расхохотавшись после этого язвительного выпада, — сперва ты высмеял нашу одежду, а теперь — нашу малочисленность. Потешайся, потешайся, любезный друг Шико!
— О сир!
— Согласись, однако, сын мой, что ты недостаточно снисходителен. Беарн не так обширен, как Франция; там короля всегда сопровождают двести ловчих, а у меня их, как видишь, всего-навсего двенадцать.
— Верно, ваше величество.
— Но, — продолжал Генрих, — ты, пожалуй, подумаешь, что я бахвалюсь на гасконский лад? Слушай же! Зачастую здесь — у вас-то этого не бывает — поместные дворяне, узнав, что я выехал на охоту, покидают свои дома, замки и присоединяются ко мне; таким образом, у меня иногда оказывается довольно внушительная свита.
— Вот увидите, ваше величество, — ответил Шико, — мне не доведется присутствовать при таком зрелище; в самом деле, мне не везет.
— Кто знает? — сказал Герних все с тем же задорным смехом.
Охотники миновали городские ворота, оставили Нерак далеко позади и уже с полчаса скакали по большой дороге, как вдруг Генрих, приставив козырьком руку к глазам, сказал, обращаясь к Шико:
— Погляди, да погляди же! Мне кажется, я не ошибся.
— А что там такое? — спросил Шико.
— Видишь, вот там, у заставы Муара… Мне кажется, там всадники.
Шико привстал на стременах.
— Право слово, ваше величество, похоже, что так.
— А я в этом уверен.
— Да, это всадники, — подтвердил Шико, всматриваясь, — но никак не охотники.
— Почему ты так решил?
— Потому что они вооружены, как Роланды и Амадисы, — ответил Шико.
— Дело не в обличье, любезный мой Шико; ты, наверно, уже приметил, глядя на нас, что об охотнике не следует судить по платью.
— Эге! — воскликнул Шико. — Да я там вижу по меньшей мере две сотни всадников!
— Ну и что же из этого следует, сын мой? Что Муара выставляет мне много людей.
Шико чувствовал, что его любопытство разгорается все сильнее.
Отряд, численность которого Шико преуменьшил в своих предположениях, состоял из двухсот пятидесяти всадников, которые безмолвно присоединились к королевской свите; у них были хорошие кони, добротное оружие, и командовал ими человек весьма благообразный, который с учтивым и преданным видом поцеловал Генриху руку.
Вброд перешли Жерс; в ложбине, между реками Жерс и Гаронна, оказался второй отряд, насчитывавший около сотни всадников; приблизившись к Генриху, начальник отряда стал, по-видимому, извиняться за то, что привел так мало охотников; выслушав его, Генрих протянул ему руку.
Продолжая путь, достигли Гаронны; так же, как перешли вброд Жерс, стали переходить Гаронну, но Гаронна была намного глубже — неподалеку от противоположного берега дно ушло из-под ног лошадей, и переправу пришлось завершить вплавь; все же, вопреки ожиданию, всадники благополучно добрались до берега.
— Боже правый! — воскликнул Шико. — Что за странные учения устраивает ваше величество! У вас есть мосты и повыше и пониже Ажана, а вы зачем-то мочите латы в воде!
— Друг мой Шико, — сказал в ответ Генрих, — мы ведь дикари, поэтому нам многое простительно; ты отлично знаешь, что мой брат, покойный король Карл, называл меня своим кабаном, а кабан (впрочем, ты же не охотник, тебе это неведомо), — кабан никогда не сворачивает с пути, а всегда идет напролом; вот и я подражаю ему, раз я ношу эту кличку; я тоже никогда не сворачиваю в сторону. Если путь мне преграждает река — я переплываю ее; если передо мной встает город, — гром и молния! — я его проглатываю, словно пирожок!
Эта шутка Беарнца вызвала дружный хохот окружающих.
Один только г-н Морнэ, все время ехавший рядом с королем, не рассмеялся, а лишь закусил губу, что у него было признаком необычайной веселости.
— Морнэ сегодня в отличном расположении духа, — радостно шепнул Беарнец, наклонясь к Шико. — Он посмеялся моей шутке.
Шико мысленно спросил себя, над кем из них обоих ему следует смеяться: над господином ли, счастливым тем, что рассмешил слугу, или над слугой, которого так трудно развеселить.
Но над всеми мыслями и чувствами Шико преобладало изумление.
После переправы через Гаронну, приблизительно в полулье от реки, Шико заметил сотни три всадников, укрывшихся в сосновом лесу.
— Ого-го! Ваше величество, — тихонько сказал он Генриху, — уж не завистники ли это, прослышавшие о вашей охоте и вознамерившиеся помешать ей?
— Отнюдь нет, — ответил Генрих, — на этот раз, сынок, ты снова ошибся; эти люди — друзья, выехавшие навстречу нам из Пюимироля, самые настоящие друзья.
— Тысяча чертей! Ваше величество, в вашей свите скоро будет больше людей, чем деревьев в лесу!
— Шико, дитя мое, — молвил Генрих, — я думаю, — да простит меня Бог! — что весть о твоем прибытии успела разнестись повсюду и что люди сбегаются со всех концов страны, желая почтить в твоем лице короля Французского, послом которого ты являешься.
Шико был достаточно сметлив, чтобы понять, что с некоторого времени над ним насмехаются. Это не рассердило его, но несколько встревожило.
День закончился в Монруа, где местные дворяне, собравшиеся в таком множестве, словно их заранее предупредили о том, что король Наваррский проездом посетит их город, предложили ему роскошный ужин, в котором Шико с восторгом принял участие, ибо охотники не сочли нужным остановиться в пути для столь маловажного дела, как обед, и, следовательно, ничего не ели со времени выезда из Нерака.
Генриху отвели лучший дом во всем городе; половина свиты расположилась на той улице, где ночевал король, другая половина — в поле за городскими воротами.
— Когда же мы начнем охотиться? — спросил Шико у Генриха в ту минуту, когда слуга снимал с короля сапоги.
— Мы еще не вступили в те края, где водятся волки, любезный мой Шико, — ответил Генрих.
— А когда мы туда попадем, ваше величество?
— Любопытствуешь?
— Нет, сир, но сами понимаете, хочется знать, куда направляешься.
— Завтра узнаешь, сынок, а покамест ложись сюда, на эти подушки, слева от меня; Морнэ уже храпит справа, слышишь?
— Черт возьми! — воскликнул Шико. — Он во сне более красноречив, чем наяву.
— Верно, — согласился Генрих. — Морнэ не болтлив; но его надо видеть на охоте, вот увидишь.
День едва занялся, когда топот множества коней разбудил и Шико, и короля.
Старый дворянин, пожелавший самолично прислуживать королю за столом, принес Генриху завтрак — горячее, обильно приправленное пряностями вино и ломти хлеба с медом. Спутникам короля — Морнэ и Шико — завтрак подали слуги этого дворянина.
Тотчас после завтрака протрубили сбор.
— Пора, пора! — воскликнул Генрих. — Сегодня нам предстоит долгий путь. На коней, господа, на коней!
Шико с изумлением увидел, что королевская свита увеличилась еще на пятьсот человек. Эти пятьсот всадников прибыли ночью.
— Чудеса, да и только! — воскликнул он. — Ваше величество, это уже не свита и даже не отряд, а целое войско!
Генрих ответил немногословно:
— Подожди, подожди малость!
В Лозерте к этой коннице присоединились шестьсот пехотинцев.
— Пехота! — вскричал Шико. — Пешие!
— Загонщики, — пояснил король. — Всего-навсего загонщики!
Шико насупился и с этой минуты хранил упорное молчание.
Раз двадцать устремлял он взгляд на поля, иными словами — раз двадцать у него мелькала мысль о побеге. Но ведь Шико как представитель короля Французского, по всей вероятности, имел почетную стражу, которой, видимо, было приказано тщательно охранять это чрезвычайно важное лицо, вследствие чего каждое его движение сразу повторяли десять человек.
Это не понравилось Шико, и он выразил королю свое неудовольствие.
— Что ж! — ответил Генрих. — Пеняй на себя, сынок; ты хотел бежать из Нерака, и я боюсь, как бы на тебя опять не нашла эта блажь.
— Ваше величество, — сказал Шико, — даю вам честное слово дворянина, что я и не попытаюсь бежать.
— Вот это дело!
— К тому же, — продолжал Шико, — это было бы ошибкой с моей стороны.
— Ошибкой?
— Да, потому что, если я останусь, я, сдается мне, увижу кое-что весьма любопытное.
— Ну что ж! Я очень рад, что ты так думаешь, любезный мой Шико, потому что я тоже придерживаюсь такого мнения.
Во время этого разговора они проезжали по городу Монкюк, и к войску прибавились четыре полевые пушки.
