XVI
КАК И ПО КАКИМ ПРИЧИНАМ УМЕР ШИКО
Да не посетуют на нас те из читателей, которые из склонности своей к чудесному поверили бы, что мы возымели дерзость ввести в свое повествование призрак. Шико был существом из плоти и крови. Высказав, по своему обыкновению под видом насмешек и шуток, всю ту правду, которую ему хотелось довести до сведения короля, он покинул дворец.
Вот как сложилась его судьба.
После смерти друзей короля, после того, как начались смуты и заговоры, возбуждаемые Гизами, Шико призадумался.
Храбрый и беспечный, как хорошо известно читателю, он тем не менее весьма дорожил жизнью: она забавляла его, как забавляет все избранные натуры.
В этом мире одни дураки скучают и ждут развлечений на том свете.
После некоей забавы, о которой нами было упомянуто, он решил, что покровительство короля вряд ли спасет его от мщения со стороны г-на де Майена. Со свойственным ему философским практицизмом он полагал, что, если уж в этом мире нечто физически свершилось, возврата к прежнему быть не может и что поэтому никакие алебарды и никакие трибуналы короля Франции не зачинят даже ничтожнейшей прорехи, сделанной в его куртке кинжалом г-на де Майена.
Вот он и принял соответствующее решение, как человек, которому к тому же надоела роль шута и который все время стремится играть вполне серьезную роль, надоело и фамильярное обращение короля — времена наступили такие, что именно оно и грозило ему верной гибелью.
Поэтому он начал с того, что постарался, насколько было возможно, увеличить расстояние между своей шкурой и шпагой г-на де Майена. Осуществляя это намерение, он отправился в Бон с тройной целью — покинуть Париж, обнять своего друга Горанфло и попробовать пресловутого вина розлива 1550 года, о котором шла речь в письме, завершающем наше повествование “Графиня де Монсоро”.
Надо сказать, что мера эта оказалась вполне действенной: месяца через два Шико заметил, что толстеет не по дням, а по часам и что одного этого достаточно, чтобы он стал неузнаваем. Но заметил он также, что, толстея, уподобляется Горанфло гораздо больше, чем это пристало бы человеку с головой.
И дух возобладал над плотью.
Осушив несколько сот бутылок знаменитого вина 1550 года и поглотив двадцать два тома, составляющих монастырскую библиотеку, откуда почерпнул латинское изречение: “Вопит vinum laetificat cor hominis”, Шико почувствовал великую тяжесть в желудке и великую пустоту в голове.
“Можно, конечно, было бы постричься в монахи, — подумал он. — Но у Горанфло я буду уж слишком по-хозяйски распоряжаться, а в других аббатствах — недостаточно. Конечно, ряса навсегда укроет меня от глаз господина де Майена, но, клянусь всеми чертями, есть же, кроме самых обычных способов, и другие: поразмыслим. В другой латинской книжке — правда, не из библиотеки Горанфло — я прочитал: “Quaere et invenies”.
Шико стал размышлять, и вот что пришло ему в голову.
Для того времени мысль была довольно новая.
Он доверился Горанфло и попросил его написать королю; письмо продиктовал он сам. Горанфло, хоть это и далось ему нелегко, все же под конец написал, что Шико удалился к нему в монастырь, что, вынужденный расстаться со своим повелителем, когда тот помирился с г-ном де Майеном, он с горя заболел, пытался бороться с болезнями, кое-как развлекаясь, но горе оказалось сильнее, и в конце концов он скончался.
Со своей стороны и Шико написал королю.
Письмо его, датированное 1580 годом, разделено было на пять абзацев. Предполагалось, что между каждым абзацем протекал один день и что каждый из них свидетельствовал о дальнейшем развитии болезни.
Первый был начертан и подписан рукою довольно твердой.
Во втором почерк был неуверенный, а подпись, хотя еще разборчивая, представляла собой каракули.
Под третьим стояло — “Шик…”
Под четвертым — “Ши…”
И наконец, под пятым — “Ш” и клякса.
Эта клякса, поставленная умирающим, произвела на короля самое тягостное впечатление.
Вот почему он принял Шико за явившуюся ему тень.
Можно было бы привести здесь письмо Шико, но, как сказали бы мы сейчас, Шико был человек эксцентричный, а так как стиль — это человек, эпистолярный стиль Шико был настолько эксцентричен, что мы не решаемся привести здесь это письмо, какого бы эффекта от него ни ожидали. Но его можно найти в мемуарах л’Этуаля. Оно датировано, как мы уже говорили, 1580 годом, “годом великого распутства”, добавляет Шико.
В конце этого письма, дабы интерес Генриха не остывал, Горанфло добавлял, что после смерти Шико Бонский монастырь ему опротивел и что он предпочел бы перебраться в Париж.
Именно этот постскриптум Шико с особенным трудом вырвал из пальцев Горанфло. Ибо Горанфло, подобно Панургу, как раз отлично чувствовал себя в Боне. Он жалобно возражал Шико, что, когда вино разливаешь не сам, к нему всегда подмешивают воду.
Но Шико обещал достойному приору, что ежегодно сам будет ездить и заготовлять для него и романею, и вольнэ, и шамбертен. Признавая превосходство Шико и в данном деле, как и во многом другом, Горанфло уступил настояниям друга.
В ответ на послание Горанфло и на прощальные строки Шико король собственноручно начертал:
“Господин настоятель! Поручаю Вам совершить в какой-нибудь поэтичной местности святое погребение бедного Шико, о котором я скорблю всей душой, ибо он был не только преданным моим другом, но и дворянином благородного происхождения, хотя сам не ведал своей родословной дальше прапрадеда.
На могиле его Вы посадите цветы и выберете для нее солнечный уголок: будучи южанином, он очень любил солнце. Что касается Вас, чью скорбь я тем более уважаю, что она разделяется мною самим, то Вы, согласно выраженному Вами желанию, покинете Бонскую обитель. Мне слишком нужны здесь, в Париже, преданные люди и добрые клирики, чтобы я держал Вас в отдалении. Поэтому я назначаю Вас приором аббатства святого Иакова, расположенного в Париже у Сент-Антуанских ворот: наш бедный друг особенно любил этот квартал.
Сердечно благосклонный к Вам Генрих — с просьбой не забывать его в Ваших святых молитвах”.
Легко представить себе, как округлились от изумления глаза приора при получении подобного автографа, целиком написанного королевской рукой, как восхитился он гениальной изобретательностью Шико и как стремительно бросился навстречу ожидавшим его почестям. Ибо — читатель может это припомнить — честолюбие и ранее пускало цепкие ростки в сердце Горанфло: при крещении он получил имя Модест, но, сделавшись бонским настоятелем, он стал зваться доном Модестом Горанфло.
Все свершилось согласно желанию как короля, так и Шико.
Связка терновника, и материально, и аллегорически представляющая тело покойника, была зарыта на освещенном солнцем месте, среди цветов, под пышной виноградной лозой. Затем умерший и символически погребенный Шико помог Горанфло перебраться в Париж.
Дон Модест с великой пышностью водворился в качестве настоятеля в монастыре св. Иакова.
Шико под покровом ночи перебрался в Париж. За триста экю он приобрел домик у ворот Бюсси. Когда ему хотелось проведать Горанфло, он шел одной из трех дорог: самой короткой — через город, самой поэтической — по берегу реки и, наконец, той, что шла вдоль крепостных стен Парижа и являлась наиболее безопасной.
Но, будучи мечтателем, Шико почти всегда выбирал дорогу, шедшую вдоль реки. В то время Сена еще не была зажата между каменными стенами, волны, как говорит поэт, лобзали ее широкие берега, и жители города не раз могли видеть на этих берегах вырисовывавшийся в лунном сиянии длинный силуэт Шико.
Устроившись на новом месте и переменив имя, Шико позаботился также об изменении своей внешности. Звался он, как мы уже знаем, Робер Брике и при ходьбе немного наклонялся вперед. Вдобавок прошло лет пять-шесть, для него довольно тревожных, и от этого он почти облысел, так что его прежняя курчавая черная шевелюра отступила, словно море во время отлива, от лба к затылку.
Ко всему, как мы уже говорили, он изощрился в свойственном древним мимам искусстве изменять умелыми подергиваниями лицевых мускулов и выражение, и черты лица.
Благодаря столь усердным стараниям Шико даже при ярком свете становился, если ему не лень было потрудиться, настоящим Робером Брике, то есть человеком, у которого рот раздвигался до ушей, нос доходил до подбородка, а глаза ужасающим образом косили. Всего этого он достигал без неестественного гримасничания, а любители перемен в подобной игре мускулами находили даже известную прелесть, ибо лицо его, длинное, заостренное, с тонкими чертами, превращалось в широкое, расплывшееся, тупое и невыразительное. Лишь свои длинные руки и длиннющие ноги Шико не был в состоянии укоротить. Но, будучи весьма изобретательным, он, как мы уже упоминали, сгорбил спину, отчего руки его стали почти такой же длины, как ноги.
Кроме упражнений лицевых мускулов, он прибег еще к одной предосторожности — ни с кем не завязывал близкого знакомства. И правда — как Шико ни владел своим телом, он все же не в состоянии был вечно сохранять одно и то же положение. Но в таком случае как можешь ты представляться горбуном в полдень, когда в десять утра был прям, и как объяснить свое поведение приятелю, когда он, прогуливаясь с тобой, видит вдруг, как у тебя меняется весь облик, потому что ты случайно увидел подозрительного тебе человека?
Вот Роберу Брике и приходилось жить отшельником. Впрочем, такая жизнь была ему по вкусу. Единственным его развлечением были посещения Горанфло, когда они допивали вдвоем знаменитое вино 1550 года, которое достойный приор позаботился вывезти из бонских погребов.
Однако переменам подвержены не только личности выдающиеся, но и существа вполне заурядные: изменился также и Горанфло, хотя и не физически.
Он увидел, что человек, раньше управлявший судьбами, находится теперь в его власти и зависит от того, насколько ему, Горанфло, заблагорассудится держать язык за зубами.
Шико, приходивший обедать в аббатство, показался ему впавшим в рабское состояние, и с этого момента Горанфло стал чрезмерно высокого мнения о себе и недостаточно высокого — о Шико.
Шико не оскорбился этой переменой в своем приятеле. Король Генрих приучил его ко всему, и Шико приобрел философский взгляд на вещи. Он стал внимательнее следить за своим собственным поведением — вот и все. Вместо того чтобы появляться в аббатстве через день, он стал приходить сперва раз в неделю, потом раз в две недели и, наконец, раз в месяц.
Горанфло теперь до такой степени мнил о себе, что даже этого не заметил.
Шико был слишком мудрым, чтобы принимать перемену в отношении приятеля близко к сердцу. Про себя он смеялся над неблагодарностью Горанфло и по своему обыкновению почесывал нос и подбородок.
“Вода и время, — сказал он себе, — два могущественных растворителя: одна точит камень, другое подтачивает самолюбие. Подождем”.
И он стал ждать.
Пока длилось это ожидание, произошли рассказанные нами события: в некоторых из них он, как ему показалось, усмотрел новые черты, являющиеся предвестием великих политических катастроф.
Королю, которого, даже став покойником, он продолжал любить, грозили, по его мнению, в будущем опасности, подобные тем, от которых он его в свое время защищал. И он решил предстать перед королем в виде призрака и предсказать грядущие беды с единственной целью — предостеречь от них.
Мы уже знаем, что в разговоре об отъезде Жуаеза обнаружился намек на приезд г-на Майена и что Шико со своей лисьей пронырливостью вылущил этот намек из его оболочки. Все это привело к тому, что из призрака Шико превратился в живого человека и роль пророка сменил на роль посланца.
Теперь же, когда все, что в нашем повествовании могло показаться неясным, разъяснилось, мы, если читатель не возражает, присоединимся к Шико, выходящему из Лувра, и последуем за ним до его домика у перекрестка Бюсси.
XVII
СЕРЕНАДА
Шико не пришлось долго идти от Лувра к себе. Он спустился на берег и на лодочке, в которой он был и рулевым, и гребцом, стал перебираться через Сену: эта лодочка и привезла его с Нельского берега к Лувру, где он пришвартовал ее у пустынной набережной.
“Странное дело, — думал он, работая веслами и глядя на окна дворца, из которых лишь в одном — окне королевской спальни — еще горел свет, несмотря на позднее время, — странное дело: сколько прошло лет, а Генрих все тот же; другие либо возвысились, либо принизились, либо умерли, у него же на лице и на сердце появилось несколько новых морщин — больше ничего… Все тот же ум — неустойчивый, благородный, склонный к поэтическим причудам, все та же себялюбивая душа, всегда требующая больше, чем ей могут дать: от равнодушия — дружбу, от дружбы — любовь, от любви — самопожертвование. И при всем этом — бедный, несчастный король, самый печальный человек во всем королевстве. Поистине, кажется, один лишь я глубоко изучил это странное смешение развращенности и раскаяния, безбожия и суеверия, как один лишь я хорошо знаю Лувр с его коридорами, где столько королевских любимцев проходило на своем пути к могиле, изгнанию или забвению, как один лишь я без всякой опасности для себя верчу в руках эту корону, играю с нею, — а ведь стольким людям мысль о ней обжигает душу еще до того, как успела обжечь им пальцы”.
У Шико вырвался вздох, скорее философский, чем грустный, и он сильнее налег на весла.
“Между прочим, — снова подумал он, — король даже не упомянул о деньгах на дорогу: такое доверие делает мне честь, ибо доказывает, что он по-прежнему считает меня другом”.
И Шико по своему обыкновению тихонько засмеялся. Он в последний раз взмахнул веслами, и лодка врезалась в песчаный берег.
Шико привязал нос лодки к свае, затянув узел одному ему известным способом, что в те невинные (по сравнению с нашими) времена достаточно обеспечивало сохранность лодки, и направился к своему жилью, расположенному, как известно, на расстоянии двух мушкетных выстрелов от реки.
Завернув в улицу Августинцев, он с недоумением и даже с крайним изумлением услышал звуки инструментов и голоса, наполнявшие музыкальным благозвучием квартал, обычно безмолвный в столь поздний час.
“Свадьба здесь где-нибудь, что ли? — подумал он сперва. — Черти полосатые! Мне оставалось пять часов сна, теперь же всю ночь глаз не удастся сомкнуть, а я-то ведь не женюсь!”
Подойдя ближе, он увидел, что на оконных стеклах немногих домов, стоявших вдоль улицы, пляшут отблески пламени: то плыла в руках пажей и лакеев добрая дюжина факелов, и тут же оркестр из двадцати четырех музыкантов под управлением исступленно жестикулирующего итальянца с каким-то неистовством играл на виолах, псалтерионах, цитрах, трехструнных скрипках, трубах и барабанах.
Вся эта армия нарушителей тишины в образцовом порядке расположилась перед домом, в котором Шико не без удивления узнал свое собственное жилище.
