* * *
Заседание Конвента было бурным. Защитительная речь Робеспьера не имела того успеха, какого он ожидал. Особенно неудачным было ее начало. Заседание открылось сообщением Барера о взятии Антверпена, что означало взятие всей Бельгии.
А Робеспьер, который и не надеялся, что Антверпен отобьют, нападал в своей речи прежде всего на Карно, считавшегося "организатором победы".
К несчастью, Робеспьер не умел импровизировать и не смог изменить свой текст на ходу, поэтому он начал речь той фразой, которую заготовил заранее:
"Мы постоянно нападаем на Англию в своих речах, а наши войска ее щадят".
Его выступление продолжалось два часа.
Лекуантр, противник Робеспьера, видя, какое неблагоприятное впечатление производит речь Робеспьера, стал громко требовать, чтобы ее напечатали.
Ни один сторонник Робеспьера не посмел бы настаивать на этом.
Однако собрание по привычке проголосовало за то, чтобы опубликовать ее.
Тогда на трибуну устремился депутат Камбон, известный своей кристальной честностью. Робеспьер назвал его мошенником, а Карно — предателем.
— Одну минутку, — сказал он, — не будем торопиться. Прежде чем меня опозорят на весь свет, я хочу высказаться.
Он ясно, в немногих словах рассказал о том, как распоряжался казной, и закончил словами:
— Настала пора говорить правду. Один человек подменяет собой целый Конвент. Этот человек Робеспьер. Рассудите нас.
Бийо закричал:
— Да, ты прав, Камбон. Пора сорвать маски. Если у нас и в самом деле больше нет свободы мнений, то пусть лучше мой труп послужит троном для честолюбца, чем я стану молчаливым соучастником его преступлений.
— А я, — сказал Панис, — спрашиваю только о том, есть ли мое имя в списке тех, кто объявлен вне закона. Что я выиграл с Революцией? Не на что купить саблю сыну и юбку дочке.
В зале раздались крики: "Откажись от своих слов! Откажись от своих слов!"
Но Робеспьер спокойно возразил:
— Я не откажусь от своих слов. Я предстал перед врагами с открытым забралом: никому не льстил, никого не оклеветал, мне некого бояться! Я настаиваю на своем, и пусть члены Конвента сами решают, обнародовать мою речь или нет.
Со всех сторон послышались голоса:
— Не печатать!
Решение напечатать речь было отменено.
Это был оглушительный провал.
Как только Конвент отверг обвинения в мошенничестве, предательстве, заговоре, выдвинутые Робеспьером против комитетов и народных представителей, палата обвинила Робеспьера в клевете на народных депутатов и комитеты.
Робеспьер рассчитывал, что якобинцы помогут ему отыграться. Этот клуб, обязанный ему своим возникновением, силой и успехом, был его опорой.
Я решила пойти на собрание Якобинского клуба. Мне сказали, что Тальен вернется домой не раньше полуночи.
Я закуталась в длинную накидку, какую носят женщины из народа, — мне одолжила ее г-жа де Кондорсе.
В подвале, где собирались якобинцы, было душно.
Коммуну уже предупредили о провале ее героя; на улице видели пьяного Анрио, который проехал, качаясь, на своей лошади, как то случалось с ним в дни важных событий. Он отдал приказ назавтра привести национальную гвардию в боевую готовность.
Около девяти часов в зал вошел Робеспьер. Его встретили приветственными возгласами. Он был бледен, голову держал прямо, зеленые глаза его горели. Он поднялся на трибуну, с защитительной речью в руках.
Он только сегодня произнес ее в Конвенте, но, неутомимый оратор, он хотел непременно прочесть ее в Якобинском клубе.
Его слушали благоговейно, как апостолы слушают своего Бога, и восторженно рукоплескали.
Потом, когда он закончил, когда гром аплодисментов стих, он сказал:
— Граждане, это мое завещание. Оставляю вам память обо мне, вы защитите ее. Если мне суждено выпить цикуту, я это сделаю не дрогнув.
— Я выпью ее вместе с тобой! — крикнул Давид.
— Все! Мы все выпьем яд! — закричали присутствующие, бросаясь друг к другу в объятия.
Полились слезы, послышались рыдания.
Восторг перешел в неистовство.
Кутон поднялся на трибуну и предложил исключить из Конвента членов, которые голосовали против печатания речи Робеспьера.
Якобинцы в едином порыве проголосовали за это предложение.
Они забыли, что решение не печатать речь Робеспьера было принято большинством голосов и что таким образом они высказались за отставку большей части членов Конвента.
Пылкие сторонники Робеспьера окружили своего апостола.
Они говорили:
— Скажи только слово — и мы устроим новое тридцать первое мая.
Наконец Робеспьер, на которого наседали со всех сторон, проронил:
— Ну что ж, попытайтесь очистить Конвент, отделите овец от козлищ.
Но тут в той части зала, которая была хуже всего освещена, раздался громкий шум. Якобинцы обнаружили, что среди них находятся Колло д’Эрбуа и Бийо; эти заклятые враги Робеспьера слышали все выступления против Конвента и теперь знают: Робеспьер дал своим приспешникам благословение на то, чтобы отделить овец от козлищ.
Им стали угрожать; замелькали ножи.
Несколько человек из числа якобинцев, не хотевших кровопролития, заслонили их, защитили и помогли скрыться.
Председатель объявил, что заседание окончено.
Обеим партиям не хватило бы и ночи, чтобы подготовиться к завтрашнему сражению.
Я вышла вместе со всеми. Было начало двенадцатого. Тальен, наверно, уже вернулся.
Впереди я заметила Робеспьера.
Он опирался на руку Кофингаля. Рядом с ним шел столяр Дюпле.
Они говорили о завтрашнем заседании. Победа у якобинцев не успокоила друзей Робеспьера.
— Я уже ничего не жду от Горы, — говорил он. — Но большинство в Конвенте — молодежь, она будет меня слушать.
Жена и две дочери Дюпле ждали Робеспьера на пороге дома.
Завидев его издали, они бросились навстречу. Он успокоил их. Все вошли в проход, ведущий к дому столяра. Дверь за ними захлопнулась.
Я пошла назад; любопытство заставило меня пойти вслед за этим человеком, и теперь я вернулась по улице Сент-Оноре и направилась по ней в другую сторону — в сторону дворца Эгалите.
Несмотря на поздний час, на улицах было людно. В жилах столицы бешено пульсировала кровь. Одни люди с таинственным видом выходили из домов, другие с не менее таинственным видом входили в дома; прохожие перебрасывались словами через улицу; домоседы, стоя у окон, подавали друг другу знаки.
Дойдя до конца Железного Ряда, я свернула на улицу Тампль и дошла до Жемчужной улицы.
Она была плохо освещена; с трудом можно было разобрать номера домов. Однако мне показалось, что я добралась до дома номер 460.
Но я не решалась постучать в дверь узкого прохода, ведущего в этот мрачный дом, на фасаде которого не светилось ни одного окна.
Вдруг дверь открылась и на пороге показался человек в карманьоле, с толстой палкой в руках.
Я испуганно отшатнулась.
— Чего ты хочешь, гражданка? — спросил он, стуча своей палкой по мостовой.
— Я хочу поговорить с гражданином Тальеном.
— Откуда ты?
— Из тюрьмы в монастыре кармелитов.
— Кто тебя прислал?
— Гражданка Тереза Кабаррюс.
Человек вздрогнул.
— Ты говоришь правду? — спросил он.
— Проводи меня к нему и сам увидишь.
— Идем.
Человек приоткрыл дверь. Я проскользнула в проход; он пошел впереди меня и поднялся по слабо освещенной лестнице.
Послышался многоголосый шум: похоже, люди ожесточенно спорили.
По мере того как я поднималась, голоса становились отчетливее.
Я услышала имена Робеспьера, Кутона, Сен-Жюста, Анрио.
Голоса доносились с третьего этажа.
Человек с палкой остановился перед дверью и распахнул ее.
Поток света хлынул на лестницу; увидев человека с палкой, все замолчали.
— Что случилось? — спросил Тальен.
— Тут женщина, она вышла из тюрьмы в монастыре кармелитов и говорит, что хочет сообщить новости о гражданке Терезе Кабаррюс.
— Пусть войдет! — живо вскричал Тальен.
Человек с палкой отошел. Я сбросила накидку на перила лестницы и вошла в эту комнату, где при виде меня все застыли.
— Кто из вас гражданин Тальен? — спросила я.
— Я, — ответил самый молодой из присутствующих.
Я подошла к нему.
— Меня прислала гражданка Тереза Кабаррюс. Она сказала: "Отнеси эту прядь волос и кинжал Тальену и скажи ему, что послезавтра я предстану перед Революционным трибуналом, поэтому, если через двадцать четыре часа Робеспьер не умрет, значит, Тальен — подлый трус!"
Тальен схватил прядь волос и кинжал.
Он поцеловал прядь и поднял вверх кинжал.
— Вы слышали, граждане? Вы вольны не издавать завтра указ о привлечении Робеспьера к суду, но если вы так поступите, я заколю его вот этим кинжалом, и мне одному будет принадлежать честь освобождения Франции от тирана.
Все присутствующие в едином порыве протянули руки к кинжалу Терезы Кабаррюс.
— Клянемся, что либо мы завтра умрем, либо освободим Францию!
Тальен обернулся ко мне:
— Завтра произойдет великое событие, которое можно сравнить с падением Аппия или убийством Цезаря. Если хочешь, приходи завтра на заседание, а потом все расскажешь Терезе.
— Да, но если вы хотите добиться успеха, — произнес чей-то голос, — не вступайте в споры, не давайте ему слова. Смерть без лишних слов!
— Браво, Сиейес! — закричали голоса. — Ты даешь мудрый совет, и мы ему последуем!
20
Тальен непременно хотел, чтобы человек с палкой — а он был не кем иным, как его телохранителем, — проводил меня.
