13
В добрый час — вот гильотина и вернулась на площадь Революции. Это помогло мне вновь обрести спокойствие.
Я очень огорчалась, что умру не там, где умерли все порядочные люди.
Ничего не поделаешь, мой любимый Жак, кровь не лжет, и хотя от всех моих земель, замков, домов, ферм, сотни тысяч франков ренты у меня осталось только восемь франков в ящике стола, я не перестала быть мадемуазель де Шазле!
Есть, по крайней мере, один пункт, относительно которого я успокоилась, — это бессмертие души. Раз Робеспьер от имени французского народа признал существование души, значит, она существует. Весь народ, причем такой умный, как наш, никогда не согласился бы поверить в то, чему нет вещественного доказательства.
Приближается праздник "Красных рубашек". Говорят, он назначен на семнадцатое число.
Вероятно, это последнее такого рода зрелище, какое мне суждено увидеть.
Две главные героини этой ужасной драмы — мать и дочь.
Госпожа де Сент-Амарант и ее дочь, мадемуазель де Сент-Амарант.
Мать, как она говорит, вдова гвардейца, убитого 6 октября.
Дочь замужем за сыном г-на де Сартина.
Две эти дамы, убежденные роялистки, часто приглашали к себе гостей; они жили в доме на углу улицы Вивьен.
В их гостиной, где играли в карты, висело много портретов короля и королевы.
Робеспьер-младший был в их доме частым гостем.
Я говорила тебе, как меняется отношение к Робеспьеру-старшему.
Двух дам и всех их гостей арестовали.
Надеялись, что Робеспьеру-младшему удастся спасти своих подруг. Это было как раз в то время, когда в душе Робеспьера-старшего просыпалось милосердие, но не по отношению к дамам-роялисткам и к продажным созданиям.
Перед клеветой открывалось широкое поле деятельности.
Робеспьер был не таким уж нежным братом и попался в эту ловушку. Он приказал казнить вместе с ними девицу Рено, которая явилась к нему, чтобы увидеть, что такое тиран, и того человека, который пришел убить его, но заснул на скамьях для публики.
Потом — недаром же он считался отцом родины — было решено, что его убийцы пойдут на эшафот в красных рубашках.
Семнадцатого октября состоится большой праздник, тем более, что как раз в этот день у меня кончатся деньги.
* * *
Мой любимый, вчера мне исполнилось семнадцать лет; первые десять лет я не была ни счастлива, ни несчастна, не знала ни радости, ни грусти; следующие четыре года я была так счастлива, как только может быть счастлива женщина: я любила и была любима.
Последние два года жизнь моя проходит в смене надежд и тревог; поскольку я никогда никому не делала зла, я не думаю, что Бог хочет испытать меня и тем более покарать.
Быть может, мне было бы сейчас легче, если бы вместо философского образования, какое ты мне дал, я получила от священника католическое образование, которое учит христианина принимать и добро и зло, благословляя Господа; но мой разум отказывается от иного рассуждения, кроме следующего:
Бог либо добр, либо зол.
Если Бог добр, он не может быть чересчур суров с тем, кто никому не делал зла.
Если Бог зол, я от него отрекаюсь: это не мой Бог.
Ничто не заставит меня поверить, что несправедливость может исходить из небесной сущности.
Я предпочитаю, мой дорогой, вернуться к великой и мудрой философии, которая считает, что Бог не вмешивается в судьбу отдельных личностей, ибо он правит всем миром.
"И ни одна малая птица не упадет на землю без воли Бога", — говорил Гамлет.
Но Бог сказал раз и навсегда: малые птицы будут падать — и они падают.
Когда, где, как — об этом Бог не заботится.
Вот и мы, мой любимый, как эти пташки. Бог населил наш земной шар всеми видами животных, от огромного слона до невидимой инфузории; ему было равно легко сотворить и слона и инфузорию, и он любит всех одинаково, он заботится о сохранении видов.
Почему род человеческий полагает, что Бог существует ради него? Потому что он самый непокорный, самый мстительный, самый свирепый, самый спесивый из всех? Поэтому взгляни на Бога, которого он себе создал, Бога воинствующего, Бога мести, Бога искушений; ведь люди вставили это богохульство в самую святую из молитв: пе nos inducas in tentationem*. Бог, видишь ли, скучает в своем вечном величии, в своем неслыханном могуществе. И как же он развлекается?
Он вводит нас в искушение.
И нам приказывают молиться Богу днем и ночью, чтобы он простил нам наши обиды.
Попросим его прежде всего простить нам наши молитвы, когда они обидны.
И потом, какой мы, пигмеи, должны обладать гордыней, полагая, что можем обидеть Бога!