Невидимый полководец, руководивший движением этого воинства, расставил музыкантов и пажей таким образом, чтобы все они, повернувшись лицом к жилью Робера Брике и не спуская глаз с его окон, казалось, существовали, жили, дышали только этим созерцанием.
С минуту Шико стоял, неподвижно застыв на месте, глядел на выстроившихся музыкантов и слушал весь этот грохот. Затем, хлопнув себя костлявыми руками по ляжкам, вскричал:
— Здесь явно какая-то ошибка! Не может быть, чтобы такой шум подняли ради меня.
Подойдя еще ближе, он смешался с толпой зевак, которых привлекла серенада, и, внимательно осмотревшись, убедился, что и свет от факелов падал только на его дом, и звуки музыки устремлялись туда же: никто из музыкантов и факельщиков не обращал внимания ни на дома напротив, ни на соседние.
“Выходит, — сказал себе Шико, — что все это действительно ради меня. Может быть, в меня влюбилась какая-нибудь неизвестная принцесса?”
Однако предположение это, сколь бы лестным оно ни было, видимо, не показалось Шико убедительным.
Он повернулся к дому, стоявшему напротив. В единственных расположенных на третьем этаже окнах его, не имевших ставен, порою мелькали отсветы пламени. Никаких других развлечений не выпало на долю бедного жилища, из которого, казалось, не выглядывало ни одно человеческое лицо.
“В этом доме, наверно, крепко спят, черт побери, — подумал Шико. — От подобной вакханалии пробудился бы даже мертвец”.
Пока Шико задавал себе вопросы и сам же на них отвечал, оркестр продолжал играть свои симфонии, словно исполнял их перед собранием королей и императоров.
— Простите, друг мой, — обратился наконец Шико к одному из факельщиков, — не могли бы вы мне сказать, кому предназначена вся эта музыка?
— Тому буржуа, который здесь проживает, — ответил слуга, указывая на дом Робера Брике.
“Мне, — подумал опять Шико, — оказывается, действительно мне”.
Он пробрался через толпу, чтобы прочесть разгадку на рукавах и на груди пажей. Однако все гербы были старательно скрыты под серыми балахонами.
— Чей вы, дружище? — спросил Шико у одного тамбуринщика, согревавшего дыханием пальцы, ибо в данный момент его тамбурину нечего было делать.
— Того буржуа, который тут живет, — ответил тамбуринщик, указывая палочкой на жилище Робера Брике.
“Ого, — сказал себе Шико, — они не только для меня играют, они даже мне принадлежат. Чем дальше, тем лучше. Ну что ж, посмотрим”.
Изобразив на лице самую сложную гримасу, какую он только мог придумать, Шико принялся расталкивать пажей, лакеев, музыкантов, чтобы пробраться к двери, что ему удалось не без труда. Там, хорошо видный в ярком свете образовавших круг факелов, он вынул из кармана ключ, открыл дверь, вошел, закрыл за собою дверь и запер ее на засов. Затем он поднялся на балкон, вынес кожаный стул, удобно уселся, положив подбородок на перила, и, делая вид, что не замечает смеха, встретившего его появление, сказал:
— Господа, вы не ошиблись — ваши трели, каденции и рулады действительно предназначены мне?
— Вы мэтр Робер Брике? — спросил дирижер оркестра.
— Я, собственной персоной.
— Ну, так мы всецело в вашем распоряжении, сударь, — ответил итальянец, подняв свою палочку, что вызвало новый взрыв музыки.
“Решительно, разобраться в этом нет никакой возможности”, — подумал Шико, пытливо вглядываясь в толпу и соседние дома.
Все обитатели домов высыпали к окнам, на пороги или же смешались с теми, кто стоял у его двери.
Все окна и двери “Меча гордого рыцаря” были заняты самим мэтром Фурнишоном, его женой и всеми чадами и домочадцами сорока пяти — их женами, детьми и слугами.
Лишь дом напротив был сумрачен и нем, как могила.
Шико все еще искал глазами объяснения этой таинственной загадке, как вдруг ему почудилось, что под навесом своего дома, через щели в настиле балкона, он видит человека, закутанного в темный плащ, видит его черную шляпу с красным пером, длинную шпагу: человек этот, думая, что он никем не замечен, пожирал глазами дом напротив — безлюдный, немой, мертвый дом.
Время от времени дирижер покидал свой пост, подходил к этому человеку и тихонько переговаривался с ним.
Шико сразу догадался, что именно в этом вся суть происходящего и что черная шляпа скрывает лицо знатного дворянина.
Тотчас же все внимание его обратилось на этого человека. Ему удобно было наблюдать: сидя у самых перил балкона, он мог видеть все, что делалось на улице и под навесом. Поэтому ему удалось проследить за всеми движениями таинственного незнакомца: при первой же неосторожности тот обязательно показал бы Шико свое лицо.
Внезапно, когда Шико был еще целиком поглощен своими наблюдениями, на углу улицы показался всадник в сопровождении двух верховых слуг, принявшихся ударами хлыста энергично разгонять любопытных, обступивших оркестр.
— Господин де Жуаез! — прошептал Шико, узнав во всаднике адмирала Франции, которому по приказу короля пришлось обуться в сапоги со шпорами.
Когда любопытные рассеялись, оркестр смолк.
Видимо, тишина воцарилась по знаку хозяина.
Всадник подъехал к господину, спрятавшемуся под навесом.
— Ну как, Анри, — спросил он, — что нового?
— Ничего, брат, ничего.
— Ничего?!
— Нет, она даже не показалась.
— Эти бездельники, значит, и не пошумели как следует!
— Они оглушили весь квартал.
— А разве они не кричали, как им было велено, что играют в честь этого буржуа?
— Они так громко кричали об этом, что он вышел на балкон и слушает серенаду.
— А она не появлялась?
— Ни она, ни кто-либо из других жильцов того дома.
— А ведь задумано было очень тонко, — сказал несколько уязвленный Жуаез. — Она могла, нисколько себя не компрометируя, поступить, как все эти добрые люди, — послушать музыку, исполнявшуюся в честь ее соседа.
Анри покачал головой:
— Ах, сразу видно, что ты ее не знаешь, брат.
— Знаю, отлично знаю. То есть я знаю вообще всех женщин, и так как она входит в их число, отчаиваться нечего.
— О, Боже мой, Анн, ты говоришь это довольно безнадежным тоном.
— Ничуть. Только необходимо, чтобы теперь буржуа каждый вечер получал свою серенаду.
— Но тогда она переберется в другое место!
— Почему? Ты ничего не станешь говорить, ничем на нее не укажешь, все время будешь оставаться в тени. А буржуа что-нибудь говорил по поводу оказанной ему любезности?
— Он обратился с расспросами к оркестру. Да вот, слышишь, он опять заговорил.
И действительно, Брике, решив во что бы то ни стало выяснить, в чем дело, поднялся с места, чтобы снова обратиться к дирижеру.
— Замолчите, вы, там, наверху, и убирайтесь к себе, — с раздражением крикнул Анн. — Серенаду вы, черт возьми, получили, говорить больше не о чем, сидите спокойно.
— Ах, серенаду, — ответил Шико с самым любезным видом. — Я хотел бы все-таки знать, кому она предназначается, эта моя серенада.
— Вашей дочери, болван.
— Простите, сударь, но у меня нет дочери.
— Значит, жене.
— Я, слава Тебе Господи, не женат!
— Тогда вам, лично вам.
— Мне?!
— Да, тебе, и если ты не зайдешь обратно в дом…
И Жуаез, переходя от слов к делу, направил своего коня к балкону Шико прямо сквозь толпу музыкантов.
— Черти полосатые! — вскричал Шико. — Если музыка предназначалась мне, кто же это давит моих музыкантов?
— Старый дурак! — проворчал Жуаез, поднимая голову, — если ты сейчас же не спрячешь свою гнусную рожу в свое воронье гнездо, музыканты разобьют инструменты о твою спину!
— Оставь беднягу, Анн, — сказал Бушаж. — Вполне естественно, что все это показалось ему странным.
— А чему тут удивляться, черт побери! Вдобавок, учинив потасовку, мы привлечем кого-нибудь к окнам, поэтому давай поколотим этого буржуа, подожжем его жилье, если понадобится, но, черт возьми, будем действовать, будем действовать!
— Молю тебя, брат, — произнес Анри, — не надо привлекать внимания этой женщины. Мы побеждены и должны покориться.
Брике не упустил ни одного слова из этого разговора, который ярким светом озарил его еще смутные догадки. Зная нрав того, кто на него напустился, он мысленно подготовился к обороне.
Но Жуаез, подчинившись рассуждениям Анри, не стал настаивать на своем. Он отпустил пажей, слуг, музыкантов и маэстро.
Затем, отведя брата в сторону, сказал:
— Я просто в отчаянии. Все против нас.
— Что ты хочешь этим сказать?
— У меня нет времени помочь тебе.
— Да, вижу, ты в дорожном платье, я этого сперва не заметил.
— Сегодня ночью я уезжаю в Антверпен по поручению короля.
— Когда же он тебе его дал?
— Сегодня вечером.
— Боже мой!
— Поедем вместе, умоляю тебя.
Анри опустил руки.
— Ты мне приказываешь, брат? — спросил он, бледнея при мысли об отъезде.
Анн сделал движение.
— Если ты приказываешь, — продолжал Анри, — я подчиняюсь.
— Я только прошу, дю Бушаж, больше ничего.
— Спасибо, брат.
Жуаез пожал плечами.
— Недоумевай, сколько хочешь, Жуаез. Но пойми, если бы у меня отняли возможность проводить ночи на этой улице, если бы я не мог смотреть на это окно…
— Ну?
— Я бы умер.
— Безумец несчастный!
— Пойми, брат, там мое сердце, — сказал Анри, протягивая руку к дому, — там моя жизнь. Как ты можешь требовать, чтобы я остался в живых, когда вырываешь из груди моей сердце?
Герцог, покусывая тонкий ус, скрестил на груди руки, негодуя и в то же время испытывая жалость. Наступило молчание. Подумав немного, он сказал:
— Анри, а если отец попросит тебя допустить к себе Мирона — он не просто врач, он мыслитель…
— Я отвечу отцу, что вовсе не болен, что голова у меня в полном порядке, что Мирон не способен вылечить от любви.
— Что ж, приходится принять твою точку зрения. Но что я, в самом деле, тревожусь? Она ведь женщина — всего-навсего женщина, ты же настойчив. Когда я возвращусь, ты уже будешь напевать радостнее и веселее, чем когда-либо!
— Да, да, милый брат, — ответил юноша, схватив своего друга за руки. — Да, я излечусь, буду счастлив, буду весел. Спасибо тебе за дружбу, спасибо! Это мое самое драгоценное сокровище.
— После твоей любви.
— Но прежде жизни!
Несмотря на кажущееся легкомыслие, Жуаез был глубоко тронут. Он внезапно прервал брата:
— Пойдем? Факелы погасли, музыканты собрали инструменты, пажи двинулись в путь…
— Ступай, ступай, я иду за тобой, — сказал дю Бушаж — ему жаль было расставаться с этой улицей.
— Понимаю, — сказал Жуаез, — последнее прости окну, правильно. Ну так простись же и со мной, Анри!
Анри обнял за шею брата, нагнувшегося, чтобы поцеловать его.
— Нет, — сказал он, — я провожу тебя до городских ворот.
Анн подъехал к музыкантам и слугам, стоявшим в сотне шагов от них.
— Ладно, — сказал он, — пока вы нам больше не нужны. Можете идти.
Факелы исчезли, болтовня музыкантов и смех пажей замерли. Замерли и последние жалобные звуки, исторгнутые из лютен и виол рукой, случайно задевавшей струны.
Анри еще раз окинул взглядом дом, устремив к его окнам последнюю мольбу, и медленно, все время оборачиваясь, присоединился к брату, который ехал за двумя своими слугами.
Увидев, что оба молодых человека и музыканты удалились, Робер Брике решил, что, если эта сцена должна иметь развязку, развязка наступит теперь.
Поэтому он, нарочно производя как можно больше шума, ушел с балкона и закрыл окно.
Кое-кто из любопытных, упорствуя, еще стоял на своих местах. Но минут через десять разошлись и они.
За это время Робер Брике успел вылезти на крышу своего жилища, окаймленную каменными зубцами на фламандский манер, и, спрятавшись за одним из этих зубцов, принялся обозревать окна противоположного дома.
Когда на улице прекратился шум, затихли инструменты, голоса, шаги и наконец все вошло в обычную колею, одно из верхних окон странного дома открылось, и чья-то голова осторожно высунулась наружу.
— Никого нет, — прошептал мужской голос, — значит, всякая опасность миновала. Это была какая-нибудь мистификация в адрес нашего соседа. Вы можете выйти из своего укрытия, сударыня, и вернуться к себе.
Говоривший закрыл окно, выбил из кремня искру и зажег лампу. Чья-то рука протянулась за лампой.
Шико изо всех сил напрягал зрение. Но едва он заметил бледное, благородное лицо женщины, принявшей лампу, едва он уловил ласковые, грустные взгляды, которыми обменялись слуга и госпожа, как тоже побледнел, и дрожь пробежала по его телу.
Молодая женщина — ей было не больше двадцати четырех лет — стала спускаться по лестнице, за ней шел слуга.
— Ах, — прошептал Шико, стирая со лба выступившие капли пота и словно стараясь в то же время отогнать какое-то страшное видение, — ах, граф дю Бушаж, смелый, красивый юноша, влюбленный безумец, только что обещавший стать радостным, веселым, петь песни, — передай свой девиз брату, ибо никогда больше не произнесешь ты слова “Hilariter”.
Потом Шико, в свою очередь, сошел вниз, в комнату. Лицо его омрачилось, словно он только что погрузился в какое-то ужасное прошлое, в какую-то кровавую бездну. Он сел в темном углу, поддавшись последнему, но зато, может быть, больше всех прочих, необычному наваждению скорби, исходившему от этого дома.
XVIII
КАЗНА ШИКО
Шико провел ночь, грезя в своем кресле.
Он именно грезил, ибо осаждали его не столько мысли, сколько видения. Возвратиться к прошлому, испытать, как чей-то уловленный тобою взгляд, один-единственный взгляд внезапно озарил целую эпоху жизни, уже почти изгладившуюся из памяти, не значит просто думать о чем-то. В течение всей ночи Шико жил в мире, уже оставленном далеко позади и населенном тенями знаменитых людей и прелестных женщин. Как бы озаренные взором бледной обитательницы таинственного дома, проходили они перед ним одна за другой, и за ними тянулась целая цепь воспоминаний — радостных или ужасных.
Шико, так сетовавший, возвращаясь из Лувра, что ему не придется поспать, теперь и не подумал лечь. Когда же рассвет заглянул к нему в окно, он сказал себе: “Время призраков прошло, пора подумать и о живых”.