Я вернулась к г-же де Кондорсе тем же путем, которым шла к гражданину Тальену. У меня было странное чувство: я стала связующим звеном между карающей десницей и сердцем злодея.
Я дала вовлечь себя в политические события, и что бы ни произошло завтра: заколет ли Тальен Робеспьера, заколют ли самого Тальена — и в том и в другом случае это я вложила кинжал в руку убийцы.
Пока кинжал был у меня в руках, пока мной двигало желание спасти моих подруг, я об этом не думала; но как только он перешел в руки Тальена, я становилась его сообщницей. Лихорадочное возбуждение, которое не оставляло меня, пока я не выполнила данного мне поручения, покинуло меня, как только я снова вышла на улицу. Шум утих; однако улица Сент-Оноре по-прежнему была людной, только прохожие шли теперь поодиночке, не кучками. Любопытство привело меня к дому столяра Дюпле. Все было закрыто, ни один луч света не просачивался наружу. Что делали жившие в нем люди? Спали сном праведников или молча сновали из угла в угол, не находя себе места от беспокойства?
Я поблагодарила человека с палкой и дала ему серебряную монету. Он взял ее со словами:
— Я беру ее из чистого любопытства, гражданочка: уж больно давно не видел серебряных монет!
Поднявшись к себе на антресоли, я затворила жалюзи, но стала смотреть сквозь них, оставив окна открытыми; мне не спалось.
Я очень тревожилась за моих подруг.
Завтра вечером все решится. Я не боялась за свою жизнь, бестрепетно смотрела на нож гильотины, и не мигая глядела на солнечные блики на этом ноже, обагренном кровью тридцати человек, — но я дрожала за этих двух женщин, с которыми познакомилась всего несколько дней назад, чужих мне, но раскрывших мне объятия, когда все от меня отвернулись.
По тому, что я увидела вечером у кордельеров, я могла судить о влиянии, которое имел Робеспьер на толпу.
— Я выпью цикуту, — сказал он с сократовским спокойствием.
И целый хор фанатиков ответил:
— Мы выпьем ее с тобой!
Наши друзья, вернее, наши союзники, я уверена, не побоятся вступить в бой, но хватит ли у них мужества продолжать его? И главное, хватит ли смелости последовать совету Сиейеса: "Смерть без лишних слов"?
Как мало слов нужно гению, дабы внятно изложить свою мысль, дабы объяснить ее настоящему и будущему; дабы изваять ее в бронзе, наконец.
Сиейес был гением этого собрания; но, будучи священником, он не мог быть исполнителем.
Около трех часов я закрыла окно и легла.
Но спала я плохо и видела во сне всякий вздор.
Единственной мыслью, которая, как маятник, стучала у меня в мозгу, была фраза Сиейеса. Именно эта фраза была настоящим приговором Робеспьеру.
Когда я начала засыпать, уже занимался день. Около восьми или девяти часов я проснулась. С улицы доносился шум. Я вскочила и приоткрыла окно.
У дверей дома столяра Дюпле уже собралась кучка якобинцев (под якобинцами я разумею завсегдатаев Клуба). Одни входили, другие выходили; вероятно, это приходили к Робеспьеру за указаниями.
Один человек из всей этой толпы остановился, поднял на меня глаза, взгляд их проник сквозь приоткрытые жалюзи. Я быстро захлопнула окно, но было уже поздно: меня узнали.
Две минуты спустя раздался стук в дверь; я без особого страха пошла открывать.
Я тоже узнала этого человека: то был не кто иной, как мой знакомый полицейский комиссар; я пригласила его войти.
— С удовольствием, — сказал он. — Я еле держусь на ногах, всю ночь не спал. Партии настроены решительно, и сегодня будет бой.
— Признаться, мне бы очень хотелось присутствовать при этом сражении. Как вы думаете, где оно развернется? В Якобинском клубе или в Конвенте?
— Конечно, в Конвенте. Ведь там законность, а Робеспьер у нас законник.
— Как мне пройти на заседание? У дверей Конвента будет драка, а я совсем одна.
— Вот пропуск, — сказал он. — Заседание начнется в одиннадцать; только перекусите что-нибудь, оно закончится не скоро. Когда вы выйдете оттуда, вы меня увидите, если я вам понадоблюсь. Вы знаете, что я всегда к вашим услугам.
— Будь вы сейчас свободны, вы оказали бы мне огромную услугу, если бы сходили в монастырь кармелитов и каким-нибудь образом передали Терезе Кабаррюс, что ее поручение выполнено.
— Я сделаю лучше, — ответил он. — Чтобы сбить со следа наших ищеек, я переведу ее в другую тюрьму; если Тальена постигнет неудача, то первое, что сделает Робеспьер, чтобы отомстить за себя, — расправится с его возлюбленной. Ну вот, а пока ее будут искать в кармелитском монастыре, пока будут искать, куда ее перевели, пройдет два или три дня. А в нашем положении несколько дней отсрочки — это уже кое-что.
— О, если мы победим, как мне отблагодарить вас?
— Когда это случится, — ответил он, — то власть перейдет в руки Тальена, Барраса и их друзей, так что все будет очень просто.
— Хорошо, договорились, — сказала я, — а теперь идите скорее, подумайте о том, что мои подруги в эту минуту умирают от страха.
— У вас нет прислуги? — спросил он.
— Нет.
— Хорошо, когда я выйду на улицу, я закажу для вас завтрак в кафе: два яйца и бульон.
— Благодарю вас, вы очень любезны…
— Не забудьте, после завтрака сразу отправляйтесь в Конвент, если хотите увидеть все, что сегодня произойдет.
Через полчаса я уже сидела на самой близкой к председателю трибуне. В одиннадцать часов зал открыли для посетителей; на трибунах, как я и предполагала, было полно народу, но члены Собрания, видимо, были глубоко обеспокоены: они не появлялись, вернее, их приходило очень мало.
Прежде всего надо сказать, что из семисот депутатов, которые провозгласили Республику 21 сентября 1792 года, более двухсот человек уже не было в живых: они сложили головы на эшафоте.
На всех скамьях — ужасная картина — зияли пустоты, и они означали не что иное, как могилы.
В центре оставалось свободным просторное, как братская могила, место жирондистов.
На Горе оставались незанятыми скамьи Дантона, Эро де Сешеля и Фабра д’Эглантина.
Всюду виднелись свободные места, на которые после смерти занимавших их людей никто не смел садиться.
Кто повинен во всех этих пустотах?
Один-единственный человек.
Кто осудил двадцать двух жирондистов устами Дантона?
Кто осудил двадцать пять кордельеров устами Сен-Жюста?
Кто осудил Шометта?
Кто осудил Эбера?
Один и тот же человек.
Спросите эти пустые места, спросите эти могилы, либо все сразу, либо по очереди — все назовут одно и то же имя: Робеспьер!
Эти зияющие могилы были страшными сообщниками заговорщиков. Когда настал час расплаты, я видела, как незримая рука мертвых карала более жестоко, чем рука живых.
А вчера в Клубе якобинцев он имел слабость дать согласие (или имел силу дать приказ?) устроить чистку.
Сколько же человек должно было погибнуть при этой чистке?
Он и сам не знал. Он мог ответить, как Сулла: "Я не знаю".
А меж тем депутаты мало-помалу занимали свои места. Они устали, но тревога пересилила усталость.
Было видно, что почти никто из этих людей не спал ночью: одни потому, что принимали участие в каком-нибудь заговоре, другие потому, что боялись ареста.
Они искали глазами… что?.. Когда приближается великое событие, когда на небе собираются тучи, когда вот-вот грянет землетрясение, все ищут глазами…
Неведомое!
На обратном пути я видела, как волнуется на улице народ и как грозно его праздное ожидание.
Пробил полдень, а Робеспьер еще не пришел. Говорили, что, уязвленный вчерашним провалом, он вернется в Конвент не иначе, как во главе вооруженной Коммуны, и в подтверждение этих слухов вечно пьяный Анрио выстроил на площади Карусель целую батарею пушек.
Тальен также не появлялся в зале заседаний. Но все знали, что он со своими друзьями находится в зале Свободы, и, поскольку путь в зал Конвента лежит через этот зал, он останавливает всех депутатов: некоторых оставляет с собой, а другим дает наставления и посылает в зал Конвента.
Ждал ли он Робеспьера, как Брут, Кассий и Каска ждали Цезаря? Собирался ли он заколоть его там, "без лишних слов", как сказал Сиейес?
Наконец по рядам пронесся ропот, возвестивший о появлении того, кого все ждали с таким нетерпением, а иные, быть может, не только с нетерпением, но и со страхом.
Химик, который мог бы разложить этот ропот на составляющие, нашел бы в нем всего понемногу, начиная от налета угрозы и до осадка борьбы.
Никогда, даже в памятный день праздника Верховного Существа, Робеспьер не одевался с таким тщанием. На нем был василькового цвета фрак, светлые штаны, белый пикейный жилет с бахромой. Он шел медленно, уверенным шагом. Его приверженцы: Леба, Робеспьер-младший, Кутон — появились вместе с ним и расселись вокруг него, ни на кого не глядя, ни с кем не здороваясь. И все же со своего места они увидели, как главы партий Равнины и Горы, непримиримые враги, в этот день — грозный знак! — вошли в зал об руку, поддерживая друг друга.
Мгновенно наступила тишина.
Вошел Сен-Жюст, держа в руке текст речи, которую собирался произнести и которая должна была повлечь за собой падение старых комитетов и обновление их состава за счет людей, преданных Робеспьеру.
Накануне партия якобинцев, опасаясь запальчивости молодого человека, потребовала, чтобы он прочел свою речь перед комиссией, прежде чем произнести ее в Конвенте. Но он не успел этого сделать. Он едва успел дописать ее до конца. Серый, землистый цвет лица, черные круги под глазами говорили о том, как нелегко она ему далась.