Чем? Как? — Тем, что не узнаём его?
Но мы его ищем.
Если бы он хотел, чтобы мы его узнавали, он бы явился.
Ты понимаешь Бога, который становится загадкой и заставляет человека вечно разгадывать себя?
Так что каждый народ придумал своего Бога, который добр к нему одному и который не может благоволить к другим.
Индусы создали себе Бога с четырьмя головами и четырьмя руками, держащего цепь, на которой висят миры, книгу законов, письменный прибор и жертвенный огонь.
Египтяне создали себе смертного Бога, чья душа после его смерти переселяется в быка.
1 Не введи нас в искушение (лат.).
Греки создали себе бога-отцеубийцу; он оборачивается то лебедем, то быком, он пинком сбрасывает на землю единственного своего законного сына.
Евреи создали себе ревнивого и мстительного Бога, который, чтобы люди исправились, устраивает всемирный потоп, но замечает, что после этого они стали еще хуже, чем были.
Одни мексиканцы создали себе видимого Бога — солнце.
Нам повезло, у нас был Богочеловек со святой моралью; он подарил нам религию, сотканную из любви и самопожертвования.
Но подите найдите ее — она затерялась в церковных догматах, а ее жрец, царствующий в Риме, вместо того, чтобы по примеру Создателя отдать кесарю кесарево, торгует тронами, — и это наместник того, чье царство не от мира сего!
Господи, Господи! Быть может, когда я предстану перед тобой, мне лучше смиренно молиться, подчинять мой разум вере, то есть верить не тому, что я вижу, а тому, чего не вижу. Но тогда для чего же ты наделил меня умом? Разве не для того, чтобы я размышляла? Ты сказал: "Да будут светила на тверди небесной, для освещения земли… и да будут они светильниками на тверди небесной, чтобы светить на землю".
Нет, Господи, нет, мировая душа, нет, творец бесконечного, нет, господин вечности, я никогда не поверю, что высшая радость для тебя — поклонение стада овец, которое воспринимает тебя из рук своих пастырей и заключает в тесные рамки неразумной веры, меж тем как целый мир слишком мал, чтобы вместить тебя!
* * *
Сегодня у главного алтаря Революции будут служить Красную мессу.
Вчера ко мне приходила г-жа де Кондорсе; она хотела мне что-то сообщить, но меня не было дома. Я ходила прощаться с дорогими моему сердцу могилами на кладбище Монсо.
Сегодня к двум часам я пойду к г-же де Кондорсе. Она живет в доме номер 352 по улице Сент-Оноре. Оттуда мне будет хорошо видно, как поедут повозки смертников.
Я и сама не знаю, мой друг, что будет дальше, не знаю, попадет ли эта рукопись когда-нибудь в твои руки, ибо я не знаю, что стало с тобой, не знаю, жив ты или мертв.
Госпожа де Кондорсе — единственное существо, которое я знаю на всем свете; если ты живешь на чужбине и когда-нибудь вернешься во Францию, она скорее, чем кто-либо другой, узнает об этом: так что я оставлю эту рукопись ей.
Смогу ли я продолжать писать в тюрьме? Смогу ли я до последней минуты, до того как за мной придут палачи, говорить: "Я люблю тебя"? Вернее, смогу ли я писать: "Я люблю тебя"? Ведь говорить-то я всегда смогу, это будут последние слова, которые я произнесу на эшафоте, и нож гильотины оборвет их на середине.
Пожалуй, я возьму рукопись с собой; быть может, г-жа де Кондорсе хотела мне сказать что-то важное и, быть может, пока я буду у нее, я успею что-нибудь добавить.
* * *
Хорошо, что я взяла рукопись с собой, теперь ты хотя бы узнаешь, что я умерла только тогда, когда утратила последнюю надежду.
Вчера в Конвенте прочитали донесение агента Робеспьера из Бордо:
"Бордо, 13 июня, вечер.
Да здравствует Республика, единая и неделимая.
Два жирондиста, скрывавшиеся в Бордо, найдены и арестованы. Один из них закололся и умер на месте.
Еще двое находятся в пещерах Сент-Эмильона, и их ищут с собаками.
8 часов вечера.
Я только что узнал, что их поймали. К сожалению, одного задушили во время борьбы.
Двое оставшихся в живых отказываются назвать свои имена; в Бордо их никто не знает.
Завтра вечером им отрубят голову.
Да здравствует Республика!"
Донесение написано четыре дня назад, значит, их уже нет в живых!
Если ты был одним из этих четверых, как могло случиться, что душа твоя не пришла ко мне, чтобы сказать последнее "прости"?