Он встал, перепоясался длинной шпагой, набросил на плечи темно-красный плащ из такой плотной шерсти, что его не промочил бы даже сильный ливень, и со стоической твердостью мудреца обследовал свою казну и подошвы своих башмаков. Последние показались Шико вполне достойными начать путешествие. Что касается казны, то ей следовало уделить особое внимание. Поэтому в развитии нашего повествования мы сделаем паузу и расскажем читателю о казне Шико.
Обладавший, как всем известно, изобретательностью и богатым воображением, Шико выдолбил часть главной балки, проходившей из конца в конец через весь его дом: балка эта содействовала и украшению жилища, ибо была пестро раскрашена, и его прочности, ибо имела не менее восемнадцати дюймов в диаметре.
Выдолбив эту балку на полтора фута в длину и на шесть дюймов в ширину, он устроил в ней казнохранилище, содержавшее тысячу золотых экю.
Вот какой расчет произвел при этом Шико.
“Я трачу ежедневно, — сказал он себе, — двадцатую часть одного из этих экю: значит, денег у меня хватит на двадцать тысяч дней. Столько я, конечно, не проживу, но половину прожить могу. Надо, однако, учесть, что к старости и потребности и, следовательно, расходы у меня увеличатся, ибо недостаток жизненных сил придется восполнять жизненными удобствами. В общем, здесь на двадцать пять — тридцать лет жизни, этого, слава Богу, вполне достаточно!”
Произведя вместе с Шико этот расчет, мы убедимся, что он был одним из состоятельнейших рантье Парижа. Уверенность в будущем наполняла его некоторой гордостью.
Шико вовсе не был скуп, долгое время он даже отличался мотовством, но к нищете испытывал отвращение, ибо знал, что она свинцовой тяжестью давит на плечи и сгибает даже самых сильных.
И потому, заглянув в это утро в свое казнохранилище, чтобы произвести расчеты с самим собою, он подумал: “Черти полосатые! Время сейчас суровое и не располагает к щедрости. С Генрихом мне стесняться не приходится. Даже эта тысяча экю досталась мне не от него, а от одного моего дядюшки, который обещал оставить в шесть раз больше: правда, дядюшка этот был холостяк. Если бы сейчас была еще ночь, я пошел бы к королю и выудил бы у него сотню луидоров. Но уже рассвело, и я вынужден рассчитывать только на себя… и на Горанфло”.
При мысли о том, чтобы выудить деньги у Горанфло, достойный друг приора улыбнулся.
“Красиво было бы, — продолжал он размышлять, — если бы мэтр Горанфло, обязанный мне своим благополучием, отказал в ста луидорах приятелю, уезжающему по делам короля, который ему, Горанфло, дал аббатство святого Иакова. Ах, — продолжал он, — Горанфло теперь изменился. Да, но Робер Брике — по-прежнему Шико. Однако ведь я еще под покровом ночи должен был явиться за письмом короля — знаменитым письмом, от которого при Наваррском дворе должен вспыхнуть пожар. А сейчас уже рассвело. Что ж, я придумал, каким способом получу его, и при этом смогу нанести мощный удар по голове Горанфло, если он окажется чересчур непонятливым. Итак — вперед!”
Шико положил на место доску, прикрывавшую его тайник, прибил ее четырьмя гвоздями и сверху закрыл плитой, засыпав ее пылью, чтобы заполнить пазы. Уже собираясь уходить, он еще раз оглядел комнату, в которой прожил уже много счастливых дней, ни для кого недостижимый, скрытый так же верно, как сердце в человеческой груди.
Затем он окинул взглядом дом напротив.
“Впрочем, — подумал он, — эти черти Жуаезы способны в одну прекрасную ночь пожечь мой особнячок, чтобы хоть на мгновение привлечь к окну незримую даму. Эге! Но если они сожгут дом, то моя тысяча экю превратится в золотой слиток! Наверное, благоразумнее всего было бы зарыть деньги в землю. Да не стоит: если господа Жуаезы сожгут дом, король возместит мне убытки”.
Успокоенный этими соображениями, Шико запер дверь комнаты, забрав с собой ключ. Выйдя за порог и направляясь к берегу, он подумал: “Между прочим, этот Никола Пулен может заявиться сюда, найти мое отсутствие подозрительным и… Да что это сегодня у меня в голове все какие-то заячьи мысли! Вперед! Вперед!”
Когда Шико запирал входную дверь — так же тщательно, как и дверь своей комнаты, — он заметил слугу неизвестной дамы, который, сидя у окна, дышал свежим воздухом; видимо, он рассчитывал, что так рано утром никто его не увидит.
Как мы уже говорили, лицо этого человека было совершенно изуродовано раной, нанесенной ему в левый висок и захватившей также часть щеки. Кроме того, одна бровь, сместившаяся из-за раны, почти совсем скрывала левый глаз, ушедший глубоко в орбиту. Но странная вещь: хотя голова его облысела, а в бороде поблескивали серебряные нити, у него был очень живой взгляд, а другая, неповрежденная щека казалась юношески гладкой.
Увидев Робера Брике, спускавшегося со ступенек крыльца, он набросил на голову капюшон и собрался было отойти от окна, но Шико знаком попросил его остаться.
— Сосед! — крикнул Шико. — Из-за вчерашнего шума мой дом мне просто опротивел. Я на несколько недель еду за город. Не будете ли вы так любезны приглядеть за моим домом?
— Хорошо, сударь, — ответил незнакомец, — охотно это сделаю.
— А если обнаружите каких-нибудь жуликов…
— У меня есть хорошая аркебуза, сударь, будьте покойны.
— Благодарю, сосед. Я хотел бы попросить еще об одной услуге.
— Я вас слушаю.
Шико сделал вид, что измеряет взглядом расстояние, отделяющее его от собеседника.
— Мне не хотелось бы кричать отсюда о подобных вещах, дорогой сосед, — сказал он.
— Тогда я спущусь вниз, — ответил незнакомец.
Он действительно исчез из поля зрения Шико. Тот подошел поближе к дому напротив и услышал за дверью приближающиеся шаги, потом дверь открылась, и Шико очутился лицом к лицу со своим соседом.
На этот раз тот совсем закрыл лицо капюшоном.
— Сегодня утром что-то очень холодно, — заметил он, пытаясь как-то объяснить предпринятую им меру предосторожности.
— Ледяной ветер, сосед, — ответил Шико, стараясь не глядеть на своего собеседника, чтобы не смущать его.
— Я вас слушаю, сударь.
— Так вот, — сказал Шико, — я уезжаю.
— Вы уже изволили мне это сообщить.
— Я помню, помню. Но дома я оставил деньги.
— Напрасно, сударь, напрасно. Возьмите их с собой.
— Ни в коем случае. Человеку недостает легкости и решимости, когда в дороге он пытается спасти не только свою жизнь, но и кошелек. Поэтому я оставил деньги дома. Правда, они хорошо спрятаны, так хорошо, что за них можно опасаться только в случае пожара. Если бы это произошло, прошу вас, как своего соседа, проследить, когда загорится вон та толстая балка: видите, там, справа, конец ее выступает наружу в виде головы дракона. Проследите, прошу вас, и пошарьте в пепле.
— Право же, сударь, — с явным неудовольствием ответил незнакомец, — эта просьба довольно стеснительная. Делать такие признания больше подобает близкому другу, чем человеку вам незнакомому, которого вы и не можете знать.
Произнося эти слова, он пристально вглядывался в лицо Шико, расплывшееся в приторно-любезной улыбке.
— Что правда, то правда, — ответил тот, — я вас не знаю, но я очень доверяюсь впечатлению, которое на меня производят лица, а у вас, по-моему, лицо честного человека.
— Однако же, сударь, поймите, какую вы возлагаете на меня ответственность. Ведь вполне возможно, что вся эта музыка, которой нас угощали, надоест моей госпоже, как она надоела вам, и тогда мы отсюда переедем.
— Ну что ж, — ответил Шико, — тогда ничего уж не поделаешь, и я не стану с вас спрашивать, сосед.
— Спасибо за доверие, проявленное к незнакомому вам бедняку, — сказал с поклоном слуга. — Постараюсь оправдать его.
И, попрощавшись с Шико, он направился к себе.
Шико, со своей стороны, любезно раскланялся. Когда дверь за незнакомцем закрылась, он прошептал ему вслед:
— Бедный молодой человек! Вот кто настоящий призрак. А ведь я видел его таким веселым, жизнерадостным, красивым!
XIX
АББАТСТВО СВЯТОГО ИАКОВА
Аббатство, которое король отдал Горанфло в награду за его верную службу, и в особенности за его блестящее красноречие, расположено было за Сент-Антуанскими воротами, на расстоянии около двух мушкетных выстрелов от них.
В те времена часть города, примыкающая к Сент-Антуанским воротам, усиленно посещалась знатью, ибо король часто ездил в Венсенский замок, тогда еще называвшийся Венсенским лесом.
Вдоль дороги в Венсен многие вельможи построили себе небольшие особняки с прелестными садиками и великолепными дворами, являвшиеся как бы пристройками к королевскому замку; в этих домиках часто происходили свидания, но осмелимся утверждать: несмотря на то, что в те времена даже любой буржуа с увлечением вмешивался в дела государства, на этих свиданиях никаких политических разговоров не велось.
По этой дороге туда-сюда вечно сновали придворные, поэтому можно считать, что она до известной степени соответствовала тому, чем в настоящее время являются Елисейские поля.
Согласитесь, что аббатство, гордо возвышавшееся справа от дороги, было отлично расположено. Оно состояло из четырехугольного строения, окаймлявшего огромный, обсаженный деревьями двор, сада с огородом позади, жилых домов и значительного количества служебных построек, придававших монастырю вид небольшого селения.
Двести монахов ордена св. Иакова проживали в кельях, расположенных в глубине двора, параллельно дороге. Со стороны фасада четыре больших окна, выходивших на широкий и длинный балкон с железными перилами, давали воздуху, свету, веяньям внешней жизни доступ во внутренние помещения аббатства. Подобно крепости под угрозой осады, оно обеспечивалось всем необходимым с приписанных к нему земель и угодий в Шаронне, Монтрейле и Сен-Манде. Там, на пастбищах, находило обильный корм стадо, неизменно состоявшее из пятидесяти быков и девяноста девяти баранов: монашеские ордена то ли по традиции, то ли по писаному канону не могли иметь никакой собственности, исчисляющейся ровными сотнями.
В особом строении, настоящем дворце, помещалось девяносто девять свиней, которых с любовным и — в особенности — самолюбивым рвением пестовал колбасник, выбранный самим доном Модестом. Этим почетным назначением колбасник был обязан превосходнейшим сосискам, фаршированным свиными ушами, и колбасам с луком, которые он некогда поставлял в гостиницу “Рог изобилия”.
Дон Модест, благодарный за трапезы, которые он в свое время вкушал у мэтра Бономе, расплачивался таким образом за долги брата Горанфло.
О кухнях и погребе нечего даже и говорить.
Фруктовый сад аббатства, выходивший на юго-восток, давал несравненные персики, абрикосы и виноград; кроме того, из этих плодов вырабатывались консервы и сухое варенье неким братом Эзебом, творцом знаменитой скалы из засахаренных фруктов, поднесенной обеим королевам Парижским городским управлением во время последнего официального банкета.
Что касается винного погреба, то Горанфло сам наполнил его, опустошив для этого все погреба Бургони. Ибо он обладал вкусом подлинного знатока, а знатоки вообще утверждают, что единственное настоящее вино — это бургундское.
В этом-то аббатстве, истинном раю тунеядцев и обжор, в роскошных апартаментах второго этажа с балконом, выходившим на большую дорогу, мы вновь встретимся с Горанфло, украшенным теперь вторым подбородком и облеченным достопочтенной важностью, которую привычка к покою и благоденствию придает даже самым заурядным лицам.
В своей белоснежной рясе, в черной накидке, согревающей его мощные плечи, Горанфло был не так подвижен, как в серой рясе простого монаха, но зато более величав. Ладонь его, широкая, словно баранья лопатка, покоится на томе in-quarto, совершенно исчезнувшем под нею; две толстые ноги, упершиеся в грелку, вот-вот раздавят ее, а руки теперь уже недостаточно длинны, чтобы сойтись на животе.
Утро. Только что пробило половину восьмого. Настоятель встал последним, воспользовавшись правилом, по которому начальник может спать на час больше других монахов. Но он продолжает дремать в глубоком покойном кресле, мягком, словно перина.
Обстановка комнаты, где отдыхает достойный аббат, напоминает обиталище скорее богатого мирянина, чем духовного лица. Стол с изогнутыми ножками, покрытый богатой скатертью; картины на сюжеты религиозные, но с несколько эротическим привкусом, — странное смешение, которое мы находим лишь в искусстве этой эпохи; на полках — драгоценные сосуды для богослужения или для стола; на окнах — пышные занавески венецианской парчи, несмотря на некоторую ветхость свою, более великолепные, чем самые дорогие из новых тканей. Вот некоторые подробности той роскоши, обладателем которой дон Модест Горанфло сделался милостью Бога, короля и, в особенности, Шико.
Итак, настоятель дремал в своем кресле, и в солнечном свете, проникшем к нему, как обычно, отливали серебристым сиянием алые и перламутровые краски на лице спящего.
Дверь комнаты потихоньку отворилась. Не разбудив настоятеля, вошли два монаха.
Первый был лет тридцати пяти, худой, бледный, все мускулы его были нервно напряжены. Голову он держал прямо. Не успевал он еще произнести слова, а соколиные глаза уже метали стрелу повелительного взгляда, который, впрочем, смягчался от движения длинных светлых ресниц: когда они опускались, отчетливей выступали темные круги под глазами. Но когда, наоборот, между густыми бровями и темной каймой глазных впадин сверкал черный зрачок, казалось — это блеск молнии в разрыве двух медных туч. Монаха этого звали брат Борроме. Он уже в течение трех недель был казначеем монастыря.
Второй был юноша лет семнадцати-восемнадцати, с живыми черными глазами, заостренным подбородком, смелым выражением лица. Роста он был небольшого, но хорошо сложен. Задирая широкие рукава, он словно с гордостью выставлял напоказ сильные, подвижные руки.
— Настоятель еще спит, брат Борроме, — сказал молоденький монах, — разбудим его или нет?
— Ни в коем случае, брат Жак, — ответил казначей.
— По правде сказать, жаль, что наш аббат так любит поспать, — продолжал юный монах, — мы бы уже нынче утром могли испробовать оружие. Заметили вы, какие среди прочего там прекрасные кирасы и аркебузы?
— Тише, брат мой! Вас кто-нибудь услышит.
— Вот ведь беда! — продолжал монашек, топнув ногой по мягкому ковру, приглушившему удар. — Сегодня чудесная погода, двор совсем сухой. Можно было бы отлично провести учения, брат казначей!
— Надо подождать, дитя мое, — произнес брат Борроме с напускным смирением, хотя глаза его горели огнем.
— Но почему вы не прикажете хотя бы раздать оружие? — все так же горячо возразил Жак, заворачивая опустившиеся рукава рясы.
— Приказать? Я?
— Да, вы.