Он прошел прямо на трибуну; волна депутатов во главе с Тальеном ворвалась в зал вслед за ним. В председательском кресле восседал Колло д’Эрбуа, личный враг Робеспьера. Его намеренно избрали председателем; рядом с ним сидел человек, готовый в случае нужды занять его место; в храбрости же этого человека никто не сомневался — это был злой как пес член партии Дантона — Тюрио, который, как ты помнишь, так рьяно голосовал за смерть короля, что с тех пор все зовут его не иначе как Тюруа.
Не то по небрежности, не то из презрения, Сен-Жюст, забыв даже попросить слово, прошел прямо на трибуну и начал свою речь.
Но как только он произнес первые фразы, Тальен, держа руку на груди и, вероятно, сжимая в ней кинжал Терезы, сделал шаг вперед и сказал:
— Председатель, я прошу слова, которое забыл попросить Сен-Жюст.
Среди присутствующих пробежала дрожь. Все почувствовали, что эти слова означают объявление войны.
Что скажет Колло д’Эрбуа? Оставит ли он на трибуне Сен-Жюста? Предоставит ли слово Тальену?
— Слово Тальену, — сказал Колло д’Эрбуа.
Наступила глубокая тишина. Тальен взошел на трибуну, вынул руку из-за пазухи.
— Граждане, — сказал он, — в тех нескольких фразах, которые сказал нам Сен-Жюст, он хвалился тем, что не принадлежит ни к одной партии. Я также не причисляю себя ни к одной партии и потому скажу вам правду. Вероятно, это вас удивит. Правда прогремит как гром среди ясного неба, потому что вот уже несколько дней вокруг нас повсюду сеют лишь смуту да ложь. Вчера один член правительства отстранился от него и произнес речь от своего собственного имени. Сегодня другой поступает так же. Такой разброд лишь усугубляет невзгоды родины, разрывает ее на части и толкает в пропасть; я требую, чтобы все покровы были сорваны.
— Да! — закричал со своего места Бийо-Варенн, еще более бледный и хмурый, чем обычно. — Да, вчера сообщество якобинцев проголосовало за чистку Конвента. Проголосовало за что? Даже не верится — за то, чтобы истребить большинство членов Конвента, высказавшееся против печатания речи гражданина Робеспьера. Ведь эта чистка, это большинство — двести пятьдесят человек, ни более ни менее.
— Не может быть! Не может быть! — закричали со всех сторон.
— Мы с Колло д’Эрбуа были там, граждане, и лишь чудом уцелели. И там, там, — сказал он, грозя кулаком, — там, на Горе, я вижу одного из тех людей, которые бросились на меня вчера с ножом.
При этих словах весь Конвент встал и раздались крики:
— Схватить его! Схватить убийцу!
Бийо назвал его имя; оно было незнакомо слушателям, но знакомо судебным исполнителям — они быстро схватили этого человека.
Но после ареста этого негодяя воздух продолжал сотрясаться, как это бывает во время бурных собраний, где вот-вот произойдут важные события.
— Конвент, — продолжает Бийо, — должен понимать, что его с двух сторон берут за горло. Один час слабости — и мы погибли!
— Нет! Нет! — закричали все члены Конвента, вставая на скамьи и размахивая шляпами. — Нет, наоборот, оно само раздавит своих врагов! Говори, Бийо, говори! Да здравствует Конвент! Да здравствует Комитет общественного спасения!
— Ладно! Раз настал час истины, — продолжал Бийо, — я требую, чтобы члены Собрания, которые сейчас будут призваны к ответу, сказали всю правду. Вы содрогнетесь от отвращения, когда узнаете, в каком положении мы оказались: вооруженные силы в руках отцеубийц, а Анрио — сообщник заговорщиков; вы содрогнетесь, когда узнаете, что здесь есть диктатор, — и он бросил взгляд налитых кровью глаз на Робеспьера, — который, когда встал вопрос о том, чтобы послать народных представителей в департаменты, просмотрел списки членов Конвента и из более чем семисот депутатов не нашел и двух десятков человек, достойных этой миссии.
Ропот уязвленной гордости, самый грозный из всех, поднялся со всех сторон.
— И при этом Робеспьер, — продолжает Бийо, — заявил вчера нам всем, осмелился нам заявить, что он вышел из Комитета, потому что с его мнением недостаточно считались. Не верьте, он вышел из Комитета потому, что после того как он шесть месяцев безраздельно властвовал в нем, Комитет восстал против его власти и организовал сопротивление ей. К счастью, это произошло вовремя: он как раз хотел выполнить декрет от двадцать второго прериаля, этот смертоносный декрет, который заставил даже самого безгрешного среди нас бояться за свою голову.
Со всех сторон раздались возгласы, мешавшие Бийо говорить; однако это был не ропот негодования, а одобрительный гул.
Потом все вокруг затихли, но это грозное молчание было как затишье перед бурей.
21
В жуткой тишине, предвещавшей бурю, взгляды присутствующих, встречаясь друг с другом, метали молнии.
— Да, граждане, — продолжал Бийо-Варенн, — знайте, что председатель Революционного трибунала, не имея на то никакого права, предложил вчера на собрании Клуба якобинцев, не просто враждебном, но еще и незаконном, распустить Конвент и объявить вне закона всех его членов, которые посмели выступить против Робеспьера. Но народ здесь! — Бийо обернулся к трибунам: — Не правда ли, о народ, ты не дремлешь? Ты следишь за твоими представителями!
— Да, да, народ здесь! — ревели трибуны.
— Право, мы уже довольно давно наблюдаем странное зрелище: те же самые люди, которые все время говорят о добродетели и справедливости, на самом деле все время попирают справедливость и добродетель. Как! Люди, которые действуют сами по себе, которые ни с кем не связаны, которые не строят козней, которые спасают Францию, приносят ей победу, — эти люди заговорщики; и в тот самый день, когда, благодаря их советам и действуя по предложенному ими плану, французы отбили Антверпен у англичан, заговорщики обвиняют их в том, что они предали Францию!
Под ногами у нас пропасть, а подлинные предатели перед нами: эта пропасть должна быть заполнена либо их трупами, либо нашими.
Удар поразил Робеспьера в самое сердце; отступать было некуда, и он лихорадочно бросился к трибуне.
— Долой предателя! Долой тирана! Долой диктатора! — закричали со всех сторон.
Но Робеспьер понял, что пробил его последний час, что он должен, как кабан, отбиваться от всей этой рычащей своры. Он схватился за перила трибуны, стал взбираться на нее и поднялся несмотря ни на что. По лбу его струился пот; он был бледен как мертвец; последний шаг — и он занял место Бийо. Он открыл рот, чтобы заговорить, но стоял ужасный шум. Быть может, как только раздастся его пронзительный голос, шум стихнет?
Тальен увидел, что Робеспьер вот-вот захватит трибуну; он почувствовал опасность, бросился вперед и резко оттолкнул Робеспьера локтем.
Это новый враг, это новый обвинитель. Сразу наступила тишина.
Робеспьер с удивлением оглянулся вокруг; он уже не узнавал собрание; за три года он привык видеть в нем лишь послушную его руке глину.
Теперь он начал понимать, какая над ним нависла опасность и в какую смертельную схватку он вступил.
Тальен воспользовался наступившей тишиной и крикнул:
— Я только что требовал, чтобы покровы были сорваны; дело сделано: заговорщики изобличены; восторжествует ли свобода?
— Да! — закричал весь зал, вставая. — Она уже торжествует. Договаривай, Тальен, договаривай!
— Все предвещает, — продолжал Тальен, — что враг народного представительства будет разгромлен; до сих пор я молчал; я не мешал Робеспьеру спокойно составлять в тиши список людей, которых он хочет объявить вне закона, ибо я не мог сказать: "Я сам видел, я сам слышал". Но вчера я тоже был в Клубе якобинцев, я сам видел, слышал, и меня объял страх за судьбу родины.
Новый Кромвель вербовал свою армию, и сегодня утром я взял вот этот кинжал, спрятанный за бюстом Брута, чтобы поразить тирана в самое сердце, если у Конвента не хватит решимости арестовать его.
И Тальен поднес кинжал Терезы к груди Робеспьера. Лезвие блеснуло в солнечном луче.
Робеспьер не сделал ни малейшего движения, чтобы увернуться от удара; но от блеска стали он стал мигать, как ночная птица, не привыкшая к дневному свету.
— Но нет, — сказал Тальен, отводя руку с зажатым в ней кинжалом от груди Робеспьера, — мы представители народа, а не убийцы; к тому же этот бледный тщедушный тиран не обладает ни силой, ни гением Цезаря. Франция дала нам в руки меч правосудия, будем его судить, не будем его убивать! Тридцать первое мая не повторится, объявление вне закона не повторится, даже для того, кто устроил тридцать первое мая и составил список лиц, объявленных вне закона! Предать Робеспьера национальному суду!
Никогда еще такой гром аплодисментов не потрясал своды Национального конвента.
— А теперь, — сказал Тальен, — я требую ареста негодяя Анрио, который уже в третий раз обращает свои пушки против нас. Прежде всего разоружим диктатора, лишим его гвардии телохранителей, а потом будем судить.
Б зале послышался какой-то рев: копившиеся два года ненависть и ужас вырвались наружу через открытый Тальеном клапан.
— Я требую, — продолжал он, — чтобы мы не прерывали заседание, пока меч закона не охранит существование Республики и не поразит тех, кто злоумышляет против нее.
Все предложения Тальена были поставлены на голосование и восторженно приняты.
Робеспьер просил слова, он не ушел с трибуны, он так и стоял, вцепившись в нее, с дрожащими губами, с искаженным судорогой лицом.
Его зубы были так крепко стиснуты, как будто рта не было вовсе.
Со всех сторон раздались крики: "Долой тирана!"
Тальен продолжал:
— Среди нас не найдется человека, который не мог бы назвать поступка, обличающего Робеспьера как гонителя и тирана; но я хочу обратить ваше внимание на его вчерашнее поведение в Якобинском клубе. Именно там тиран показал свое истинное лицо! Именно там я понял, что он должен быть свергнут. Ах, если бы я захотел вспомнить все случаи притеснений, стало бы видно, что все они имели место тогда, когда Робеспьеру было поручено общее руководство полицией.