Когда ты умер, ты должен был узнать, где я, ведь мертвые всеведущи.
Либо тебя не было среди них, либо души не существует.
О, если ты жив, то я найду тебя, чтобы сказать "прощай", где бы ты ни был, если только…
Вот едут телеги с покушавшимися на Робеспьера.
Это в самом деле очень красиво: пятьдесят четыре красные рубашки, ты только подумай! Десять повозок, они ехали сюда из тюрьмы Консьержери целых два часа.
Дом столяра Дюпле закрыт, как в день казни Дантона и Камилла Демулена!
Я понимаю, почему в тот день окна были закрыты: на казнь везли друзей.
Но сегодня ведь это везут твоих убийц, Робеспьер, или ты в этом не совсем уверен, или даже вовсе не веришь, что они хотели тебя убить?
Если так, натяни цепь поперек улицы и пусть невиновные не поедут дальше твоей двери.
Ты убиваешь каждый день, неужели ты не можешь хоть раз проявить милосердие?
Вот прекрасный случай разыграть из себя Бога.
Ну же, верховный жрец, протяни руку и произнеси знаменитое Нептуново quos ego!.
Ах, на сей раз тебе и впрямь приготовили жертвоприношение, достойное божества.
Этот человеческий букет собрали для тебя на всех ступенях общественной лестницы. Вот г-жа де Сент-Амарант с дочерью; вот четыре солдата муниципальной гвардии: Марино, Сулее, Фруадье и Доже; вот мадемуазель де Гранмезон, актриса Итальянского театра; вот Луиза Жиро, которая хотела посмотреть на тирана.
И она его увидела.
А бедная шестнадцатилетняя девочка, несчастная Николь, вся вина которой состоит в том, что она принесла еду своей хозяйке!
О, это будет прекрасное зрелище; казнь продлится не меньше часа.
Тут и пушки и солдаты. Такого не бывало с самой казни Людовика XVI.
Прощай, мой друг, прощай, мой любимый, прощай, моя жизнь, прощай, моя душа, прощай всё, что я любила, люблю и когда-нибудь буду любить… Прощай!
Я посмотрю на казнь и брошу проклятие этому человеку.
14
(Продолжение рукописи Евы на отдельных листках)
Ла Форс, 17 июня 1794 г., вечер.
Я в тюрьме Л а Форс, в камере, где прежде сидел Верньо.
Вот что произошло.
Я вышла от г-жи де Кондорсе и пошла к месту казни не следом за повозками смертников, а впереди них.
Человек в парадном генеральском мундире, весь в перьях и султанах, размахивая длинной саблей, прокладывал повозкам дорогу.
Это был генерал Коммуны Анрио. Мне сказали, что он руководит казнью только в особо торжественных случаях.
Все объяснения мне давал какой-то человек лет сорока пяти, по виду похожий на буржуа, широкоплечий и, кажется, хорошо известный в Париже, ибо ему не приходилось прикладывать никаких усилий — толпа сама расступалась перед ним.
— Сударь, — попросила я его, — мне очень хочется увидеть все, что будет происходить; позвольте мне, пожалуйста, идти рядом с вами, под защитой вашей силы и вашей известности.
— Гражданка, будет лучше, — ответил толстяк, — если вы обопретесь на мою руку, но только не называйте меня "сударь"; от этого слова слишком сильно пахнет аристократией, а я простой человек из предместья; обопритесь на мою руку, и я вам помогу: вы все прекрасно увидите.
Я оперлась на его руку. Я хотела видеть, но еще больше я хотела, чтобы меня было видно.
Он сдержал свое слово. Толпа была густая, но люди продолжали расступаться перед ним, многие с ним здоровались, и через десять минут мы оказались на том же месте, где я была с Дантоном в день казни Шарлотты Корде, то есть справа от гильотины.
За моей спиной возвышалась знаменитая статуя Свободы, изваянная Давидом к празднику 10 августа.
Но что стало с голубками, укрывшимися в складках ее платья?
Повозки смертников остановились в том же порядке, в каком под крики и оскорбления выехали со двора тюрьмы Консьержери.
Осужденных не стали делить на более виноватых и менее виноватых, чтобы начать с одних и кончить другими; все слишком хорошо знали, что на этот раз все осужденные невинны.
Ты никогда не сможешь представить себе, дорогой Жак, какая это была страшная бойня.
Ужасная машина работала без остановки целый час, долгий час, нож опустился пятьдесят четыре раза, при каждом ударе обрывая человеческую жизнь со всеми ее заблуждениями, со всеми надеждами.
Палачи устали; осужденные торопили их.