— Я ведь ничем не распоряжаюсь, — продолжал Борроме, приняв сокрушенный вид, — хозяин тут!
— В кресле… спит… когда все бодрствуют, — сказал Жак, и в тоне его звучало скорее раздражение, чем уважение. — Хозяин!..
И его умный, проницательный взгляд, казалось, проникал в самое сердце брата Борроме.
— Надо уважать его сан и его покой, — произнес Борроме, выходя на середину комнаты и сделав при этом такое неловкое движение, что небольшой табурет опрокинулся и упал на пол.
Хотя ковер заглушил стук упавшего табурета, как заглушил он звук удара, когда брат Жак топнул ногой, дон Модест вздрогнул и пробудился.
— Кто тут? — вскричал он дрожащим голосом заснувшего на посту и внезапно разбуженного часового.
— Сеньор аббат, — сказал брат Борроме, — простите, если мы нарушили ваши благочестивые размышления, но я пришел за приказаниями.
— А, доброе утро, брат Борроме, — сказал Горанфло, слегка кивнув головой.
Несколько секунд он молчал, как видно, напрягая все струны своей памяти, затем, поморгав, спросил:
— За какими приказаниями?
— Относительно оружия и доспехов.
— Оружия? Доспехов? — переспросил Горанфло.
— Конечно. Ваша милость велели доставить оружие и доспехи.
— Кому я велел?
— Мне.
— Вам?.. Я велел принести оружие, я?
— Без всякого сомнения, сеньор аббат, — произнес Борроме твердым, ровным голосом.
— Я, — повторил до крайности изумленный дон Модест, — я?! А когда это было?
— Неделю назад.
— А, уже прошла неделя… Но для чего оно, это оружие?
— Вы сказали, сеньор аббат, — я повторяю вам собственные ваши слова, — вы сказали: “Брат Борроме, хорошо бы раздобыть оружие и раздать его всей нашей монашеской братии: гимнастические упражнения развивают телесную силу, как благочестивые увещевания укрепляют силу духа”.
— Я это говорил? — спросил Горанфло.
— Да, достопочтенный аббат. Я же, недостойный, но послушный брат, поторопился исполнить ваше повеление и доставил оружие.
— Странное, однако же, дело, — пробормотал Горанфло, — ничего этого я не помню.
— Вы даже прибавили, достопочтенный настоятель, латинское изречение: “Militat spiritu, militat gladio”.
— О, — вскричал дон Модест, от изумления выпучив глаза, — я прибавил это изречение?
— У меня память неплохая, достопочтенный аббат, — ответил Борроме, скромно опустив глаза.
— Если я так сказал, — продолжал Горанфло, медленно опуская и поднимая голову, — значит, у меня были на то основания, брат Борроме. И правда, я всегда придерживался мнения, что надо развивать тело. Еще будучи простым монахом, я боролся и словом и мечом: “Militat spiritu…” Отлично, брат Борроме. Как видно, сам Господь меня осенил.
— Так я выполняю ваш приказ до конца, достопочтенный аббат, — сказал Борроме, удаляясь вместе с братом Жаком, который, весь дрожа от радости, тянул его за подол рясы.
— Идите, — величественно произнес Горанфло.
— Ах, сеньор настоятель, — начал снова брат Борроме, возвратясь через несколько секунд после своего ухода. — Я совсем забыл…
— Что?
— В приемной дожидается один из друзей вашего преподобия, он хочет с вами о чем-то поговорить.
— Как его зовут?
— Мэтр Робер Брике.
— Мэтр Робер Брике не друг мне, брат Борроме, он просто знакомый.
— Так что вы, ваше преподобие, его не примете?
— Приму, приму, — рассеянно произнес Горанфло, — этот человек меня развлекает. Пусть он ко мне поднимется.
Брат Борроме еще раз поклонился и вышел.
Что касается брата Жака, то он одним прыжком вылетел из апартаментов настоятеля и очутился в комнате, где сложили оружие.
Через пять минут дверь опять отворилась, и появился Шико.
XX
ДВА ДРУГА
Дон Модест продолжал сидеть все в той же блаженно расслабленной позе.
Шико прошел через всю комнату и приблизился к нему. Желая дать понять вошедшему, что он его заметил, дон Модест лишь соблаговолил слегка наклонить голову.
Шико, видимо, ни в малейшей степени не удивило безразличие аббата. Остановившись на почтительном расстоянии от Горанфло, он поклонился:
— Здравствуйте, ваше преподобие!
— Ах, вот и вы, — произнес Горанфло, — видимо, воскресли?
— А вы считали меня умершим, ваше преподобие?
— Да ведь вас совсем не было видно.
— Я был занят делами.
— А!
Шико знал, что Горанфло вообще скуп на слова, пока его не разогреют две-три бутылки старого бургундского. Так как час был еще ранний и Горанфло, по всей видимости, еще не закусывал, Шико подвинул к очагу глубокое кресло и молча устроился в нем, положив ноги на каминную решетку и откинувшись всем туловищем на мягкую спинку.
— Вы позавтракаете со мной, господин Брике? — спросил дон Модест.
— Может быть.
— Не взыщите, господин Брике, если я не смогу уделить вам столько времени, сколько хотел бы.
— Э! Да кому, черт побери, нужно ваше время, господин настоятель? Черти полосатые! Я даже не напрашивался к вам на завтрак, вы сами мне предложили.
— Разумеется, господин Брике, — сказал дон Модест с беспокойством, которое объяснялось довольно твердым тоном Шико. — Конечно, я предложил, но…
— Но вы рассчитывали, что я откажусь?
— О нет. Разве свойственна мне привычка лицемерить, скажите, господин Брике?
— Человек, стоящий, подобно вам, выше многих других, может усваивать любые привычки, господин аббат, — ответил Шико, улыбнувшись так, как умел улыбаться только он.
Дон Модест, прищурившись, взглянул на Шико. Насмехался ли Шико или говорил серьезно — разобрать было невозможно.
Шико встал.
— Почему вы встали, господин Брике? — спросил Горанфло.
— Собираюсь уходить.
— А почему вы уходите, вы же сказали, что позавтракаете со мной?
— Прежде всего я не говорил, что буду завтракать.
— Простите, но я вам предложил.
— А я ответил — может быть. Может быть не значит — да.
— Вы сердитесь?
Шико рассмеялся:
— Сержусь? А на что мне сердиться? На то, что вы наглый и грубый невежда? О дорогой сеньор настоятель, я вас слишком давно знаю, чтобы сердиться на ваши мелкие недостатки.
Как громом пораженный этими словами, Горанфло сидел, раскрыв рот и вытянув вперед руки.
— Прощайте, ваше преподобие.
— О, не уходите.
— Я не могу откладывать своей поездки.
— Вы уезжаете?
— Мне дано поручение.
— Кем?
— Королем.
У Горанфло голова пошла кругом.
— Поручение, — вымолвил он, — поручение от короля. Вы, значит, снова с ним виделись?
— Конечно.
— Как же он вас встретил?
— Восторженно. Он-то помнит друзей, хоть он и король.
— Поручение от короля, — пролепетал Горанфло, — а я-то наглец, невежда, грубиян…
Сердце его теперь сжималось, как шар, из которого выходит воздух, когда его колют булавками.
— Прощайте, — повторил Шико.
Горанфло даже привстал с кресла и своей огромной рукой задержал уходящего, который, надо признаться, довольно охотно подчинился насилию.
— Послушайте, давайте объяснимся, — сказал настоятель.
— Насчет чего же?
— Насчет вашей сегодняшней обидчивости.
— Я сегодня такой же, как всегда.
— Нет.
— Я просто отражение людей, с которыми в данный момент нахожусь.
— Нет.
— Вы смеетесь, и я смеюсь; вы дуетесь, и я корчу гримасы.
— Нет, нет, нет!
— Да, да, да!
— Ну хорошо, признаюсь, — я был кое-чем озабочен…
— Вот как!
— Неужели вы не будете снисходительны к человеку, обремененному такими трудными делами? Чем только не занята моя голова! Ведь это аббатство — словно целая область! Подумайте, под моим началом двести душ, я и эконом, и архитектор, и управляющий; ко всему у меня имеются еще и духовные обязанности.
— О, этого и правда слишком много для недостойного служителя Божия!
— Ну вот, теперь вы иронизируете, — сказал Горанфло, — господин Брике, неужто вы утратили христианское милосердие?
— А оно у меня было?
— Сдается мне, что тут не без зависти с вашей стороны; остерегайтесь — зависть великий грех.
— Зависть с моей стороны? А чему мне, скажите, пожалуйста, завидовать?
— Гм, вы думаете: “Настоятель дон Модест Горанфло все время идет вперед, движется по восходящей…”
— …в то время как я двигаюсь по нисходящей, не так ли? — насмешливо спросил Шико.
— Это из-за вашего ложного положения, господин Брике.
— Господин настоятель, а вы помните евангельское изречение?
— Это какое же?
— “Низведу гордых и вознесу смиренных”.
— Подумаешь! — сказал Горанфло.
— Вот тебе на! Он берет под сомнение слово Божие, еретик! — вскричал Шико, воздевая руки к небу.
— Еретик! — повторил Горанфло. — Это гугеноты еретики.
— Ну, значит, схизматик!
— Что вы хотите сказать, господин Брике? Право же, я не знаю что и думать.
— Ничего не хочу сказать. Я уезжаю и пришел с вами попрощаться. А посему прощайте, дон Модест.
— Вы не покинете меня таким образом!
— Покину, черт побери!
— Вы?
— Да, я.
— Мой друг?
— В величии друзей забывают.
— Вы, Шико?
— Я теперь не Шико, вы же сами меня этим только что попрекнули.
— Я? Когда же?
— Когда упомянули о моем ложном положении.
— Попрекнул! Как вы сегодня выражаетесь!
И настоятель опустил огромную голову, так что все три его подбородка, приплюснутые к бычьей шее, слились воедино.
Шико наблюдал за ним краем глаза: Горанфло даже слегка побледнел.
— Прощайте и не взыщите за высказанную вам в лицо правду…
Шико направился к выходу.
— Говорите мне все, что вам заблагорассудится, господин Шико, но не смотрите на меня так!
— Поздно вы спохватились!
— Это никогда не поздно! И, уж во всяком случае, нельзя уходить, не позавтракав, черт возьми! Это нездорово, вы мне сами так говорили раз двадцать! Давайте поедим.
Шико решил одним махом отвоевать все позиции.
— Нет, не хочу! — сказал он. — Здесь уж очень плохо кормят.
Все прочие нападки Горанфло сносил мужественно. Но это его доконало.
— У меня плохо кормят? — пробормотал он в полной растерянности.
— На мой вкус, во всяком случае, — сказал Шико.
— В последний раз, когда вы завтракали, была плохая еда?
— У меня и сейчас противный вкус во рту. Фу!
— Вы сказали “фу”? — вскричал Горанфло, воздевая руки к небу.
— Да, — решительно сказал Брике, — я сказал “фу”!
— Но почему? Скажите же.
— Свиные котлеты гнуснейшим образом подгорели.
— О!
— Фаршированные свиные ушки не хрустели на зубах.
— О!
— Каплун с рисом совершенно не имел аромата.
— Боже праведный!
— Раковый суп был чересчур жирный!
— Милостивое Небо!
— На поверхности плавал жир, он до сих пор стоит у меня в горле.
— Шико, Шико! — вздохнув, сказал дон Модест таким же тоном, каким умирающий Цезарь взывал к своему убийце: “И ты, Брут!”
— Да к тому же у вас нет для меня времени.
— У меня?
— Вы мне сами сказали, что заняты. Говорили вы это, да или нет? Не хватало еще, чтобы вы стали лгуном.
— Это дело можно отложить. Ко мне должна прийти одна просительница.
— Ну, так и принимайте ее.
— Нет, нет, дорогой господин Шико. Хотя она прислала мне сто бутылок сицилийского вина…
— Сто бутылок сицилийского вина?
— Я не приму ее, хотя это, видимо, очень важная дама. Я не приму ее. Я буду принимать только вас, дорогой господин Шико. Она хотела у меня исповедаться, эта знатная особа, которая дарит сицилийское сотнями бутылок. Так вот, если вы потребуете, я откажу ей в моем духовном руководстве. Я велю передать ей, чтобы она искала себе другого духовника.
— Вы это сделаете?
— Только чтобы вы со мной позавтракали, господин Шико, только чтобы я мог загладить свою вину перед вами.
— Вина ваша проистекает из вашей чудовищной гордыни, дон Модест…
— Я смиряюсь душой, друг мой.
— …и вашей беспечной лени.
— Шико, Шико, с завтрашнего же дня я начну умерщвлять свою плоть, заставляя монахов ежедневно производить военные упражнения.
— Монахов? Упражнения? — спросил Шико, вытаращив глаза. — Какие же? С помощью вилки?
— Нет, с настоящим оружием!
— С боевым оружием?
— Да, хотя командовать очень утомительно.
— Вы будете обучать своих монахов военному делу?
— Я, во всяком случае, отдал соответствующие распоряжения.
— С завтрашнего дня?
— Если вы потребуете, то даже с сегодняшнего.
— А кому в голову пришла мысль обучать монахов военному делу?
— Кажется, мне самому, — сказал Горанфло.
— Вам? Это невозможно.
— Это так, я отдал такое распоряжение брату Борроме.
— А что это за брат Борроме?
— Ах, да вы даже его не знаете.
— Кто он такой?
— Казначей.
— Как же у тебя появился казначей, которого я не знаю, ничтожество ты этакое.
— Он попал сюда после вашего последнего посещения.
— А откуда он у тебя взялся, этот казначей?
— Его рекомендовал мне его высокопреосвященство кардинал де Гиз.
— Лично?
— В письме, дорогой Шико, в письме.
— Это не тот похожий на коршуна монах, которого я видел внизу?
— Он самый.
— Который доложил о моем приходе?
— Да.
— Ого! — невольно вырвалось у Шико. — Какие же такие качества у этого казначея, позволившие ему получить столь горячую рекомендацию от кардинала де Гиза?
— Он считает, как Пифагор.
— С ним-то вы и решили заняться военным обучением монахов?
— Да, друг мой.
— То есть это он предложил вам вооружить монахов?
— Нет, дорогой господин Шико, мысль исходила от меня, только от меня.
— Ас какой целью?
— С целью вооружить их.
— Долой гордыню, нераскаявшийся грешник, гордыня, — великий грех: не вам пришла в голову эта мысль.
— Мне либо ему. Я уж, право, не помню, кому из нас она пришла в голову. Нет, нет, определенно мне; кажется, по этому случаю я даже произнес одно очень подходящее блистательное латинское изречение.
Шико подошел поближе к настоятелю.
— Латинское изречение, вы, дорогой мой аббат?! — сказал он. — Не припомните ли вы эту латинскую цитату?
— Militat spiritu…
— Militat spiritu, militat gladio?
— Точно, точно! — восторженно вскричал дон Модест.