Робеспьер сделал рывок, подошел почти вплотную к Тальену и, протянув руку вперед, закричал:
— Это ложь! Я…
Но шум стал еще громче.
Робеспьер увидел, что ему не удастся завладеть трибуной, что заговорщики не пустят его; он стал искать место, откуда его голос услышит все собрание. Он увидел монтаньяров, сидящих наверху, быстро сбежал по ступенькам с трибуны, бросился к своим бывшим друзьям и, заняв пустующее место, хотел говорить оттуда.
— Молчи! — закричал чей-то голос. — Это место Дантона!
Робеспьер вышел на середину зала:
— А, так вы не хотите дать мне слово, монтаньяры, — сказал он, — ну что ж, я иду просить убежища у честных людей, а не у этих разбойников.
— Назад! — раздался голос из центра. — Это место Верны)!
Робеспьер выскочил из рядов, где раньше сидели жирондисты, словно его и в самом деле преследовали тени тех, кто был казнен по его приказу.
Но он не сдавался, он снова бросился к трибуне и погрозил кулаком председателю:
— Председатель собрания убийц, — закричал он, — я спрашиваю в последний раз, ты дашь мне слово или нет?
— Тебе дадут слово, когда придет твой черед, — ответил Тюрио, который занял место обессилевшего Колло д’Эрбуа.
— Нет! Нет! — вопили заговорщики. — Пусть он, как все, предстанет перед Революционным трибуналом, там пусть и оправдывается.
Но Робеспьер не сдавался; над всем этим шумом, над вихрем возбужденных криков раздался его визгливый голос, который вдруг перешел в хрипоту.
— Его душит кровь Дантона! — крикнул кто-то рядом.
От этого последнего кинжального удара Робеспьер вздрогнул и стал корчиться, словно под действием вольтова столба.
— Обвинение! — заорал сверху кто-то из монтаньяров.
— Арест! — раздался голос из центра.
Собрание одобрительно загудело.
Робеспьер, раздавленный, на последнем издыхании, в отчаянии упал на скамью.
— Раз решено отдать Робеспьера под суд, — закричали Леба и Робеспьер-младший, — мы требуем, чтобы нас судили вместе с ним!
— Мой брат! — воскликнул Робеспьер, снова поднимаясь на ноги, — он жертвует собой ради меня!
Если бы ему дали слово, ему, быть может, удалось ускользнуть от обвинения, сыграв на чувстве жалости, но нет, слова "обвинение", "арест" снова обрушиваются на него, как сизифов камень.
— О, как трудно победить тирана! — прорычал Фрерон, требуя мести за кровь Камилла Демулена и Люсиль.
Тюрио объявил голосование, и все собрание единодушно проголосовало за арест.
— Проголосовать мало, — сказал чей-то голос, — надо еще и арестовать.
Тюрио во второй раз отдал приказ арестовать Робеспьера, Леба и Робеспьера-младшего. Кутон и Сен-Жюст подошли и сели рядом с ними. Они сидели в первом ряду Равнины, и вокруг них было пусто.
Приставы медлили исполнить приказ; как они посмеют поднять руку на этих королей собрания, чьи приказы они так долго выполняли?
Наконец они решились, подошли к обвиняемым и объявили им решение Конвента.
Все пятеро встали и медленно вышли, чтобы предстать перед комитетами.
Все собрание облегченно вздохнуло. Эта борьба четырехсот депутатов против одного-единственного человека показывает, как могуществен был этот человек. Пока он был в зале, каждый задавался вопросом: "Неужели это конец?" Я тоже вздохнула с облегчением, тоже заторопилась к выходу.
Слух об аресте Робеспьера уже распространился по площади Карусель, а оттуда по всему Парижу.
Не знаю, может быть, я ошиблась, но мне казалось, что все сердца радуются, все губы улыбаются; незнакомые люди бросались друг к другу с криком:
— Вы знаете?
— Нет… а что случилось?
— Робеспьера арестовали!
— Не может быть!
— Я сам видел, как его вели в комитеты.
И узнавший новость спешит передать ее дальше.
Но сквозь дубовые двери, сквозь железные решетки тюрем новости просачивались медленно. Я поискала глазами моего знакомца-комиссара, который обещал быть на площади Карусель.
Остановив свой взгляд на человеке, который, похоже, ждал, чтобы на него посмотрели, я вскрикнула: это был он.
Просто он опередил общественное мнение — снял красный колпак, снял карманьолу и был одет как все. Значит, он был на скамьях для публики, когда Робеспьера отстранили от власти.
Он спокойно подошел ко мне:
— Я к вашим услугам.
— Я хотела бы рассказать о победе Тальена моим бедным подругам.
— Будьте осторожны, — предостерег он, — не обольщайтесь. Комитеты, перед которыми Робеспьер предстанет, могут заявить, что оснований для привлечения к суду нет, и издать постановление о прекращении дела. Революционный трибунал, перед которым он должен предстать и который полностью на его стороне, может заявить, что он ни в чем не виноват, и устроить ему чествование, как в свое время Марату. В общем, это только начало.
— Ну и что, — ответила я, — ведь пока мы побеждаем. А дальше видно будет.
— Идите не торопясь, — сказал он, — сначала через мост, потом по Паромной улице, а когда дойдете до Лилльской улицы, я догоню вас в фиакре.
Я не ответила и направилась к Паромной улице. На подходе к Лилльской улице я услышала, как сзади остановился фиакр, и я села в него.
Комиссар велел кучеру ехать по Лилльской улице, затем мы свернули на набережные и доехали до Гревской площади, а оттуда в Ла Форс.
Он привез пленниц туда, где они были раньше.
Я снова увидела славного Ферне; я снова увидела Сантера, который стал громко кричать от радости: ведь он думал, что мне отрубили голову. Я рассказала им, что Робеспьер арестован.
Странное дело! Больше всех этому обрадовался тюремщик.
Поэтому, когда мой спутник, представившись, приказал ему проводить меня в камеру к моим подругам, он беспрекословно повиновался.
Увидев меня, Тереза и г-жа де Богарне в один голос вскрикнули. Но по моей улыбке они поняли, что я пришла с хорошими вестями.
— Победа! — закричала я. — Победа! Робеспьеру предъявлено обвинение, и он арестован.
— А Тальен? — спросила Тереза? — Как вел себя Тальен?
— Он проявил чудеса храбрости и любви.
— Дело в том, что если бы он действовал по собственному разумению, то дал бы отрубить себе голову: он такой лентяй!
— Ну вот, ты будешь носить славное имя: гражданка Тальен, — сказала г-жа де Богарне.
— Я претендую на еще более славное имя, — сказала Тереза с гордостью истинной испанки.
— Какое же?
— Имя Богоматери термидора!
Но, как совершенно справедливо заметил комиссар, это было только начало, дело могло кончиться победой Робеспьера, и тогда он стал бы еще более могущественным.
Мы уговорились, что весь следующий день я буду следить за тем, как станут разворачиваться события: несомненно, должно произойти что-то важное, не менее важное, чем сегодня.
Тереза подумала о том, как трудно сновать целый день по многолюдному городу в женском платье.
Она предложила мне отправиться в ее дом на Елисейских полях и взять там один из ее мужских костюмов (отправляясь со своим первым мужем на верховую прогулку или на охоту, она имела обыкновение надевать мужской костюм). Она дала мне письмо к своей старой кормилице, присматривавшей за домом. Заодно я должна была рассказать доброй женщине, где находится ее хозяйка, и передать, чтобы она не тревожилась за Терезу.
Я рассказала Терезе все что могла о славном человеке, который опекал меня, и предупредила, что, если мы победим, надо обязательно отблагодарить его. Тереза обещала мне все что угодно.
Время шло — пора было уходить. Я не обещала, что приду на следующий день, потому что решила: если мы победим, я пойду прямо к Тальену и, чтобы избавить его от лишних хлопот, сразу скажу ему, где находится его подруга. Но я обещала ей записывать слово в слово, час за часом, все, что я увижу и услышу. Я была уверена, что славный комиссар поможет мне передать ей письмо.
Госпожа де Богарне, Тереза и я крепко обнялись на прощание, и я, свободная и полная надежды, сбежала вниз по той самой лестнице, по которой в последний раз спускалась, думая, что отправляюсь на эшафот.
22
Мы сели в фиакр и отправились прямо в дом Терезы, расположенный на Аллее Вдов. Там я разыскала ее старую кормилицу-испанку. Первым долгом я сказала ей, что ее хозяйка жива-здорова, затем передала письмо, в котором Тереза велела показать мне ее мужские костюмы, чтобы я могла выбрать тот, который мне понравится и будет впору. Я выбрала коричневый редингот с отложным воротником; полностью скрывавшую мое лицо широкополую шляпу со стальной пряжкой, широкой черной лентой, но без пера; две рубашки с жабо; два жилета, один белый, другой кремовый; короткие светлые штаны и высокие сапоги.
Мы снова сели в фиакр, и комиссар отвез меня домой. Мы с большим трудом перешли через улицу. Перед домом Дюпле собралась огромная толпа. Семейство столяра только что узнало об аресте Робеспьера, и на вопли г-на Дюпле и его жены сбежались сначала соседи, потом прохожие и, наконец, любопытные, пришедшие сюда в надежде узнать самые свежие и достоверные новости.