Я чувствовала, как мой спутник каждый раз вздрагивал и судорожным движением прижимал мою руку к груди, бормоча себе под нос:
— О, это уж слишком, это уж слишком! Мужчины еще куда ни шло, но женщины, женщины!
Наконец осталась только бедная молоденькая служанка, вся вина которой заключалась в том, что она принесла поесть своей хозяйке мадемуазель де Гранмезон. Шпион, который следил за ней, рассказывал, что, когда он поднялся к ней на восьмой этаж и вошел в каморку под самой крышей, где ничего не было, кроме соломенного тюфяка, на глаза его навернулись слезы и он заявил Комитету, что невозможно казнить девушку, совсем юную, почти ребенка. Но его никто не слушал; ее судили, приговорили к смерти и посадили в повозку вместе с другими. Бедняжка видела, как до нее казнили пятьдесят три человека, и она пятьдесят три раза умирала вместе с ними, прежде чем умереть самой.
Наконец пришел ее черед.
— О, — прошептал мой покровитель, — и она тоже, и она тоже! Ну разве это не подло? И кругом столько народу, и все молчат! О, вот они хватают ее, вот они ведут ее на эшафот! У них нет ни стыда ни совести! Смотрите, смотрите, она сама кладет голову на плаху…
Мы услышали нежный голос:
— Господин палач, так правильно?
Доска качнулась и раздался глухой удар.
Человек, на чью руку я опиралась, рухнул как подкошенный; в зловещей тишине я громко крикнула:
— Будь проклят Робеспьер и тот день, когда он явил это зрелище небу и земле!.. Будь он проклят, проклят, проклят!
Толпа заволновалась; я почувствовала, как меня куда-то несет, и, пока меня несло, я услышала слова:
— Гражданину Сантеру стало плохо. А он как-никак мужчина!
Когда я немного пришла в себя и стала понимать, что происходит вокруг, я увидела, что нахожусь в фиакре под охраной двух полицейских.
Квартал, где мы ехали, был мне незнаком, и я спросила, куда меня везут.
Один из полицейских ответил:
— В тюрьму Ла Форс.
Когда мы подъехали к воротам тюрьмы, я прочла табличку на углу: "Улица Паве". Тяжелые ворота открылись. Мы въехали во двор; я вышла из фиакра и вступила под своды тюрьмы.
Там у меня спросили имя.
— Ева, — ответила я.
— Фамилия?
— У меня нет фамилии.
— За что ее арестовали? — спросил тюремный смотритель.
— За оскорбление властей.
Меня записали в тюремную книгу.
— Хорошо, — сказал тюремщик полицейским, — можете идти.
Полицейские вышли.
Тюремщик велел мне подняться на третий этаж. В коридоре он подозвал огромного пса.
— Не бойтесь, он никого не трогает, — успокоил меня тюремщик.
Пес обнюхал меня.
— Ну вот, — сказал тюремщик, — это ваш самый суровый страж. Если вы когда-нибудь попытаетесь бежать, в чем я сомневаюсь, он вам помешает. Но он не причинит вам зла, не беспокойтесь. Не правда ли, Плутон? На днях один заключенный попытался улизнуть: Плутон схватил его за руку и привел ко мне, причем на руке пленника не было ни одной царапины.
Когда меня привели в камеру, я спросила:
— Как вы думаете, долго я здесь пробуду?
— Дня три-четыре.
— Как долго! — прошептала я.
Тюремщик посмотрел на меня с удивлением:
— Вы что, так торопитесь?
— Чрезвычайно.
— Правда, — философски сказал он, — когда предстоит покончить счеты…
— …то лучше это сделать поскорее, — докончила я.
— Если вы твердо решили, то мы вернемся к этому разговору.
— Вы мне поможете?
— Я, как говорят в театре, устрою вам выход вне очереди. Здесь много актеров: у нас тут были лучшие певцы из Оперы, сейчас здесь находится часть труппы театра Французской комедии. А пока как вы собираетесь жить?
— Как все. Я первый раз в тюрьме, — добавила я с улыбкой, — и еще не знаю, как здесь принято.
— Я хочу сказать: есть ли у вас деньги, чтобы вам готовили отдельно или вы будете есть из общего котла?
— У меня нет денег, но вот кольцо; продайте его и кормите меня на вырученные деньги, их с лихвой хватит на два-три дня.
Тюремщик посмотрел на кольцо взглядом знатока. И правда, за десять лет, что он здесь служит, через его руки прошло немало драгоценностей.
— О! — сказал он, — на деньги, вырученные за это кольцо, я мог бы вас кормить целых два месяца, да и то не остался бы внакладе.