— Ваше величество, — сказал Шико, — возвращаюсь к своей первоначальной мысли: видимо, здешние волки — какие-то совсем особенные, и им оказывают внимание, которым обыкновенных волков никогда не удостаивают, — против них выставляют артиллерию!
— А! Ты заметил? — воскликнул Генрих. — Такая у жителей Монкюка причуда! С тех пор как я им подарил для учений эти четыре пушки, купленные в Испании по моему приказу и тайком вывезенные оттуда, они всюду таскают их за собой.
— Но все-таки, сир, — негромко спросил Шико, — сегодня мы прибудем на место?
— Нет. Завтра.
— Завтра утром или завтра вечером?
— Завтра утром.
— Стало быть, — не унимался Шико, — мы будем охотиться вблизи Кагора, не так ли?
— Да, в тех местах, — ответил король.
— Как же так? Вы взяли с собой для охоты на волков пехоту, конницу и артиллерию, а королевское знамя забыли захватить? Вот тогда этим достойным зверям был бы оказан полный почет!
— Гром и молния! Знамя не забыли, Шико, — мыслимое ли это дело! Только его держат в чехле, чтобы не запачкать! Но уж если, сын мой, тебе так хочется знать, какое знамя ведет тебя вперед, тебе его покажут, и оно прекрасно! Вынуть знамя из чехла! — приказал король. — Господин Шико желает внимательно разглядеть наваррский герб!
— Нет, нет, это лишнее, — заявил Шико, — успеется! Оставьте его там, где оно сейчас: ему хорошо!
— Впрочем, можешь быть покоен, — сказал король, — ты увидишь его в свое время и на своем месте.
Вторую ночь провели в Катюсе, приблизительно так же, как первую; после того как Шико дал слово, что не убежит, на него перестали обращать внимание.
Шико прогулялся по городку и дошел до передовых постов. Со всех сторон к войску короля Наваррского стекались отряды численностью в сто, полтораста, двести пятьдесят человек. В ту ночь отовсюду прибывала пехота.
“Какое счастье, что мы держим путь не в Париж, — сказал себе Шико, — туда мы явились бы со стотысячной армией”.
Наутро, в восемь часов, Генрих и его войско — тысяча пехотинцев и две тысячи конников — были в виду Кагора. Город оказался готовым к обороне. Дозорные успели поднять тревогу, и г-н де Везен тотчас принял меры предосторожности.
— А! Вот оно что! — воскликнул король, когда Морнэ сообщил ему эту новость. — Нас опередили! Досадно!
— Придется вести осаду по всем правилам, ваше величество, — сказал Морнэ, — мы ждем еще тысячи две людей; это столько, сколько нам нужно, чтобы, по крайней мере, уравновесить силы.
— Соберем совет, — сказал де Тюренн, — и начнем рыть траншеи.
Шико с растерянным видом наблюдал все эти приготовления, слушал разговоры. Задумчивое, словно озадаченное выражение лица короля Наваррского подтверждало его подозрения, что Генрих — неважный полководец, и только эта мысль придавала ему некоторую бодрость.
Генрих дал всем высказаться и, пока присутствующие поочередно выражали свое мнение, оставался нем как рыба.
Внезапно он очнулся от своего раздумья, поднял голову и повелительным голосом сказал:
— Вот что нужно сделать, господа. У нас три тысячи человек, и, по вашим словам, Морнэ, вы ждете еще две тысячи?
— Да, ваше величество.
— Всего это составит пять тысяч; при правильной осаде нам за два месяца перебьют тысячи полторы; их гибель внесет уныние в ряды уцелевших; нам придется снять осаду и отступить, а отступая, мы потеряем еще тысячу, то есть в общей сложности половину всех наших сил. Так вот, пожертвуем немедленно пятьюстами и возьмем Кагор.
— Каким образом, ваше величество? — спросил де Морнэ.
— Любезный друг, мы прямиком направимся к ближайшим воротам; на пути нам встретится ров; мы заполним его фашинами; мы потеряем человек двести убитыми и ранеными, но пробьемся к воротам.
— Что же дальше?
— Пробившись к воротам, мы взорвем их петардами и займем город. Не так уже это трудно.
Шико в ужасе глядел на Генриха.
— Да, — проворчал он, — вот уж истый гасконец — труслив и хвастлив; ты, что ли, пойдешь закладывать петарды под ворота?
В ту же минуту, словно в ответ на брюзжанье Шико, Генрих прибавил:
— Не будем терять времени понапрасну, господа! Не дадим жаркому остыть! Вперед — за мной, кто мне предан!
Шико подошел к де Морнэ, которому за весь путь не успел сказать ни слова.
— Неужели, господин граф, — шепнул он ему, — вам хочется, чтобы вас всех изрубили?
— Господин Шико, это нам нужно, чтобы как следует воодушевиться, — спокойно ответил де Морнэ.
— Но ведь могут убить короля!
— Полноте, у его величества надежная кольчуга!
— Впрочем, — сказал Шико, — я полагаю, он не так безрассуден, чтобы ринуться в гущу схватки?
Морнэ пожал плечами и повернулся к Шико спиной.
“Право слово, — подумал Шико, — он все же более приятен, когда спит, чем когда бодрствует, то есть когда храпит, чем когда говорит; Во сне он более учтив”.

XXIII
О ТОМ, КАК ВЕЛ СЕБЯ КОРОЛЬ ГЕНРИХ НАВАРРСКИЙ, КОГДА ВПЕРВЫЕ ПОШЕЛ В
БОЙ

Небольшое войско Генриха подошло к городу на расстояние двух пушечных выстрелов; затем расположились завтракать.
После завтрака офицерам и солдатам было дано два часа на отдых.
В три часа пополудни, то есть когда до сумерек осталось каких-нибудь два часа, король призвал всех командиров в свою палатку.
Генрих был бледен, а руки у него дрожали так, что, когда он жестикулировал, пальцы болтались, словно перчатки, развешанные для просушки.
— Господа, — сказал он, — мы пришли сюда, чтобы взять Кагор; раз мы для этого пришли, следовательно Кагор нужно взять; но мы должны взять Кагор силой — вы слышите? Силой! Иначе говоря, пробивая железо и дерево нашими телами.
“Недурно, — подумал суровый критик Шико, — и если бы жесты не противоречили словам, нельзя было бы требовать лучшего даже от самого Крильона”.
— Маршал де Бирон, — продолжал Генрих, — поклявшийся перевешать гугенотов всех до единого, стоит со своим войском в сорока пяти лье отсюда. По всей вероятности, господин де Везен уже послал к нему гонца. Через каких-нибудь четыре или пять дней он окажется у нас в тылу; у него десять тысяч человек; мы будем зажаты между ним и городом. Стало быть, нам необходимо взять Кагор прежде, чем он появится, и принять его так, как намерен принять нас господин де Везен, но, надеюсь, с большим успехом. В противном случае у него, по крайней мере, будут прочные католические перекладины, чтобы повесить на них гугенотов, и мы должны будем доставить ему это удовольствие. Итак — вперед, вперед, господа! Я возглавлю вас, и рубите, гром и молния! Пусть удары сыплются градом!
Вот и вся королевская речь; но по-видимому, этих немногих слов было достаточно, ибо солдаты ответили на них восторженным гулом, а командиры — неистовыми криками “Браво!”
“Краснобай! Всегда и во всем — гасконец! — сказал себе Шико. — Разрази меня гром, какое счастье для него, что говорят не руками — иначе Беарнец немилосердно заикался бы! Впрочем, сейчас увидим, каков он в деле!”
Под начальством Морнэ все небольшое войско выступило, чтобы разместиться на позициях.
В ту минуту, когда оно тронулось, король подошел к Шико и сказал ему:
— Прости меня: я тебя обманывал, говоря об охоте, волках и прочей ерунде; но я не мог поступить иначе, и ты сам был такого же мнения, ведь ты совершенно ясно сказал мне это. Король Генрих положительно не склонен передать мне владения, составляющие приданое его сестры Марго, а Марго с криком и плачем требует свой любимый город Кагор. Если хочешь спокойствия в доме, надо делать то, чего требует жена; вот почему, любезный мой Шико, я хочу попытаться взять Кагор!
— Что же она не попросила у вас луну, ваше величество, раз вы такой покладистый муж? — спросил Шико, задетый за живое королевскими шутками.
— Я постарался бы достать и луну, Шико, — ответил Беарнец. — Я так ее люблю, милую мою Марго!
— Да ладно уж! С вас вполне хватит Кагора; посмотрим, как вы с ним справитесь.
— Ага! Вот об этом-то я и хотел поговорить; послушай, дружище: сейчас — минута решающая, а главное — пренеприятная! Увы! Я весьма неохотно обнажаю шпагу, я отнюдь не храбрец, и все мое естество возмущается при каждом выстреле из аркебузы. Шико, дружище, не насмехайся чрезмерно над несчастным Беарнцем, твоим соотечественником и другом; если я струшу и ты это заметишь — не проболтайся!