Я была самой любопытной из всех, кто сбежался на причитания этих славных людей (надо сказать, что семья Дюпле слыла самой честной в округе). Поскольку мои антресоли были всего в нескольких шагах от их магазина, я быстро поднялась к себе, чтобы переодеться в костюм Терезы. Я не привыкла к мужским костюмам, но все-таки через десять минут решила, что, закутавшись в плащ, могу бродить от одной кучки к другой, не боясь, что во мне признают женщину. Я вышла на улицу и смешалась с толпой зевак. Госпожа Дюпле, фанатически преданная своему постояльцу, взывала к безупречной репутации Робеспьера, говорила о его честности, неподкупности; тем, кто сомневался или делал вид, что сомневается, она предлагала:
— Ах, граждане, да вы зайдите посмотреть, где и как он живет, и если вы найдете у него хоть одну серебряную монету, хоть одну безделушку или хоть один пятидесятифранковый ассигнат, то я не стану спорить и соглашусь, что Робеспьер — человек порочный.
И правда, люди входили, словно паломники, и прямо с порога чувствовали, что это дом Неподкупного. Во дворе под навесом стояли верстаки с пилами, фуганками и рубанками — все словно говорило: вы пришли к человеку честному и работящему. В мансарде, где жил Робеспьер, было особенно ясно видно, что постоялец живет бедно и трудится не покладая рук. На простых еловых полках громоздились вороха бумаг. И при этом было заметно, что сюда, как в дарохранительницу, поставили всю лучшую мебель в доме: красивую бело-голубую, как у молоденькой девушки, кровать, несколько хороших стульев; письменный стол, правда из ели, но зато сделанный руками самого хозяина дома по заказу и с учетом всех требований постояльца, стоял так, чтобы тот мог отвлечься во время занятий и посмотреть во двор на семейство славного столяра: четырех дочерей, сына и племянника.
В незапертом книжном шкафу елового дерева стояли тома Руссо и Расина, на стенах фанатичной рукой г-жи Дюпле и страстной рукой ее дочери Корнелии были развешаны все портреты их кумира, какие они сумели раздобыть, так что в какую бы сторону ни посмотрел Робеспьер, у него перед глазами всегда оказывалось его собственное изображение. На одном из портретов он был воспроизведен с розой в руке, и старая матушка Дюпле с дочками, впуская любопытных, говорили:
— Разве это жилище злодея, которого хотят представить тираном и которого его жалкие враги обвиняют в том, что он хотел установить диктатуру или сесть на трон?
Одна из дочерей г-жи Дюпле ничего не говорила, ни во что не вмешивалась, а только рыдала, сидя в углу на стуле; это была жена Леба, чей муж принес себя в жертву Робеспьеру и был арестован вместе с ним. Когда я выходила, два солдата стояли у дверей, а два других входили в дом: они пришли, чтобы арестовать всю семью столяра.
Признаюсь, что это небогатое убранство, эта скромная комната произвели на меня глубокое впечатление.
Неужели я ошиблась? Неужели эти люди, обвинившие Робеспьера, говорили мне неправду? Я вспомнила, как ты, мой любимый Жак, часто говорил об этом человеке и о том пути, которым он идет. Непреклонный, но неподкупный, говорил ты. Непреклонность завела его слишком далеко, она сделала его кровожадным, ненавистным убийцей, и теперь либо он умрет, либо тысячи голов упадут с плеч.
Госпожу Леба увели вслед за остальными. Она не сопротивлялась, не жаловалась, что ее арестовали; она продолжала оплакивать арест мужа.
Я вернулась к себе с сокрушенным сердцем; у меня все время стояло перед глазами скромное жилище, где семейство Дюпле предлагало присутствующим поискать серебряную монету, безделушку или пятидесятифранковый ассигнат. Этот человек, который довольствовался столь малым, какие он мог иметь притязания? Что ему было нужно? Золото? Но во всем сквозило презрение к деньгам. Быть может, власть? Во всяком случае, он был обуян гордыней. Все эти портреты в его комнате, вся эта свита Робеспьеров, окружавшая Робеспьера, ясно свидетельствовала о том, что все принесено в жертву жажде известности, славы. Столь долго обуздываемая гордыня, разлившаяся в глубине сердца желчь заставляли его рубить голову всякому, кто слишком высоко задирал ее.
По словам мамаши Дюпле, он любил повторять, что ни одному человеку, кто бы он ни был, не нужно больше трех тысяч франков в год. Как должно было страдать его завистливое сердце всякий раз, как он глядел вокруг!
Всю ночь на улице не затихал шум; в доме остались только младшая дочь Дюпле да старая служанка; они не закрывали дверь; это было бесполезно: пришлось бы слишком часто ее открывать. В конце концов девочка и служанка уснули, разбитые усталостью, оставив опустевший дом на милость посетителей.
Произошло нечто ужасное, о чем я узнала только на следующий день. Когда слух об аресте Робеспьера распространился по городу, из всех уст вырвался единодушный крик радости:
— Робеспьер мертв, эшафоту конец!
Вот насколько в течение этого страшного месяца мессидора все отождествляли Робеспьера с гильотиной.
И все же Революционный трибунал продолжал судить людей, словно Робеспьер не был арестован. У одной из обвиняемых в зале суда начался припадок эпилепсии; припадок был таким сильным, что судьи заинтересовались, всегда ли она страдала этой болезнью.
— Нет, — ответила она, — но вы посадили меня на то же место, где вчера сидел мой сын, и вы приговорили бедное дитя к смерти!
Поскольку заседание Конвента закончилось в три часа, а в половине четвертого весь Париж уже знал о том, что Робеспьер арестован, народ надеялся, что казни на этом кончатся (ведь мы уже говорили, что народ больше всего устал от бойни). Когда пытались узнать что-нибудь у палача, он в ответ лишь пожимал плечами; когда Революционный трибунал, по обыкновению, приготовил ежедневную партию людей и тяжелые неуклюжие повозки в урочный час въехали во двор Дворца правосудия, палач спросил у Фукье-Тенвиля:
— Гражданин общественный обвинитель, какие будут приказания?
Фукье, даже не дав себе труда подумать, сухо ответил:
— Исполняй закон.
Это означало: "Продолжай убивать!"
В этот день привезли сорок пять осужденных; смерть для них была еще более жестокой, оттого что они слышали все разговоры, все пересуды, знали, что Робеспьер арестован, и надеялись: это означает их спасение.
Но нет, из-под черной аркады выехало пять повозок со смертниками, которых везли к заставе Трона, чтобы там казнить.
Несчастные просили пощады, воздевали к небу связанные руки, спрашивали, может ли быть, чтобы их осудили справедливо, если тот, кто это сделал, сам сейчас находится под судом.
В толпе поднялся ропот; народ считал, что эти несчастные правы, и вслед за ними просил пощадить их. Несколько человек схватили вожжи и вспрыгнули на повозки, чтобы повернуть их назад; но Анрио, которого не смогли арестовать по приказу Собрания, примчался галопом со своими жандармами и стал рубить саблей направо и налево, правых и виноватых, и люди разбежались, проклиная все на свете и с недоумением спрашивая:
— Значит, неправда эта добрая весть, что Робеспьер арестован и эшафоту конец?
Около семи вечера я услышала, как бьют сбор; мужской костюм придал мне уверенности, и я собиралась выйти на улицу, но на лестнице столкнулась с комиссаром. Он был очень бледен.
— Оставайтесь дома, — сказал он. — Я так и думал, что это случится. Коммуна восстала против Собрания. Анрио, которого арестовали в Пале-Рояле, куда он вернулся после казни у заставы Трона, был почти сразу же освобожден; начальник Люксембургской тюрьмы, куда привезли Робеспьера и его друзей, отказался отпереть ворота, ссылаясь на приказ Коммуны. Робеспьер, напротив того, настаивал на том, чтобы его заключили в тюрьму: Революционный трибунал он хорошо знал, он сам назначал всех его членов, людей, преданных ему душой и телом; а восстание Коммуны и борьба, которая за ним последует, война с Конвентом — еще неизвестно, чем все это может кончиться.
Мало того, что неизвестно, чем все кончится, но это было еще и нарушением закона. Будучи, как и Верньо, адвокатом, Робеспьер готов был пожертвовать жизнью, но, как и Верньо, он хотел, чтобы все произошло по закону.
Видя, что ворота Люксембургской тюрьмы для него закрыты, Робеспьер приказал стражам отвезти его в управление муниципальной полиции; они подчинились. Прикажи он им отпустить его на свободу, они бы так же повиновались. Хотя он и был арестован, его огромная власть перевешивала исполнительную власть Конвента.
Вот как обстояли дела; ночью несомненно должно было произойти столкновение противоборствующих сил. Комиссар умолял меня не выходить из дома хотя бы до завтрашнего утра, когда он придет и расскажет о том, что произойдет ночью. Я была для него такой драгоценностью, что он с радостью запер бы меня на ключ. И действительно, если Робеспьер победит, никто не узнает о том, что он для меня сделал, и тогда ему ничто не грозит. В случае же если Робеспьер потерпит поражение, услуги, которые он нам оказал, станут для него источником благосостояния.
Я едва держалась на ногах от усталости; благодаря своему положению комиссар мог узнать гораздо больше, чем я, и обещала ему не выходить из дома, но с условием, что завтра утром он придет и расскажет мне обо всем, что произойдет ночью.
Он предложил заказать для меня ужин; я согласилась, ведь я с самого утра ничего не ела, а время близилось к полуночи.
Спала я плохо, все время вздрагивала, это я-то, которая хотела умереть; я, которая бестрепетно подставляла голову под топор, думая, что меня уже ничто не трогает и не связывает с этим миром, я, от которой в конце концов отвернулась даже гильотина, — вздрагивала от каждого шороха, сердце мое колотилось от цокота копыт под окнами.
Странное это чувство — любовь к жизни! Теперь, когда меня лишили любимого человека, я привязалась к двум незнакомым женщинам и по-прежнему готова была отдать жизнь за то, чтобы их спасти, но все же сделала бы это не без сожаления.
Через несколько минут после ухода комиссара мне принесли ужин. Слышно было, как бьет набат Коммуны: я затворила жалюзи, но окна оставила раскрытыми; громкие удары набата возвещали, что произошло нечто важное.
Я спросила у официанта, что это значит. Он сказал:
— Говорят, Робеспьера освободили.