Затем он кликнул жену:
— Госпожа Ферне!
Госпожа Ферне поспешила на зов.
— Позвольте рекомендовать вам гражданку Еву. Заключена в тюрьму за крамольные выкрики. Отведите ей хорошую камеру и дайте все, что она попросит.
— Даже бумагу, чернила и перья? — спросила я.
— Даже бумагу, чернила и перья. Когда заключенные к нам поступают, они все просят письменные принадлежности.
— Ну что ж, — заметила я, — я вижу, что скучать мне не придется.
— Боюсь, что вы правы, — согласился тюремщик, — однако, я предпочел бы, чтобы вы пробыли здесь подольше.
— Даже дольше, чем можно прожить на кольцо? — улыбнулась я.
— Так долго, как будет угодно Господу.
Мягкость тюремщика, учтивость его жены, слово "Господь", звучавшее под сводами тюрьмы, — все это не переставало меня удивлять.
Через тюрьмы прошло столько аристократов, что грубые тюремщики успели несколько пообтесаться от общения с ними.
Впрочем, я не знала — мне это стало известно позже, — что семейство Ферне пользовалось у заключенных доброй славой, все говорили, что они люди добрые.
Милейшая г-жа Ферне подмела мою каморку, постелила свежие простыни на мою кровать и обещала в тот же вечер принести мне чернила, перья и бумагу. Она спросила, за что меня посадили в тюрьму.
— Но ведь вы это знаете из записи в тюремной книге. Я произносила крамольные речи против короля Робеспьера.
— Тише, дитя мое, — сказала она, — молчите. У нас здесь куча людей, которые шпионят за всеми. Они придут и к вам, будут признаваться вам в вымышленных преступлениях, чтобы вытянуть из вас сведения о преступлениях подлинных. Среди них есть и женщины, и мужчины. Остерегайтесь; мы не можем избавиться от этих негодяев, но мы люди честные и стараемся предупреждать заключенных.
— О, тут мне бояться нечего.
— Ах, бедное дитя, невинные тоже должны дрожать от страха.
— Но я виновата, я кричала: "Долой Робеспьера! Долой чудовище!" Я проклинала его.
— Зачем вы сделали это?
— Чтобы умереть.
— Чтобы умереть? — переспросила добрая женщина с удивлением.
И взяв лампу, она подошла и впервые посмотрела мне прямо в лицо:
— Умереть? Вы? Да сколько же вам лет
— Недавно исполнилось семнадцать.
— Вы хорошенькая.
Я пожала плечами.
— Судя по платью, вы богаты.
— Я была богата.
— И вы хотите умереть?
— Да.
— Подождите же, не торопитесь, — сказала она, понижая голос, — так не может долго продолжаться.
— Какая мне разница, долго это будет продолжаться или скоро кончится.
— Я понимаю, — сказала тетушка Ферне, ставя лампу на стол и продолжая прибирать комнатку. — Бедная девушка, они гильотинировали ее возлюбленного, и она решила умереть.
Я ничего не ответила. Она продолжала свою уборку.
Закончив прибирать, она спросила, что я хотела бы на ужин.
Я попросила чашку молока.
Она тут же принесла чашку молока, бумагу, чернила и перо.
— Вы знаете, кого только что привезли? — спросила она.
— Нет.
— Сантера, дитя мое, знаменитого Сантера, короля Сент-Антуанского предместья. Уж кого-кого, а его народ так любит, что не будет молча смотреть, как ему отрубают голову. Хотите на него посмотреть?
— Я с ним знакома.
— Да неужели?
— Я не только опиралась на его руку, когда меня схватили, но, быть может, из-за меня-то он и арестован. Я просто хотела бы, чтобы он мне простил. Можно с ним поговорить?
— Я скажу Ферне, он очень обрадуется. Здесь, по крайней мере, заключенные могут сколько угодно видеться и утешать друг друга, они не сидят в одиночках.
Она вышла. Я осталась в задумчивости, задавая себе вопрос, который мы вечно задаем себе и который вечно остается без ответа: "Что же такое судьба?"
Вот патриот; его хорошо знают как человека не только не умеренного, но, наоборот, слишком рьяного. Он принимал участие во всем, что происходило после взятия Бастилии и до сего дня. Он держал свое предместье, как льва на цепи; он оказал огромные услуги Революции. Ему, как и мне, любопытно посмотреть на эту последнюю казнь. Я встречаю его и, боясь, что меня задавят в толпе, опираюсь на его руку. Одно и то же зрелище производит на нас совершенно различное впечатление. Его оно сокрушает, а меня, наоборот, ожесточает. Он падает, я посылаю проклятия палачу. Теперь оба мы в тюрьме, вероятно, поедем в одной повозке и взойдем на один и тот же эшафот. Если бы я не встретила его, со мной произошло бы все то же самое, потому что я уже решилась. Но произошло ли бы то же самое с ним?
