XII
ОПОЧИВАЛЬНЯ ЕГО ВЕЛИЧЕСТВА ГЕНРИХА III В ЛУВРЕ
В обширных покоях Луврского дворца, куда мы с читателем уже неоднократно проникали и где на наших глазах бедняга король Генрих III проводил столько долгих и тягостных часов, мы встретимся с ним еще раз: сейчас перед нами уже не король, не повелитель целой страны, а только бледный, подавленный, измученный человек, которого беспрестанно терзают призраки, встающие в его памяти под этими величавыми сводами.
Генрих очень изменился после роковой гибели своих друзей, о которой мы уже рассказывали: эта утрата обрушилась на него, как опустошительный ураган. Бедный король, никогда не забывая, что он всего-навсего человек, со всей силой чувства и полной доверчивостью отдавался личным привязанностям. Теперь, лишенный ревнивой смертью последних душевных сил и всякого доверия к кому-либо, он словно заранее переживал тот страшный миг, когда короли предстают перед Богом одни, без друзей, без охраны, без венца.
Судьба жестоко покарала Генриха III: ему пришлось видеть, как один за другим пали все, кого он любил. После Шомберга, Келюса и Можирона, убитых на поединке с Ливаро и Антраге, г-н де Майен умертвил Сен-Мегрена. Раны эти не заживали в его сердце, продолжая кровоточить… Привязанность, которую он питал к своим новым фаворитам, д’Эпернону и Жуаезу, была подобна любви отца, потерявшего самых любимых из своих детей, к тем, что у него еще остались. Хорошо зная все их недостатки, он их любит, щадит, охраняет, чтобы хоть они-то не были похищены у него смертью.
Д’Эпернона он осыпал милостями, однако приязнь к нему проявлял лишь изредка, повинуясь внезапным капризам. Но бывали минуты, когда он его почти не переносил. Тогда-то Екатерина, неумолимый советчик, чей разум был подобен неугасимой лампаде перед алтарем, Екатерина, не способная на безрассудное увлечение даже в дни своей молодости, возвышала вместе с народом голос, выступая против фаворитов короля.
Когда Генрих опустошал казну, чтобы расширить владения Ла Валета и превратить его родовое поместье в герцогство, она остерегалась ему внушать:
— Сир, отвратитесь от этих людей, которые вовсе не любят вас или, что хуже, любят лишь ради самих себя.
Но стоило ей увидеть, как хмурятся брови короля, услышать, как в миг усталости он сам упрекает д’Эпернона за жадность и трусость, — и она тотчас же находила самое беспощадное слово, острее всего выражавшее те обвинения, которые народ и государство предъявляли д’Эпернону.
Д’Эпернон, лишь наполовину гасконец, человек от природы проницательный и бессовестный, хорошо понял, насколько слабоволен был король. Он умел скрывать свое честолюбие; впрочем, оно не имело определенной, им самим осознанной цели. Единственное, чем он руководствовался, устремляясь к далеким и неведомым горизонтам, скрытым в туманных далях будущего, была жадность: управляла им одна только страсть к стяжательству.
Когда в казне заводились какие-нибудь деньги, появлялся д’Эпернон с вкрадчивыми жестами и улыбкой на лице. Когда она пустовала, он исчезал, нахмурив чело и презрительно оттопырив губу, запирался в своем особняке или в одном из своих замков, откуда хныкал и клянчил до тех пор, пока ему не удавалось вырвать каких-либо новых подачек у несчастного слабовольного короля. Это он превратил положение фаворита в ремесло, извлекая из него всевозможные выгоды. Прежде он не спускал королю ни малейшей просрочки в уплате своего жалованья. Затем, когда он стал придворным, ветер королевской милости менял направление так часто, что это несколько отрезвило его гасконскую голову, еще позднее он согласился взять на себя часть работы по сбору податей в королевскую казну, из которой и сам собирался поживиться.
Он понимал, что эта необходимость вынуждала его превратиться из ленивого царедворца — самое приятное на свете положение — в царедворца деятельного, а уж хуже этого ничего нет. Тогда он стал горько оплакивать сладостное бездельничанье Келюса, Шомберга и Можирона, которые за свою жизнь ни с кем не вели разговоров о делах — государственных или частных — и с такой легкостью превращали королевскую милость в деньги, а деньги в удовольствия. Но времена изменились: золотой век сменился железным. Деньги уже не текли сами, как в былые дни. До денег надо было добираться, их приходилось вытягивать из народа, как из почти иссякшей рудоносной жилы. Д’Эпернон примирился с необходимостью и, словно голодный зверь, устремился в непроходимую чащу королевской администрации, производя на своем пути беспорядочное опустошение, вымогая все больше и больше и не внимая проклятиям народа — коль скоро звон золотых экю покрывал жалобы людей.
Кратко и весьма бегло обрисовав характер Жуаеза, мы смогли все же показать читателю различие между обоими королевскими любимцами, делившими между собой если не расположение короля, то, во всяком случае, то влияние, которое Генрих позволял окружающим его лицам оказывать на дела государства и на себя самого.
Переняв без всяких рассуждений, как нечто вполне естественное, традиции Келюсов, Шомбергов, Можиронов и Сен-Мегренов, Жуаез пошел по их пути: он любил короля и беззаботно позволял ему любить себя. Разница была лишь в том, что странные слухи о диковинном характере дружбы, которую король испытывал к предшественникам Жуаеза, умерли вместе с этой дружбой: ничто не оскверняло почти отцовской привязанности Генриха к Жуаезу. Происходя из рода прославленного и добропорядочного, Жуаез, по крайней мере, в общественных местах соблюдал уважение к королевскому сану, и его фамильярность с Генрихом не переходила известных границ. Если говорить о жизни внутренней, духовной, то Жуаез был для Генриха подлинным другом, хотя внешне это никак не проявлялось. Анн был молод, пылок, часто влюблялся и, влюбившись, забывал о дружбе. Испытывать счастье благодаря королю и постоянно обращаться к источнику этого счастья было для него слишком мало. Испытывать счастье любыми, самыми разнообразными способами было для него все. Его озарял блеск храбрости, красоты и богатства, превращающийся над каждым юным челом в ореол любви. Природа слишком много дала Жуаезу, и Генрих порою проклинал природу, из-за которой он, король, мог так мало сделать для своего друга.
Генрих хорошо знал своих любимцев, и, вероятно, они были дороги ему именно благодаря своему несходству. Под личиной суеверия и скептицизма Генрих скрывал глубокое понимание людей и вещей. Не будь Екатерины, оно принесло бы и немалую выгоду.
Генриха нередко предавали, но никому не удавалось его обмануть.
Он очень верно судил о характерах своих друзей, глубоко зная их достоинства и недостатки. И, сидя вдали от них, в этой темной комнате, одинокий, печальный, он думал о них, о себе, о своей жизни и созерцал во мраке траурные дали грядущего, различавшиеся уже многими, гораздо менее проницательными людьми, чем он.
История с Сальседом его крайне удручи та. Оставшись в такой момент наедине с двумя женщинами, Генрих остро ощущал, сколь многого ему не хватает: слабость Луизы его печалила, сила Екатерины внушала ему страх. Генрих наконец почувствовал в своем сердце неопределенный, но неотвязный ужас, проклятие, тяготеющее над королями, осужденными роком быть последними представителями рода, который должен угаснуть вместе с ними.
И действительно, чувствовать, что, как ни высоко вознесся ты над людьми, величие твое не имеет прочной опоры, понимать, что хотя ты и кумир, которому кадят, идол, которому поклоняются, но жрецы и народ, поклонники и слуги опускают или поднимают тебя в зависимости от своей выгоды, раскачивают туда-сюда по своей прихоти, — это для гордой души самое жестокое унижение.
Генрих все время находился во власти этого ощущения, и оно бесило его.
Однако время от времени он вновь обретал энергию своей молодости, угасшую в нем задолго до того, как молодость прошла.
“В конце-то концов, — думал он, — о чем мне тревожиться? Войн я больше не веду. Гиз в Нанси, Генрих в По: один вынужден сдерживать свое честолюбие, у другого его никогда и не было. Умы людей успокаиваются. Ни одному французу по-настоящему не приходило в голову предпринять неосуществимое — свергнуть с престола своего короля. Слова госпожи де Монпансье о третьем венце, которым увенчают меня ее золотые ножницы, — лишь голос женщины, уязвленной в своем самолюбии. Только матери моей мерещатся всюду покушения на мой престол, а показать мне, кто же узурпатор, она не в состоянии. Но я — мужчина, ум мой еще молод, несмотря на одолевающие меня горести, — я-то знаю, чего стоят претенденты, внушающие ей страх. Генриха Наваррского я выставлю в смешном виде, Гиза — в самом гнусном, иноземных врагов рассею с мечом в руке. Черт побери, сейчас я стою не меньше, чем при Жарнаке и Монконтуре. Да, — опустив голову, продолжал Генрих свой внутренний монолог, — да, но пока я скучаю, а скука мне — что смерть. Вот мой единственный, настоящий заговорщик, а о нем мать никогда со мной не говорит. Посмотрим, явится ли ко мне кто-нибудь нынче вечером! Жуаез клялся, что придет пораньше: он развлекается. Да как это, черт возьми, удается ему развлечься? Д’Эпернон? Он, правда, не веселится, он дуется: не получил еще своих двадцати пяти тысяч ливров налога с домашнего скота. Ну и пускай себе дуется на здоровье”.
— Ваше величество, — раздался у дверей голос дежурного лакея, — его светлость герцог д’Эпернон.
Все, кому знакома скука ожидания, упреки, которые она навлекает на ожидаемых, легкость, с которой рассеивается мрачное облако, едва только появляется тот, кого ждешь, хорошо поймут короля, сразу же повелевшего подать герцогу складной табурет.
— А, герцог, добрый вечер, — сказал он, — рад вас видеть.
Д’Эпернон почтительно поклонился.
— Почему вы не пришли поглядеть на четвертование этого негодяя испанца?
— Сир, я никак не мог.
— Не могли?
— Нет, ваше величество, я был занят.
— Ну поглядите-ка, у него такое вытянутое лицо, что можно подумать — он мой министр и явился доложить мне, что какой-то налог до сих пор не поступил в казну, — произнес Генрих, пожимая плечами.
— Клянусь Богом, — сказал д’Эпернон, — подхватывая на лету мяч, брошенный ему королем, — ваше величество не ошибается: налог не поступил, и я без гроша.
— Ладно, — с раздражением молвил король.
— Но речь сейчас о другом, — продолжал д’Эпернон. — Тороплюсь сказать об этом вашему величеству, не то вы подумали бы, что я только денежными делами и занимаюсь.
— О чем же речь, герцог?
— Вашему величеству известно, что произошло во время казни Сальседа?
— Черт возьми! Я же там был!
— Осужденного пытались похитить.