— Как освободили? — поразилась я. — Мне казалось, Робеспьер вовсе не хочет, чтобы его освобождали.
— Его никто не спрашивал, — ответил официант. — Коммуна просто-напросто отрядила одного овернца по имени Кофингаль, который может свернуть башни с собора Парижской Богоматери, и приказала ему доставить Робеспьера.
Кофингаль, недолго думая, отправился в мэрию и, увидев, что Робеспьер не хочет с ним идти, взял да и привез его силой.
Друзья Робеспьера радостно последовали за ним. Они не обладали его проницательностью; но он-то прекрасно понимал, что его вырвали из тюрьмы, чтобы предать смерти, и кричал толпе:
"Вы губите меня, друзья, вы губите Республику!"
Так что сейчас, — продолжал официант, — гражданин Робеспьер — хозяин Парижа, если не его король!
С этой новостью я легла спать, и она не выходила у меня их головы весь остаток ночи.
Утром пришел комиссар. В восемь часов он постучал ко мне в дверь. Я уже два часа как встала и занималась тем, что смотрела на улицу сквозь жалюзи.
Ночь прошла странно. Конвент сохранял спокойствие, готовясь достойно принять смерть; Колло д’Эрбуа, сидя в председательском кресле, говорил:
— Граждане, умрем на посту!
Коммуна выжидала, так же как и Конвент; главная помощь должна была прийти к ней от якобинцев, но никто не приходил; Робеспьер и Сен-Жюст считали, что их бросили на произвол судьбы. Кутон, безногий калека, считал, что во время важных событий от него больше вреда, чем пользы, поэтому сидел дома с женой и детьми. Поскольку он был влиятельным лицом у якобинцев, Робеспьер и Сен-Жюст написали ему из ратуши:
"Кутон!
Патриоты объявлены вне закона; весь народ восстал: было бы предательством с твоей стороны не прийти к нам в Коммуну".
Кутон явился, и Робеспьер протянул ему руку; Колло д’Эрбуа говорил Конвенту: "Умрем на посту", а Робеспьер тем временем говорил Кутону: "Покоримся судьбе".
Три месяца назад подобное событие взбудоражило бы весь Париж. Партии, вооружившись, вступили бы в жаркую схватку. Но партии исчерпали себя. Все они потеряли лучшие силы; общественная жизнь заглохла.
Всеми овладела страшная усталость, вселенская тоска. Париж как будто на мгновение воспрянул духом во время публичных трапез, которые походили на предсмертные пиршества римских гладиаторов. Коммуна запретила их.
Прошла целая ночь, а никаких действенных мер так и не было предпринято. Какой-то безвестный депутат по имени Бопре поставил на голосование вопрос о создании комиссии по обороне, которая ограничилась тем, что попыталась расшевелить комитеты. Комитеты вспомнили о некоем Баррасе, который вместе с Фрероном отбивал Тулон у англичан; они произвели его в генералы. Но все, что смог сделать Баррас, будучи генералом без армии, — это произвести разведку в окрестностях Тюильри.
Когда комиссар дошел в своем рассказе до этого места, мы услышали громкий шум — то скакала кавалерия, катились зарядные ящики и пушки. Мы бросились к окну: это была секция Вооруженного человека, которая собралась среди ночи и решила послать свои пушки на помощь Собранию.
Все это было дело рук Тальена. Поскольку он жил на Жемчужной улице в квартале Маре, он прибежал в эту секцию и объявил, что Конвент в опасности, что муниципалитет дал приют депутатам, которые арестованы по постановлению Конвента, и тем самым поставил себя выше Национального Конвента. Секция Вооруженного человека послала свои пушки в Тюильри; кроме того, ее члены взялись обойти все кварталы Парижа и поднять остальные сорок семь секций города.
События складывались в пользу Конвента. Я упросила моего спутника проводить меня до Коммуны, чтобы можно было увидеть своими глазами, куда склонится чаша весов днем.
23
Конвенту с огромным трудом удалось собрать на площади Карусель около тысячи восьмисот человек. Командование принял генерал Баррас. Мы видели их, проходя через Тюильри. Баррас строил свое войско на набережных.
Накануне молодой девятнадцатилетний жандарм арестовал генерала Анрио. Когда Анрио освобождали, юношу чуть не убили, и он побежал в Комитет общественного спасения, чтобы сообщить, что Анрио на свободе.
В Комитете общественного спасения жандарм увидел Барера.
— Как, — удивился Барер, узнав, что генерал Коммуны освобожден, — он был у тебя в руках и ты не всадил ему пулю в лоб? Тебя самого надо за это расстрелять.
Юноша принял его слова к сведению. Он стремился совершить в этот день какой-нибудь подвиг, который возвысил бы его над товарищами по оружию и открыл ему военное поприще. Вооружившись саблей и двумя заряженными пистолетами, он отправился к ратуше, где находились Робеспьер, Кутон, Сен-Жюст, Леба и Робеспьер-младший.
Добравшись до набережной Лепелетье, мы увидели гигантское скопление народа. Мы спросили, в чем дело, и чей-то испуганный голос ответил:
— Это они!
— Кто?
— Депутаты, объявленные вне закона, — Робеспьер, Кутон.
Услышав эти слова, мы стали с удвоенной силой пробиваться в середину толпы, где находилась рота секции Гравилье. Там, прямо на мостовой, валялись два окровавленных и израненных человека.
Один из них был так обезображен пистолетным выстрелом, раздробившим ему челюсть, что мы не поверили, когда нам сказали, что это Робеспьер.
Мой спутник поднял его голову и, рассмотрев лицо, обернулся ко мне и сказал с ужасом:
— Это в самом деле он!
Как могла произойти такая катастрофа? Как могло случиться, что два человека, чей взгляд еще три дня назад приводил в трепет весь Париж, валялись в сточной канаве и люди вокруг них кричали: "Надо бросить эту падаль в Сену!"
— Послушайте, — сказал мой спутник, — здесь не место разыгрывать из себя аристократов. Вы в мужском костюме, давайте зайдем в ближайший ресторанчик, закажем завтрак, и вы меня подождете, а я затешусь в толпу, все разузнаю и вернусь с ключом от этой загадки, которая кажется нам неразрешимой. Они здесь оба, и Кутон и Робеспьер, то есть главари партии, без них Коммуна как без рук. Если их унесут, идите за ними; я всегда смогу узнать, куда их дели, и разыщу вас.
Поскольку то, что он предлагал, было действительно самым разумным, я согласилась. Мы нашли маленький кабачок. Я поднялась на антресоли и села за столик, стоявший у окна, откуда было видно все, что происходит на улице.
— Идите и поскорее возвращайтесь, — сказала я комиссару.
Он ушел. Я подозвала трактирщика как бы для того, чтобы заказать завтрак, но на самом деле просто хотела узнать у него подробности трагедии.
Он знал ненамного больше нашего: якобы Робеспьер хотел застрелиться, когда его арестовывали, но промахнулся и попал себе не в висок, а в челюсть.
Другие говорили, что Робеспьер, когда его арестовывали, сопротивлялся, и жандарм выстрелил в него.
Спутник мой через четверть часа вернулся. Он побывал в самом центре событий, то есть в ратуше, и узнал достоверные сведения.
Молодой жандарм, который накануне арестовывал Анрио и которого Барер грозился расстрелять за то, что тот дал генералу уйти живым, решил устроить государственный переворот и, вооружившись саблей и заряженными пистолетами, отправился в ратушу.
Он намеревался арестовать Робеспьера.
Подойдя к ратуше, он увидел, что Гревская площадь почти пуста. Половина пушек Анрио была повернута против Коммуны, остальные смотрели своими жерлами в разные стороны; но ничто не указывало на то, что люди, бросившие их без присмотра, собирались обороняться или, наоборот, нападать.
Двери Коммуны охраняли часовые, на ступенях собрались самые фанатичные и упрямые якобинцы.
Молодого жандарма не пропускали.
— Тайное предписание, — нашелся он.
Перед этими словами все отступили. Жандарм поднялся на крыльцо, взбежал по лестнице, прошел через зал совета, вошел в коридор, где столпилось так много народу, что он никак не мог пройти.
Но тут он увидел человека из окружения Тальена. Это был Дюлак, человек с палкой, тот самый, который третьего дня провожал меня. Жандарм обменялся с ним несколькими словами.
Они вместе подошли к дверям секретариата. Дюлак постучал. Дверь приотворилась; он подтолкнул жандарма в образовавшийся проем, потянул дверь к себе и стал смотреть через стекло, что будет.
Робеспьер и его друзья были в этом зале.
Молодой жандарм оглядел комнату: Кутон сидел на полу по-турецки; Сен-Жюст стоял и барабанил пальцами по оконному стеклу; Леба и Робеспьер-младший оживленно беседовали; Робеспьер-старший сидел в кресле в глубине комнаты, поставив локти на колени и подперев голову руками.
Как только жандарм узнал Робеспьера, он подскочил к нему, выхватил саблю, приставил к его груди и закричал:
— Сдавайся, предатель!
Робеспьер, не ожидавший такого нападения, вздрогнул, посмотрел жандарму прямо в лицо и спокойно сказал:
— Это ты предатель, и я прикажу расстрелять тебя!
Не успел он произнести эти слова, как раздался пистолетный выстрел, и группа, на которую были устремлены все взгляды, исчезла в дыму, а Робеспьер упал на пол.
Пуля попала ему в подбородок и раздробила нижнюю челюсть. Поднялся страшный шум; громче всего слышались крики: "Да здравствует Республика!" Жандармы и гренадеры, сопровождавшие убийцу, вбежали в комнату. Заговорщиков охватил ужас, и они бросились врассыпную; разбежались все, остался только Сен-Жюст, который бросился к лежащему на полу Робеспьеру, поднял его и вновь усадил в кресло.
В этот момент молодому человеку, наделавшему столько шума, доложили, что Анрио удирает по потайной лестнице.