В это мгновение дверь моей камеры отворилась и я услышала грубоватый голос пивовара:
— Где тут эта хорошенькая гражданочка, которая хочет, чтобы я ей простил? Мне нечего ей прощать.
— Как же нечего? Ведь, наверно, вас арестовали из-за меня.
— Что это вы говорите? Просто я хлопнулся в обморок, словно женщина. А потерять сознание — это преступление. Но кто бы мог подумать, что такой слон, как я, может хлопнуться в обморок? Какая же я свинья! Но согласитесь, что когда малютка Николь своим нежным голоском спросила палача: "Господин палач, так правильно?", то у вас сжалось сердце. Вы не могли сдержаться, вы бросили проклятие ему в лицо и правильно сделали; пусть у тех, кто струсил и смолчал, все в душе перевернется. О, эти убитые женщины, они его погубят!
— Так, значит, вы меня прощаете?
— Ах, еще бы! Да вы молодец! Я восхищаюсь вами! У меня дочь — ваша ровесница, правда не такая красивая, как вы; так вот, я хотел бы, чтобы она поступила как вы, даже если бы ей было суждено умереть, как и вам, и даже если бы я должен был вести ее на эшафот и взойти на него вместе с ней!
— Я очень благодарна вам, господин Сантер. Я не могла бы умереть спокойно, зная, что вас из-за меня арестовали.
— Умереть! Но вы еще живы. Ах, когда в моем предместье узнают, что я в тюрьме, поднимется большой шум. Хотел бы я там быть, чтобы посмотреть на своих рабочих.
— Да, но давайте заранее условимся, господин Сантер: что бы ни случилось, вы ничего не будете предпринимать, чтобы меня спасти. Я хочу умереть.
— Вы — умереть?
— Да, и, если я вас попрошу о помощи, вы мне поможете умереть, не правда ли?
Сантер покачал головой.
— Скажите еще раз, что вы меня прощаете, и возвращайтесь к себе; гражданка Ферне делает мне знак, что вам пора уходить.
— Прощаю вас от всего сердца, — сказал он, — даже если наше знакомство приведет меня на эшафот. — До завтра!
— Как легко вы говорите "До завтра"!
Я обернулась к г-же Ферне:
— Мы сможем увидеться завтра?
— Да, во время прогулки.
— Тогда я скажу, как вы, гражданин Сантер: "До завтра".
Он вышел. Я выпила свою чашку молока и села тебе писать.
Я слышу, как часы на ратуше бьют два часа пополуночи. Ты даже представить себе не можешь, какой спокойной делает меня уверенность, что завтра или послезавтра я умру.
Ла Форс, 18 июня 1794 г.
Мой друг, по-моему, у меня сложилось о смерти самое полное представление, какое только может быть. Я проспала шесть часов кряду, спала глубоко, без сновидений и ничего не чувствовала.
И все же сколько бы мы ни подыскивали сравнение, ничто не похоже на смерть, кроме самой смерти.
Если бы смерть была не более чем сон, похожий на тот, от которого я только что очнулась, все боялись бы ее не больше, чем сна.
Лавуазье сказал, что человек — отвердевший газ; невозможно подобрать более простое выражение.
Нож гильотины падает вам на шею, и газ разжижается.
Но зачем служит и чем становится газ, из которого состоит человек, когда он возвращается к своим истокам и снова растворяется в бесконечной природе?
Тем, чем он был до рождения?
Нет, ведь до рождения его просто не было.
Смерть необходима, так же необходима, как жизнь. Без смерти, то есть без преемственности, не было бы прогресса, не было бы цивилизации. Поколения, возвышаясь друг над другом, расширяют свои горизонты.
Без смерти мир стоял бы на месте.
Но чем становится человек после смерти?
Удобрением для идей, удобрением для наук.
И правда, невесело думать, что это единственное, на что годится наше тело, когда становится трупом.
Возвышенная Шарлотта Корде превратилась в удобрение! Славная Люсиль превратилась в удобрение! Бедняжка Николь превратилась в удобрение!
О, как утешает нас английский поэт, вкладывая на похоронах Офелии в уста Лаэрта слова:
Пусть из ее неоскверненной плоти Взрастут фиалки! — Помни, грубый поп:
Сестра на небе ангелом зареет,
Когда ты в корчах взвоешь.