— Если вы струсите — так вы сказали?
— Да.
— Значит, вы боитесь, что струсите?
— Разумеется.
— Но тогда, гром и молния! Если у вас такой характер, какого черта вы впутываетесь во все эти передряги?
— Что поделаешь! Раз это нужно!
— Господин де Везен — страшный человек!
— Мне это хорошо известно, черт возьми!
— Он никого не пощадит.
— Ты думаешь, Шико?
— О! Уж в этом-то я уверен: белые ли перед ним перья, красные ли — он все равно крикнет пушкарям: “Огонь!”
— Ты имеешь в виду мой белый султан, Шико?
— Да, ваше величество, и так как ни у кого, кроме вас, нет такого султана…
— Ну и что же?
— Я бы посоветовал вам снять его.
— Но, друг мой, я ведь надел его, чтобы меня узнавали, а если я его сниму…
— Что тогда?
— Тогда, Шико, моя цель не будет достигнута.
— Значит, вы, презрев мой совет, не снимете его?
— Да, несмотря ни на что, я его не сниму.
Произнося эти слова, выражавшие непоколебимую решимость, Генрих дрожал еще сильнее, чем когда говорил речь командирам.
— Послушайте, ваше величество, — сказал Шико, совершенно сбитый с толку несоответствием между словами короля и его поведением, — время еще не ушло! Не действуйте безрассудно, вы не можете сесть на коня в таком состоянии!
— Стало быть, я очень бледен, Шико? — спросил Генрих.
— Бледны как смерть.
— Отлично! — воскликнул король.
— Как отлично?
— Да уж я-то знаю!
В эту минуту прогремел пушечный выстрел, сопровождаемый неистовой пальбой из мушкетов; так г-н де Везен ответил на требование сдать крепость, которое ему предъявил Дюплеси-Морнэ.
— Ну как? — спросил Шико. — Что вы скажете об этой музыке?
— Скажу, что она чертовски леденит мне кровь, — ответил Генрих. — Эй! Коня мне! Коня! — крикнул он срывающимся голосом.
Шико смотрел на Генриха и слушал его, ничего не понимая в странном явлении, происходившем у него на глазах.
Генрих хотел сесть в седло, но это ему удалось не сразу.
— Эй, Шико, — сказал Беарнец, — садись и ты на коня; ты ведь тоже не военный человек, верно?
— Верно, ваше величество.
— Ну вот! Едем, Шико, давай бояться вместе! Едем туда, где бой, дружище! Эй, хорошего коня господину Шико!
Шико пожал плечами и, глазом не моргнув, сел на прекрасную испанскую лошадь, которую ему подвели, как только король отдал приказание. Генрих пустил своего коня в галоп; Шико поскакал за ним следом. Доехав до передовой линии своего небольшого войска, Генрих поднял забрало.
— Развернуть знамя! Новое знамя! — крикнул он с дрожью в голосе.
Сбросили чехол, и новое знамя с двумя гербами — Наварры и Бурбонов — величественно взвилось в воздух; оно было белое: с одной стороны на лазоревом поле красовались золотые цепи, с другой — золотые лилии с геральдической перевязью в форме сердца.
“Боюсь, — подумал Шико, — что боевое крещение этого знамени будет весьма печальным”.
В ту же минуту, словно отвечая на его мысль, крепостные пушки дали залп, который вывел из строя целый ряд пехотинцев в десяти шагах от короля.
— Гром и молния! — воскликнул Генрих. — Ты видишь, Шико? Похоже, это не шуточное дело! — Его зубы отбивали дробь.
“Ему сейчас станет дурно”, — подумал Шико.
— А! — пробормотал Генрих. — А! Ты боишься, проклятое тело, ты трясешься, ты дрожишь, пусть это будет не зря!
И, яростно пришпорив своего белого скакуна, он обогнал конницу, пехоту, артиллерию и очутился в ста шагах от крепости, весь багровый от вспышек пламени, которые сопровождали оглушительную пальбу крепостных батарей и, словно лучи закатного солнца, отражались в его латах.
Он придерживал коня и минут десять сидел на нем неподвижно, обратясь лицом к городским воротам и раз за разом восклицая:
— Подать фашины! Гром и молния! Фашины!
Морнэ с поднятым забралом, со шпагой в руке присоединился к нему.
Шико, как и Морнэ, надел латы; но он не вынул шпаги из ножен.
За ними вслед, воодушевляясь их примером, мчались юные дворяне-гугеноты; они кричали и вопили: “Да здравствует Наварра!”
Во главе этого отряда ехал виконт де Тюренн; через шею его лошади была перекинута фашина.
Каждый из всадников подъезжал и бросал свою фашину: в мгновение ока ров под подъемным мостом был заполнен.
Тогда вперед ринулись артиллеристы; теряя по тридцать человек из сорока, они все же ухитрились заложить петарды под ворота.
Картечь и пули огненным смерчем бушевали вокруг Генриха и в один миг скосили у него на глазах два десятка людей.
С криком: “Вперед! Вперед!” — он направил своего коня в самую середину артиллерийского отряда.
Он очутился на краю рва в ту минуту, когда взорвалась первая петарда.
Ворота раскололись в двух местах.
Артиллеристы зажгли вторую петарду.
Образовалась еще одна брешь; но тотчас во все три бреши просунулось десятка два аркебуз, и пули градом посыпались на солдат и офицеров.
Люди падали вокруг короля, как срезанные колосья.
— Сир, — повторил Шико, нимало не думая о себе. — Бога ради, уйдите отсюда!
Морнэ не говорил ни слова, но он гордился своим учеником и время от времени пытался заслонить его собою; но всякий раз Генрих судорожным движением руки отстранял его.
Вдруг Генрих почувствовал, что на лбу у него выступила испарина, а глаза застлал туман.
— А! Треклятое естество! — вскричал он. — Нет, никто не сможет сказать, что ты победило меня!
Соскочив с коня, он крикнул:
— Секиру! Живо — секиру! — ^ и принялся мощной рукой сшибать стволы аркебуз, обломки дубовых досок и бронзовые гвозди.
Наконец рухнула перекладина, за ней — створка ворот, затем кусок стены, и человек сто ворвались в пролом, дружно крича:
— Наварра! Наварра! Кагор наш! Да здравствует Наварра!
Шико ни на минуту не расставался с королем: он был рядом с ним, когда тот одним из первых ступил под свод ворот, и видел, как при каждом залпе Генрих вздрагивал и низко опускал голову.
— Гром и молния! — в бешенстве воскликнул Генрих. — Видал ли ты когда-нибудь, Шико, такую трусость?
— Нет, ваше величество, — ответил тот, — я никогда не видал такого труса, как вы: это нечто ужасающее!
В эту минуту солдаты г-на де Везена попытались отбить у Генриха и его передового отряда занятые ими городские ворота и окрестные дома.
Генрих встретил их со шпагой в руке.
Но осажденные оказались сильнее; им удалось отбросить Генриха и его солдат за крепостной ров.
— Гром и молния! — воскликнул король. — Кажется, мое знамя отступает! Раз так, я понесу его сам!
Сделав над собой героическое усилие, он вырвал знамя из рук знаменосца, высоко поднял его и, наполовину скрытый его развевающимися складками, первым снова ворвался в крепость, приговаривая:
— Ну-ка, бойся! Ну-ка, дрожи теперь, трус!
Вокруг свистели пули; они звонко ударялись, расплющиваясь о латы Генриха, глухо шлепали, пробивая знамя.
Тюренн, Морнэ и множество других вслед за королем ринулись в открытые ворота.
Пушкам уже пришлось замолчать; сейчас нужно было сражаться лицом к лицу, врукопашную.
Перекрывая своим властным голосом грохот оружия, трескотню выстрелов, лязг железа, де Везен кричал: “Баррикадируйте улицы! Копайте рвы! Укрепляйте дома!”
— О! — воскликнул де Тюренн, находившийся неподалеку. — Да ведь город взят, бедный мой Везен!
И как бы в подкрепление своих слов он выстрелом из пистолета ранил де Везена в руку.
— Ошибаешься, Тюренн, ошибаешься, — ответил де Везен, — нужно двадцать штурмов, чтобы взять Кагор! Вы штурмовали один раз — стало быть, вам потребуется еще девятнадцать!
Господин де Везен защищался пять дней и пять ночей, стойко обороняя каждую улицу, каждый дом.
К великому счастью для восходящей звезды Генриха Наваррского, де Везен, чрезмерно полагаясь на крепкие стены и гарнизон Кагора, не счел нужным известить г-на де Бирона.
Пять дней и пять ночей кряду Генрих командовал как полководец и дрался как солдат; пять дней и пять ночей он спал, подложив под голову камень, и просыпался с секирой в руках.