— Этого я не заметил.
— Однако по городу ходят такие слухи.
— Слухи беспричинные, да ничего подобного и не случилось, никто и пальцем не пошевелил.
— Мне кажется, ваше величество, вы ошибаетесь.
— Почему?
— Потому что Сальсед перед всем народом отказался от показаний, которые он дал судьям.
— Ах, вы об этом уже знаете?
— Я стараюсь знать все, что важно для вашего величества.
— Благодарю. Но к чему вы клоните?
— А вот к чему: человек, умирающий так, как умер Сальсед, очень хороший слуга.
— Хорошо. А дальше?
— Хозяин, у которого такой слуга, — счастливец, вот и все.
— И ты хочешь сказать, что у меня таких слуг нет или, вернее, что у меня их больше нет? Если ты мне это намеревался сказать, так ты совершенно прав.
— Совсем не это. При случае, ваше величество, вы нашли бы — могу поручиться в этом лучше всякого другого — слуг таких же верных, каких имел хозяин Сальседа.
— Хозяин Сальседа, господин Сальседа! Да назовите же вы все, окружающие меня, хоть один раз вещи своими именами! Как же он зовется, этот самый господин?
— Ваше величество, вы изволите заниматься политикой и потому должны знать его имя лучше, чем я.
— Я знаю, что знаю. Скажите мне, что знаете вы?
— Я-то ничего не знаю. Но подозревать — подозреваю многое.
— Отлично! — помрачнев, произнес Генрих. — Вы пришли, чтобы напугать меня и наговорить мне неприятных вещей, не так ли? Благодарю, герцог, это на вас похоже.
— Ну вот, теперь ваше величество изволит меня бранить.
— Не без основания, полагаю.
— Вовсе нет, сир. Предупреждение преданного человека может оказаться некстати. Но, предупреждая, он тем не менее выполняет свой долг.
— Все это касается только меня.
— Ну, коль скоро ваше величество так к этому относится, в таком случае вы совершенно правы: не будем больше об этом говорить.
Наступило молчание, которое первым нарушил король.
— Ну, хорошо! — сказал он. — Не заставляйте меня хмуриться, герцог. Я и без того угрюм, как египетский фараон в своей пирамиде. Лучше развеселите меня.
— Ах, сир, по заказу не развеселишься.
Король с гневом ударил кулаком по столу.
— Вы упрямец и плохой друг, герцог! — вскричал он. — Увы, увы! Я не думал, что столько потерял, когда лишился своих прежних слуг.
— Осмелюсь заметить вашему величеству, что вы не очень-то изволите поощрять новых.
Король вместо ответа весьма выразительно посмотрел на человека, которого он так возвысил.
Д’Эпернон понял.
— Ваше величество попрекает меня своими благодеяниями, — произнес он заносчиво. — Я же не стану попрекать вас своей преданностью.
И все еще стоявший герцог взял складной табурет, принесенный для него по приказанию короля.
— Ла Валет, Ла Валет, — грустно сказал Генрих, — ты надрываешь мне сердце, ты, который своим остроумием и веселостью мог бы вселить в меня веселье и радость! Бог свидетель — никто не напоминал мне о моем храбром Келюсе, о моем добром Шомберге, о Можироне, столь щепетильном, когда дело касалось моей чести. Нет, в то время имелся еще Бюсси, он, конечно, не был моим другом, но я бы приблизил его к себе, если бы не боялся огорчить других. Увы! Бюсси оказался невольной причиной их гибели. До чего же я дошел, если жалею даже о своих врагах! Разумеется, все четверо были храбрые люди. Бог мой! Не обижайся, герцог, что я все это тебе говорю. Что поделаешь, Ла Валет, не по плечу тебе в любое время дня каждому встречному наносить удары шпагой. Но, друг любезный, если ты не забияка и не любитель приключений, то, во всяком случае, шутник, остряк и порою можешь дать добрый совет. Ты в курсе всех моих дел, как тот, более скромный друг, с которым я ни разу не испытал скуки.
— О ком вы изволите говорить, ваше величество? — спросил герцог.
— Тебе бы следовало на него походить, д’Эпернон.
— Но я должен хотя бы знать, о ком ваше величество так сожалеет.
— О, бедный мой Шико, где ты?
Д’Эпернон встал с обиженным видом.
— Ну, в чем дело? — спросил король.
— Похоже, ваше величество, сегодня у вас день воспоминаний. Но, по правде сказать, не всем это приятно.
— А почему?
— Да вот, может быть, и не подумав, вы сравнили меня с господином Шико, а я не очень польщен этим сравнением.
— Напрасно, д’Эпернон. С Шико я могу сравнить только того, кого люблю и кто меня любит. Это был верный и умный друг. — И Генрих глубоко вздохнул.
— Я полагаю, не ради того, чтобы я походил на мэтра Шико, вы сделали меня герцогом и пэром, — сказал д’Эпернон.
— Ладно, не будем попрекать друг друга, — произнес король с такой лукавой улыбкой, что гасконец, при всем своем уме и бесстыдстве, от этого немого укора почувствовал себя более неловко, чем если бы ему пришлось выслушать прямые упреки.
— Шико любил меня, — продолжал Генрих, — и мне его не хватает. Вот все, что я могу сказать. О, подумать только, что на том месте, где ты сейчас сидишь, перебывали все эти молодые люди, красивые, храбрые, верные! Что на том кресле, куда ты положил свою шляпу, раз сто, если не больше, засыпал Шико.
— Может быть, это было и очень остроумно с его стороны, — прервал д’Эпернон, — но не очень-то почтительно.
— Увы! — продолжал Генрих. — Остроумие дорогого друга исчезло, как и он сам.
— Что же с ним приключилось, с вашим Шико? — беззаботно спросил д’Эпернон.
— Он умер! — ответил Генрих. — Умер, как все, кто меня любил!
— Ну, так я полагаю, ваше величество, — сказал герцог, — что он хорошо сделал. Он старел, хотя и не так быстро, как его шуточки, и мне говорили, что трезвость не была главной его добродетелью. А от чего помер бедняга?.. От расстройства желудка?..
— Шико умер от горя, черствый ты человек, — едко сказал король.
— Он так сказал, чтобы рассмешить вас напоследок.
— Ошибаешься: он даже постарался не огорчать меня сообщением о своей болезни. Он-то знал, как я сожалею о своих друзьях, ему часто приходилось видеть, как я их оплакиваю,
— Так, значит, вам явилась его тень?
— Дал бы мне Бог увидеть хоть призрак Шико!.. Нет, это его друг, достойный Горанфло, письменно сообщил мне печальную новость.
— Горанфло? Это кто еще такой?
— Один святой человек; я назначил его приором монастыря святого Иакова, — такой красивый монастырь за Сент-Антуанскими воротами, как раз напротив Фобенского креста, вблизи от Бель-Эба.
— Замечательно! Какой-нибудь жалкий проповедник, которому вы, ваше величество, пожаловали приорство с доходом в тридцать тысяч ливров, — его-то вы небось не будете этим попрекать!
— Уж не становишься ли ты безбожником?
— Если бы это могло развлечь ваше величество, я бы, пожалуй, попытался.
— Герцог, ты кощунствуешь!
— Шико ведь тоже был безбожником, и ему это, насколько помнится, прощалось.
— Шико появился у меня в те дни, когда меня еще могло что-нибудь рассмешить.
— Тогда вашему величеству незачем о нем сожалеть.
— Почему?
— Если ваше величество ничто не может рассмешить, Шико, как бы он ни был весел, не очень помог бы вам.
— Этот человек мог все. Я жалею о нем не только из-за его острот.
— А из-за чего же? Полагаю, не из-за его наружности: рожа у господина Шико была прегнусная.
— Он давал мне хорошие советы.
— Ну вот, теперь я вижу, что, если бы он был жив, вы, ваше величество, сделали бы его хранителем печати, как изволили сделать приором какого-то простого монаха.
— Ладно, герцог, пожалуйста, не потешайтесь над теми, кто питал ко мне дружеские чувства и к кому у меня тоже была привязанность. С тех пор как Шико умер, память о нем для меня священна как память о настоящем друге. И когда я не расположен смеяться, мне не хочется, чтобы и другие смеялись.
— О, как вам угодно, сир. Мне хочется смеяться не больше, чем вашему величеству. Но только что вы пожалели о Шико из-за его веселого нрава и требовали, чтобы я вас развеселил, а теперь вдруг желаете, чтобы я нагонял на вас тоску… Тысяча чертей!.. О, прошу прощения, вечно у меня вырывается это проклятое ругательство!
— Хорошо, хорошо, теперь я поостыл. Теперь я как раз в том расположении духа, в котором ты хотел меня видеть, когда начал разговор. Выкладывай же дурные вести, д’Эпернон: простых человеческих сил у короля уж наверно хватит.
— Я в этом не сомневаюсь, ваше величество.
— И это большое счастье. Ибо меня так плохо охраняют, что если бы я сам себя не оберегал, то мог погибнуть десять раз на дню.
— Что было бы весьма на руку некоторым известным мне людям.
— Против них, герцог, у меня есть алебарды моих швейцарцев.
— На расстоянии это оружие слабое.
— Против тех, кого надо поразить на расстоянии, у меня есть мушкеты моих стрелков.
— Они только мешают в рукопашной схватке. Лучше, чем алебарды и мушкеты, защищают короля собственной грудью его верные люди.
— Увы! — молвил Генрих. — В прежнее время они у меня имелись, и в груди их бились благородные сердца. Никто не добрался бы до меня в те дни, когда защитой моей были живые бастионы, именовавшиеся Келюс, Шомберг, Сен-Мон, Можирон и Сен-Мегрен.
— Вот о чем вы сожалеете, ваше величество? — спросил д’Эпернон: он решил, что отыграется, поймав короля на откровенно эгоистическом признании.
— Прежде всего я сожалею о благородных сердцах, — произнес Генрих.
— Сир, — сказал д’Эпернон, — если бы у меня хватило смелости, я заметил бы вашему величеству, что я гасконец, то есть предусмотрителен и сметлив, что умом я стараюсь возместить те качества, в коих отказала мне природа, словом, что я делаю все, что должен делать, и тем самым имею право сказать: будь что будет.
— А, вот как ты хочешь выпутаться — ты распространяешься о подлинных или мнимых опасностях, которые мне якобы угрожают, а когда тебе удалось меня напугать, ты заканчиваешь словами: будь что будет!.. Премного обязан, герцог.
— Так вашему величеству все же угодно хоть немного поверить в эти опасности?
— Пусть так: я поверю в них, если ты докажешь мне, что способен с ними бороться.
— Думаю, что способен.
— Вот как?
— Да, сир.
— Понимаю. У тебя есть свои хитрости, свои ничтожные средства, лиса ты этакая!
— Не такие уж ничтожные!
— Что ж, посмотрим.