Увы! Современная наука еще допускает, что тело может обратиться в фиалки, но она никак не допускает, что душа может обратиться в ангела.
Как только появился этот ангел, где ему место?
Пока невежественные в астрономии люди верили в существование небес, его помещали на небе; но современная наука опровергла разом и эмпирей греков, и небесную твердь иудеев, и небо христиан.
Когда земля была центром мироздания; когда, согласно Фалесу, она плавала на воде, как гигантский корабль; когда, согласно Пиндару, ее поддерживали алмазные колонны; когда, согласно Моисею, солнце вращалось вокруг нее; когда, согласно Аристотелю, над нами целых восемь небес: небо Луны, Меркурия, Венеры, Солнца, Марса, Юпитера, Сатурна и, наконец, твердый и прочный небесный свод, в который вправлены звезды — Бог с его ангелами, серафимами, святыми мог обитать на этом языческом небе как завоеватель в королевстве, которое он покорил. Теперь, когда известно, что Земля — самая маленькая из планет, что меньше ее только Луна, теперь, когда известно, что Земля вращается, а Солнце неподвижно, теперь, когда восемь небес исчезли и уступили место бесконечности, где в бесконечности поместим мы твоих ангелов, Господи?
О мой друг, зачем ты научил меня всем этим премудростям: древо жизни, древо науки, древо сомнения?
Ферне и его жена сказали мне, что если шпионы не донесли на меня Революционному трибуналу, то возможно, обо мне забудут и не предадут суду.
Согласись, это была бы неудача.
Я так устала от жизни, которая для меня более пуста, безмолвна и тиха, чем смерть, что готова на все, только бы поскорее с ней покончить.
Вот что я придумала.
Поскольку меня, похоже, не собираются судить, что ж, я обойдусь без суда.
Здесь есть два ежедневных развлечения. И в обоих заключенным позволено принимать участие.
Первое: прогулка по внутреннему двору; второе: отъезд осужденных на площадь Революции.
Мы с Сантером выйдем, когда первую партию заключенных будут сажать в повозку. Руки у меня будут связаны за спиной, волосы подобраны.
Я смешаюсь с осужденными и сяду в повозку. И, право, я буду очень горевать, если гильотина меня отвергнет.
Но надо уговорить Сантера; думаю, это будет самое трудное.
* * *
Он и впрямь славный человек, этот достойный пивовар. Когда я рассказала ему о своей любви к тебе, когда рассказала, что недавно в пещерах Сент-Эмильона с помощью собак поймали двух последних жирондистов и, вероятно, ты один из этих мучеников, он вспомнил, что также слышал об этом; когда я, наконец, сказала ему, что он единственный человек, которому я могу довериться, которого могу просить об этой услуге, он согласился — со слезами, но все-таки согласился.
Завтра состоится казнь. Объявили, что приедут три повозки, значит, осужденных человек восемнадцать, не меньше.
Одним больше, одним меньше — никто и не заметит, даже сама смерть!
Я сказала тебе все, что хотела сказать, мой любимый. Ночью я постараюсь хорошо выспаться.
Как говорил шевалье де Каноль:
— Я готовлюсь.
Как прекрасно я провела ночь, мой любимый! Впервые я так сладко спала! Мне снился наш дом в Аржантоне, снились сад, беседка, древо познания добра и зла, источник; во сне передо мной прошло все наше прошлое.
Не предвкушение ли то твоей вечности, Господи? Если это так, я возблагодарю тебя!
Сейчас приедут повозки; я не хочу, чтобы меня ждали.
Прощай, мой любимый, прощай. Это уж точно мое последнее "прости". На сей раз я увижу спектакль не из зала, а со сцены.
Никогда, мой любимый, у меня не было на сердце так спокойно и радостно. Я снова повторяю тебе: если ты умер, я приду к тебе; если ты жив, я подожду тебя.
Да, все так, но… небытие! небытие!
Прощай, повозки въезжают во двор, прощай.
За мной пришел Сантер.
Я иду.
Люблю тебя. Твоя Ева в жизни и в смерти.
15
Эшафот отвернулся от меня. Воистину, надо мной тяготеет проклятие!
Я так надеялась, что в час, когда я пишу эти строки, я уже буду отдыхать от тягот этого мира в лоне Создателя или хотя бы в лоне земли!
Ужели мне придется убить себя, чтобы умереть?
Пишу тебе на всякий случай. Я убеждена, что ты умер, мой милый Жак. Я снова пыталась узнать имена четверых жирондистов, казненных в Бордо и затравленных собаками в пещерах Сент-Эмильона, но безуспешно.
Газеты пишут об их смерти, но не сообщают имен.