Каждый день его отряды занимали какую-нибудь улицу, площадь, перекресток; каждую ночь гарнизон Кагора пытался отбить то, что было занято днем.
Наконец в ночь с четвертого на пятый день боев враг, вконец измученный, казалось, вынужден был дать протестанской армии некоторую передышку. Воспользовавшись этим, Генрих, в свою очередь, атаковал кагорцев и взял приступом последнее сильное укрепление, потеряв при этом семьсот человек. Почти все толковые командиры получили ранения; де Тюренну пуля угодила в плечо; Морнэ едва не был убит камнем, брошенным ему в голову.
Один лишь король остался невредим; обуревавший его вначале страх, который он так геройски преодолел, сменился лихорадочным возбуждением, почти безрассудной отвагой: все крепления его лат лопнули, одни — от натуги, ибо он рубил сплеча; другие — под ударами врагов; сам он разил так мощно, что никогда не наносил противнику ран, а всегда убивал его.
Когда последнее укрепление пало, король в сопровождении неизменного Шико въехал во внутренний двор крепости; мрачный, молчаливый, Шико уже пять дней подряд с отчаянием наблюдал, как рядом с ним возникает грозный призрак новой монархии, которой суждено будет задушить монархию Валуа.
— Ну, как? Что ты обо всем этом думаешь? — спросил король, приподнимая забрало и глядя на Шико так проницательно, словно он читал в душе злополучного посла.
— Ваше величество, — с грустью промолвил Шико, — я думаю, что вы настоящий король!
— А я, сир, — воскликнул де Морнэ, — я скажу, что вы человек неосторожный! Как! Сбросить рукавицы и поднять забрало, когда вас обстреливают со всех сторон! Глядите-ка, еще пуля!
Действительно, мимо них просвистела пуля и перешибла перо на шлеме Генриха. В ту же минуту, как бы в подтверждение слов г-на де Морнэ, короля окружил десяток стрелков из личного отряда губернатора.
Господин де Везен держал их в засаде; они стреляли низко и метко.
Лошадь короля была убита под ним, лошади г-на де Морнэ пуля перешибла ногу.
Король упал; вокруг него засверкал десяток клинков.
Один только Шико держался на ногах; он мгновенно соскочил с коня, загородил собой Генриха и принялся вращать шпагой с такой скоростью, что стрелки, стоявшие ближе других, попятились.
Затем он помог встать королю, запутавшемуся в сбруе, подвел к нему своего коня и сказал:
— Ваше величество, вы засвидетельствуете королю Французскому, что если я и обнажил шпагу против его людей, то все же никого не тронул.
Генрих обнял Шико и со слезами на глазах поцеловал.
— Гром и молния! — воскликнул он. — Ты будешь моим, Шико; будешь жить со мной и умрешь со мной, сынок, согласен? Служить у меня хорошо, у меня доброе сердце!
— Ваше величество, — ответил Шико, — в этом мире я могу служить только одному человеку — моему королю. Увы! Сияние, которым он окружен, меркнет, но я, который отказался разделить с ним благополучие, буду верен ему в несчастье. Дайте же мне служить моему королю и любить моего короля, пока он жив; скоро я один-единственный останусь возле него; так не пытайтесь отнять у него его последнего слугу!
— Шико, — проговорил Генрих, — я запомню ваше обещание — слышите? Вы мне дороги, вы для меня неприкосновенны, и после Генриха Французского лучшим вашим другом будет Генрих Наваррский.
— Да, ваше величество, — бесхитростно сказал Шико, почтительно целуя руку королю.
— Теперь вы видите, друг мой, — продолжал король, — что Кагор наш; господин де Везен готов потерять здесь весь свой гарнизон; что до меня — я скорее дам перебить все свое войско, нежели отступлю.
Угроза оказалась излишней, Генриху не пришлось продолжать борьбу. Под предводительством де Тюренна его войска окружили гарнизон; г-н де Везен был захвачен.
Город сдался.
Взяв Шико за руку, Генрих привел его в обгоревший, изрешеченный пулями дом, где находилась его главная квартира, и там продиктовал г-ну де Морнэ письмо, которое Шико должен был отвезти королю Французскому.
Письмо было написано на плохом латинском языке и заканчивалось словами: “Quod mihi dixisti, profuit multum. Cognosco meos devotos. Nosce tuos. Chicotus cetera expediet” — что приблизительно значило: “To, что вы мне сообщили, было весьма полезно для меня. Я знаю тех, кто мне предан, познай своих. Шико передаст тебе остальное”.
— А теперь, друг мой Шико, — сказал Генрих, — поцелуйте меня, только смотрите не запачкайтесь, ведь я — да простит меня Бог! — весь в крови, словно мясник! Я бы охотно предложил вам кусок этой крупной дичи, если бы знал, что вы соблаговолите его принять; но я вижу по вашим глазам, что вы откажетесь. Все же вот мое кольцо; возьмите его, я так хочу; а затем прощайте, Шико, больше я вас не задерживаю; возвращайтесь поскорее во Францию; ваши рассказы о том, что вы видели, будут иметь успех при дворе.
Шико согласился принять подарок и уехал. Ему потребовалось трое суток, чтобы убедить себя, что все это не было сном и что он, проснувшись, не увидит сейчас окон своего парижского дома, перед которыми г-н де Жуаез устраивает серенады.

XXIV
О ТОМ, ЧТО ПРОИСХОДИЛО В ЛУВРЕ ПРИБЛИЗИТЕЛЬНО В ТО ВРЕМЯ, КОГДА ШИКО ВСТУПАЛ В НЕРАК

Настоятельная необходимость следовать за нашим другом Шико вплоть до завершения его миссии надолго отвлекла нас от Лувра, за что мы чистосердечно просим читателя нас извинить.
Было бы, однако, несправедливо еще дольше оставлять без внимания события, последовавшие за Венсенским заговором, и действия лица, против которого он был направлен.
Король, проявивший такое мужество в опасную минуту, ощутил затем то запоздалое волнение, которое нередко обуревает самые стойкие сердца, после того как опасность миновала. По этой причине он, возвращаясь в Лувр, не проронил ни слова; молился он в ту ночь несколько дольше обычного и, весь отдавшись беседе с Богом, в своем великом рвении забыл поблагодарить бдительных командиров и преданную стражу, помогавших ему избежать гибели.
Затем он лег в постель, удивив своих камердинеров быстротой, с которой он на этот раз совершил свой сложный туалет; казалось, он спешил заснуть, чтобы наутро голова у него была свежая и ясная.
Поэтому д’Эпернон, дольше всех остававшийся в королевской спальне, упорно надеясь на изъявление благодарности, которого так и не дождался, удалился оттуда в прескверном расположении духа.
Увидев, что д’Эпернон прошел мимо него в полном молчании, Луаньяк, стоявший у бархатной портьеры, круто повернулся к Сорока пяти и сказал им:
— Господа, вы больше не нужны королю, идите спать.
В два часа пополуночи в Лувре все спали. Тайна была строжайше соблюдена, ничто никому не стало известно. Почтенные парижские горожане мирно почитывали, не подозревая, что в ту ночь королевский престол чуть было не перешел к новой династии.
Господин д’Эпернон тотчас велел снять с себя сапоги и, вместо того чтобы по давнему своему обыкновению разъезжать по городу с тремя десятками всадников, последовал примеру своего августейшего повелителя и лег спать, не сказав никому ни слова.
Один только Луаньк, которого, так же как justum et tenacem Горация, даже крушение мира не могло бы отвратить . от исполнения своих обязанностей, — один только Луаньяк обошел все караулы швейцарцев и французской стражи, несших службу добросовестно, но без особого рвения.
В ту ночь три незначительных нарушения дисциплины были наказаны так, как обычно карались тяжкие преступления.
На другое утро Генрих, пробуждения которого нетерпеливо дожидалось столько людей, жаждавших поскорее узнать, на что они могут надеяться, выпил в постели четыре чашки крепчайшего бульона вместо двух и велел передать статс-секретарям де Вилькье и д’О, чтобы они явились к нему, в его опочивальню, для составления нового эдикта, касающегося государственных финансов.
Королеву предупредили, что она будет обедать одна, а в ответ на выраженное ею через одного из придворных беспокойство о здоровье его величества король соизволил передать, что вечером он будет принимать вельможных дам и ужинать у себя в кабинете.
Тот же ответ был передан придворному королевы-матери, которая хотя и жила последние два года весьма уединенно в своем Суассонском дворце, однако каждый день через посланцев осведомлялась о здоровье сына.
Оба государственных секретаря тревожно переглядывались. В это утро король был настолько рассеян, что даже чудовищные поборы, которые они намеревались установить, не вызывали у его величества радости.
А ведь рассеянность короля всегда особенно тревожит государственных секретарей!