— Ну, ну, — сказал Шико, — невозможно извиняться более чистосердечно, чем вы, дон Модест. Я вас прощаю.
— О! — умиленно произнес Горанфло.
— Вы по-прежнему мой друг, мой истинный друг.
Горанфло смахнул слезу.
— Но давайте же позавтракаем, я буду снисходителен к вашим яствам, — продолжал Шико.
— Слушайте, — сказал Горанфло вне себя от радости. — Я велю передать брату повару, что если он не накормит нас по-царски, то будет посажен в карцер.
— Отлично, отлично, — сказал Шико, — вы же здесь хозяин, дорогой мой настоятель.
— И мы раскупорим несколько бутылочек, полученных от моей духовной дочери.
— Я помогу вам добрым советом.
— Дайте я обниму вас, Шико.
— Не задушите меня. Лучше побеседуем.
XXI
СОБУТЫЛЬНИКИ
Горанфло не замедлил отдать соответствующие распоряжения.
Если достойный настоятель и двигался, как он утверждал, по восходящей, то особенно во всем, что касалось подробностей какой-нибудь трапезы, а также в развитии кулинарного искусства вообще.
Дон Модест вызвал брата Эзеба, каковой и предстал не столько перед своим духовным начальником, сколько перед взором судии.
По тому, как его приняли, он сразу догадался, что у достойного приора его ожидает нечто не вполне обычное.
— Брат Эзеб, — суровым тоном произнес Горанфло, — прислушайтесь к тому, что вам скажет мой друг господин Робер Брике. Вы, говорят, пренебрегаете своими обязанностями. Я слышал о серьезных погрешностях в вашем последнем раковом супе, о роковой небрежности в приготовлении свиных ушей. Берегитесь, брат Эзеб, берегитесь: коготок увяз — всей птичке пропасть.
Монах, то бледнея, то краснея, стал бормотать какие-то извинения, которые, однако, не были приняты во внимание.
— Довольно, — сказал Горанфло.
Брат Эзеб умолк.
— Что у вас сегодня на завтрак? — спросил достопочтенный настоятель.
— Яичница с петушиными гребешками.
— Еще что?
— Фаршированные шампиньоны.
— Еще?
— Раки под соусом с мадерой.
— Мелочь, все это мелочь. Назовите что-нибудь более основательное, да поскорее.
— Можно подать окорок, начиненный фисташками.
Шико презрительно фыркнул.
— Простите, — робко вмешался Эзеб. — Он сварен в сухом хересе. Я нашпиговал его говядиной, вымоченной в маринаде на оливковом масле. Таким образом, мясо окорока сдобрено говяжьим жиром, а говядина — свиным.
Горанфло бросил на Шико робкий взгляд и жестом выразил одобрение.
— Это неплохо, правда ведь, господин Брике? — сказал он.
Шико жестом показал, что он доволен, хотя и не совсем.
— А еще что у вас есть? — спросил Горанфло.
— Можно приготовить отличного угря.
— К черту угря, — сказал Шико.
— Я думаю, господин Брике, — продолжал Эзеб, постепенно смелея, — что вы не раскаетесь, если попробуете моих угрей.
— А что в них такого особенного?
— Я их особым образом откармливаю.
— Ого!
— Да, — вмешался Горанфло, — кажется, римляне или греки, словом, какой-то народ, живший в Италии, откармливали миног, как Эзеб. Он вычитал это у одного древнего писателя по имени Светоний, писавшего по вопросам кулинарии.
— Как, брат Эзеб, — вскричал Шико, — вы кормите своих угрей человеческим мясом?
— Нет, сударь, мелко нарубая внутренности и печень домашних птиц и дичи, я прибавляю к ним немного свинины, делаю из всего этого своего рода колбасную начинку и бросаю своим угрям. Держу их в садке с дном из мелкой гальки, постоянно меняя пресную воду, — за один месяц они основательно жиреют и в то же время сильно удлиняются. Тот, например, которого я подам сегодня сеньору настоятелю, весит девять фунтов.
— Да это целая змея, — сказал Шико.
— Он мог заглотнуть шестидневного цыпленка.
— А как вы его приготовили?
— Да, как вы его приготовили? — подхватил настоятель.
— Снял с него кожу, поджарил, подержал в анчоусовом масле, обвалял в мелко истолченных сухарях, затем еще на десять секунд поставил на огонь. После этого я буду иметь честь подать его вам в соусе с перцем и чесноком.
— А соус?
— Да, самый соус?
— Простой соус на оливковом масле, сбитом с лимонным соком и горчицей.
— Отлично, — сказал Шико.
Брат Эзеб облегченно вздохнул.
— Не хватает сладкого, — справедливо заметил Горанфло.
— Я подам вещи, которые сеньору настоятелю придутся по вкусу.
— Хорошо, полагаюсь на вас, — сказал Горанфло. — Покажите, что вы достойны моего доверия.
Эзеб поклонился.
— Я могу идти? — спросил он.
Настоятель взглянул на Шико.
— Пусть уходит, — сказал Шико.
— Идите и пришлите ко мне брата ключаря.
Брат ключарь сменил брата Эзеба и получил указания столь же обстоятельные и точные.
Через десять минут сотрапезники уже сидели друг против друга на мягких подушках глубоких кресел за столом, покрытым тонкой льняной скатертью, вооружившись ножами и вилками, словно два дуэлянта.
Стол, рассчитанный человек на шесть, был весь заставлен — столько бутылок самой разнообразной формы и с самыми разными наклейками принес брат ключарь.
Эзеб, строго придерживаясь установленного меню, только что прислал из кухни яичницу, раков и грибы, наполнившие комнату ароматом трюфелей, самого свежего сливочного масла, тимьяна и мадеры.
Изголодавшийся Шико набросился на еду.
Настоятель начал есть с видом человека, сомневающегося в самом себе, в своем поваре и в своем сотрапезнике.
Но через несколько минут жадно поглощал пищу уже сам Горанфло, Шико же наблюдал за ним и за всем окружающим.
Начали с рейнского, потом перешли к бургундскому 1550 года, затем завернули в другую местность, где возраст напитка был неизвестен, пригубили Сен-Перре и, наконец, занялись вином, присланным новой духовной дочерью.
— Ну, что вы скажете? — спросил Горанфло, который отпил три глотка, не решаясь выразить свое мнение.
— Бархатистое, но легкое, — заметил Шико. — А как зовут вашу новую духовную дочь?
— Да ведь я ее еще не знаю.
— Как, не знаете даже ее имени?
— Ей-Богу же, нет, мы все время общались через посланцев.
Шико посидел некоторое время, смежив веки, словно смаковал глоток вина, прежде чем его проглотить. На самом деле он размышлял.
— Итак, — сказал он минут через пять, — я имею честь завтракать в обществе полководца?
— О, Бог мой, да!
— Как, вы вздыхаете?
— Ах, это до того утомительно!
— Разумеется, но зато прекрасно, почетно.
— Великолепно, однако теперь у нас стоит такой шум, а позавчера мне пришлось отменить одно блюдо за ужином.
— Отменить одно блюдо?.. Почему?
— Потому что многие из лучших моих воинов (должен это признать) нашли недостаточным то блюдо, которое подают в пятницу на третье, — варенье из бургундского винограда.
— Подумайте — недостаточным!.. А по какой причине они его считают недостаточным?
— Они заявили, что все еще голодны, и потребовали дополнительно какое-нибудь постное блюдо — коростелька, омара или вкусную рыбу. Как вам нравится подобное обжорство?
— Ну, раз эти монахи проходят военное обучение, не удивительно, что они ощущают голод.
— А в чем тогда их заслуга? — сказал дон Модест. — Всякий может хорошо работать, если при этом досыта ест. Черт возьми, надо подвергать себя лишениям во славу Божию, — продолжал достойный аббат, накладывая огромные ломти окорока и говядины на тоже довольно основательный кусок студня: об этом последнем блюде брат Эзеб не упомянул — оно, конечно, подавалось на стол, но недостойно было стоять в меню.
— Пейте, Модест, пейте, — сказал Шико. — Вы же подавитесь, любезный друг: вы побагровели.
— От возмущения, — ответил настоятель, осушая стакан, в который входило не менее полупинты.
Шико предоставил ему покончить с этим делом; когда же Горанфло поставил стакан на стол, он сказал:
— Ну хорошо, кончайте свой рассказ, он меня заинтересовал, честное слово! Значит, вы лишили их одного блюда за то, что, по их мнению, им не хватало еды?
— Совершенно точно.
— Это чрезвычайно остроумно.
— Наказание возымело необыкновенное действие: я думал, что они взбунтуются — глаза у них сверкали, зубы лязгали.
— Они были голодны, тысяча чертей, — сказал Шико. — Вполне естественно.
— Вот как! Они были голодны?
— Разумеется.
— Вы так считаете? Вы так думаете?
— Я просто уверен в этом.
— Так вот, в тот вечер я заметил одно странное явление и хотел бы, чтобы о нем высказались ученые. Я призвал брата Борроме и дал ему указание насчет отмены одного блюда, а также, ввиду мятежного настроения, отменил вино.
— Дальше? — спросил Шико.
— Наконец, чтобы увенчать дело, я велел провести дополнительное воинское учение, ибо желал окончательно сокрушить гидру мятежа. Об этом, вы, может быть, знаете, говорится в псалмах. Подождите, как это: “Cabis poriabis diagonem”. Эх, да вам же это, черт побери, невдомек.
— “Procutabis draconem”, — заметил Шико, подливая настоятелю.
— Draconem, вот-вот, браво! Кстати о драконах: попробуйте-ка угря, он изумителен, просто тает во рту.
— Спасибо, я уже и так не могу продохнуть. Но рассказывайте, рассказывайте.
— О чем?
— Дао том странном явлении.
— Каком? Я уже не помню.
— О том, которое вы хотели предложить на обсуждение ученых.
— Ах да, припомнил, отлично.
— Я слушаю.
— Так вот, я велел провести вечером дополнительное учение, рассчитывая увидеть негодников обессиленными, бледными, потными. Я даже подготовил проповедь на текст “Ядущий хлеб мой…”
— Сухой хлеб, — вставил Шико.
— Вот именно, сухой, — вскричал Горанфло, и циклопический взрыв хохота раздвинул его мощные челюсти. — Я предвкушал, как обыграю эти слова, я целый час веселился при этой мысли. Но представьте себе — во дворе передо мною оказывается целое войско необыкновенно живых, подвижных молодцов, прыгающих, словно саранча, и все — под воздействием иллюзии, о которой я и хочу узнать мнение ученых.
— Какой же такой иллюзии?
— От них за версту разило вином.
— Вином? Значит, брат Борроме нарушил ваш запрет?
— О, в Борроме я уверен, — вскричал Горанфло, — это само нерассуждающее послушание. Если бы я велел брату Борроме поджариться на медленном огне, он тотчас пошел бы за решеткой и хворостом.
— Вот ведь как плохо я разбираюсь в людях! — сказал Шико, почесав нос. — На меня он произвел совсем иное впечатление.
— Возможно, ноя-то, видишь ли, своего Борроме знаю, как тебя, дорогой мой Шико, — сказал дон Модест, который, пьянея, впадал в чувствительность.
— И ты говоришь, что пахло вином?
— От Борроме — нет, от монахов — как из бочки, да к тому же они были словно раки вареные. Я сказал об этом Борроме.
— Молодец!
— Да, я-то не дремлю!
— Что же он ответил?
— Подожди, это очень тонкое дело.
— Вполне верю.
— Он ответил, что сильная охота к чему-либо может приводить к результату, подобному удовлетворению желания.
— Ого! — сказал Шико. — И правда, дело, как ты сказал, очень тонкое, черти полосатые! Твой Борроме парень с башкой. Теперь меня не удивляет, что у него такие тонкие губы и такой острый нос. И это объяснение тебя убедило?
— Вполне. Ты и сам убедишься. Но подойди поближе, у меня голова кружится, когда я встаю.
Шико подошел.
Горанфло сложил огромную ладонь трубкой и приложил ее к уху Шико.
— Подожди, я все объясню. Ты помнишь дни нашей юности, Шико?
— Помню.
— Дни, когда кровь у нас была горяча?.. Когда нескромные желания?..
— Аббат, аббат! — с упреком произнес целомудренный Шико.
— Это слова Борроме, и я утверждаю, что он прав. Не происходило ли тогда с нами нечто подобное? Разве сильная охота не давала нам тогда иллюзии удовлетворения?
Шико разразился таким хохотом, что стол со всеми расставленными на нем бутылками заходил ходуном, словно палуба корабля.
— Замечательно, замечательно, — сказал он. — Надо мне поучиться у брата Борроме, и когда он просветит меня своими теориями, я попрошу вас, достопочтенный, об одной милости.
— И ваше желание будет исполнено, как все, чего вы попросите у своего друга. Но скажите, что же это за милость?
— Вы поручите мне одну неделю ведать в вашем монастыре хозяйством.
— А что вы будете делать в течение этой недели?
— Я испытаю теорию брата Борроме на нем самом. Я велю подать ему пустое блюдо и пустой стакан и скажу: “Соберите все силы своего голода и своей жажды и пожелайте индейку с шампиньонами и бутылку шамбертена. Но берегитесь, дорогой философ: как бы вам не опьянеть от этого шамбертена и не заболеть несварением желудка от этой индейки”.
— Значит, — сказал Горанфло, — ты не веришь в воздействие сильной охоты, язычник ты этакий?
— Ладно, ладно! Я верю в то, во что верю. Но довольно с нас теорий.
— Хорошо, — согласился Горанфло, — довольно, поговорим о действительности. Поговорим о славных временах, о которых ты только что упомянул, Шико, — о наших ужинах в “Роге изобилия”.
— Браво! А я-то думал, что ты, достопочтеннейший, обо всем этом позабыл.
— Суетный ты человек! Все это дремлет под величием моего нынешнего положения. Но я, черт побери, все тот же, какой был прежде.
И Горанфло, несмотря на протесты Шико, затянул свою любимую песенку:
Осла тыс привязи спустил,
Бутылку новую открыл,
Копыто в землю звонко бьет,
Вино веселое течет.
Но самый жар и самый пыл Когда монах на воле пьет.
Вовек никто б не ощутил В своей душе подобных сил!
— Да замолчи ты, несчастный! — сказал Шико. — Если вдруг зайдет брат Борроме, он подумает, что ты уже целую неделю постишься.
— Если бы зашел брат Борроме, он стал бы петь вместе с нами.
— Не думаю.
— А я тебе говорю…
— Молчи и отвечай только на мои вопросы.
— Ну, говори.
— Да ты меня все время перебиваешь, пьяница.
— Я пьяница?!
— Послушай, от этих воинских учений твой монастырь превратился в настоящую казарму.
— Да, друг мой, правильно сказано — в настоящую казарму, в казарму настоящую. В прошлый четверг — кажется, в четверг? Да, в четверг. Подожди, я уж не помню, в четверг или нет.
— Четверг там или пятница — совсем не важно.