У жандарма оставался еще один заряженный пистолет; он бросился по этой лестнице, настиг беглеца, думая, что это Анрио, и выстрелил по кучке людей, уносивших Кутона; эти люди убежали, бросив того, кого пытались спасти. Гренадеры и жандармы потащили Кутона в зал генерального совета; Робеспьера обыскали, отобрали у него бумажник и часы; и поскольку все думали, что Робеспьер и Кутон мертвы, меж тем как Робеспьер был слишком тяжело ранен, а Кутон — слишком горд, чтобы жаловаться, их выволокли из ратуши на набережную Лепелетье. Там их собирались бросить в воду, но тут Кутон, превозмогая боль, сказал своим спокойным голосом:
— Одну минутку, граждане, я еще живой.
Тогда ярость убийц сменилась любопытством; они стали звать прохожих:
— Идите сюда, посмотрите на Кутона! Идите сюда, поглядите на Робеспьера!
Гренадеры из секции Гравилье окружили умирающих; набережную заполонили любопытные. Как раз тогда мы и пришли.
Не было смысла пытаться узнать другие подробности, кроме тех, которые рассказал мне мой спутник; похоже, все это было правдой; мы окончательно убедились в этом, когда увидели, как несут раненых и труп Леба.
Когда жандармы ворвались в зал и Леба увидел, как Робеспьер упал, сраженный пулей, он вынул из кармана пистолет, приставил себе к виску и выстрелил.
Робеспьер-младший пытался бежать; он думал, что его брат мертв и можно больше не изображать себя образцом братской любви, что требовало умереть вместе с ним. Он снял башмаки, вылез в окно и несколько секунд шел, держа башмаки в руке, по каменному фронтону. Потом, видя, что площадь перед ратушей совершенно пуста, и зная, что, даже если он благополучно дойдет до соседнего окна и проберется через него на лестницу, нельзя будет убежать, он спрыгнул с третьего этажа и разбился о камни мостовой, но не насмерть.
Всех этих искалеченных умерших и умирающих подобрали и по набережной Лепелетье понесли в Конвент; к ним по пути присоединили раненого Робеспьера и умирающего Кутона.
Один только Сен-Жюст, целый и невредимый, шел за своими друзьями с высоко поднятой головой, хотя его вели на веревке, чтобы не убежал. Робеспьера несли на доске; покойника и раненых уложили в ручную тележку.
Мы шли за этой скорбной процессией. Робеспьера положили на стол в зале Комитета общественного спасения. Из жалости ему подложили под голову деревянный ящик, в каких обычно хранят солдатский хлеб.
Все говорили, что он мертв.
Как ни отвратительно было это зрелище, я так хотела принести своим подругам достоверные новости, что вместе с моим спутником устремилась в зал Комитета общественного спасения; мы вошли туда как раз в то мгновение, когда Робеспьер открыл глаза. Голова его была непокрыта; вероятно, он сам снял галстук, который душил его. Нижняя челюсть отвисла до самой груди, из нее капала кровь, и видны были выбитые зубы. Послали за хирургом; тот вправил челюсть, перевязал рану и поставил рядом с раненым тазик с водой.
Я присутствовала при перевязке, которая, должно быть, причиняла Робеспьеру нечеловеческую боль; но он не издал ни одного звука, не застонал; только лицо его помертвело.
С ним было покончено, он уже не был страшен.
Я подумала, что надо поскорее успокоить моих подруг. Теперь комиссар уже мог покровительствовать мне открыто. Поэтому он охотно согласился сесть со мной в фиакр, и мы поехали в Л а Форс, где меня с нетерпением ждали два сердца, которые хотели жить и любить и боялись смерти.
Мы приехали в тюрьму около одиннадцати утра. Заключенные, ничего не зная в точности, что-то почувствовали и взбунтовались. Сегодня они уже не пошли бы на эшафот так покорно, как это было еще вчера. Каждый смастерил себе оружие из того, что нашлось под рукой; почти все они разломали кровати и сделали себе из ножек дубинки. Со всех сторон раздавались крики и плач, обстановка больше напоминала сумасшедший дом, чем политическую тюрьму.
Мои подруги сидели у себя в камере обнявшись и дрожали от страха, слыша этот шум, настоящей причины которого они не знали.
Увидев меня, они по моему радостному лицу сразу поняли, что им больше нечего бояться, и с криком надежды бросились в мои объятия.
Но как только я произнесла слово "Спасены!", г-жа де Богарне упала на колени и воскликнула: "Мои дети!", а Тереза упала в обморок.
Я позвала на помощь; дверь распахнулась, и вбежал мой комиссар; у него в руках был флакон с уксусом, который он поднес Терезе, и она быстро пришла в себя. Я воспользовалась случаем представить дамам моего заступника и рассказать обо всех услугах, которые он нам оказал.
— Ах, сударь, не беспокойтесь, — сказала Тереза, которая очень быстро отказалась от обращения "гражданин", — если мы что-то значим и если мы что-то будем значить в новом правительстве, мы не забудем вашей помощи. Ева скажет мне ваше имя и адрес, и я поручу Тальену заплатить мой долг.
Я не могла удержаться от смеха.
— Имя и адрес этого господина? — повторила я. — Он слишком осторожен и не говорил мне их, пока не стало ясно, как повернулись события; но я думаю, что теперь у него не осталось причин скрывать их от нас.
Наш незнакомец улыбнулся в свой черед, подошел к столику, на котором стояла чернильница, лежали стопка бумаги и перья, и написал:
"Жан Мюнье, комиссар полиции секции Паяе-Эгалите".
— Теперь, дорогие мои подруги, — сказала я, — гражданин Тальен, вероятно, устремится в кармелитский монастырь, чтобы вас освободить. Но там не смогут сказать ему, где вы находитесь, там знают только то, что вчера утром за вами пришли и увезли в другую тюрьму; я думаю, надо его догнать и привести сюда к вам. Думаю, ему есть что сказать Терезе, а она со своей стороны, несомненно, не обидится, если он вернет ей кинжал.
Тереза бросилась мне на шею.
— Итак, я отправляюсь на поиски, — продолжала я, — и вернусь вместе с Тальеном, либо, если среди всей этой суматохи он не сможет прийти лично, с приказом о вашем освобождении.
Я собиралась уходить; г-жа де Богарне удержала меня за руку и посмотрела на меня с мольбой.
— Что я могу для вас сделать, дорогая Жозефина? — спросила я.
— Ах, милая Ева, — сказала она, — у меня двое детей; нельзя ли мне увидеть их еще до того, как я выйду отсюда? Или хотя бы передать им весточку?
— Боже мой, конечно. Скажите мне куда, и я побегу к ним! — * воскликнула я, радуясь, что могу ей хоть чем-то помочь.
— Мой сын Эжен — у столяра на улице Сухого Дерева, третий или четвертый дом по левой стороне, если идти от улицы Сент-Оноре. Моя дочь почти напротив, в бельевом магазине у заставы Сержантов. И так как вас там не знают и могут не отпустить с вами детей, я дам вам письмецо.
И Жозефина написала несколько строчек, где объясняла столяру и белошвейке, у которых ее дети были в ученье, что я ее подруга.
Поскольку все сошлись на том, что гражданин Жан Мюнье сумеет быстрее разыскать Тальена, чем я, было решено, что он отправится на поиски, а я буду ждать их обоих на улице Сент-Оноре в антресолях у г-жи де Кондорсе.
Я снова обняла на прощанье моих подруг, и мы с комиссаром пошли по коридорам и по лестницам, крича:
— Робеспьера больше нет! Эшафота больше нет!
Сантер, которого я встретила на крыльце, остановил меня и стал расспрашивать; я обо всем рассказала ему.
Мы с комиссаром сели в фиакр.
Улица Сент-Оноре была запружена народом; нас окружали счастливые, радостные лица, каких уже давно не было видано в Париже. Сквозь толпу было не пробиться — так все жаждали услышать новости и узнать о последних событиях.
Комиссар, к которому я могла теперь обращаться по имени, что стало гораздо удобнее, проводил меня до дверей моего дома и пообещал привести Тальена.
Кроме того, он взялся привести в Л а Форс детей г-жи де Богарне, утверждая, что это для него не составит никакого труда.
Я поднялась к себе на антресоли; у меня не осталось причин прятаться, поэтому я широко распахнула окно и стала смотреть на улицу.
Двери дома Дюпле были закрыты; то ли забрали и последних двух человек, то ли они, устав от грубостей и оскорблений, заперлись в доме.
Я ожидала, что казнь состоится не раньше следующего дня, и очень удивилась, когда около четырех часов услышала громкие крики со стороны дворца Эгалите и увидела бурлящую толпу, гудящую, как растревоженный улей. Над толпой виднелись головы и плечи жандармов, и сабли в их руках сверкали, словно меч карающего ангела.
Фукье-Тенвиль и его судьи снова потешили публику. Зрелище было отвратительное.
Раздались крики: "Вот они! Вот они!"
На сей раз это были палачи — им предстояло под брань и гиканье толпы испытать на себе суровый закон возмездия.
24
Ты замечаешь, мой любимый Жак, как каприз моего гения, доброго ли, злого ли, всякий раз позволяет мне увидеть все, что происходит, причем я то опережаю события, то, наоборот, с трудом поспеваю за ними.
Поэтому я и сама не понимаю, что за странные явления происходят в моем мозгу. Я не понимаю, что со мной делается, мне кажется, я теряю власть над собой и рок, более сильный, чем моя воля, в какое-то мгновение толкнет меня в пропасть.
Иногда у меня бывает нечто вроде галлюцинаций, и тогда мне кажется, что в тот день, когда я села в повозку смертников, меня на самом деле гильотинировали. Иногда во сне я чувствую боль, словно топор рассекает позвонки у меня на шее; я говорю себе, что я умерла, а то, что как будто бы еще живет и ходит по земле, — только моя тень.