— Ваше величество, вы соблаговолите подняться?
— А зачем?
— Чтобы пройтись со мной к старому Лувру.
— По направлению к улице Астрюс?
— Как раз к тому месту, где начали строить мебельный склад, но бросили, с тех пор как ваше величество не желает иметь никаких вещей, кроме скамеечек для молитвы и четок в виде черепов.
— В такой час?
— Часы в Лувре только что пробили десять. Не так уж это, кажется, поздно.
— А что я там увижу?
— Ну, если я вам скажу, так уж вы наверно не пойдете.
— Это очень далеко, герцог.
— Галереями туда можно пройти в какие-нибудь пять минут.
— Д’Эпернон, д’Эпернон…
— Слушаю, ваше величество?
— Если то, что ты мне покажешь, будет не очень интересно, берегись!
— Ручаюсь вам, сир, что будет очень интересно.
— Что ж, пойдем, — решился король, сделав над собой усилие и поднимаясь с кресла.
Герцог взял плащ короля и подал ему шпагу, затем, вооружившись подсвечником с толстой восковой свечой, он прошел вперед и повел по галерее его смиреннейшее величество, тащившееся за ним, волоча ногу.
XIII
СПАЛЬНЯ
Хотя, как сказал д’Эпернон, было всего десять часов, в Лувре царила мертвая тишина. Снаружи неистовствовал ветер, и от этого даже шаги часовых и скрип подъемных мостов были едва слышны.
Действительно, меньше чем за пять минут король и его спутник дошли до апартаментов, выходивших на улицу Астрюс: она сохранила это название даже после того, как был воздвигнут Сен-Жермен-Л’Осеруа.
Из кошеля, висевшего у пояса, герцог достал ключ, спустился на несколько ступенек вниз, перешел через дворик и отпер дверь под аркой, скрытую за уже желтевшими кустами ежевики и высокой густой травой.
Шагов десять пришлось пройти по темной дорожке до внутреннего двора, в углу которого громоздилась каменная лестница.
Лестница эта выводила в просторную комнату или, вернее, в огромный коридор.
У д’Эпернона был ключ и от коридора.
Он тихонько открыл дверь и обратил внимание Генриха на необычную обстановку, с самого начала поражавшую глаз.
В коридоре стояло сорок пять кроватей — на каждой из них спал человек.
Король взглянул на кровати, на спящих и, обратившись к герцогу, спросил с тревожным любопытством:
— Кто это такие?
— Сегодня они спят, но завтра спать уже не будут, то есть будут, но по очереди.
— А почему?
— Чтобы спокойно спали вы, ваше величество.
— Это все твои друзья?
— Я их отобрал, как зерно на гумне. Это бесстрашные телохранители, которые будут сопутствовать вашему величеству неотступно, как тень. Все это дворяне, имеющие право находиться всюду, где находится ваше величество, и они не подпустят к вам никого ближе, чем на расстояние клинка шпаги.
— Это ты придумал, д’Эпернон?
— Ну да, Бог мой, я один, сир.
— Это вызовет всеобщий смех.
— Не смех — это вызовет страх.
— Значит, твои дворяне такие грозные?
— Эту стаю псов, сир, вы можете направить на любую дичь. Они будут знать только вас, иметь дело только с вашим величеством и только у вас просить света, тепла, жизни.
— Ноя же на этом разорюсь!
— Разве король может разориться?
— Я с трудом оплачиваю своих швейцарцев.
— Посмотрите хорошенько на этих пришельцев, сир, и скажите мне: придется ли, по вашему мнению, много на них тратиться?
Король окинул взглядом длинную спальню, достойную внимания даже монарха, привыкшего к самым причудливым архитектурным затеям.
Продолговатый зал был по всей длине разделен перегородкой, по одну сторону которой архитектор устроил сорок пять альковов, расположенных, словно келейки, один подле другого и открывавшихся в тот самый проход, где стояли король и д’Эпернон.
Каждый альков соединялся дверью с отдельной комнатой. Благодаря такому хитроумному устройству каждый дворянин, отправляясь на службу, выходил через альков, а семейными и личными делами мог заняться в примыкавшей к алькову комнате. В каждой комнате была дверь на галерею, проходившую вдоль всей наружной стены.
Король не сразу понял все эти тонкости.
— Почему ты показал мне их спящими? — спросил он.
— Я полагал, что так вашему величеству легче будет произвести смотр. На каждом из этих альковов имеется номер: под тем же номером числится и обитатель алькова. Таким образом, каждый, когда понадобится, может быть вызван и по имени, и просто по номеру.
— Придумано довольно хорошо, — сказал король, — в особенности если ключ ко всей этой арифметике будет только у нас. Но ведь несчастные задохнутся, если все время будут жить в этой конуре?
— Если вашему величеству угодно, мы сделаем обход и осмотрим помещение каждого из них.
— Черт побери! Ну и мебельный склад ты мне устроил, д’Эпернон! — заметил король, бросив взгляд на стулья, куда спящие сложили свою убогую одежонку. — Если я стану хранить здесь лохмотья этих парней, Париж здорово посмеется.
— Что верно, то верно, сир, — ответил герцог, — мои сорок пять гасконцев не слишком роскошно одеты. Однако, ваше величество, будь все они герцогами и пэрами…
— Да, понимаю, — с улыбкой сказал король, — они обошлись бы мне гораздо дороже.
— Вот именно.
— Сколько же они будут мне стоить? Если недорого, это меня, возможно, убедит. Ибо внешний вид у них не очень-то привлекательный.
— Ваше величество, я знаю, что они несколько отощали и загорели на нашем южном солнце. Но я был таким же худым и смуглым: они пополнеют и побелеют, как и я.
— Гм! — хмыкнул Генрих, искоса взглянув на д’Эпернона.
Наступило молчание, вскоре прерванное королем:
— Эти твои дворяне храпят, словно церковные певчие.
— По одному этому не следует о них судить, сир: видите ли, сегодня вечером их очень хорошо накормили.
— Послушай-ка, один что-то говорит во сне, — сказал король, с любопытством прислушиваясь.
— В самом деле?
— Да, что это он говорит? Послушай.
И правда, один гасконец, чьи руки и голова свисали с кровати, а рот был приоткрыт, что-то бормотал во сне.
Король на цыпочках подошел к нему.
— Если вы женщина, — говорил тот, — бегите! Бегите!
— Ого! — сказал Генрих. — Он дамский угодник.
— Что вы о нем скажете, ваше величество?
— У него довольно приятное лицо.
Д’Эпернон поднес к алькову свечу.
— К тому же руки у него белые, а борода тщательно расчесана.
— Это господин Эрнотон де Карменж, красивый малый, он далеко пойдет.
— Бедняга, у него был какой-нибудь роман, и пришлось оставить дома возлюбленную.
— Теперь он будет любить только своего короля. Мы вознаградим его за принесенную жертву.
— Ого, рядом с этим, как его?..
— Эрнотон де Карменж.
— Да, да, рядом с ним — престранная личность. Какая рубашка у этого номера тридцать первого! Можно подумать — власяница кающегося грешника.
— Это господин де Шалабр. Если он разорит ваше величество, то, ручаюсь, не без выгоды для себя.
— А вон тот, с таким мрачным лицом? Видно, он грезит не о любви.
— Какой номер, сир?
— Номер двенадцать.
— Острый клинок, железное сердце, отличная голова — господин де Сент-Малин, ваше величество.
— Да-да, если хорошенько подумать — знаешь, Ла Валет, мысль твоя неплохая!
— Еще бы! Судите сами, сир, какое впечатление произведут эти сторожевые псы, которые, словно тень, будут следить за вашим величеством. Этих молодцов никто никогда не видел, и при первом же представившемся случае они себя покажут!
— Что ж, ты прав, мысль хорошая. Впрочем, подожди…
— Да, сир?
— Полагаю, они будут следовать за мною, словно тень, не в этих лохмотьях? Я сам не так уж плох и хочу, чтобы моя тень или, вернее, мои тени не позорили меня своим видом.
— Вот, ваше величество, мы и возвращаемся к вопросу о расходах.
— А ты рассчитывал обойти его?
— Нет, нисколько, напротив! Это ведь во всяком деле главное. Но и на этот счет у меня возникла одна мысль.
— Д’Эпсрнон, д’Эпернон! — покачал головой король.
— Что поделаешь, государь, желание угодить вашему величеству подхлестывает мое воображение.
— Ну, выкладывай свою мысль.
— Так вот, если бы это зависело от меня, каждый из этих дворян завтра утром на табурете, где лежат его лохмотья, нашел бы кошель с тысячью экю: жалованье за первую половину года.
— Тысяча экю за первое полугодие — шесть тысяч ливров в год! Помилуйте, герцог, да вы спятили! Целый полк обошелся бы дешевле.
— Вы забываете, сир, что им предстоит стать тенью вашего величества. А вы сами изволили сказать, что тени ваши должны быть пристойно одеты. Каждый из них обязан был бы часть денег употребить на одежду и вооружение, за которое было бы не стыдно вашему величеству. А уж что касается вопросов чести, гасконцев можно не держать на коротком поводке. Так вот, если на экипировку положить полторы тысячи ливров, то жалованье за первый год будет составлять четыре с половиной тысячи, а за второй и все последующие — по три.
— Это более приемлемо.
— Значит, вы согласны, ваше величество?
— Есть лишь одно затруднение, герцог.
— Какое же?
— Отсутствие денег.
— Отсутствие денег?
— Бог ты мой! Ведь ты лучше кого-либо другого знаешь, что я говорю правду: недаром ты до сих пор не смог получить денег по своему откупу.
— Ваше величество, я нашел средство.
— Достать деньги?
— Да, сир, для вашей охраны.
“Какой-нибудь новый ловкий способ выуживания грошей у народа”, — подумал король, искоса глядя на д’Эпернона. Вслух же он спросил:
— Что за средство?
— Полгода назад был опубликован указ о налоге на дичь и рыбу.
— Возможно, что такой указ был.
— За первое полугодие поступило шестьдесят пять тысяч экю, и королевский казначей уже намеревался перевести их на счет своего ведомства. Я предупредил его, чтобы он этого не делал, так что деньги еще никуда не переведены. Казначей ожидает распоряжений вашего величества.
— Я намеревался употребить их на военные расходы, герцог.
— Ну что ж, совершенно верно, ваше величество. Для ведения войн прежде всего необходимы люди. Для королевства самое главное — защита и безопасность особы короля. Все эти условия выполняются, когда деньги идут на королевскую охрану.
— Доводы твои убедительны. Но по твоему расчету получается, что мы расходуем только сорок пять тысяч экю. На мои полки остается, таким образом, еще двадцать тысяч.
— Простите, сир, если на то будет воля вашего величества, я найду применение и этим двадцати тысячам.
— Ах, вот как!