Зато Генрих все время играл с мастером Ловом и всякий раз, когда собачка сжимала острыми зубами его изнеженные пальцы, приговаривал:
— Ах ты бунтовщик, ты тоже хочешь меня укусить? Ах ты подлая собачонка, ты тоже покушаешься на своего короля? Да что это — сегодня все решительно в заговоре!
Затем Генрих, притворяясь, что для этого нужны такие же усилия, какие потребовались Геркулесу, сыну Алкмены, для укрощения Немейского льва, укрощал мнимое чудовище, которое все-то и было величиной с кулак, с неописуемым удовольствием повторяя ему:
— А! Ты побежден, мастер Лов, побежден, гнусный лигист мастер Лов, побежден! Побежден! Побежден!
Это было все, что смогли уловить господа де Вилькье и д’О, два великих дипломата, уверенных, что ни одна тайна человеческая не может быть сокрыта от них. За исключением этих речей, обращенных к мастеру Лову, Генрих все время хранил молчание.
Ему нужно было подписывать бумаги — он их подписывал; нужно было слушать — он слушал, закрыв глаза так естественно, что невозможно было определить, спит он или слушает.
Наконец пробило три часа пополудни.
Король потребовал к себе г-на д’Эпернона.
Ему ответили, что герцог производит смотр легкой коннице.
Он велел позвать Луаньяка.
Ему ответили, что Луаньяк занят отбором лимузенских лошадей.
Полагали, что король будет раздосадован тем, что двое подвластных ему людей не подчинились его воле, — отнюдь нет; вопреки ожиданию, он с самым беспечным видом принялся насвистывать охотничью песенку — развлечение, которому он предавался только тогда, когда был вполне доволен собой.
Было ясно, что упорное желание молчать, которое король обнаруживал с самого утра, сменилось все возраставшей потребностью говорить. Эта потребность стала неодолимой; но так как возле короля никого не оказалось, то ему пришлось беседовать с самим собой.
Он спросил себе полдник и приказал, чтобы во время еды ему читали вслух назидательную книгу; вдруг он прервал чтение вопросом:
— “Жизнь Суллы” написал Плутарх, не так ли?
Чтец читал книгу религиозного содержания; когда его прервали вопросом чисто мирского свойства, он с удивлением воззрился на короля.
Тот повторил свой вопрос.
— Да, ваше величество, — ответил чтец.
— Помните ли вы то место, где историк рассказывает, как Сулла избежал смерти?
Чтец смутился:
— Не очень хорошо помню, сир, я давно не перечитывал Плутарха.
В эту минуту доложили о его преосвященстве кардинале де Жуаезе.
— А, вот кстати, — воскликнул король, — явился ученый человек, наш друг; уж он-то ответит нам без запинки!
— Ваше величество, — сказал кардинал, — неужели мне посчастливилось явиться кстати? Это такая редкость в нашем свете!
— Право слово, очень кстати; вы слышали мой вопрос?
— Если не ошибаюсь, ваше величество, вы изволили спросить, каким образом и при каких обстоятельствах диктатор Сулла спасся от смерти?
— Совершенно верно. Вы можете ответить на этот вопрос, кардинал?
— Нет ничего легче, ваше величество.
— Тем лучше!
— Ваше величество, Сулле, погубившему такое множество людей, опасность лишиться жизни угрожала только в сражениях. Ваше величество, по всей вероятности, имели в виду какое-нибудь из них?
— Да, и я теперь припоминаю — в одном из этих сражений он был на волосок от смерти. Прошу вас, кардинал, раскройте Плутарха — он, наверно, лежит здесь, в переводе славного Амьо, и прочтите мне то место, где повествуется о том, как благодаря быстроте своего белого коня римлянин спасся от вражеских дротиков.
— Сир, совершенно излишне раскрывать Плутарха; это событие произошло во время битвы, которую он дал Самниту Телезирию и Луканцу Лампонию.
— При вашей учености, любезный кардинал, вы, конечно, должны это знать лучше, чем кто-либо!
— Право, вы слишком добры ко мне, — с поклоном ответил кардинал.
— Теперь, — спросил король после недолгого молчания, — объясните мне, почему враги никогда не покушались на римского льва, столь жестокого?
— Ваше величество, — молвил кардинал, — я отвечу вам словами того же Плутарха.
— Отвечайте, Жуаез, отвечайте!
— Карбон, заклятый враг Суллы, зачастую говорил: “Мне приходится одновременно бороться со львом и с лисицей, живущими в сердце Суллы; но лисица доставляет мне больше хлопот”.
— Вот оно что! — задумчиво протянул Генрих. — Лисица!
— Так говорит Плутарх.
— И он прав, кардинал, — заявил король, — он прав. Кстати, уж если речь зашла о битвах, имеете ли вы какие-нибудь вести о вашем брате?
— О котором из них? Вашему величеству ведь известно, что у меня их четверо!
— Разумеется, о герцоге д’Арке, моем друге.
— Нет еще, ваше величество.
— Только бы герцог Анжуйский, до сих пор так хорошо умевший изображать лисицу, сумел теперь хоть немного быть львом!
Кардинал ничего не ответил, ибо на сей раз Плутарх ничем не мог ему помочь: многоопытный царедворец опасался, как бы его ответ, если он скажет что-нибудь приятное о герцоге Анжуйском, не был неприятен королю.
Убедившись, что кардинал намерен отмолчаться, Генрих снова занялся мастером Ловом; затем, сделав кардиналу знак остаться, он встал, облекся в роскошную одежду и прошел в свой кабинет, где его ждал двор.
При дворе, где люди обладают таким же тонким чутьем, как горцы, особенно остро ощущается приближение и окончание бурь; никто еще ничего не разгласил, никто еще не видел короля — и, однако, у всех настроение соответствовало обстоятельствам.
Обе королевы были, по-видимому, сильно встревожены.
Екатерина, бледная и взволнованная, раскланивалась на все стороны, говорила отрывисто и немногословно.
Луиза де Водемон ни на кого не смотрела и никого не слушала.
Временами можно было подумать, что несчастная молодая женщина лишается рассудка.
Вошел король.
Взгляд у него был живой, на щеках играл нежный румянец; выражение его лица, казалось, говорило о хорошем расположении духа, и на хмурые лица, дожидавшиеся королевского выхода, это обстоятельство подействовало так, как луч осеннего солнца — на купу деревьев, листва которых уже пожелтела.
В одно мгновенье все стало золотистым, багряным, все засияло.
Генрих поцеловал руку сначала матери, затем жене так галантно, будто все еще был герцогом Анжуйским. Он наговорил множество комплиментов дамам, уже отвыкшим от таких изъявлений любезности с его стороны, и даже простер эту любезность до того, что угостил их конфетами.
— О вашем здоровье тревожились, сын мой, — сказала Екатерина, пытливо глядя на короля, словно желая увериться, что этот румянец не поддельный, что эта веселость не маска.
— И совершенно напрасно, — ответил король, — я никогда еще не чувствовал себя так хорошо.
Эти слова сопровождались улыбкой, которая тотчас передалась всем.
— И какому благодетельному влиянию, сын мой, — Екатерина с трудом скрывала свое беспокойство, — вы приписываете это улучшение вашего здоровья?
— Тому, что я много смеялся, мадам, — ответил король.
Все переглянулись с таким неподдельным изумлением, словно король сказал какую-то нелепость.
— Много смеялись! Вы способны много смеяться, сын мой? — спросила Екатерина со свойственной ей суровостью. — Значит, вы счастливый человек!
— Так оно и есть.
— И какой же у вас нашелся повод для столь бурной веселости?
— Нужно вам сказать, матушка, что вчера вечером я ездил в Венсенский лес.
— Я об этом знала.
— А, вы знали?
— Да, сын мой; все, что относится к вам, важно для меня; и для вас ведь это не новость!
— Разумеется, нет; я поехал в Венсенский лес, на обратном пути дозорные обратили мое внимание на неприятельское войско, мушкеты которого блестели на дороге.
— Неприятельское войско на дороге в Венсен?
— Да, матушка.
— И где же?
— Против рыбного пруда монастыря св. Иакова, возле дома нашей милой кузины.
— Возле дома госпожи де Монпансье! — воскликнула Луиза де Водемон.
— Совершенно верно, мадам, возле Бель-Эба; я храбро подошел к неприятелю вплотную, чтобы дать сражение, и увидел…
— О Боже! Продолжайте, сир, — с непритворным испугом воскликнула молодая королева.
— О! Успокойтесь, мадам!
Екатерина выжидала в мучительном напряжении, но ни единым словом, ни единым жестом не выдавала своих чувств.
— Я увидел, — продолжал король, — целый монастырь, множество благочестивых монахов, которые с воинственными возгласами отдавали честь мушкетами!