— Правильно говоришь — важен самый факт, верно? Так вот, в четверг или в пятницу я обнаружил в коридоре двух послушников, которые сражались на саблях, а с ними были два сержанта, тоже намеревавшихся сразиться друг с другом.
— Что же ты сделал?
— Я велел принести плетку, чтобы отделать послушников, которые тотчас же удрали. Но Борроме…
— Ах, Борроме, опять Борроме.
— Да, опять.
— Так что же Борроме?
— Борроме догнал их и так обработал плеткой, что они, бедняги, до сих пор лежат.
— Хотел бы я обследовать их лопатки, чтобы оценить силу руки брата Борроме, — заметил Шико.
— Единственные лопатки, которые стоит обследовать, — бараньи. Съешьте лучше кусочек абрикосового пата.
— Да нет же, ей-Богу! Я и так задыхаюсь.
— Тогда выпейте.
— Нет, нет, мне придется идти пешком.
— Ну, и мне-то ведь тоже придется пошагать, однако же я пью!
— О, вы — дело другое. Кроме того, чтобы давать команду, вам потребуется вся сила легких…
— Ну так один стаканчик, всего один стаканчик пищеварительного ликера, секрет которого знает только брат Эзеб.
— Согласен.
— Он так чудесно действует, что, как ни обожрись за обедом, через два часа неизбежно снова захочешь есть.
— Какой замечательный рецепт для бедняков! Знаете, будь я королем, я велел бы обезглавить вашего Эзеба: от его ликера в целом королевстве возникнет голод. Ого! А это что такое?
— Начинают учения, — сказал Горанфло.
Действительно, со двора донесся гул голосов и лязг оружия.
— Без начальника? — заметил Шико. — Солдаты у вас, кажется, не очень-то дисциплинированные.
— Без меня? Никогда, — сказал Горанфло. — Да к тому же это никак невозможно, понимаешь? Ведь командую-то я, учу-то я! Да вот тебе и доказательство: брат Борроме, я слышу, идет ко мне за приказаниями.
И правда, в тот же миг показался Борроме, украдкой бросивший на Шико быстрый взгляд, подобный предательской парфянской стреле.
“Ого! — подумал Шико, — напрасно ты на меня так посмотрел: это тебя выдает”.
— Сеньор настоятель, — сказал Борроме, — пора начинать осмотр оружия и доспехов, мы ждем только вас.
— Доспехов! Ого! — прошептал Шико. — Одну минутку, я пойду с вами!
И он вскочил с места.
— Вы будете присутствовать на учениях, — произнес Горанфло, приподнимаясь, словно мраморная глыба, у которой выросли ноги. — Дайте мне руку, друг мой, вы увидите замечательные учения.
— Должен подтвердить, что сеньор настоятель — прекрасный тактик, — вставил Борроме, вглядываясь в невозмутимое лицо Шико.
— Дон Модест — человек во всех отношениях выдающийся, — ответил с поклоном Шико.
Про себя он подумал: “Ну, мой дорогой орленок, не дремли, не то этот коршун выщиплет тебе перья!”
XXII
БРАТ БОРРОМЕ
Когда Шико, поддерживая достопочтенного настоятеля, спустился по парадной лестнице во двор аббатства, то, что он увидел, очень напоминало огромную, полную кипучей деятельности казарму.
Монахи, разделенные на два отряда по сто человек в каждом, стояли с алебардами, пиками и мушкетами к ноге, ожидая, словно солдаты, появления своего командира.
Человек пятьдесят, из числа наиболее сильных и ревностных, были в касках или шлемах, на поясах у них висели длинные шпаги: со щитом в руке они совсем походили бы на древних мидян, а будь у них раскосые глаза — на современных китайцев.
Другие, горделиво красуясь в выпуклых кирасах, с явным удовольствием постукивали по ним железными перчатками.
Наконец, третьи, в нарукавниках и набедренных латах, старались усиленно работать суставами, лишенными в этих панцирях всякой гибкости.
Брат Борроме взял из рук послушника каску и надел ее на голову быстрым и точным движением какого-нибудь рейтера или ландскнехта.
Пока он затягивал ее ремнями, Шико, казалось, глаз не мог оторвать от каски. При этом он улыбался, все время ходил вокруг Борроме, словно затем, чтобы полюбоваться его шлемом со всех сторон. Более того — он даже подошел к казначею и провел рукой по каске.
— Замечательный V вас шлем, брат Борроме, — сказал он. — Где это вы приобрели его, дорогой аббат?
Горанфло не в состоянии был ответить, ибо в это самое время его облачали в сверкающую кирасу; хотя она была таких размеров, что вполне подходила бы Фарнезскому Геркулесу, роскошным телесам достойного настоятеля в ней было порядком тесно.
— Не затягивайте так сильно, — кричал Горанфло, — не тяните же так, черт побери, я задохнусь, я совсем лишусь голоса, довольно, довольно!
— Вы, кажется, спрашивали у преподобного отца настоятеля, — сказал Борроме, — где он приобрел мою каску?
— Я потому спросил об этом у достопочтенного аббата, а не у вас, — продолжал Шико, — что у вас в монастыре, я полагаю, как и в других обителях, все делается лишь по приказу настоятеля.
— Разумеется, — сказал Горанфло, — все здесь совершается лишь по моему распоряжению. Что вы спрашиваете, милейший господин Брике?
— Я спрашиваю у брата Борроме, не знает ли он, откуда взялась эта каска.
— Она была в партии оружия, закупленного преподобным отцом настоятелем для монастыря.
— Мною? — переспросил Горанфло.
— Ваша милость, конечно, изволите помнить, что велели доставить сюда каски и кирасы. Вот ваше приказание и было выполнено.
— Правда, правда, — подтвердил Горанфло.
“Черти полосатые, — заметил про себя Шико, — моя каска, видно, очень привязана к своему хозяину: я сам снес ее во дворец Гизов, а она, словно заблудившаяся собачонка, разыскала меня в монастыре святого Иакова!”
Тут, повинуясь жесту брата Борроме, монахи сомкнули ряды, и воцарилось молчание.
Шико уселся на скамейку, чтобы с удобством наблюдать за учением.
Горанфло продолжал стоять, крепко держась на ногах, словно на двух столбах.
— Смирно! — шепнул брат Борроме.
Дон Модест выхватил из железных ножен огромную саблю, и, взмахнув ею, крикнул мощным басом:
— Смирно!
— Ваше преподобие, вы, пожалуй, устанете, подавая команду, — заметил с кроткой предупредительностью брат Борроме, — нынче утром вы себя неважно чувствовали: если вам будет угодно позаботиться о своем драгоценном здоровье, я бы мог сегодня провести учения.
— Хорошо, согласен, — ответил дон Модест. — И правда, я что-то прихворнул, задыхаюсь. Командуйте вы.
Борроме поклонился и, как человек, привыкший к подобным изъявлениям согласия, стал перед фронтом.
— Какой усердный слуга! — сказал Шико. — Этот малый настоящая жемчужина.
— Он просто прелесть! Я же тебе говорил, — ответил дон Модест.
— Я уверен, что он выручает тебя таким образом каждый день, — сказал Шико.
— О да, каждый день. Он покорен мне, как раб. Я все время упрекаю его за излишнюю предупредительность. Но смирение — вовсе не рабство, — наставительно прибавил Горанфло.
— Так что тебе здесь, по правде говоря, нечего делать, и ты можешь почивать сном праведника: бодрствует за тебя брат Борроме?
— Ну да, Боже ты мой!
— Это мне и нужно было выяснить, — заметил Шико, и все свое внимание он перенес на брата Борроме.
Замечательное это было зрелище — монастырский казначей выпрямился в своих доспехах, словно вставший на дыбы боевой конь.
Расширенные зрачки его метали огонь, мощная рука делала такие искусные выпады шпагой, что казалось, мастер своего дела фехтует перед взводом солдат. Каждый раз, когда Борроме показывал какое-нибудь упражнение, Горанфло повторял его жесты, прибавляя при этом:
— Борроме правильно говорит. Но и я вам это же говорю: припомните вчерашнее учение. Переложите оружие в другую руку, держите пику, держите ее крепче, чтоб наконечник находился на уровне глаз. Да подтянитесь же, ради святого Георгия! Тверже ногу! Равнение налево — то же самое, что равнение направо, с той разницей, что все делается как раз наоборот.
— Черти полосатые! — сказал Шико. — Ты ловко умеешь обучать.
— Да, да, — ответил Горанфло, поглаживая тройной подбородок, — я довольно хорошо разбираюсь в упражнениях.
— В лице Борроме у тебя очень способный ученик.
— Он отлично схватывает мои указания. Исключительно умный малый.
Монахи выполняли военный бег — маневр, весьма распространенный в то время, — схватывались врукопашную, бились на шпагах, кололи пиками и упражнялись в стрельбе.
Когда дошли до стрельбы, настоятель сказал Шико:
— Сейчас ты увидишь моего маленького Жака.
— А кто он такой — твой маленький Жак?
— Славный паренек, которого я хотел взять для личных услуг, — у него очень спокойная повадка, но сильная рука, и при этом он живой, как порох.
— Вот как! А где же этот прелестный мальчик?
— Подожди, подожди, я его сейчас покажу. Да вон там, видишь: тот, что уже нацепил свой мушкет и собирается стрелять.
— И хорошо он стреляет?
— Так, что в ста шагах не промахнется по ноблю с розой.
— Этот малый будет лихо служить мессу! Но, кажется, теперь моя очередь сказать: подожди, подожди.
— Что такое?
— Ну да!.. Э, нет!
— Ты знаешь моего маленького Жака?
— Я? Да ни в малейшей степени.
— Но сперва тебе показалось, что ты его знаешь?
— Да, мне показалось, что это его я видел в одной церкви, в некий прекрасный день, точнее — в ночь, когда сидел, запершись, в исповедальне. Но нет, я ошибся, это был не он.
Мы вынуждены признаться, что на этот раз слова Шико не вполне соответствовали истине. У Шико была изумительная память на лица: увидев чье-либо лицо, он уже не забывал его.
Невольно обративший на себя внимание настоятеля и его друга, маленький Жак, как его называл Горанфло, действительно заряжал в данный момент тяжелый мушкет длиной с него самого; когда ружье было заряжено, он гордо занял позицию в ста шагах от мишени и, отставив правую ногу, прицелился с чисто военной точностью.
— Ей-Богу же, отличный прицел, — сказал Шико, — и, честное слово, красавец мальчик.
— Спасибо, сударь, — отозвался Жак, и на бледных щеках его вспыхнул радостный румянец.
— Ты ловко владеешь ружьем, мальчуган, — продолжал Шико.
— Стараюсь научиться, сударь, — сказал Жак.
С этими словами, отложив ружье, уже ненужное после того, как с его помощью он показал свое уменье, монашек взял у своего соседа пику и сделал мулине, по мнению Шико — безукоризненно.
Шико снова принялся расточать похвалы.
— Особенно хорошо он владеет шпагой, — сказал дон Модест. — Понимающие люди ценят его очень высоко. И правда, у этого парня ноги железные, кисти рук — точно сталь, и с утра до вечера он только и делает, что скребет железом о железо.
— Любопытно поглядеть, — заметил Шико.
— Вы хотите испытать его силу? — спросил Борроме.
— Хотел бы в ней убедиться, — ответил Шико.
— Дело в том, — продолжал казначей, — что здесь никто, кроме, может быть, меня самого, не может с ним состязаться. У вас-то силы имеются?
— Я всего-навсего жалкий горожанин, — ответил Шико, качая головой. — В свое время я орудовал рапирой не хуже всякого другого. Но теперь ноги у меня дрожат, в руке нет уверенности, да и голова уже не та.
— Но вам все же случается драться? — спросил Борроме.
— Иногда, — ответил Шико и бросил улыбающемуся Горанфло взгляд, поймав который тот прошептал имя Никола Давида.
Но Борроме не заметил этой улыбки, Борроме не услышал этого имени: безмятежно усмехаясь, он велел принести рапиры и фехтовальные маски.
Жак, весь горя нетерпеливой радостью под своим холодным и сумрачным обличием, завернул рясу до колен и, два раза топнув ногой, крепко уперся сандалиями в песок…
— Вот что, — сказал Шико, — я не монах, не солдат и потому довольно давно не обнажал шпаги… Прошу вас, брат Борроме, вы весь состоите из мускулов и сухожилий, дайте урок брату Жаку. Вы разрешаете, дорогой аббат?
— Даже приказываю, — возгласил настоятель, радуясь, что может вставить свое слово.
Борроме снял с головы каску, Шико поспешил подставить обе руки, и каска в руках Шико дала своему бывшему владельцу возможность еще раз убедиться в том, что это именно она. Пока наш буржуа занимался этим обследованием, казначей затыкал полы рясы за пояс и готовился к поединку.
Все монахи, болея за честь монастыря, тесным кольцом окружили ученика и учителя.
Горанфло потянулся к уху приятеля.
— Это так же забавно, как служить вечерню, правда? — шепнул он простодушно.
— С тобой согласится любой кавалерист, — ответил Шико с тем же простодушием.
Противники встали в позицию. Сухой и жилистый Борроме имел преимущество в росте. К тому же он обладал уверенностью и опытом.
Глаза Жака порою загорались огнем, и лихорадочный румянец начинал играть на его скулах.
Монашеская личина постепенно спадала с Борроме: с рапирой в руке, весь загоревшись таким увлекательным делом, как состязание в силе и ловкости, он на глазах преображался в воина. Каждый удар он сопровождал увещанием, советом, упреком, но зачастую сила, стремительность, пыл Жака брали верх над опытностью его учителя, и брат Борроме получал добрый удар прямо в грудь.
Шико пожирал глазами это зрелище и считал удары, наносимые острием рапиры.
Когда состязание окончилось или, вернее, когда противники сделали первую паузу, он сказал:
— Жак попал шесть раз, брат Борроме — девять. Для ученика это очень неплохо, но для учителя недостаточно.
Из всех присутствующих один Шико заметил молнию, сверкнувшую в глазах Борроме и открывшую новую черту его характера.
“Ну вот! — подумал Шико, — он гордец”.
— Сударь, — возразил Борроме голосом, которому он с большим трудом придал слащавые нотки. — Бой на рапирах для всех дело нелегкое, а уж для таких бедных монахов, как мы, и подавно.
— Не в том дело, — сказал Шико, решив оттеснить любезного Борроме на последнюю линию обороны, — учитель должен быть по меньшей мере вдвое сильнее ученика.
— Ах, господин Брике, — произнес Борроме, побледнев и кусая губы, — вы уж чересчур требовательны.
“Ну вот, он еще и гневлив, — подумал Шико, — это уже второй смертный грех, а говорят, достаточно одного, чтобы погубить душу: мне повезло”.
Вслух же он сказал:
— Если бы Жак действовал хладнокровнее, он, я полагаю, сравнялся бы с вами.
— Не думаю, — сказал Борроме.
— А я так просто уверен в этом.