— Так точно, я возьму их в счет поступлений по моему откупу.
— Так я и думал, — сказал король. — Ты организуешь мне охрану, чтобы поскорее получить свои денежки.
— О ваше величество, как вы можете так говорить!
— Но почему ты отобрал именно сорок пять человек? — спросил король, думая о другом.
— А вот почему. Три — число изначально священное. К тому же оно удобно. Например, когда всадник имеет три лошади, ему никогда не приходится спешиваться: вторая заменяет первую, когда та притомится, да в запасе остается еще и третья — на случай, если вторая заболеет или получит ранение. Вот и у вас будет охрана из дворян в количестве трижды пятнадцать человек: пятнадцать дежурят, тридцать отдыхают. Каждое дежурство — по двенадцать часов. В течение этих двенадцати часов справа и слева от вас будет неизменно находиться по пять человек — двое спереди и трое сзади. Пусть попробует кто-нибудь напасть на вас при такой охране!
— Черт побери, герцог, придумано очень ловко, с чем тебя и поздравляю.
— Взгляните на них, ваше величество: право же, они выглядят хорошо.
— Да, если их приодеть, вид у них будет неплохой.
— Так что же, сир, имел я право говорить об угрожающих вам опасностях?
— Да, пожалуй.
— Значит, я был прав?
— Хорошо: ты был прав.
— А господину де Жуаезу пришла бы в голову такая мысль?
— Д’Эпернон, д’Эпернон! Это неблагородно — плохо отзываться об отсутствующих!
— Тысяча чертей! Вы же отзываетесь плохо о присутствующих, ваше величество.
— Ах, Жуаез всюду со мной бывает. Жуаез-то был сегодня со мной на Гревской площади.
— Ну, а я был здесь, и вы, ваше величество, могли убедиться, что я не терял даром времени.
— Благодарю тебя, Л а Валет.
— Кстати, сир, — начал д’Эпернон после недолгой паузы, — я хотел бы кое о чем просить ваше величество.
— И правда, я был бы весьма удивлен, если бы ты ничего у меня не просил.
— Сегодня вы, ваше величество, несправедливы ко мне.
— Да нет же, ты не понял меня, друг мой, или, вернее, плохо понял, — сказал король: он уязвил д’Эпернона насмешкой, и это его вполне удовлетворило. — Я хотел сказать, что, оказав мне услугу, ты имеешь полное право просить у меня чего-нибудь. Проси же.
— Тогда дело другое. К тому же я хотел просить у вас должность.
— Должность? Ты, генерал-полковник инфантерии, хочешь еще какую-нибудь должность? Такое бремя тебя просто раздавит!
— На службе у вашего величества я могуч, как Самсон. Служа вам, я взвалил бы себе на плечи небо и землю.
— Ну, так проси, — со вздохом сказал король.
— Я хотел бы, чтобы вы назначили меня командиром этих сорока пяти гасконских дворян.
— Как! — изумился король. — Ты хочешь шагать впереди и позади меня? Ты готов на такое самопожертвование? Превратиться в начальника охраны?
— Да нет же, нет, ваше величество.
— Слава Богу, так чего же тебе надобно? Говори.
— Я хочу, чтобы эти ваши телохранители, мои земляки, слушались только меня. Но я не стану выступать ни впереди, ни позади их. У меня будет заместитель.
“За этим опять что-то кроется, — подумал Генрих, покачав головой, — этот чертяка дает мне тогда, когда может получить что-либо взамен”.
Вслух же он произнес:
— Отлично. Получишь командование.
— И это останется в тайне?
— Но кто же будет официальным командиром моих сорока пяти?
— Юный Луаньяк.
— А, тем лучше.
— Вашему величеству он подходит?
— Отлично.
— Так, значит, решено?
— Да, но…
— Но?..
— Какую роль при тебе играет Луаньяк?
— Он мой д’Эпернон, ваше величество.
— Ну, так он тебе недешево обходится, — буркнул король.
— Ваше величество изволили сказать…
— Я сказал, что согласен.
— Сир, я иду к казначею за сорока пятью кошельками.
— Сегодня вечером?
— Да, чтобы мои ребята нашли их завтра на своих табуретах!
— Верно. Иди. Я возвращаюсь к себе.
— Вы довольны, ваше величество?
— Пожалуй, доволен.
— Во всяком случае, вы под надежной охраной.
— Да, меня охраняют люди, спящие так, что их не добудишься.
— Зато завтра они будут бодрствовать.
Д’Эпернон проводил Генриха до дверей галереи и расстался с ним, говоря про себя: “Если я не король, то охрана у меня, как у короля, и она, тысяча чертей, не стоит мне ни гроша!”
XIV
ТЕНЬ ШИКО
Только что мы говорили, что король никогда не испытывал разочарования в своих друзьях. Он знал их недостатки и их достоинства и, царь земной, читал в глубине их сердец так же ясно, как это возможно было для Царя Небесного.
Он сразу понял, куда гнет д’Эпернон. Но так как он уже приготовился дать, не получив ничего взамен, а вышло, что он, наоборот, получил взамен шестидесяти тысяч экю сорок пять телохранителей, идея гасконца показалась ему просто находкой.
К тому же это было нечто новенькое. К бедному королю Франции подобный товар, редкий и для его подданных, поступает не слишком часто, а особенно к такому королю, как Генрих III: ведь после выхода он причешет своих собачек, разложит в ряд черепа своих четок, испустит положенное количество вздохов, и делать ему совершенно нечего.
Поэтому охрана, организованная д’Эперноном, понравилась королю: об этом станут говорить, и он сможет прочитать на лицах окружающих не только то, что он привык на них видеть в течение десяти лет, с тех пор как он вернулся из Польши.
Приближаясь к комнате, где его ждал дежурный лакей, в немалой степени заинтригованный этой необычной вечерней прогулкой, Генрих перебирал в уме все преимущества, связанные с учреждением нового отряда из сорока пяти телохранителей.
Как для всех людей, чей ум недостаточно остер или же притупился, те самые мысли, которые в беседе с ним подчеркивал д’Эпернон, теперь озарились для него гораздо более ярким светом.
И правда, — думал король, — люди эти будут, наверно, очень храбры и, возможно, очень преданны. У некоторых из них внешность располагающая, у других мрачноватая: слава Богу, тут будет на все вкусы. И потом, это же великолепная штука — конвой из сорока пяти вояк, в любой миг готовых выхватить шпаги из ножен!”
Это последнее звено в цепи мыслей вызвало в нем воспоминание о других столь преданных ему шпагах, о которых он так горько сожалел во всеуслышание и еще горше — про себя. И тут же Генрихом овладела глубочайшая скорбь, так часто посещавшая^ его, что она, можно сказать, превратилась в обычное для него состояние духа. Время было такое суровое, люди кругом так злонамеренны, венцы так непрочно держались на головах у монархов, что он снова ощутил неодолимое желание или умереть, или предаться бурному веселью, чтобы хоть на миг излечиться от болезни, уже в эту эпоху названной англичанами, научившими нас меланхолии, сплином. Он стал искать глазами Жуаеза и, нигде не видя его, справился о нем у слуги.
— Господин герцог еще не возвращался, — ответил тот.
— Хорошо. Позовите моих камердинеров и можете идти.
— Сир, в спальне вашего величества все уже готово, а ее величество королева спрашивала, не будет ли каких приказаний.
Генрих сделал вид, что не слышит.
— Не передать ли ее величеству, чтобы постлано было на двоих? — робко спросил слуга.
— Нет, нет, — ответил Генрих. — Мне надо помолиться, у меня есть работа. К тому же я немного нездоров и спать буду один.
Слуга поклонился.
— Кстати, — сказал Генрих, — отнесите королеве эти восточные конфеты от бессоницы.
И он передал слуге бонбоньерку.
Король вошел к себе в спальню, уже приготовленную камердинерами.
Там Генрих окинул беглым взглядом все изысканные, до мельчайших подробностей обдуманные принадлежности своих туалетов, о которых он так заботился прежде, желая быть самым изящным щеголем христианского мира, раз ему не удалось быть самым великим из его королей.
Но теперь его совсем не занимала эта тяжкая работа, которой он в свое время столь беззаветно отдавал свои силы. Все женские черты его двуполой натуры исчезли. Генрих уподобился старой кокетке, сменившей зеркало на молитвенник: предметы, прежде ему столь дорогие, теперь вызывали в нем почти отвращение.
Надушенные мягкие перчатки, маски из тончайшего полотна, пропитанные всевозможными мазями, химические составы для того, чтобы завивать волосы, подкрашивать бороду, румянить ушные мочки и придавать блеск глазам, — давно уже он пренебрегал всем этим, пренебрег и на этот раз.
— В постель! — сказал он со вздохом.
Двое слуг разоблачили его, натянув ему на ноги теплые ночные штаны из тонкой фризской шерсти и, осторожно приподняв, уложили под одеяло.
— Чтеца его величества! — крикнул один из них.
Генрих, засыпавший обычно с большим трудом и совершенно измученный бессонницей, иногда пытался задремать под чтение вслух, но теперь этого чуда можно было добиться, лишь когда ему читали по-польски, — раньше же достаточно было и французской книги.
— Нет, никого не надо, — сказал Генрих, — и чтеца тоже. Пусть он лучше почитает за меня молитву у себя в комнате. Но если вернется господин де Жуаез, приведите его ко мне.
— А если он вернется поздно, ваше величество?
— Увы! — сказал Генрих. — Он всегда возвращается поздно. Приведите его, когда бы он ни возвратился.
Слуги потушили свечи, зажгли у камина лампу с ароматическими маслами, дававшими бледное голубоватое пламя — с тех пор как Генрихом овладели погребальные настроения, ему нравилось такое фантастическое освещение, — и вышли на цыпочках из погруженной в тишину опочивальни.
Генриха, отличавшегося храбростью перед лицом настоящей опасности, одолевали суеверные страхи, свойственные детям и женщинам. Он боялся привидений и призраков, и тем не менее чувство страха было для него своеобразным развлечением. Когда было страшно, не было так скучно; он уподоблялся некоему заключенному, до того истомленному тюремной праздностью, что, когда ему сообщили о предстоящем допросе под пытками, он ответил:
— Отлично! Хоть какое-то разнообразие.
Итак, Генрих следил за отблесками, которые масляная лампа отбрасывала на стены, он вперял взор в самые темные углы комнаты, старался уловить малейший звук, по которому можно было бы угадать таинственное появление призрака, и глаза его, утомленные всем, что он видел днем на площади и вечером во время прогулки с д’Эперноном, заволоклись, и вскоре он заснул или, вернее, задремал, убаюканный одиночеством и покоем, царившими вокруг него.
Но Генриху никогда не удавалось забыться надолго. И во сне, и бодрствуя, он непременно пребывал в возбужденном состоянии, подтачивавшем его жизненные силы. Вот и теперь ему почудилось в комнате какое-то движение, и он проснулся.