Когда меня посещают видения загробного мира, я всюду ищу тебя. Мне начинает казаться, что нас разделяет только густой туман и в наказание за какую-то ошибку, которую безуспешно пытаюсь вспомнить, мы осуждены блуждать в нем вечно, искать и не находить друг друга.
В такие мгновения мой пульс замедляется до пятнадцати-двадцати ударов в минуту, кровь холодеет, сердце замирает и я становлюсь совершенно беззащитной, не могу постоять ни за свою жизнь, ни за свою честь. Я похожа на бедняг, впавших в каталепсию: все считают их мертвыми и обсуждают, как будут их хоронить, в какой гроб положат, свинцовый или дубовый, а они все слышат, сердце их бешено колотится от ужаса, но при этом они не в силах ничему помешать.
Так вот, когда выехали зловещие повозки, я как раз была в таком состоянии; я двигалась словно во сне; все, что я делала в последнюю неделю, совершалось как бы не в жизни, а после смерти.
Помилуйте! Если я была причастна к ранам, предсмертным мукам, казни всех этих людей, я никогда себе этого не прощу!
Вот что страшно. Вот мертвые, умирающие; вот человеческие существа, братья (да, братья, ибо никто не может отрицать, что все люди — братья), и их ведут на казнь. Они сломлены, растерзаны, уничтожены; один уже умер, другой стоит одной ногой в могиле. И я причастна к этому ужасу?.. Не может быть!
Я, твоя Ева, ты понимаешь, Жак? Я, которую ты называл цветком, твое дитя, твоя певчая птичка, твой ручеек, твоя капля росы, твое дыхание!
О да, конечно! Я помню. Судьба бросила меня в тюрьму. В тюрьме я познакомилась с двумя женщинами, прекрасными, как ангелы света. Они любили. У одной из них были дети; другая — ее любовь была не столь чиста — любила человека, который не был ее мужем. Обе боялись смерти; я не боялась за себя, но боялась за них. Я очертя голову ринулась в этот ужасный политический лабиринт, куда доселе не ступала. И тогда мною тоже овладела жажда крови; я сказала: хочу, чтобы эти мужчины умерли, хочу, чтобы эти женщины не умирали, и я помогу умертвить одних, чтобы оставить в живых других.
С тех пор я забыла, что я юная девушка, робкая женщина: бесстрашно ходила ночью по улицам Парижа, носила с собой кинжал, который говорил: "Хочу убивать!" — и голос оратора отвечал ему: "Убивай без слов!"
Потом я увидела, как этот кинжал блеснул в руке мужчины, когда он приставил его к груди своего врага. Правда, он не стал убивать, но сказал: "Берегитесь, если вы не убьете словом, я убью клинком".
И все высказались за арест, убили словом. Вот почему кинжал, который я носила с собой, не убил клинком.
Впрочем, человек, в чьем убийстве я отчасти повинна, — гнусный, омерзительный человек, и его смерть сохранит жизнь многим тысячам людей, которые, останься он жив, быть может, погибли бы.
Но теперь он умрет, и вот он идет ко мне.
"О ужас, ужас, ужас!" — говорит Шекспир. Голова Робеспьера обмотана грязной тряпкой с пятнами черной крови. Вот он идет, раздавленный, склонив чело: боль и проклятия гнетут его. Ах, тебя все же мучает совесть!
Но нет, его прямая осанка не изменилась; его суровые глаза пристально смотрят на меня. Великий Боже! Неужели близость смерти делает его провидцем? Неужели он узнал меня в чужом платье, неужели догадался, что это я кричала: "Долой тирана!", что это я принесла кинжал? Да отведи же от меня свои глаза, демон! Не смотри на меня, призрак!
Ах, по счастью, что-то другое привлекло его внимание и он отводит глаза. Он смотрит на дом Дюпле; в этом доме он жил, и взгляд его, повсюду вызывавший страх, здесь вызывал только радость; здесь ждали его возвращения с гордым трепетом, слушали его с наслаждением, рукоплескали ему с восторгом. Здесь провел он самые счастливые часы своей жизни. Взглянет ли Робеспьер на этот дом, проезжая мимо, и вспомнит ли слова Данте, великого поэта, живописавшего великие скорби:
… Тот страждет высшей мукой,
Кто радостные помнит времена В несчастий…
Робеспьер не только смотрит на дом: повозки останавливаются. Как видно, Робеспьеру разрешат то, что было позволено Филиппу Эгалите: ему в последний раз покажут его дворец.
Только теперь я заметила, сколько стеклось народу. Несомненно, план трагикомедии, которую здесь собирались разыграть, был разработан заранее, и зрители набежали толпой. В каждом окне стояли любопытные, иные заплатили за свои места безумные деньги. Родные жертв уже ждали Робеспьера, чтобы, как античный хор мести, окружить повозку и проводить ее до подножия эшафота.
У меня словно пелена упала с глаз: я была причастна не только к смерти этих несчастных, ибо я была той самой песчинкой, которая склонила чашу весов в свою сторону, я была причастна еще и к появлению множества людей, невесть откуда взявшихся: мужчин в пудреных париках, шелковых кафтанах и коротких штанах, которые до сих пор бродили по улицам Парижа только под покровом темноты, как ночные бабочки, и впервые решились показаться днем; женщин, нарумяненных, с цветами в волосах, полуобнаженных, которые в четыре часа пополудни сидели у окна, словно в праздник Тела Господня, на бархатных коврах и пурпурных шалях; если бы мой злой гений не привел меня в кармелитский монастырь, если бы я не отнесла этот кинжал на Жемчужную улицу и не отдала Тальену, всех этих людей сейчас здесь не было бы, и те люди, которые сегодня взойдут на эшафот, продолжали бы посылать на казнь других.
Но в конце концов, разве нельзя было просто, не усугубляя их мучений, доставить их к месту казни, на эшафот, к которому они проложили дорогу? Смертная казнь есть лишение жизни, но не месть.
Повозки остановились, чтобы все могли поглядеть на смертников; те же самые жандармы, те же самые сбиры Анрио, которые еще вчера рубили саблями заступников осужденных, сегодня кололи остриями сабель вчерашних палачей и говорили Кутону, чьи ноги были парализованы: "Вставай, Кутон!", а тяжело раненному Робеспьеру: "Держись прямо, Робеспьер!" И правда, он в изнеможении упал на скамью. Но как только он почувствовал, что его гордость задета, он встал на ноги и обвел толпу страшным взглядом; я оказалась в поле его зрения, и он увидел меня.
Но почему я не отошла от окна? Почему я словно приросла к месту?
Меня удерживала сила, более могучая, чем моя воля.
Я должна была видеть то, что произойдет: это было ниспосланное мне наказание.
В этой кровавой феерии был и свой балет: поэтому-то повозки и остановились у дома столяра Дюпле. Женщины — если их можно назвать женщинами — встали в круг и стали плясать, крича:
— На гильотину Робеспьера! На гильотину Кутона! На гильотину Сен-Жюста!
Я никогда не забуду, с каким спокойным и гордым видом прекрасный молодой человек, единственный, кто не пытался ни спастись, ни покончить с собой, взирал на этот хоровод фурий и слушал их проклятия. Глядя на него, можно было усомниться в виновности вчерашних палачей; в его больших глазах, полных надменности и презрения к жизни, была видна совесть.
Но это было не все, и праздник должен был иметь свой конец, такой же гнусный, как все предшествующее. Скверный мальчишка из тех, что живут на помойках, и, как некоторые рептилии, вылезают из сточных канав только в дождливые дни, принес с бойни ведро полное крови, окунул в него метлу и стал мазать кровью ни в чем не повинный дом Дюпле.
О, последнее оскорбление Робеспьер не мог вынести; он склонил голову, и быть может, — кто знает! — из его суровых неподвижных глаз выкатилась слеза.
Но когда повозки под крики "На гильотину! На гильотину!" продолжили путь, он снова поднял свою мертвенно-бледную голову и устремил взгляд на меня.
И тут… Ты помнишь, мой любимый Жак, немецкую балладу, которую мы вместе читали, ту, где мертвый жених приходит за своей живой невестой, чье преступление состояло в том, что, узнав о его смерти, она прокляла Бога, и увозит ее с собой; по пути на зов этого мрачного всадника мертвецы восстают из могил и устремляются вслед за ним, влекомые магической силой. Так и со мной: взгляд Робеспьера словно оторвал меня от места, на котором я стояла, и с неодолимой силой повлек вслед за этим живым призраком.
Я отошла от окна, вышла на улицу и направилась за толпой. Я не сводила глаз с повозки и не могла их от нее оторвать; толпа была устрашающая; людской поток нес меня, так что я даже не чувствовала давки, и мне казалось, что ноги мои не касаются земли.
Придя на площадь Революции, я по случайности, оказалась на одном из самых удобных мест.
Я видела, как несут Кутона, видела, как всходит на эшафот Сен-Жюст. Он умер с улыбкой на устах. Когда палач показал его голову толпе, улыбка еще не сошла с лица.
Пришел черед Робеспьера. Конечно, этому человеку больше не на что было надеяться, кроме смерти. Это разбитое судно должно было бросить якорь в своем последнем порту — в могиле. Он взошел на эшафот спокойно и решительно. Мне показалось, он ищет меня взглядом и, увидев, метнул искру ненависти. Боже мой! Боже мой! Неужели ты допустишь, чтобы этот взгляд принес мне несчастье?
Но тут, когда я этого совершенно не ожидала, произошла отвратительная, гадкая, неслыханная сцена.
Один из помощников палача, грубое животное, — есть люди, которые недостойны называться людьми, — видя ярость толпы, слыша град проклятий, захотел присоединить свой голос к адскому хору: он взял и сорвал повязку, которая поддерживала челюсть Робеспьера.
Это была нечеловеческая боль. Раздробленная челюсть отвисла, словно у скелета.
Робеспьер испустил рык.
Больше я ничего не видела.
В глазах у меня стало темно.
Я услышала глухой стук и лишилась чувств.