— Господину Брике, который сам фехтует, — сказал не без горечи Борроме, — может быть, следовало бы помериться силами с Жаком: тогда ему легче было бы вынести правильное суждение.
— О, я уже слишком стар, — сказал Шико.
— Да, но зато у вас есть знания, — сказал Борроме.
“Ах, ты насмехаешься, — подумал Шико, — погоди, погоди.
— Но, — продолжал он вслух, — есть одно соображение, которое делает мое замечание сомнительным.
— Какое же?
— Я уверен, что, как достойный учитель, брат Борроме несколько поддавался Жаку.
— Вот как! — произнес Жак, в свою очередь хмуря брови.
— Нет, ни в коем случае, — ответил Борроме, сдерживаясь, но в глубине души дрожа от ярости, — я, конечно, люблю Жака, но не стал бы портить его такого рода уступками.
— Странно, — заметил Шико, словно говоря сам с собой, — мне так показалось, простите, пожалуйста.
— Нов конце концов, — сказал Борроме, — вы, так легко рассуждающий, попробовали бы сами, господин Брике.
— О, я, пожалуй, не решусь, — отозвался Шико.
— Не бойтесь, сударь, — сказал Борроме, — мы будем к вам снисходительны, как предписывает сама Церковь.
— Нечестивец ты этакий! — прошептал Шико.
— Да ну же, господин Брике, одну только схватку!
— Попробуй, — сказал Горанфло, — попробуй.
— Я вам не сделаю больно, сударь, — вмешался Жак, становясь, в свою очередь, на сторону учителя и желая тоже куснуть его обидчика. — Рука у меня совсем легкая.
— Славный мальчик, — прошептал Шико, устремляя на монашка невыразимый взгляд и безмолвно улыбаясь.
— Что ж, — сказал он, — раз всем так хочется…
— А, браво! — вскричали монахи, предвкушая легкую победу.
— Только предупреждаю вас, — сказал Шико, — не более трех схваток.
— Как вам будет угодно, сударь, — ответил Жак.
Медленно поднявшись со скамейки, на которую он уселся во время разговора, Шико подтянул свою куртку и с ловкостью черепахи, ловящей мух, надел кожаную перчатку и маску.
— Если он сможет парировать твои прямые удары, — шепнул Борроме Жаку, — я с тобой больше не фехтую, так и знай.
Жак кивнул головой и улыбнулся, словно желая сказать: “Не беспокойтесь, учитель”.
Шико все с той же медлительностью, все так же осмотрительно стал в позицию, вытягивая длинные руки и ноги: с почти чудесной точностью в движениях он сумел замаскировать их силу, упругость и исключительную натренированность.
XXIII
УРОК
В ту эпоху, о которой мы повествуем, стремясь не только рассказать о событиях, но также показать нравы и обычаи, фехтование не было тем, чем оно является в наше время.
Шпаги оттачивались с обеих сторон, благодаря чему ими рубили так же часто, как и кололи. Вдобавок левой рукой, вооруженной кинжалом, можно было не только обороняться, но и наносить удары: все это приводило к многочисленным ранениям или, скорее, царапинам, которые в настоящем поединке особенно разъяряли бойцов.
Келюс, истекая кровью из восемнадцати ран, все еще стоял и продолжал драться и, вероятно, не упал бы, если бы девятнадцатая рана не уложила его в кровать, которую он оставил лишь для того, чтобы лечь в могилу.
Исскуство фехтования, завезенное к нам из Италии, но переживавшее еще свое младенчество, в данную эпоху сводилось к ряду движений, которые вынуждали бойца часто передвигаться, причем из-за малейших неровностей случайно выбранного места для поединка он натыкался на всевозможные препятствия.
Нередко можно было видеть, как фехтующий то вытягивается во весь рост, то, наоборот, вбирает голову в плечи, прыгает направо, потом налево, приседает, упираясь рукой в землю. Одним из первых условий успешного овладения этим искусством были ловкость и быстрота не только руки, но также ног и всего тела.
Казалось, однако, что Шико изучал фехтование не по правилам этой школы. Можно было подумать, что он, напротив, уже предугадывал современное нам искусство боя на шпагах, все превосходство которого, и в особенности все изящество, состоит в подвижности рук при почти полной неподвижности корпуса.
Обе ноги его твердо, плотно стояли на земле, кисть руки отличалась гибкостью и вместе с тем силой, шпага от острия до половины лезвия, казалось, легко гнулась, но от рукояти до середины сталь ее была непоколебимо тверда.
При первых же выпадах, увидев перед собой не человека, а бронзовую статую, у которой двигалась, на первый взгляд, только кисть руки, брат Жак стал порывисто, бурно нападать, но Шико лишь вытягивал руку и выставлял вперед ногу при малейшей погрешности, которую замечал в движениях своего противника. Легко себе представить, что при намерении не только колоть, но и рубить, тот весьма нередко оставлял то одну, то другую часть своего тела незащищенной.
Каждый раз при этом длинная рука Шико вытягивалась на три фута и наносила удар прямо в грудь брату Жаку: делалось это так методично, словно удары наносил механизм, а не живая рука, которой свойственны хоть какие-то колебания, какая-то неуверенность.
При каждом ударе Жак, багровый от ярости и уязвленного самолюбия, отскакивал назад.
В течение десяти минут мальчик делал все, что мог извлечь из своей необычайной ловкости: он устремлялся вперед, словно леопард, свивался кольцом, как змея, скользил под самой грудью Шико, прыгал направо, налево. Но Шико, все так же невозмутимо орудуя длинной рукой, выбирал удобный момент и, отведя шпагу противника, неизменно поражал его в грудь.
Брат Борроме бледнел, стараясь подавить в себе возбуждавшие его ранее порывы.
Наконец Жак в последний раз набросился на Шико. Шико, видя, что мальчик нетвердо стоит на ногах, нарочно оставил, обороняясь, незащищенной грудь, чтобы Жак направил туда всю силу своего удара. Тот не преминул это сделать. Шико, резко парировав, вывел беднягу из равновесия так внезапно, что тот не смог устоять на ногах и упал. Шико же, неколебимый, как скала, даже не сдвинулся с места.
Брат Борроме до крови изгрыз себе пальцы.
— Вы скрыли от нас, сударь, что являетесь просто столпом фехтовального искусства.
— Он! — вскричал Горанфло, изумленный, но из вполне понятных дружеских чувств разделявший торжество приятеля. — Да он никогда не дерется!
— Я, жалкий буржуа, — сказал Шико, — я, Робер Брике, — столп фехтовального искусства?! Ах, господин казначей!
— Однако же, сударь, — вскричал брат Борроме, — если человек владеет шпагой так, как вы, он уж наверно немало ею поработал.
— Бог ты мой, ну конечно же, сударь, — добродушно ответил Шико, — мне иногда приходилось обнажать шпагу. Но, делая это, я никогда не терял из виду одно обстоятельство.
— Какое?
— Я всегда помнил, что для человека с обнаженной шпагой в руке гордыня — плохой советчик, а гнев — плохой помощник. Теперь выслушайте меня, брат Жак, — прибавил он. — Кисть руки у вас отличная, но с ногами и головой дело обстоит неважно. Подвижности хватает, но рассудка мало. В фехтовании имеют значение три вещи — прежде всего голова, затем руки и ноги. Первая помогает защищаться, первая и вторая вместе дают возможность победить, но владея и головой, и рукой, и ногами, побеждаешь всегда.
— О сударь, — сказал Жак, — поупражняйтесь с братом Борроме: это же будет замечательное зрелище.
Шико хотел пренебрежительно отвергнуть это предложение, но тут ему пришла мысль, что гордец казначей, пожалуй, постарается извлечь выгоду из его отказа.
— Охотно, — сказал он, — если брат Борроме согласен, я в его распоряжении.
— Нет, сударь, — ответил казначей, — я потерплю поражение. Лучше уж сразу признать это.
— О, как он скромен, как он мил! — произнес Горанфло.
— Ошибаешься, — шепнул ему на ухо беспощадный Шико, — он обезумел от уязвленного тщеславия. В его возрасте, представься мне подобный случай, я на коленях молил бы о таком уроке, какой сейчас получил Жак.
Сказав это, Шико опять ссутулился, искривил ноги, скорчил гримасу и снова уселся на скамейку.
Жак пошел за ним. Восхищение у юноши одержало верх над стыдом поражения.
— Давайте мне уроки, господин Робер, — просил он, — сеньор настоятель разрешит. Правда ведь, ваше преподобие?
— Да, дитя мое, — ответил Горанфло, — с удовольствием.
— Я не хочу занимать место, по праву принадлежащее вашему учителю, — сказал Шико, поклонившись Борроме.
Тогда заговорил Борроме.
— Я не единственный учитель Жака, — сказал он, — здесь обучаю фехтованию не только я. Не одному мне принадлежит честь, пусть же не я один отвечаю и за поражение.
— А кто же другой его преподаватель? — поспешно спросил Шико; он заметил, что Борроме вдруг покраснел, опасаясь, не сболтнул ли он лишнего.
— Да нет, никто, — продолжал Борроме, — никто.
— Как же, — возразил Шико, — я отлично слышал, что вы сейчас сказали. Кто ваш другой учитель, Жак?
— Ну да, ну да, — вмешался Горанфло, — коротенький толстячок, которого вы мне представили, Борроме. Он иногда заходит к нам, лицо у него такое славное и пить с ним очень приятно.
— Не помню уже, как его зовут, — сказал Борроме.
Брат Эзеб, со своей блаженной физиономией и длинным поварским ножом за поясом, глупейшим образом вылез вперед.
— А я знаю, — сказал он.
Борроме стал энергично подавать ему знаки, но тот ничего не заметил.
— Это же мэтр Бюсси-Леклер, — продолжал Эзеб, — он преподавал фехтование в Брюсселе.
— Вот как! — заметил Шико. — Мэтр Бюсси-Леклер! Клянусь Богом, отличная шпага!
И, произнося эти слова со всем благодушием, на какое он только был способен, Шико на лету поймал яростный взгляд, который Борроме метнул на столь неудачно проявившего услужливость Эзеба.
— Подумайте, а я и не знал, что его зовут Бюсси-Леклер, мне забыли об этом сообщить, — сказал Горанфло.
— Я не думал, что его имя может иметь для вас хоть какое-то значение, ваша милость, — сказал Борроме.
— И правда, — продолжал Шико, — один учитель фехтования или другой — несущественно, был бы он подходящим.
— И правда, несущественно, — подхватил Горанфло, — был бы он только подходящим.
С этими словами он направился к лестнице, ведущей в его покои. Монахи с восхищением взирали на своего настоятеля.
Учения были окончены.
У подножия лестницы Жак, к величайшему неудовольствию Борроме, повторил Шико свою просьбу.
Но Шико ответил:
— Преподаватель из меня плохой, друг мой, я сам научился, размышляя и практикуясь. Делайте, как я, ясный ум из всего извлечет пользу.
Борроме дал команду, и монахи, построившись, пошли со двора в здание монастыря.
Опираясь на руку Шико, Горанфло величественно поднялся вверх по лестнице.
— Надеюсь, — горделиво произнес он, — про этот дом все скажут, что он верно служит королю и может ему пригодиться.
— Еще бы, черт побери, — сказал Шико, — придешь к вам, достопочтенный настоятель, и чего только не увидишь!
— Все это за какой-нибудь месяц, даже меньше месяца.
— И все сделали вы?
— Я, один я, как вы сами видите, — заявил, выпячивая грудь, Горанфло.
— Да, вы сделали больше, чем можно было ожидать, друг мой, и когда я возвращусь, выполнив свою миссию…
— Ах да, правда, друг мой! Поговорим же о вашей миссии.
— Это тем более уместно, что до отъезда мне надо послать весточку или, вернее, вестника к королю.
— Вестника к королю, дорогой друг? Вы, значит, в постоянных сношениях с королем?
— В непосредственных сношениях.
— И вы говорите, что вам нужен вестник?
— Нужен.
— Хотите кого-либо из братии? Для монастыря было бы великой честью, если бы кто-нибудь из наших братьев предстал пред очи короля.
— Разумеется.
— В вашем распоряжении будут двое из наших лучших ходоков. Но расскажите же мне, господин Шико, каким образом король, считавший вас умершим…
— Я ведь уже говорил вам: у меня был летаргический сон — подошло время, и я воскрес.
— И вы снова в милости?
— Более, чем когда-либо, — сказал Шико.
— Значит, — заметил Горанфло, останавливаясь, — вы сможете рассказать королю обо всем, что мы здесь для его блага делаем?
— Не премину, друг мой, не премину, будьте спокойны.
— О дорогой господин Шико! — вскричал Горанфло: он уже видел себя епископом.
— Но сперва мне надо попросить вас о двух вещах.
— О каких?
— Прежде всего о деньгах, которые король вам возвратит.
— Деньги! — вскричал Горанфло, быстро поднявшись с места. — У меня ими полны сундуки.
— Клянусь Богом, вам можно позавидовать, — сказал Шико.
— Хотите тысячу экю?
— Да нет же, дорогой друг, это слишком много. Вкусы у меня простые, желания скромные. Звание королевского посланца не вскружило мне голову, я не только не хвалюсь им, я стараюсь его скрыть. Мне хватит сотни экю.
— Получайте. Ну, а второе?
— Мне нужен оруженосец.
— Оруженосец?
— Да, спутник в дорогу. Я ведь человек компанейский.
— Ах, друг мой, будь я свободен, как в былые дни, — сказал со вздохом Горанфло.
— Да, но вы не свободны.
— Высокое звание налагает узы, — прошептал Горанфло.
— Увы! — произнес Шико. — Всего сразу не сделаешь. Не имея возможности, дражайший настоятель, путешествовать в вашем достопочтенном обществе, я удовлетворюсь братцем Жаком.
— Братцем Жаком?
— Да, малец пришелся мне по вкусу.
— И правильно, господин Шико, это редкий малый, он далеко пойдет.
— Пока что, если ты мне его уступишь, я повезу его за двести пятьдесят лье.
— Он в вашем распоряжении, друг мой.
Настоятель позвонил в колокольчик. Тотчас же появился келейник.
— Позовите брата Жака, а также брата, выполняющего поручения в городе.
Через десять минут оба они появились в дверях.
— Жак, — сказал Горанфло, — я даю вам чрезвычайной важности поручение.
— Мне, господин настоятель? — Удивленно спросил юноша.
— Да, вы будете сопутствовать господину Роберу Брике в его далеком путешествии.
— О, — вскричал юный монах, охваченный восторгом при мысли о странствиях, — я буду путешествовать с господином Брике, я буду на вольном воздухе, на свободе! Ах, господин Робер Брике, мы каждый день будем фехтовать, правда?
— Да, дитя мое.
— И мне можно будет взять мою аркебузу?
— Забирай ее с собой.
Жак подпрыгнул и бросился вон из комнаты, издавая радостные крики.
— Что касается поручения, — сказал Горанфло, — то прошу вас, приказывайте. Подите сюда, брат Панург.