— Это ты, Жуаез? — спросил он.
Ответа не последовало.
Голубоватый свет лампы потускнел. Она отбрасывала на потолок резного дуба лишь белесоватый круг, отчего позолота резных выступов орнамента отливала зеленью.
— Один! Опять один! — прошептал король. — Ах, верно говорит пророк: великие мира должны всегда скорбеть. Но еще вернее было бы: они всегда скорбят.
После краткой паузы он пробормотал, словно читая молитву:
— Господи, дай мне силы переносить совершенное одиночество в этой жизни — такое же, какое ждет меня после смерти.
— Ну, ну, насчет одиночества после смерти — это как сказать, — ответил чей-то пронзительный резкий голос, металлическим звоном прозвучавший в нескольких шагах от кровати. — А черви-то, они не в счет?
Ошеломленный король приподнялся на ложе, с тревогой оглядывая все предметы, находившиеся в комнате.
— О, я узнаю этот голос, — прошептал он.
— Слава Богу! — ответил голос.
Холодный пот выступил на лбу короля:
— Можно подумать — это голос Шико.
— Горячо, Генрих, горячо, — ответил голос.
Генрих спустил с кровати одну ногу и заметил недалеко от камина, в том самом кресле, на которое час назад он указывал д’Эпернону, чью-то голову; тлевший в камине огонь отбрасывал на нее рыжеватый отблеск. Такие отблески на картинах Рембранта освещают на заднем плане лица, которые с первого взгляда не сразу и увидишь.
Отсвет озарял и руку сидевшего, которая опиралась на ручку кресла, и костлявое, острое колено, и ступню, почти без подъема, под прямым углом соединявшуюся с худой, жилистой, невероятно длинной голенью.
— Боже, спаси меня! — вскрикнул Генрих. — Да это тень Шико!
— Ах, бедняжка Генрике, — произнес голос, — ты, оказывается, все так же глуп!
— Что ты хочешь этим сказать?
— Тени не могут говорить, дурачина, раз у них нет тела и, следовательно, нет языка, — продолжало существо, сидевшее в кресле.
— Так, значит, ты действительно Шико? — вскричал король, обезумев от радости.
— На этот счет я пока ничего решать не буду. Потом мы посмотрим, что я такое, посмотрим.
— Как, значит, ты не умер, бедный мой Шико?
— Ну вот! Теперь ты пронзительно кричишь. Да нет же, я, напротив, умер, я сто раз мертв.
— Шико, единственный мой друг!
— У тебя передо мной единственное преимущество: ты всегда твердишь одно и то же. Ты не изменился, черт побери!
— А ты изменился, Шико? — грустно спросил король.
— Надеюсь.
— Шико, друг мой, — сказал король, спустив с кровати обе ноги, — скажи, почему ты меня покинул?
— Потому что умер.
— Но ведь только сейчас ты сам сказал, что жив.
— И повторяю то же самое.
— Как же это понимать?
— Понимать надо так, Генрих, что для одних я умер, а для других жив.
— А для меня?
— Для тебя я мертв.
— Почему же для меня ты мертв?
— По понятной причине. Послушай, что я тебе скажу.
— Слушаю.
— Ты не хозяин в своем доме.
— Как так?
— Ты ничего не можешь сделать для тех, кто тебе служит.
— Милостивый государь!
— Не сердись, а то я тоже рассержусь!
— Да, ты прав, — произнес король, трепеща при мысли, что тень Шико может исчезнуть. — Говори, друг мой, говори.
— Ну так вот: ты помнишь, мне надо было свести небольшие счеты с господином де Майеном?
— Отлично помню.
— Я их и свел: отдубасил как следует этого несравненного полководца. Он принялся разыскивать меня, чтобы повесить, а ты, на кого я рассчитывал как на защиту от этого героя, ты бросил меня на произвол судьбы! Вместо того чтобы прикончить его, ты с ним помирился. Что же мне оставалось делать? Через моего приятеля Горанфло я объявил о своей кончине и погребении. И с той самой поры господин де Майен, который так разыскивал меня, перестал это делать.
— Какое необыкновенное мужество нужно было для этого, Шико! Скажи, разве ты не думал, что я буду страдать при известии о твоей смерти?
— Да, я поступил мужественно, но ничего необыкновенного в этом не было. Самая спокойная жизнь наступила для меня с тех пор, как все посчитали, что меня нет в живых.
— Шико! Шико! Друг мой! — вскричал король. — Ты говоришь ужасные вещи, я просто теряю голову.
— Эко дело! Ты только сейчас это заметил?
— Я не знаю, чему верить.
— Бог ты мой, надо же все-таки на чем-нибудь остановиться!
— Ну так знай: я думаю, что ты умер и явился с того света.
— Значит, я тебе наврал? Ты не очень-то вежлив.
— Во всяком случае, кое-что ты от меня скрываешь. Но я уверен, что, подобно призракам, о которых повествуют древние, ты сейчас откроешь мне ужасные вещи.
— Да, вот этого я отрицать не стану. Приготовься же, бедняга король.
— Да, да, — продолжал Генрих, — признайся, что ты тень, посланная ко мне Господом Богом.
— Я готов признать все, что ты пожелаешь.
— Если нет, то как же ты прошел по всем этим коридорам, где столько охраны? Как очутился ты в моей комнате? Значит, в Лувр может проникнуть кто попало? Значит, так охраняют короля?
И Генрих, весь во власти охватившего его страха перед воображаемой опасностью, снова бросился на кровать, уже готовый зарыться под одеяло.
— Ну-ну-ну! — сказал Шико тоном, в котором чувствовалась и некоторая жалость, и большая привязанность. — Не горячись: стоит тебе до меня дотронуться, и ты сразу все поймешь.
— Значит, Ты не вестник гнева Божьего?
— Черт бы тебя побрал! Разве у меня рога, словно у сатаны, или огненный меч в руках, как у архангела Михаила?
— Так как же ты все-таки вошел?
— Ты опять об этом!
— Конечно.
— Пойми же наконец, что я сохранил ключ, тот ключ, который ты мне сам дал и который я повесил на шею, чтобы позлить твоих камергеров — они же имеют право носить ключи только на заду. Так вот, при помощи ключа открывают двери и входят, я и вошел!
— Через потайную дверь?
— Ясное дело!
— Но почему ты явился именно сегодня, а не вчера, например?
— А правда, в том-то и вопрос. Что ж, сейчас ты узнаешь.
Генрих опустил одеяло и наивно и жалобно, словно ребенок, попросил:
— Не говори мне ничего неприятного, Шико, прошу тебя. О, если бы ты знал, как я рад, что слышу твой голос!
— Я скажу тебе правду, вот и все. Тем хуже, если правда окажется неприятной.
— Не всерьез же ты, в самом деле, опасаешься господина де Майена, — сказал король.
— Наоборот, это очень серьезно. Пойми же: получив от слуг господина де Майена пятьдесят палочных ударов, я ответил тем же и всыпал ему сотню ударов ножнами шпаги. Если предположить, что два удара ножнами равняются одному палочному — мы квиты. Если же допустить, что один удар ножнами равняется одному палочному, господин де Майен, возможно, считает, что он должен мне еще пятьдесят ударов — палочных или ножнами. Я же ничего так не опасаюсь, как подобных должников. И как бы я сейчас ни был тебе необходим, я не явился бы сюда, если бы не знал, что господин де Майен находится в Суассоне.
— Отлично, Шико, раз это так, раз ты возвратился ради меня, я беру тебя под свое покровительство и желаю…
— Чего именно? Берегись, Генрике, каждый раз, когда ты произносишь слова “я желаю”, это значит, что ты готовишься совершить какую-нибудь глупость.
— Я желаю, чтобы ты воскрес и явился на свет Божий.
— Ну вот! Я так и знал.
— Я тебя защищу.
— Ладно уж.
— Шико, даю тебе мое королевское слово!
— У меня имеется кое-что получше.
— Что?
— Моя нора, я в ней и останусь.
— Я защищу тебя, слышишь! — с волнением вскричал король, выпрямляясь во весь рост на постаменте перед кроватью.
— Генрике, — сказал Шико, — ты простудишься. Умоляю тебя, ложись в постель.
— Ты прав. Но что делать, если ты выводишь меня из терпения, — сказал король, снова закутываясь в одеяло. — Как это так — мне, Генриху Валуа, королю Франции, достаточно для моей защиты швейцарцев, шотландцев, французских гвардейцев и дворян, а господину Шико этого мало, он не считает себя в безопасности!
— Подожди-ка, подожди, как ты сказал? У тебя есть швейцарцы?
— Да, под командованием Токио.
— Хорошо. У тебя есть шотландцы?
— Да. Ими командует Ларшан.
— Очень хорошо. У тебя есть французские гвардейцы?
— Под командованием Крильона.
— Замечательно. А дальше?
— Дальше? Не знаю, должен ли я тебе об этом говорить…
— Не говори: кто тебя спрашивает?
— Дальше — имеется кое-что новенькое, Шико.
— Новенькое?
— Да. Представь себе — сорок пять храбрых дворян.
— Сорок пять! А ну, повтори!
— Сорок пять дворян.
— Где ты их откопал? Не в Париже, во всяком случае?
— Нет, но они только сегодня прибыли в Париж.
— Ах да, ах да! — сказал Шико, озаренный внезапной мыслью. — Знаю я этих твоих дворян!
— Вот как!
— Сорок пять нищих оборванцев, которым не хватает только сумы.
— Отрицать не стану.
— При виде их можно со смеху помереть!
— Шико, среди них есть настоящие молодцы!
— Словом, гасконцы, как генерал-полковник твоей инфантерии.
— И как ты, Шико.
— Ну, я-то, Генрике, дело другое. С тех пор как я покинул Гасконь, я перестал быть гасконцем.
— А они?…
— Они наоборот: в Гаскони они гасконцами не были, зато здесь они гасконцы вдвойне.
— Не важно, у меня теперь сорок пять добрых шпаг.
— Под командованием сорок шестой доброй шпаги, именуемой д’Эперноном?
— Не совсем так.
— Кто же командир?
— Луаньяк.
— Подумаешь!
— Ты что ж, и на Луаньяка наведешь критику?
— И не собираюсь: он мой родич в двадцать пятом колене.
— Вы, гасконцы, все между собой родичи.
— В противоположность вам, не считающим друг друга родней.
— Ответишь ты мне наконец?
— На что?
— На вопрос о моих сорока пяти?
— Ты рассчитываешь на них, чтобы защищаться?
— Да, черт побери! — с раздражением вскричал Генрих.
Шико или же тень (мы на этот счет осведомлены не больше короля и потому вынуждены оставить читателя в сомнении) уселся поглубже в кресло, упираясь пятками в его край, так что колени его оказались выше головы.