Кардинал де Жуаез рассмеялся; весь двор тотчас с превеликим усердием последовал его примеру.
— О! — воскликнул король. — Смейтесь, смейтесь; вы правы, ведь об этом долго будут говорить: у меня во Франции десять тысяч монахов, из которых я, в случае надобности, сделаю десять тысяч мушкетеров; тогда я создам должность великого магистра мушкетеров-постриженцев его христианнейшего величества и пожалую этим званием вас, кардинал.
— Я согласен, ваше величество; для меня всякая служба хороша, если только она угодна вашему величеству.
Во время беседы короля с кардиналом дамы, соблюдая этикет того времени, встали и одна за другой, поклонившись королю, вышли. Королева со своими фрейлинами последовала за ними.
В кабинете осталась только королева-мать; за необычной веселостью короля чувствовалась какая-то тайна, которую она решила выведать.
— Кстати, кардинал, — неожиданно сказал Генрих прелату, который, видя, что королева-мать не уходит, и догадываясь, что она намерена беседовать с сыном наедине, хотел было откланяться, — что поделывает ваш братец дю Бушаж?
— Право, не знаю, ваше величество.
— Как же так не знаете?
— Не знаю, ваше величество; я его очень редко вижу или, вернее, совсем не вижу, — ответил кардинал.
Из глубины кабинета донесся тихий печальный голос:
— Я здесь, ваше величество.
— А, это он! — воскликнул Генрих. — Подите сюда, граф, подите сюда!
Молодой человек тотчас повиновался.
— Боже правый! — воскликнул король, в изумлении глядя на него. — Честное слово дворянина, это движется не человек, а призрак!
— Ваше величество, он много работает, — пролепетал кардинал, тоже поражаясь той перемене, которая за одну неделю произошла в лице и осанке его брата.
Действительно, дю Бушаж был бледен, как воск, а его тело, едва обозначавшееся под шелком и вышивками, и впрямь казалось нематериальным и призрачным.
— Подойдите поближе, молодой человек, — приказал король, — подойдите поближе! Благодарю вас, кардинал, за цитату, приведенную вами из Плутарха; обещаю вам, что в подобных случаях всегда буду прибегать к вашей помощи.
Кардинал понял, что король хочет остаться наедине с его братом, и бесшумно удалился.
Король украдкой проводил его глазами, а затем остановил взгляд на матери, по-прежнему сидевшей неподвижно.
Теперь в кабинете не было никого, кроме королевы-матери, д’Эпернона, рассыпавшегося перед ней в любезностях, и дю Бушажа.
У двери стоял Луаньяк, полусолдат-полупридворный, всецело занятый своей службой.
Король сел, знаком велел дю Бушажу приблизиться и спросил его:
— Граф, почему вы прячетесь за дамами? Неужели вы не знаете, что мне приятно видеть вас?
— Эти милостивые слова — великая честь для меня, ваше величество, — сказал молодой человек, отвешивая поклон.
— Если так, почему же, граф, я теперь никогда не вижу вас в Лувре? Я на это жаловался вашему брату кардиналу, еще более ученому, чем я полагал.
— Если вы, ваше величество, не видите меня, — сказал Анри дю Бушаж, — то лишь потому, что вы никогда не изволите хотя бы мельком бросить взгляд в уголок этого покоя, где я всегда нахожусь в положенный час при вечернем выходе вашего величества. Я также неизменно присутствую при утреннем вашем выходе и почтительно кланяюсь вам, когда вы проходите в свои покои по окончании Совета. Я никогда не уклонялся от выполнения своего долга и никогда не уклонюсь, пока буду держаться на ногах, ибо для меня это священный долг!
— Ив этом причина твоей печали? — дружелюбно спросил Генрих.
— Ах! Неужели, ваше величество, вы могли подумать…
— Нет-нет, твой брат и ты — вы меня любите.
— Ваше величество!
— И я вас тоже люблю. К слову сказать, ты знаешь, что бедняга Анн прислал мне письмо из Дьеппа?
— Я этого не знал.
— Однако тебе было известно, что он очень огорчился, когда ему пришлось уехать.
— Он признался мне, что покидает Париж с превеликим сожалением.
— Да, но знаешь, что он сказал мне? Что есть человек, который гораздо больше сожалел бы о Париже, и что, будь такой приказ дан тебе, ты бы умер.
— Возможно.
— Он мне сказал еще больше — ведь он много чего говорит, твой брат, конечно, когда он не дуется, — он мне сказал, что, если бы этот вопрос возник перед тобой, ты бы ослушался меня. Так ли это?
— Ваше величество, вы были правы, сочтя мою смерть более вероятной, нежели мое ослушание.
— Ну, а если бы, получив приказ уехать, ты все же не умер бы с горя?
— Ваше величество, ослушаться вас было бы для меня страшнее смерти; но все же, — прибавил молодой человек и, как бы желая скрыть свое смущение, опустил голову, — но все же я ослушался бы.
Король скрестил руки и внимательно посмотрел на дю Бушажа:
— Вот оно что! Да ты, бедный мой граф, видно, слегка повредился в уме?
Молодой человек печально улыбнулся:
— Ах, ваше величество! Тяжко повредился; напрасно вы так осторожно выражаетесь.
— Значит, дело серьезное, друг мой?
Дю Бушаж подавил тяжкий вздох.
— Расскажи мне, что случилось, хорошо?
Героическим усилием воли молодой человек заставил себя улыбнуться:
— Такому великому королю, как вы, сир, не пристало выслушивать подобные признания.
— Что ты, что ты, Анри, — возразил король, — говори, рассказывай, этим ты развлечешь меня.
— Ваше величество, — с достоинством ответил молодой человек, — вы ошибаетесь; должен сказать, в моей печали нет ничего, что могло бы развлечь благородное сердце.
— Полно, полно, не сердись, дю Бушаж, — сказал король, взяв его за руку, — ты ведь знаешь, что твой король также испытал терзания несчастливой любви.
— Я это знаю, ваше величество. В прошлом…
— Поэтому я сочувствую твоим страданиям.
— Это чрезмерная доброта со стороны государя.
— Отнюдь нет! Послушай: когда я страдал так, как ты сейчас, я ниоткуда не мог получить помощи, потому что надо мной не было никого, кроме Господа Бога; а тебе, дитя мое, я могу оказать помощь.
— Ваше величество!
— Стало быть, дитя мое, — продолжал Генрих с тихой печалью в голосе, — надейся увидеть конец твоих мучений!
Молодой человек с сомнением покачал головой.
— Дю Бушаж, — продолжал Генрих, — ты будешь счастлив, или я перестану именоваться королем Французским.
— Счастлив? Я-то? Увы, ваше величество, это невозможно, — ответил молодой человек с улыбкой, исполненной неизъяснимой горечи.
— Почему же?
— Потому что мое счастье не от мира сего.
— Анри, — настойчиво продолжал король, — уезжая, ваш брат препоручил вас мне как другу. Уж если вы не спрашиваете совета ни у вашего мудрого отца, ни у вашего просвещенного брата кардинала, я хочу быть для вас старшим братом. Не упрямьтесь, доверьтесь мне, поведайте мне все. Уверяю вас, дю Бушаж, мое могущество и мое расположение к вам найдут средство против всего, кроме смерти.
— Ваше величество, — воскликнул молодой человек, бросаясь к ногам короля, — не подавляйте меня изъявлением доброты, на которую я не могу должным образом ответить. Моему горю нельзя помочь, ибо в нем единственная моя отрада.
— Дю Бушаж, вы безумец, и, помяните мое слово, вы погубите себя своими несбыточными мечтаниями.
— Я это знаю, сир, — спокойно ответил молодой человек.
— Так скажите же наконец, — воскликнул король с некоторым раздражением, — чего вы хотите? Жениться или приобрести некое влияние?
— Ваше величество, я хочу снискать любовь; как вы понимаете, никто не в силах помочь мне удостоиться этого счастья; я должен завоевать его сам, сам всего достичь для себя.
— Так почему же ты отчаиваешься?
— Потому что я чувствую, ваше величество, что никогда его не завоюю.
— Попытайся, сын мой, попытайся; ты богат, ты молод — какая женщина способна устоять против тройного очарования красоты, любви и молодости? Таких нет, дю Бушаж, их не существует!
— Сколько людей на моем месте благословляли бы вас, сир, за вашу несказанную снисходительность, за милость, которую вы мне оказываете и которая меня подавляет! Быть обласканнным таким королем, как ваше величество, — это ведь почти то же, что быть любимым самим Богом.
— Стало быть, ты согласен? Вот и отлично, не говори мне ничего, если хочешь соблюсти свою тайну: я велю добыть сведения, предпринять некоторые шаги. Ты знаешь, что я сделал для твоего брата? Для тебя я сделаю то же самое: расход в сто тысяч экю меня не смущает.