— Панург! — сказал Шико, у которого это имя вызывало не лишенное приятности воспоминание. — Панург!
— Увы, да, — произнес Горанфло. — Я выбрал этого брата, которого тоже зовут Панург, и он ходит по тем же делам, по которым ходил тот.
— Значит, наш старый друг уже не служит тебе?
— Он умер, — ответил Горанфло, — он умер.
— О, — с сожалением протянул Шико, — и правда, он ведь уже здорово постарел.
— Девятнадцать лет, друг мой, ему было девятнадцать лет.
— Достопримечательный случай долголетия, — заметил Шико, — только в монастыре возможно что-либо подобное.
XXIV
ДУХОВНАЯ ДОЧЬ ГОРАНФЛО
Панург, о котором в таких выражениях говорил настоятель, вскоре появился.
Совершенно очевидно было, что он оказался призванным заменить своего покойного тезку не из-за свойственного ему морального или физического облика, ибо никогда еще человек с более умным лицом не был обесчещен именем, которым назвали осла.
Брат Панург своими маленькими глазками, острым носом и выдающимся подбородком напоминал скорее лису.
Шико смотрел на него всего одно мгновение, но как оно ни было кратко, он, видимо, по достоинству оценил монастырского посланца.
Панург смиренно остановился в дверях.
— Подойдите, господин курьер, — сказал Шико. — Вы знаете Лувр?
— Так точно, сударь, — ответил Панург.
— А знаете вы в Лувре некого Генриха Валуа?
— Короля?
— Не знаю, действительно ли он король, — сказал Шико, — но вообще его так называют.
— Мне придется иметь дело с королем?
— Именно. Вы его знаете в лицо?
— Хорошо знаю, господин Брике.
— Так вот, вы скажете, что вам с ним необходимо поговорить.
— Меня допустят?
— Да, к его камердинеру. Монашеская ряса послужит пропуском. Его величество, как вы знаете, отличается набожностью.
— А что я должен сказать камердинеру его величества?
— Вы скажете, что посланы к нему Тенью.
— Какой Тенью?
— Любопытство — большой недостаток, брат мой.
— Простите.
— Итак, вы скажете, что посланы Тенью.
— Так точно.
— И что пришли за письмом.
— Каким письмом?
— Опять!
— Ах да, правда.
— Достопочтеннейший, — сказал Шико, обращаясь к Горанфло, — прежний Панург был мне определенно больше по сердцу.
— Это все, что я должен сделать?
— Вы прибавите, что Тень будет ожидать письма, не спеша следуя по Шарантонской дороге.
— И я должен нагнать вас на этой дороге?
— Совершенно верно.
Панург направился к двери и приподнял портьеру; Шико показалось, что при этом движении брата Панурга обнаружилось, что за портьерой кто-то подслушивал.
Впрочем, она очень быстро опустилась, и Шико не смог бы поручиться, что принятое им за действительность не было обманом зрения. Однако изощренный ум Шико внушал ему почти полную уверенность в том, что подслушивал брат Борроме.
“А, ты подслушиваешь, — подумал он, — тем лучше: я буду нарочно говорить так, чтобы тебе было слышно”.
— Значит, — сказал Горанфло, — король оказал вам честь, возложив на вас миссию?
— Да, и притом конфиденциальную.
— Политического характера, я полагаю?
— Я тоже так полагаю.
— Как, вы не знаете толком, какая миссия на вас возложена?
— Я знаю, что должен отвезти письмо, вот и все.
— Это, наверно, государственная тайна?
— Думаю, что да.
— И вы даже не подозреваете, какая?
— Мы ведь совсем одни, не так ли? И я могу сказать, что думаю по этому поводу?
— Говорите. Я нем, как могила.
— Так вот, король наконец-то решил оказать помощь герцогу Анжуйскому.
— Вот как?
— Да. Сегодня ночью с этой целью должен выехать господин де Жуаез.
— Ну, а вы, друг мой?
— Я еду в сторону Испании.
— А каким способом вы путешествуете?
— Ну, так, как мы путешествовали в свое время: пешком, верхом, в повозке — как придется.
— Жак будет вам приятным спутником, вы хорошо сделали, что попросили меня отпустить его с вами, он, чертенок, владеет латынью.
— Должен признаться, мне он очень понравился.
— Этого было бы достаточно для того, чтобы я его отпустил. Но я думаю, что он, сверх того, окажется для вас отличным помощником на случай какой-нибудь стычки.
— Благодарю, дорогой друг. Теперь, кажется, мне остается проститься с вами.
— Прощайте!
— Что вы делаете?
— Намереваюсь дать вам пастырское благословение.
— Ну вот еще, — сказал Шико, — между нами двумя это ни к чему.
— Вы правы, — ответил Горанфло, — это хорошо для чужих.
И друзья нежно расцеловались.
— Жак! — крикнул настоятель. — Жак!
Между портьерами просунулась лисья мордочка Панурга.
— Как! Вы еще не отправились? — вскричал Шико.
— Простите, сударь.
— Отправляйтесь скорее, — сказал Горанфло. — Господин Брике торопится. Где Жак?
Теперь на пороге появился брат Борроме с самой слащавой улыбкой на устах.
— Брат Жак! — повторил настоятель.
— Брат Жак ушел, — сказал казначей.
— Как ушел?! — вскричал Шико.
— Разве вы не просили, сударь, чтобы кто-нибудь отправился в Лувр?
— Но я же посылал Панурга, — сказал Горанфло.
— И дурень же я! А мне послышалось, что вы поручили это Жаку, — сказал Борроме, хлопнув себя по лбу.
Шико нахмурился. Но раскаянье Борроме казалось столь искренним, что упрекать его было бы просто жестоко.
— Придется мне подождать, — сказал он, — пока Жак вернется.
Борроме, нахмурившись, поклонился.
— Кстати, — сказал он, — я забыл доложить сеньору настоятелю — хотя для этого и поднялся сюда, — что неизвестная дама уже прибыла и просит у вашего преподобия аудиенции.
Шико навострил уши.
— Она одна? — спросил Горанфло.
— С берейтором.
— Молодая?
Борроме стыдливо опустил глаза.
“Он ко всему еще и лицемер”, — подумал Шико.
— Друг мой, — обратился Горанфло к мнимому Роберу Брике, — вы ведь понимаете?
— Понимаю, — сказал Шико, — и удаляюсь. Подожду в соседней комнате или во дворе.
— Отлично, любезный друг.
— Отсюда до Лувра далеко, сударь, — заметил Борроме, — и брат Жак может вернуться поздно; к тому же лицо, к которому вы обращаетесь, возможно, не решится доверить важное письмо мальчику.
— Вы поздновато подумали об этом, брат Борроме.
— Бог мой, да я же не знал. Если бы мне поручили…
— Хорошо, хорошо, я не спеша двинусь по направлению к Шарантону. Посланец, кто бы он там ни был, нагонит меня в пути.
И он пошел к лестнице.
— Простите, сударь, не сюда, — поспешил за ним Борроме, — по этой лестнице поднимается неизвестная дама, а она не желает ни с кем встречаться.
— Вы правы, — улыбнулся Шико, — я спущусь по боковой лестнице.
И он направился через небольшой чулан к черному ходу.
— А я, — сказал Борроме, — буду иметь честь проводить кающуюся к его преподобию.
— Отлично, — сказал Горанфло.
— Дорогу вы знаете? — с беспокойством спросил Борроме.
— Как нельзя лучше.
И Шико удалился через чулан.
За чуланом была комната. Боковая лестница начиналась с площадки перед этой комнатой.
Шико говорил правду: дорогу он знал, но комнату теперь не узнавал.
И действительно, она стала неузнаваемой с тех пор, как он проходил здесь в последний раз; стены были сплошь завешаны доспехами и оружием, на столах и консолях громоздились сабли, шпаги и пистолеты, все углы были забиты мушкетами и аркебузами.
Шико на минуту задержался: ему захотелось все хорошенько обдумать.
“От меня прячут Жака, от меня прячут даму, меня выталкивают на боковую лестницу, чтобы очистить парадную: это означает, что хотят воспрепятствовать моему общению с монашком и укрыть от моего взора даму, — все ясно. Как хороший стратег, я должен делать как раз обратное тому, к чему меня желают принудить. Поэтому я дождусь Жака и займу позицию, которая даст мне возможность увидеть таинственную даму. Ого! Вот здесь в углу валяется прекрасная кольчуга, гибкая, тонкая и отличнейшего закала”.
Он поднял кольчугу и залюбовался ею.
“Мне как раз нужна такая штука, — сказал он себе. — Она легка, словно полотняная, и слишком узка для настоятеля. Честное слово, можно подумать, что кольчугу эту делали именно для меня: позаимствуем же ее у дона Модеста. По моем возвращении он получит ее обратно”.
Шико, не теряя времени, сложил кольчугу и спрятал себе под куртку.
Он завязывал последний шнурок, когда на пороге появился брат Борроме.
“Ого! — подумал Шико. — Опять ты! Но поздновато, друг мой”.
Сцепив за спиной длинные руки и откинувшись назад, Шико сделал вид, будто любуется доспехами.
— Господин Робер Брике хочет выбрать себе подходящее оружие? — спросил Борроме.
— Я, друг мой? — сказал Шико. — Боже, для чего мне оружие?
— Но вы же им так хорошо владеете!
— В теории, любезный брат, в теории — вот и все. Жалкий буржуа, вроде меня, может ловко действовать руками и ногами. Чего ему не хватает и всегда будет не хватать — это воинской доблести. С оружием в руках я выгляжу довольно внушительно, но, поверьте мне: Жак, вооружившись шпагой, заставил бы меня отступить отсюда до Шарантона.
— Вот как? — удивился Борроме, почти убежденный простодушным видом Шико, который, добавим, сгорбился, скривился и косил глазом усерднее, чем когда-либо.
— К тому же у меня не хватает дыхания, — продолжал Шико. — Вы заметили, что я слаб в защите? Ноги никуда не годятся, — это мой главный недостаток.
— Разрешите мне заметить, сударь, что путешествовать с таким недостатком еще труднее, чем фехтовать.
— Ах, вы знаете, что мне предстоит путешествие? — небрежно заметил Шико.
— Я слышал от Панурга, — покраснев, ответил Борроме.
— Вот странно, не припоминаю, чтобы я говорил об этом Панургу. Но неважно. Скрывать мне нечего. Да, брат мой, мне предстоит попутешествовать, я отправляюсь к себе на родину, где у меня есть кое-какое имущество.
— А знаете, господин Брике, вы оказываете брату Жаку большую честь.
— Тем, что беру его с собой?
— Это во-первых, а во-вторых, тем, что даете ему возможность увидеть короля.
— Или же его камердинера, ибо весьма возможно, и даже вероятно, что брат Жак ни с кем другим не увидится.
— Вы, значит, в Лувре завсегдатай?
— О, и самый настоящий, сударь мой. Я поставлял королю и молодым придворным теплые чулки.
— Королю?
— Я имел с ним дело, когда он был всего лишь герцогом Анжуйским. По возвращении из Польши он вспомнил обо мне и сделал меня поставщиком двора.
— Это ценнейшее знакомство, господин Брике.
— Знакомство с его величеством?
— Да.
— Не все согласились бы с вами, брат Борроме.
— О, лигисты!
— Теперь все более или менее лигисты.
— Но вы-то, наверно, менее.
— А почему вы так думаете?
— Ведь у вас личное знакомство с королем.
— Ну, ну, я ведь тоже, как и все, занимаюсь политикой, — сказал Шико.
— Да, но ваша политика в полном согласии с королевской.
— Напрасно вы так полагаете. У нас с ним частенько бывают размолвки.
— Если они между вами случаются, как же он возлагает на вас миссию?
— Вы хотите сказать — поручение?
— Миссию или поручение — это уже несущественно. И для того и для другого требуется доверие.
— Вот еще! Королю важно лишь одно — чтобы у меня был верный глаз.
— Верный глаз?
— Да.
— В делах политических или финансовых?
— Да нет же, верный глаз на ткани.
— Что вы говорите! — воскликнул ошеломленный Борроме.
— Конечно. Сейчас я объясню вам, в чем дело.
— Я слушаю.
— Вы знаете, что король совершил паломничество к Богоматери Шартрской?
— Да, молился о ниспослании ему наследника.
— Вот именно. Вы знаете, что есть вернейшее средство достичь цели, которой добивается король?
— Он, по всей видимости, к этому средству не прибегает.
— Брат Борроме! — сказал Шико.
— Что?
— Как вы отлично знаете, речь идет о появлении наследника престола чудесным путем, а не каким-нибудь иным.
— И об этом чуде он молил…
— …Шартрскую Богоматерь.
— Ах да, сорочка!
— Наконец-то вы поняли! Король позаимствовал у добрейшей Богоматери сорочку и вручил ее королеве, а взамен этой сорочки он вознамерился поднести ей одеяние, такое же, как у Богоматери Толедской, — говорят, это самое красивое и роскошное из всех одеяний Пресвятой Девы, какие только существуют.
— Так что вы отправляетесь…
— В Толедо, милейший брат Борроме, в Толедо, осмотреть хорошенько это одеяние и сшить точно такое же.
Борроме, видимо, колебался — верить или не верить словам Шико.
По зрелом размышлении мы должны прийти к выводу, что он ему не поверил.
— Вы сами понимаете, — продолжал Шико, словно и не догадываясь о том, что происходило в уме брата казначея, — что при таких обстоятельствах мне было бы очень приятно путешествовать в обществе служителей церкви. Но время идет, и теперь брат Жак не замедлит вернуться. Впрочем, не лучше ли будет подождать его вне стен монастыря — например, у Фобенского креста?
— Я считаю, что так было бы действительно лучше, — согласился Борроме.
— Значит, вы будете настолько любезны, что скажете ему об этом, как только он явится?
— Да.
— И пошлете его ко мне?
— Не замедлю.
— Благодарю вас, любезный брат Борроме, я в восторге, что с вами познакомился.
Они раскланялись. Шико спустился вниз по боковой лестнице. Брат Борроме запер за ним дверь на засов.
“Дело ясное, — сказал про себя Шико, — видимо, им очень важно, чтобы я не увидел этой дамы; значит, надо ее увидеть”.
Дабы осуществить это намерение, Шико вышел из обители св. Иакова так, чтобы всем это было заметно, и направился к Фобенскому кресту, держась посередине дороги.
Однако, добравшись до Фобенского креста, он скрылся за углом фермы; там, чувствуя, что теперь ему нипочем все аргусы настоятеля, будь у них, как у Борроме, соколиные глаза, он скользнул мимо строений, спустился в канаву, прошел по ней вдоль изгороди, уходившей обратно к монастырю, и, никем не замеченный, проник в довольно густую поросль, как раз напротив монастыря.
Это место явилось для него вполне подходящим наблюдательным пунктом. Он сел или, вернее, разлегся на земле и стал ждать, чтобы брат Жак возвратился в монастырь, а дама оттуда вышла.