— Ну, а вот у меня войско гораздо больше твоего.
— Войско? У тебя есть войско?
— А почему бы нет?
— Что ж это за войско?
— Сейчас увидишь. Во-первых, у меня есть армия, которую де Гизы формируют в Лотарингии.
— Ты рехнулся?
— Нисколечко. Настоящая армия, не менее шести тысяч человек.
— Но каким же образом ты, который так боится господина де Майена, можешь рассчитывать, что тебя станут защищать солдаты господина де Гиза?
— Я ведь умер.
— Опять та же шутка!
— Господин де Майен имел зуб против Шико. Поэтому, воспользовавшись своей смертью, я переменил оболочку, имя и общественное положение.
— Значит, ты больше не Шико? — спросил король.
— Нет.
— Кто же ты?
— Я — Робер Брике, бывший торговец и лигист.
— Ты лигист, Шико?
— И самый ярый. Таким образом — разумеется, при условии, что я не буду слишком близко сталкиваться с господином де Майеном, — меня лично, Робера Брике, члена святого Союза, защищает, во-первых, лотарингская армия — шесть тысяч человек; запоминай хорошенько цифры.
— Не беспокойся.
— Затем около ста тысяч парижан.
— Ну и вояки!
— Достаточно хорошие, чтобы доставить тебе неприятность, мой король. Итак, сто тысяч плюс шесть тысяч, итого — сто шесть тысяч! Затем парламент, папа, испанцы, господин кардинал де Бурбон, фламандцы, Генрих Наваррский, герцог Анжуйский.
— Ну что, твой список еще не кончился? — с досадой спросил король.
— Да нет же! Остается еще три категории людей…
— Говори.
— …настроенных против тебя.
— Говори же.
— Прежде всего католики.
— Ах да! Я ведь истребил только три четверти гугенотов.
— Затем гугеноты, потому что ты на три четверти истребил их.
— Ну, разумеется. А третьи?
— Что ты скажешь о политиках, Генрике?
— Да, да, те, кто не желает ни меня, ни моего брата, ни господина де Гиза.
— Но кто не имеет ничего против твоего наваррского зятя!
— С тем чтобы он отрекся от своей веры.
— Вот уж пустяки! Очень это его смутит!
— Но помилуй! Люди, о которых ты мне говоришь…
— Ну?
— Это вся Франция?
— Вот именно. Я лигист, и это мои силы. Ну же, ну — сложи и сравни.
— Мы шутим, не так ли, Шико? — промолвил Генрих, чувствуя, как его пробирает дрожь.
— По-моему, сейчас не до шуток: ведь ты, бедный мой Генрике, один против всех.
Лицо Генриха приобрело выражение подлинно царственного достоинства.
— Да, я один, — сказал он, — но и повелитель один я. Ты показал мне целую армию, отлично. А теперь покажи-ка мне вождя! О, ты, конечно, назовешь господина де Гиза! Но разве ты не видишь, что я держу его в Нанси? Господин де Майен? Ты сам сказал, что он в Суассоне. Герцог Анжуйский? Ты знаешь, что он в Брюсселе. Король Наваррский? Он в По. Что касается меня, то я, разумеется, один, но у себя я свободен и могу видеть, откуда идет враг, как охотник, стоящий среди поля, видит, как из окружающих его лесов выбегает или вылетает дичь.
Шико почесал нос. Король решил, что он победил.
— Что ты мне на это ответишь? — спросил Генрих.
— Что ты, Генрике, как всегда, красноречив. У тебя остается твой язык; действительно, это не так мало, как я думал, с чем тебя и поздравляю. Но в твоей речи есть одно уязвимое место.
— Какое?
— О, Бог мой, пустяки, почти ничего, одна риторическая фигура. Уязвимо твое сравнение.
— В чем же?
— А в том, что ты воображаешь себя охотником, подстерегающим в засаде дичь, я же полагаю, ты, напротив, дичь, которую охотник преследует до самой ее норы.
— Шико!
— Ну, хорошо, ты, сидящий в засаде, кого ты увидел?!
— Да никого, черт побери!
— А между тем кто-то появился.
— Кто?
— Одна женщина.
— Моя сестрица Марго?
— Нет, герцогиня Монпансье.
— Она?! В Париже?
— Ну, конечно, Бог ты мой.
— Даже если это так, с каких пор я стал бояться женщин?
— И то правда, опасаться надо только мужчин. Но погоди. Она явилась в качестве гонца, понимаешь? Возвестить о прибытии брата.
— О прибытии господина де Гиза?
— Да.
— И ты полагаешь, что это меня встревожит?
— О, тебя же вообще ничто не тревожит.
— Подай мне чернила и бумагу.
— Для чего? Написать господину де Гизу повеление не выезжать из Нанси?
— Вот именно. Мысль, видимо, правильная, раз она одновременно пришла в голову и тебе, и мне.
— Наоборот — никуда не годная мысль.
— Почему?
— Едва получив это повеление, он сразу же догадается, что его присутствие в Париже необходимо, и устремится сюда.
Король почувствовал, что в нем закипает гнев. Он косо посмотрел на Шико.
— Если вы возвратились лишь для того, чтобы дать мне подобные сообщения, то могли оставаться там, где были.
— Что поделаешь, Генрике, призраки не льстят.
— Значит, ты признаешь, что ты призрак?
— А я этого и не отрицал.
— Шико!
— Ну, ладно, не сердись: ты и без того близорук, а теперь совсем лишишься зрения. Вот что, ты говорил, будто удерживаешь своего брата во Фландрии?
— Да, конечно, это правильная политика, ее я и придерживаюсь.
— Теперь слушай и не раздражайся: с какой целью, полагаешь ты, сидит в Нанси господин де Гиз?
— Он собирает там армию.
— Хорошо, спокойствие… Для чего нужна ему эта армия?
— Ах, Шико, вы утомляете меня этими расспросами!
— Утомляйся, Генрике, утомляйся. Зато потом, ручаюсь тебе, лучше отдохнешь. Итак, мы говорили, что эта армия ему нужна…
— Для борьбы с гугенотами севера.
— Или, вернее, для того, чтобы досаждать твоему брату, герцогу Анжуйскому, который добился, чтобы его провозгласили герцогом Брабантским, и старается захватить хоть небольшой трон во Фландрии, а для достижения этой цели беспрестанно требует у тебя помощи.
— Помощь эту я ему все равно обещаю, но, разумеется, никогда не пошлю.
— К величайшей радости господина герцога де Гиза. Слушай же, Генрике, что я тебе посоветую. Притворись, что ты действительно намерен послать брату в помощь войско, и пусть они двинутся по направлению к Брюсселю, даже если на самом деле пройдут всего лишь полпути.
— Ах, верно, — вскричал Генрих, — понимаю: господин де Гиз тогда ни на шаг не отойдет от границы.
— И данное нам, лигистам, госпожой де Монпансье обещание, что в конце недели господин де Гиз будет в Париже…
— Обещание это рассеется, как дым.
— Ты сам это сказал, мой повелитель. — Шико уселся поудобнее. — Ну, как же ты расцениваешь мой совет?
— Он, пожалуй, хорош… Только…
— Что еще?
— Пока эти господа там, на севере, будут заняты друг другом…
— Ах да, тебя беспокоит юг? Ты прав, Генрике, грозы обычно надвигаются с юга.
— Не обрушится ли на меня за это мой третий бич? Ты знаешь, что делает Беарнец?
— Нет, разрази меня гром!
— Он требует.
— Чего?
— Городов, составляющих приданое его супруги.
— Ай, какой наглец! Мало ему чести породниться с французским королевским домом, он еще позволяет себе требовать то, что ему принадлежит!
— Например, Кагор. Но я буду плохой политик, если отдам врагу такой город.
— Да, хороший политик не сделал бы этого, но зато так поступил бы честный человек.
— Господин Шико!
— Считай, что я ничего не говорил: ты же знаешь, что в твои семейные дела я не вмешиваюсь.
— Это-то меня и тревожит: у меня есть одна мысль.
— Тем лучше!
— Возвратимся же к самым срочным делам.
— К Фландрии?
— Так я действительно пошлю кого-нибудь во Фландрию, к брату… Но кого? Кому, Бог ты мой, могу я доверить такое важное дело?
— Да, это вопрос сложный!
— А, я нашел!
— Я тоже.
— Отправляйся ты, Шико.
— Мне отправиться во Фландрию?
— А почему бы и нет?
— Как же я отправлюсь во Фландрию, когда я мертв?
— Да ведь ты больше не Шико, ты Робер Брике.
— Ну куда это годится: буржуа, лигист, сторонник господина де Гиза вдруг станет твоим посланцем к герцогу Анжуйскому!
— Значит, ты отказываешься?
— А то как же!
— Ты отказываешь мне в повиновении?
— В повиновении? А разве я обязан тебе повиноваться?
— Ты не обязан, несчастный?
— А откуда у меня могут быть обязательства? Я от тебя когда-нибудь что-нибудь видел? То немногое, что я имею, получено по наследству. Я человек бедный и незаметный. Сделай меня герцогом и пэром, преврати в маркизат мою землицу Шикотри, пожалуй мне пятьсот тысяч экю, и тогда мы поговорим о поручениях.
Генрих уже намеревался ответить, подыскав подходящее оправдание, из тех, к каким обычно прибегают короли, когда слышат подобные упреки, но внезапно раздались шелест и лязганье колец — отдергивали тяжелую бархатную портьеру.
— Господин герцог де Жуаез, — произнес слуга.
— Вот он, черт побери, твой посланец! — вскричал Шико. — Кто сумеет представлять тебя лучше, чем мессир Анн, попробуй найди!
— И правда, — прошептал Генрих, — ни один из моих министров не давал мне таких хороших советов, как этот чертяка!
— А, так ты наконец признаешь это? — сказал Шико. И он забился поглубже в кресло, свернувшись калачиком, так что даже самый лучший в королевстве моряк, привыкший различать любую точку на горизонте, не мог бы увидеть в этом огромном кресле, куда погрузился Шико, что-либо, кроме выступов резьбы на его ручках и спинке.
Господин де Жуаез, хотя и был главнокомандующим французским флотом, тоже ничего не заметил.
Увидев своего юного любимца, король радостно вскрикнул и протянул ему руку.
— Садись, Жуаез, дитя мое, — сказал он. — Боже мой, как ты поздно явился.
— Ваше величество, — ответил Жуаез, — вы очень добры, что изволили это заметить.
И герцог, подойдя к возвышению, на котором стояла кровать, уселся на одну из вышитых лилиями подушек, разбросанных на ступеньках.
XV
О ТОМ, КАК ТРУДНО БЫВАЕТ КОРОЛЮ НАЙТИ ХОРОШЕГО ПОСЛА
Шико, по-прежнему невидимый, покоился в кресле; Жуаез полулежал на подушках; Генрих уютно завернулся в одеяло. Началась беседа.