Дю Бушаж схватил руку короля и прижал ее к своим губам.
— Ваше величество, — воскликнул он, — потребуйте, когда только вам будет угодно, мою кровь — и я пролью ее всю, до последней капли, в доказательство того, сколь я признателен вам за прокровительство, от которого отказываюсь.
Генрих III с досадой отвернулся.
— Поистине, — воскликнул он, — эти Жуаезы еще более упрямы, чем Валуа! Вот этот заставит меня изо дня в день созерцать его кислую мину и синие круги под глазами — куда как приятно будет! Мой двор и без того изобилует радостными лицами!
— О сир! Пусть это вас не заботит, — вскричал Жуаез, — лихорадка, пожирающая меня, веселым румянцем разольется по моим щекам, и, видя мою улыбку, все будут убеждены, что я счастливейший из смертных.
— Да, но я, жалкий ты упрямец! Я-то буду знать, что дело обстоит как раз наоборот, и это будет сильно меня огорчать.
— Ваше величество позволит мне удалиться? — спросил дю Бушаж.
— Да, дитя мое, ступай и постарайся быть мужчиной.
Молодой человек поцеловал руку королю, отвесил почтительнейший поклон королеве-матери, горделиво прошел мимо д’Эпернона, который ему не поклонился, и вышел.
Как только он переступил порог, король вскричал:
— Закройте двери, Намбю!
Придворный, которому было дано это приказание, тотчас громогласно объявил в прихожей, что король никого больше не примет.
Затем Генрих подошел к д’Эпернону, хлопнул его по плечу и сказал:
— Ла Валет, сегодня вечером ты прикажешь раздать твоим Сорока пяти деньги, которые тебе вручат для них, и отпустишь их на целые сутки. Я хочу, чтобы они повеселились вволю. Клянусь мессой, они ведь спасли меня, негодники, спасли, как Суллу — его белый конь!
— Спасли вас? — удивленно переспросила Екатерина.
— Да, матушка.
— Спасли от чего?
— А вот спросите д’Эпернона!
— Я спрашиваю вас — мне кажется, это еще лучше?
— Так вот, мадам, дражайшая наша кузина, сестра вашего доброго друга господина де Гиза, — о! не возражайте, — разумеется, он ваш добрый друг…
Екатерина улыбнулась, как улыбается женщина, говоря себе: “Он этого никогда не поймет”.
Король заметил эту улыбку, поджал губы и, продолжая начатую фразу, сказал:
— Сестра вашего доброго друга де Гиза вчера устроила против меня засаду.
— Засаду?
— Да, мадам, вчера меня намеревались схватить — быть может, лишить жизни…
— И вы вините в этом де Гиза? — воскликнула Екатерина.
— Вы этому не верите?
— Признаться, не верю, — сказала Екатерина.
— Д’Эпернон, друг мой, ради Бога, расскажите ее величеству королеве-матери эту историю со всеми подробностями. Если я начну рассказывать сам и ее величество вздумает подымать плечи так, как она подымает их сейчас, я рассержусь, а, право слово, здоровье у меня неважное, его надо беречь.
Обратясь к Екатерине, он прибавил:
— Прощайте, матушка, прощайте; любите господина де Гиза так нежно, как будет вам угодно; в свое время я уже велел четвертовать де Сальседа — вы это помните?
— Разумеется!
— Так вот! Пусть господа де Гизы берут пример с вас — пусть и они этого не забывают!
С этими словами король поднял плечи еще выше, нежели перед тем его мать, и направился в свои покои в сопровождении мастера Лова, которому пришлось бежать вприпрыжку, чтобы поспеть за ним.

XXV
БЕЛОЕ ПЕРО И КРАСНОЕ ПЕРО

После того как мы вернулись к людям, от которых временно отвлеклись, вернемся к их делам.
Было восемь часов вечера; дом Робера Брике, пустой, печальный, темным треугольником вырисовывался на покрытом мелкими облачками небе, явно предвещавшем ночь скорее дождливую, чем лунную.
Этот унылый дом, всем своим видом наводивший на мысль, что его душа рассталась с ним, был под стать высившемуся против него таинственному дому, о котором мы уже говорили читателю. Философы, утверждающие, что у неодушевленных предметов есть своя жизнь, свой язык, свои чувства, сказали бы про эти два дома, что они зевают, уставясь друг на друга.
Неподалеку от того места было очень шумно: металлический звон сливался с гулом голосов, с каким-то страшным клокотаньем и шипеньем, с резкими выкриками и пронзительным визгом — словно корибанты в одной из пещер совершали служения своей доброй богине.
13 1516
По всей вероятности, именно этот содом привлекал к себе внимание прохаживавшегося по улице молодого человека в высокой фиолетовой шапочке с красным пером и в сером плаще; красавец кавалер часто останавливался на несколько минут перед домом, откуда исходил весь этот шум, после этого, опустив голову, с задумчивым видом возвращался к дому Робера Брике.
Из чего же слагалась эта какофония?
Металлический звон издавали передвигаемые на плите кастрюли; клокотали котлы с варевом, кипевшим на раскаленных угольях; шипело жаркое, насаженное на вертела, которые приводились в движение собаками, кричал Фурнишон, хозяин гостиницы “Меч гордого рыцаря”, хлопотавший у раскаленных плит, а визжала его жена, надзиравшая за служанками, которые убирали комнаты в башенках.
Внимательно посмотрев на огонь очага, вдохнув аромат жаркого, пытливо вглядевшись в занавески на окнах, кавалер в фиолетовой шапочке снова принялся расхаживать и немного погодя возобновил свои наблюдения.
На первый взгляд поведение молодого кавалера представлялось весьма независимым. Однако он никогда не переступал определенной черты, а именно: сточной канавы, пересекавшей улицу перед домом Робера Брике и кончавшейся у таинственного дома.
Правда, нужно сказать, что всякий раз, как он, прогуливаясь, доходил до этой черты, перед ним словно бдительный страж, представал молодой человек примерно одного с ним возраста, в высокой черной шапочке с белым пером и фиолетовом плаще; с неподвижным взглядом, нахмуренный, он крепко сжимал рукой эфес шпаги и, казалось, объявлял, подобно великану Адамастору: “Дальше ты не пойдешь — или будет буря!”
Молодой человек с красным пером — иначе говоря, тот, кого мы первым вывели на сцену, прошелся раз двадцать, но был настолько озабочен, что не обратил на все это внимание. Разумеется, он не мог не заметить человека, шагавшего, как и он сам, взад и вперед по улице; но этот человек был слишком хорошо одет, чтобы быть вором, а обладателю красного пера в голову бы не пришло беспокоиться о чем-либо, кроме того, что происходило в гостинице “Меч гордого рыцаря”.
Другой же — с белым пером — при каждом новом появлении красного пера делался еще более мрачным; наконец его досада стала настолько явной, что привлекла внимание обладателя красного пера.
Он поднял голову, и на лице молодого человека, не сводившего с него глаз, прочел живейшую неприязнь, которую тот, видимо, возымел к нему. Это обстоятельство, разумеется, навело его на мысль, что он мешает кавалеру с белым пером; однажды возникнув, эта мысль вызвала желание узнать, чем, собственно, он ему мешает. Движимый этим желанием, он принялся внимательно глядеть на дом Робера Брике, а затем на тот, что стоял напротив.
Наконец, вволю насмотревшись и на то, и на другое строение, он, не тревожась или, по крайней мере, делая вид, что не тревожится тем, как на него смотрит молодой человек с белым пером, повернулся к нему спиной и снова направился туда, где ярким огнем пылали плиты Фурнишона.
Обладатель белого пера, счастливый тем, что обратил красное перо в бегство (ибо крутой поворот, сделанный противником у него на глазах, он счел бегством), зашагал в прежнем направлении, то есть с востока на запад, тогда как красное перо двигалось с запада на восток. Но каждый из них, достигнув предела, мысленно назначенного им самим для своей прогулки, остановился и, повернув в обратную сторону, устремился к другому по прямой линии, притом так неуклонно ее придерживаясь, что, не будь между ними нового Рубикона — канавы, они неминуемо столкнулись бы носом к носу.
Обладатель белого пера с явным нетерпением принялся крутить ус.
Обладатель красного пера сделал удивленную мину; затем он снова бросил взгляд на таинственный дом.
Тогда белое перо двинулось вперед, чтобы перейти Рубикон, но красное перо уже повернуло назад, и прогулка возобновилась в противоположных направлениях.
В продолжение каких-нибудь пяти минут можно было думать, что оба они уже никогда не встретятся; но вскоре они одновременно повернули обратно, с тем же безошибочным чутьем и с той же точностью, что и в первый раз.
Подобно двум тучам, гонимым в одной и той же небесной сфере противными ветрами и мчащимися друг на друга вслед за своими зоркими разведчиками — оторвавшимися от них темными клочьями, оба противника на сей раз встретились лицом к лицу, твердо решив скорее тяжко оскорбить друг друга, нежели отступить хотя бы на шаг.