— Ну что ж, Жуаез, — сказал Генрих, — хорошо вы побродили по городу?
— Отлично, сир, благодарю вас, — рассеянно ответил герцог.
— Как быстро исчезли вы сегодня с Гревской площади!
— Послушайте, ваше величество, честно говоря — не очень-то это развлекательное зрелище. И не люблю я смотреть, как мучаются люди.
— Какой жалостливый!
— Нет, я эгоист… Чужие страдания действуют мне на нервы.
— Ты знаешь, что произошло?
— Где именно?
— На Гревской площади?
— По правде говоря, нет.
— Сальсед отрекся от своих показаний.
— Вот как!
— Вам это безразлично, Жуаез?
— Признаюсь откровенно, ваше величество, я не придавал большого значения тому, что он мог сказать. К тому же я был уверен, что он от всего отречется.
— Но ведь он сперва сознался.
— Тем более. Его первые признания заставили Гизов насторожиться. Гизы и начали действовать, пока вы, ваше величество, сидели спокойно: это было неизбежно.
— Как! Ты предвидишь такие вещи и ничего мне не говоришь?
— Да ведь я не министр, чтобы говорить о политике.
— Оставим это, Жуаез.
— Сир…
— Мне понадобится твой брат.
— Мой брат, как и я сам, всегда к услугам вашего величества.
— Значит, я могу на него рассчитывать?
— Разумеется.
— Ну, так я хочу дать ему одно небольшое поручение.
— Вне Парижа?
— Да.
— В таком случае это невозможно, ваше величество.
— Почему?
— Дю Бушаж в настоящее время не может уехать.
Генрих приподнялся на локте и во все глаза уставился на Жуаеза.
— Что это значит? — спросил он.
Жуаез с величайшей невозмутимостью выдержал недоумевающий взгляд короля.
— Ваше величество, — сказал он, — это самая понятная вещь на свете! Дю Бушаж влюблен, но он недостаточно ловко приступил к делу. Пошел по неправильному пути, и вот бедный мальчик начал худеть, худеть…
— И правда, — сказал король, — это бросилось мне в глаза.
— И все мрачнеет, черт побери, словно он живет при дворе вашего величества.
От камина до собеседника донеслось какое-то ворчание. Жуаез умолк и с удивлением огляделся по сторонам.
— Не обращай внимания, Анн, — засмеялся Генрих, — это одна из моих собачек заснула в кресле и рычит во сне. Так ты говоришь, друг мой, что бедняге дю Бушажу взгрустнулось?
— Да, сир, он мрачен, как сама смерть. Похоже, что он где-то повстречал женщину, все время пребывающую в угнетенном состоянии духа. Нет ничего ужаснее таких встреч. Однако и у подобных натур можно добиться успеха, не хуже чем у женщин веселого нрава. Все дело в том, как за них взяться.
— Ну, ты-то не очень смутился бы, распутник!
— Вот тебе на! Вы называете меня распутником за то, что я люблю женщин.
Генрих вздохнул.
— Так ты говоришь, у этой женщины мрачный характер?
— Так, по крайней мере, утверждает дю Бушаж. Я ее не знаю.
— И, несмотря на ее скорбное настроение, ты бы добился успеха?
— Черт побери! Все дело в том, чтобы играть на противоположностях. Настоящие трудности бывают только с женщинами сдержанного темперамента: они требуют от добивающегося их благосклонности одновременно и любезностей, и известной строгости, а соединить это мало кому удается. Дю Бушажу попалась женщина мрачная, и любовь у него поэтому несчастная.
— Бедняга! — сказал король.
— Вы понимаете, ваше величество, — продолжал Жуаез, — что не успел он сделать мне это признание, как я начал его лечить.
— Так что…
— Так что в настоящее время курс лечения проводится.
— г- Он уже не так влюблен?
— Нет, но у него появилась надежда внушить любовь: это ведь более приятное лечение, чем вовсе лишать людей их чувства. Итак, начиная с сегодняшнего вечера, он, вместо того чтобы вздыхать на манер своей дамы, постарается развеселить ее, как только возможно: сегодня вечером, к примеру, я посылаю к его возлюбленной тридцать итальянских музыкантов, которые поднимут под ее балконом неистовый шум.
— Фи! — сказал король. — Что за пошлая затея!
— Как так пошлая? Тридцать музыкантов, которым нет равных в мире!
— Ну знаешь, черта с два развлекли бы меня музыкой в дни, когда я был влюблен в госпожу де Конде!
— Да, но ведь тогда были влюблены именно вы, ваше величество.
— Безумно влюблен, — ответил король.
Тут снова послышалось какое-то ворчанье, весьма похожее на насмешливое хихиканье.
— Вы же сами понимаете, что это совсем другое дело, — сказал Жуаез, тщетно пытаясь разглядеть, откуда доносятся странные звуки. — Дама, наоборот, равнодушна, как истукан, и холодна, как льдина.
— И ты рассчитываешь, что от музыки лед растает, а истукан оживет?
— Разумеется, рассчитываю.
Король покачал головой.
— Конечно, я не говорю, — продолжал Жуаез, — что при первом же взмахе смычка дама устремится в объятия дю Бушажа. Но она будет поражена тем, что ради нее устроен весь этот шум. Мало-помалу она освоится с концертами, а если они не придутся ей по вкусу, мы пустим в ход актеров, фокусников, чародеев, прогулки верхом — словом, все забавы, какие только можно. Так что если веселье вернется не к этой скорбящей красавице, то уж, во всяком случае, к самому дю Бушажу.
— Желаю ему этого от всего сердца, — сказал Генрих, — но оставим дю Бушажа, раз уж он так затрудняется покинуть в настоящее время Париж. Я не настаиваю, чтобы именно он выполнил мое поручение. Но я надеюсь, что ты, дающий такие превосходные советы, ты не стал, подобно ему, рабом какой-нибудь благородной страсти?
— Я? — вскричал Жуаез. — Да я никогда за всю мою жизнь не был так свободен, как сейчас!
— Отлично, значит, тебе нечего делать?
— Решительно нечего, ваше величество.
— Но мне казалось, что ты в нежных отношениях с какой-то красоткой?
— Ах да, с любовницей господина де Майена. Эта женщина меня обожала.
— Ну так что же?
— А вот что. Сегодня вечером, прочитав дю Бушажу наставление, я покинул его и направился к ней. Прихожу, совершенно взбудораженный теориями, которые только что развивал — уверяю вас, сир, я воображал, что влюблен почти так же, как Анри, — и передо мной оказывается женщина вся дрожащая, перепуганная. Прежде всего мне пришло в голову, что у нее кто-нибудь сидит и я явился некстати. Стараюсь успокоить ее — напрасно, расспрашиваю — она не отвечает. Хочу поцеловать ее — она отворачивается. Я нахмурился — она рассердилась. Тут мы рассорились, и она заявила, что когда бы я к ней ни явился, ее не будет дома.
— Бедный Жуаез! — рассмеялся король. — Что же ты сделал?
— Черт побери, я взял шпагу, плащ, низко поклонился и вышел, даже не оглянувшись.
— Браво, Жуаез, ты просто герой! — сказал король.
— Тем более герой, что, как мне показалось, бедняжка вздохнула.
— Тем не менее ты ушел?
— И явился к вам.
— И ты к ней больше не вернешься?
— Никогда… Если бы у меня было брюшко, как у господина де Майена, я, может быть, и вернулся бы, но я строен и имею право быть гордым.
— Друг мой, — серьезным тоном сказал король, — для спасения твоей души этот разрыв — дело очень благотворное.
— Может быть, и так, ваше величество, но пока что я целую неделю буду скучать, не зная, чем заняться и куда девать себя. Вот мне и пришло в голову предаться сладостной лени; право же, скучать очень занятно… раньше у меня такой привычки не было, и я нахожу ее очень изысканной.
— Еще бы это не было изысканно, — заметил король, — скуку-то в моду ввел я.
— Вот я и выработал план: меня осенило, пока я шел от паперти Нотр-Дам к Лувру. Каждый день я буду являться сюда в носилках. Ваше величество будет читать молитвы, я стану просматривать книги по алхимии или лучше даже — по морскому делу, ведь я моряк. Заведу собачек, чтобы они играли с вашими. Потом, мы будем есть крем и слушать рассказы господина д’Эпернона. Я хочу также пополнеть. Затем, когда возлюбленная дю Бушажа развеселится, мы найдем другую женщину, веселую, и вгоним ее в тоску. Но все это мы будем делать не двигаясь с места: хорошо чувствуешь себя только в сидячем положении, а еще лучше — в лежачем. Какая здесь мягкая подушка, ваше величество! Видно, что ваши обойщики работали для короля, который изволит скучать.
— Фу, как это все противно, Анн, — сказал король.
— Почему же противно?
— Чтобы мужчина в таком возрасте, да еще занимая такое положение, как ты, стремился стать ленивым и толстым! Как это отвратительно!
— Не нахожу.
— Я найду тебе подходящее занятие.
— Если оно будет скучным, я согласен.
В третий раз послышалось ворчание. Можно было подумать, что слова, произнесенные Жуаезом, рассмешили лежащую в кресле собаку.
— Вот умный пес, — сказал Генрих. — Он догадывается, какое дело я для тебя придумал.
— Что же это такое, ваше величество? Горю нетерпением услышать.
— Ты наденешь сапоги. ^
Жуаез в ужасе отшатнулся:
— О, не требуйте от меня этого, сир, это идет вразрез со всеми моими мечтами!
— Ты сядешь на коня.
Жуаез так и подскочил:
— Верхом? Нет, нет, я теперь не признаю ничего, кроме носилок, ваше величество, разве вы не слыхали?
— Оставим шутки, Жуаез, ты меня понял? Ты наденешь сапоги и сядешь на коня.
— Нет, ваше величество, — ответил герцог самым серьезным тоном, — это невозможно.
— Почему невозможно? — гневно спросил Генрих.
— Потому… потому что… я адмирал.
— Ну и что же?
— Адмиралы верхом не ездят.
— Ах, вот как! — сказал Генрих.
Жуаез кивнул головой, как дети, которые упрямо решили не слушаться, но все же слишком робки, чтобы никак не ответить.
— Ну что ж, отлично, господин адмирал, верхом вы не поедете. Вы правы — моряку не пристало ездить на коне. Зато моряк может плыть на корабле или на галере. Поэтому вы немедленно отправитесь в Руан по реке. В Руане, где стоит ваша флагманская галера, вы тотчас же взойдете на нее и отплывете в Антверпен.
— В Антверпен! — возопил Жуаез в таком отчаянии, словно получил приказ плыть в Кантон или в Вальпараисо.
— Кажется, я уже сказал, — произнес король ледяным, не допускающим возражений тоном, как бы утверждавшим его право верховного начальника и его волю монарха. — Сказал и повторять не желаю.
Не пытаясь больше сопротивляться, Жуаез застегнул плащ, надел шпагу и взял с кресла бархатную шапочку.
— И трудно же добиться от людей повиновения, черт побери! — продолжал ворчать Генрих. — Если я сам иногда забываю, что я господин, все остальные должны были бы об этом помнить.
Жуаез, ледяной и безмолвный, поклонился, положив, согласно уставу, руку на рукоять шпаги.
— Каковы будут ваши приказания, сир? — произнес он голосом столь покорным, что воля короля тотчас же превратилась в тающий воск.
— Ты отправишься в Руан, — сказал он, — и я хочу, чтобы ты отплыл оттуда в Антверпен, если не хочешь посуху отправиться в Брюссель.
Генрих ждал, что Жуаез ответит ему. Но тот ограничился поклоном.
— Может быть, ты предпочитаешь ехать посуху?
— Когда надо выполнять приказ, ваше величество, я не имею никаких предпочтений, — ответил Жуаез.
— Ну ладно, дуйся, дуйся, вот ужасный характер! — вскричал король. — Ах, у монархов друзей нет!
— Кто отдает приказания, может рассчитывать только на слуг, — торжественно заявил Жуаез.
— Так вот, сударь, — сказал оскорбленный король, — вы и отправитесь в Руан, сядете на свою галеру, возьмете гарнизоны Кодебека, Арфлера и Дьеппа, которые я заменю другими частями, погрузите их на шесть кораблей и по прибытии на место передадите в распоряжение моего брата, ожидающего от меня обещанной помощи.
— Пожалуйста, письменные полномочия, сир! — сказал Жуаез.
— С каких это пор, — ответил король, — вы не можете действовать согласно своей адмиральской власти?
— Я имею лишь одно право — повиноваться и стараюсь, насколько возможно, избежать ответственности.
— Хорошо, господин герцог, письменные полномочия вы получите у себя дома в момент отъезда.
— Когда же наступит этот момент, ваше величество?
— Через час.
Жуаез почтительно поклонился и направился к двери.
Сердце короля чуть не разорвалось.
— Как! — сказал он. — Вы даже не нашли любезных слов на прощанье! Вы не слишком вежливы, господин адмирал. Видно, моряков недаром в этом упрекают. Ну что ж, может быть, мне больше угодит генерал-полковник моей инфантерии.
— Соблаговолите простить меня, ваше величество, — пробормотал Жуаез, — но я еще худший придворный, чем моряк, и, как я понимаю, сир, вы сожалеете обо всем, что изволили для меня сделать.
И он вышел, хлопнув дверью так, что портьера надулась, словно от порыва ветра.
— Вот как относятся ко мне те, для кого я столько сделал! — вскричал король. — Ах, Жуаез, неблагодарный Жуаез!
— Ну что же, может быть, ты позовешь его обратно? — сказал Шико, подходя к кровати. — Один раз проявил силу воли и уже раскаиваешься!
— Послушай, — ответил король, — ты очень мило рассуждаешь! Как по-твоему, очень приятно выходить в октябре в море под ветром и дождем? Хотел бы я видеть, что бы ты делал на его месте, эгоист?
— Это от тебя одного зависит, великий король, от тебя одного.
— Видеть, как ты отправляешься по городам и весям?
— По городам и весям. Самое пламенное мое желание сейчас — попутешествовать.
— Значит, если бы я послал тебя куда-нибудь, как Жуаеза, ты бы согласился?
— Не только согласился бы — я просто мечтаю об этом. Я умоляю тебя послать меня куда-нибудь.
— С поручением?
— С поручением.
— Ты бы поехал в Наварру?
— Хоть к черту на рога, великий король!
— Ты что, потешаешься надо мною, шут?
— Ваше величество, если я и при жизни был не слишком весел, то, клянусь вам, после смерти стал еще печальнее.
— Но ведь только что ты отказывался уехать из Парижа.
— Милостивый мой повелитель, я был не прав, решительно не прав и очень в этом раскаиваюсь.
— Так что, теперь ты хочешь уехать из Парижа?
— Немедленно, прославленный король, сию же минуту, великий монарх!
— Ничего не понимаю, — сказал Генрих.
— А разве ты не слышал слов, произнесенных главнокомандующим французским флотом?
— Каких именно?
— О разрыве с любовницей господина де Майена?
— Да, ну и что же?
— Если эта женщина, влюбленная в такого очаровательного юнца, как герцог, ибо Жуаез и вправду очарователен…
— Конечно.
— …если эта женщина расстается с ним, вздыхая, значит, у нее есть на то веская причина.
— Вероятно, иначе она не отпустила бы его.
— Ну, а ты знаешь, какая?
— Нет.
— И не догадываешься?
— Нет.
— Причина в том, что господин де Майен возвращается.
— Ого! — вырвалось у короля.
— Наконец-то ты понял, поздравляю.
— Да, я понял… но все же…
— Что все же?
— По-моему, причина не очень веская.
— Какие же у тебя на этот счет соображения, Генрике? Я очень рад буду с ними согласиться. Говори.
— Почему бы этой женщине не порвать с Майеном, вместо того чтобы прогонять Жуаеза? Я думаю, Жуаез был бы рад отблагодарить ее, пригласив господина де Майена в Пре-о-Клер и продырявив там его толстое брюхо. Шпага у нашего Жуаеза лихая!
— Прекрасно. Но если у Жуаеза лихая шпага, то у господина де Майена предательский кинжал. Вспомни Сен-Мегрена.
Генрих вздохнул и поднял глаза к небу.
— Женщина, по-настоящему влюбленная, не захочет, чтобы любимого человека убили, она предпочтет с ним расстаться, чтобы ее самое не умертвили. А у Гизов, в их милой семейке, народ чертовски беззастенчивый.
— Да, пожалуй, ты прав.
— Очень рад, что ты в этом убедился.
— Да, я начинаю думать, что Майен действительно возвращается. Но ведь ты, Шико, не женщина — пугливая или влюбленная.
— Я, Генрике, осторожный человек, у которого с господином де Майеном игра не кончилась и счеты не сведены. Если он до меня доберется, то пожелает начать все сначала. Добрый господин де Майен — игрок преотчаянный.
— Так что же?
— Он сделает такой ловкий ход, что меня пырнут ножом.
— Ну, я своего Шико знаю: уж он в долгу не останется.
— Ты прав, я пырну его раз десять, и от этого он подохнет.
— Тем лучше: значит, игра кончится.
— Тем хуже, черт побери, тем хуже! Семейка поднимет ужаснейший шум, на тебя набросится вся Лига, и в одно прекрасное утро ты мне скажешь: Шико, друг мой, извини, но я вынужден тебя колесовать.
— Я так скажу?!
— Ты так скажешь, и притом, что еще хуже, ты это сделаешь, великий король. Так вот, я и предпочитаю, чтобы дело обернулось иначе, понимаешь? Сейчас мне неплохо, и я хочу, чтобы все так и оставалось. Видишь ли, вражда в арифметической прогрессии представляется мне опасной. Поэтому я поеду в Наварру, если тебе угодно будет меня туда послать.
— Разумеется, мне это угодно.
— Жду приказаний, милостивейший повелитель.
И Шико, приняв ту же позу, что Жуаез, застыл в ожидании.
— Но, — сказал король, — ты даже не знаешь, придется ли поручение тебе по вкусу.
— Раз я прошу, чтобы ты мне его дал…
— Видишь ли, Шико, дело в том, — сказал Генрих, — что у меня возник план рассорить Марго с ее мужем.
— Разделять, чтобы властвовать? — сказал Шико. — Делай, как знаешь, великий король. Я — посол, вот и все. Перед самим собой мне отчитываться не придется. Лишь бы личность моя была неприкосновенна… вот на этом, сам понимаешь, я настаиваю.
— Но в конце концов, — сказал Генрих, — надо, чтобы ты знал, что тебе говорить моему зятю.
— Я? Говорить? Нет, нет, нет!
— Как так — нет, нет, нет?
— Я поеду, куда ты пожелаешь, но говорить ничего не стану. На этот счет есть пословица…
— Значит, ты отказываешься?
— Говорить я отказываюсь, но письмо от тебя возьму. Кто передает поручение на словах, всегда несет большую ответственность. С того, кто вручает письмо, спрашивают не так уж много.
— Ну что ж, хорошо, я дам тебе письмо. Это письмо соответствует моему замыслу.
— Как все замечательно получается! Давай письмо.
— То есть как?
— Говорю — давай!
И Шико протянул руку.
— Не воображай, пожалуйста, что такое письмо можно написать в один миг. Его надо сочинить, обдумать, взвесить все выражения.
— Отлично: взвешивай, обдумывай, сочиняй. Завтра раненько утром я опять забегу или пришлю кого-нибудь.
— А почему бы тебе не переночевать здесь?
— Здесь?
— Да, в этом кресле.
— Ну нет! С этим покончено. В Лувре я больше не ночую. Привидение — и вдруг спит в кресле. Это же чистейшая нелепость!
— Но ведь необходимо, чтобы ты знал мои намерения в отношении Марго и ее мужа, — воскликнул король. — Ты гасконец. При наваррском дворе мое письмо наделает шуму. Тебя станут расспрашивать; надо, чтобы ты мог отвечать. Черт побери! Ты же будешь моим послом. Я не хочу, чтоб у тебя был глупый вид.
— Боже мой! — произнес Шико, пожимая плечами. — До чего же ты не сообразителен, великий король! Как! Ты воображаешь, что я повезу какое-то письмо за двести пятьдесят лье, не зная, что в нем написано? Будь спокоен! На первом же повороте, под первым же деревом, где я остановлюсь, я вскрою твое письмо. Как это возможно? В течение десяти лет ты шлешь послов во все концы и так плохо их знаешь? Ну, ладно. Отдохни душой и телом, а я возвращаюсь в свое убежище.
— А где оно?
— На кладбище Невинно убиенных, великий король.
Генрих взглянул на Шико с удивлением, не сходившим, впрочем, с его лица в течение тех двух часов, что они беседовали.
— Ты этого не ожидал, правда? — сказал Шико, берясь за фетровую шляпу. — А ведь ты недаром вступил в сношение с существом из другого мира! Договорились: завтра жди меня самого или моего посланца.
— Хорошо, но надо, чтобы у твоего посланца был какой-нибудь пароль — должны же здесь знать, что он действительно от тебя, чтобы впустить его ко мне.
— Отлично: если я сам приду, то все в порядке, если придет мой посланец, то по поручению тени.
И с этими словами он исчез так незаметно, что суеверный Генрих остался в некотором недоумении: а может быть, и вправду не живое тело, а бесплотная тень выскользнула за дверь таким образом, что она даже не скрипнула, и скрылась за портьерой, на которой не шевельнулась ни одна складка?