Более порывистый, по всей вероятности, чем тот, кто шел ему навстречу, обладатель белого пера не остановился у канавы, как раньше, а перепрыгнул ее и заставил противника отпрянуть; тот, застигнутый врасплох и скованный в движениях — обеими руками он придерживал плащ, — с трудом удержался на ногах.
— Что же это такое, сударь, — воскликнул кавалер с красным пером, — вы с ума сошли или намерены оскорбить меня?
— Я намерен дать вам понять, что вы изрядно мешаете мне; мне даже показалось, что вы и сами это заметили!
— Нисколько, сударь, ибо я поставил себе за правило никогда не видеть того, на что я не хочу смотреть!
— Есть, однако, предметы, на которые, надеюсь, вы обратите внимание, если они окажутся у вас перед глазами!
Сочетая слово с делом, обладатель белого пера сбросил плащ и выхватил шпагу, блеснувшую при свете луны, в ту минуту выглянувшей из-за туч.
Кавалер с красным пером не шелохнулся.
— Можно подумать, сударь, — заявил он, передернув плечами, — что вы никогда не вынимали шпагу из ножен: уж очень вы торопитесь обнажить ее против человека, который не защищается.
— Нет, но надеюсь, будет защищаться.
Обладатель красного пера улыбнулся с невозмутимым видом, что еще более разъярило его противника.
— Из-за чего весь этот шум? Какое вы имеете право мешать мне гулять по улице?
— А почему вы гуляете именно по этой улице?
— Черт возьми! Ну и вопрос! Потому что так мне угодно!
— Ах, так вам угодно?
— Несомненно. Вы-то гуляете по ней! Одному вам, что ли, дозволено гранить мостовую улицы Бюсси?
— Дозволено или не дозволено, а вас это не касается.
— Вы ошибаетесь, меня это очень даже касается. Я верноподданный его величества и ни за что не хотел бы нарушить его волю.
— Да вы, кажется, смеетесь надо мной!
— А хотя бы и так! Вы что, мне угрожаете?
— Гром и молния! Я вам заявляю, сударь, что вы мне мешаете, и если вы не удалитесь, я сумею насильно заставить вас уйти!
— Ого! Это мы еще посмотрим!
— Черт подери! Я ведь битый час твержу вам: смотрите!
— Сударь, у меня в этих местах сугубо личное дело. Теперь вы предупреждены. Если вы непременно этого хотите, я охотно сражусь с вами на шпагах, но я не уйду.
— Я граф Анри дю Бушаж, брат герцога Жуаеза, — заявил кавалер с белым пером, рассекая шпагой воздух и вплотную сдвигая ноги, как человек, готовый стать в оборонительную позицию, — в последний раз спрашиваю вас, согласны ли вы уступить мне первенство и удалиться?
— Я виконт Эрнотон де Карменж — ответил кавалер с красным пером, — вы нисколько мне не мешаете, и я ничего не имею против того, чтобы вы остались.
Дю Бушаж подумал минуту-другую и вложил шпагу в ножны со словами:
— Извините меня, сударь, — я влюблен и по этой причине почти потерял рассудок.
— Я тоже влюблен, — ответил Эрнотон, — но из-за этого отнюдь не считаю себя сумасшедшим.
Анри побледнел:
— Вы влюблены?!
— Да.
— И вы признаетесь в этом?
— С каких пор на это наложен запрет?
— Влюблены в особу, живущую на этой улице?
— В настоящую минуту — да.
— Ради Бога, сударь, скажите мне, кого вы любите?
— О! Господин дю Бушаж, вы задали мне этот вопрос не подумав; вы отлично знаете, что дворянин не может открыть тайну, принадлежащую ему лишь наполовину.
— Верно! Простите, господин де Карменж, — право же, нет человека несчастнее меня на этом свете!
В этих немногих словах, сказанных молодым человеком, было столько подлинного горя и отчаяния, что Эрнотон был глубоко растроган.
— О Боже! Я понимаю, — сказал он, — вы боитесь, как бы мы не оказались соперниками.
— Да, я боюсь этого.
— Ну, что же, сударь, я буду с вами откровенен.
Жуаез побледнел и провел рукой по лбу.
— Мне, — продолжал Эрнотон, — назначено свидание.
— Вам назначено свидание?
— Да, самое настоящее.
— На этой улице?
— На этой улице.
— Письменно?
— Да, и очень красивым почерком.
— Женским?
— Нет, мужским.
— Мужским? Что вы хотите этим сказать?
— То, что сказал, — ничего другого. Свидание мне назначила женщина, но записку писал мужчина; это не так таинственно, зато более изысканно; по всей вероятности, у дамы есть секретарь.
— А! — воскликнул Анри. — Договаривайте, сударь, ради Бога, договаривайте.
— Вы так просите меня, сударь, что я не могу вам отказать. Итак, я сообщу вам содержание записки.
— Я слушаю.
— Вы увидите, совпадает ли оно с текстом вашей.
— Довольно, сударь, умоляю вас! Мне не назначали свидания, не присылали записки.
Эрнотон вынул из своего кошелька листок бумаги.
— Вот эта записка, сударь, — сказал он, — мне трудно было бы прочесть вам ее в такую темную ночь, но она коротка, и я помню ее наизусть; вы верите, что я вас не обману?
— Вполне!
— Итак, вот что в ней сказано:
“Господин Эрнотон, мой секретарь уполномочен мною передать Вам, что мне очень хочется побеседовать с Вами; Ваши заслуги тронули меня”.
— Так и написано?
— Честное слово, да, сударь, эта фраза даже подчеркнута. Я пропускаю следующую, чересчур уж лестную.
— И вас ждут?
— Вернее сказать — я жду, как видите.
— Стало быть, вам должны открыть дверь?
— Нет, должны три раза свистнуть из окна.
Весь дрожа, Анри положил свою руку на руку Эрнотона и, другой рукой указывая на таинственный дом, спросил:
— Отсюда?
— Вовсе нет, — ответил Эрнотон, указывая на башенки “Меча гордого рыцаря”, — оттуда!
Анри издал радостное восклицание.
— Значит, вы идете не сюда? — спросил он.
— Нет-нет, в записке ясно сказано: гостиница “Меч гордого рыцаря”.
— О, да благословит вас Господь! — воскликнул молодой человек, пожимаю Эрнотону руку. — О! простите мою неучтивость, мою глупость. Увы! Вы ведь знаете, для человека, который любит по-настоящему, существует только одна женщина, и вот, видя, что вы постоянно возвращаетесь к этому дому, я подумал, что вас ждет именно она.
— Мне нечего вам прощать, — с улыбкой ответил Эрнотон, — ведь, правду сказать, и у меня промелькнула мысль, что вы прогуливаетесь по этой улице из тех же побуждений, что и я.
— И у вас хватило выдержки ничего мне не сказать! Это просто невероятно! О, вы не любите, не любите!
— Да помилуйте! Мои права еще совсем невелики. Я дожидаюсь какого-нибудь разъяснения, прежде чем начать сердиться. У этих знатных дам такие странные капризы, а мистифицировать так забавно!
— Полноте, полноте, господин де Карменж, — вы любите не так, как я, а между тем…
— А между тем? — повторил Эрнотон.
— …а между тем вы счастливее меня.
— Вот как! Стало быть, в этом доме жестокие сердца?
— Господин де Карменж, — сказал Жуаез, — вот уже три месяца я безумно влюблен в ту, которая здесь обитает, и я еще не имел счастья услышать звук ее голоса!
— Вот дьявольщина! Не много же вы успели! Но — погодите-ка!
— Что случилось?
— Как будто свистят?
— Да, мне тоже показалось.
Молодые люди прислушались, вскоре со стороны “Меча гордого рыцаря” снова донесся свист.
— Граф, — сказал Эрнотон, — простите, но я вас покину: мне думается, что это и есть сигнал, которого я жду.
Свист раздался в третий раз.
— Идите, сударь, идите, — воскликнул Анри, — желаю вам успеха!
Эрнотон быстро удалился; собеседник увидел, как он исчез во мраке улицы. Затем его озарил свет, падавший из окон гостиницы, а через минуту его снова поглотила тьма.
Сам же Анри, еще более хмурый, чем до перепалки с Эрнотоном, которая на короткое время вывела его из всегдашнего уныния, сказал себе:
— Ну что ж! Вернусь к обычному своему занятию — пойду, как всегда, стучать в проклятую дверь, которая никогда не отворяется.
С этими словами он нетвердой поступью направился к таинственному дому.
Назад: XVII ИСПАНСКИЙ ПОСОЛ
Дальше: XXVI ДВЕРЬ ОТВОРЯЕТСЯ