Наконец, может быть, ты жив, и именно поэтому Бог не дал мне умереть.
Все произошло так, как я и надеялась, кроме развязки.
Я оделась в белое — разве я не собиралась на свидание с тобой, нареченный мой?
Выйдя во двор, я увидела, что смертники садятся в повозки и Сантер меня ждет.
Он снова просил меня отказаться от моего плана, но я с улыбкой покачала головой.
Я даже передать не могу, какой глубокий покой снизошел на мою душу: мне казалось, в жилах моих течет небесная лазурь.
Погода стояла великолепная, был один из тех июньских дней в какие, бывало, мы с тобой, рука в руке, сидели предвечерней порой в беседке нашего потерянного рая и слушали, как поет соловей в зарослях жасмина.
Я велела Сантеру связать мне руки. У стены рос розовый куст, сплошь усыпанный цветами. И где только не растут розы!
Правда, цветы на этом кусте были красные, как кровь.
— Сорвите вон тот бутон и дайте мне, пожалуйста, — попросила я Сантера.
Он сорвал бутон, и я зажала его в зубах. Я наклонилась к нему, он поцеловал меня в лоб. Представляешь себе, мой дорогой, — последняя представительница рода Шазле, прощаясь с жизнью, получает поцелуй пивовара из Сент-Антуанского предместья!
Я села в последнюю повозку. Мне никто не мешал. Так редко встречаются люди, которые стараются подольститься к смерти, что никому и в голову не пришло, что я не была осуждена на казнь.
Повозок было пять, осужденных было тридцать человек, я была тридцать первой. Я искала среди моих товарищей по несчастью приятное лицо, но тщетно. Гильотина становилась все более жадной, а аристократы все более редкими.
Третьего дня, когда казнили г-жу де Сент-Амарант, из пятидесяти четырех осужденных было не больше двадцати пяти дворян. В последней партии из тридцати четырех осужденных самыми заметными фигурами были побочный сын г-на де Сийери да злосчастный депутат Ослен, приговоренный к смерти за то, что прятал женщину, которую любил. Да и Ослен был не аристократ, а патриот.
Моими товарищами были тридцать каторжников — воров-взломщиков, перед которыми не устоит ни одна дверь; они заслужили только каторгу, но за неимением лучших жертв их удостоили эшафота. Бедняжка гильотина, все лакомства она уже съела.
На мгновение мне показалось, что жандармы собираются меня высадить: так велик был контраст между мной и моими товарищами. Но повозки тронулись; я послала последний благодарный взгляд Сантеру, и мы выехали за ворота тюрьмы.
Люди — и те, которые шли за нами, и те, которые отступали, чтобы дать нам дорогу, — судя по всему, были не меньше жандармов удивлены, увидев меня в таком странном обществе, тем более что в повозке только шесть мест, а я была седьмой, поэтому все осужденные сидели, одна я стояла.
Вообще мое присутствие вызывало ропот, но то был ропот жалости. Народ устал смотреть на человеческую бойню. В толпе раздавались возгласы:
— Поглядите, какая красавица!
— Бьюсь об заклад, что ей нет и шестнадцати.
Какой-то человек обернулся и крикнул:
— Я думал, после Сент-Амарант уже не будет женщин!
И ропот возобновлялся, сливаясь с оскорблениями, которыми осыпали других осужденных.
На углу Железного Ряда толпа стала гуще, а сочувственные возгласы — громче.
Удивительно, как близость смерти обостряет чувства. Я слышала все, что говорилось вокруг, видела все, что происходило.
Какая-то женщина крикнула:
— Это святая, которую казнят вместе с разбойниками, чтобы искупить их вину.
— Посмотри-ка, — сказала какая-то девушка, — она держит в зубах цветок.
— Эту розу подарил ей на прощанье возлюбленный, и она хочет умереть с ней, — ответила ее подружка.
— Ну разве не убийство казнить детей! Ну что она такого могла сделать, я вас спрашиваю?
Этот гул сочувственных голосов производил на меня странное впечатление; он буквально поднимал меня над моими спутниками и, возносясь к небу впереди меня, казалось, открывал мне небесные врата.
Красивый молодой человек лет двадцати пробился сквозь толпу, подошел к самой повозке и сказал:
— Обещайте, что полюбите меня, и я рискну жизнью, чтобы вас спасти.
Я мягко покачала головой и с улыбкой подняла глаза к небу.
— Благослови вас Бог, — сказал он.
Жандармы видели, как он со мной разговаривает, и хотели схватить его, но он стал отбиваться, и толпа заслонила его.
Меня охватило чувство блаженства, какое я испытывала только прижавшись к твоей груди. Мне казалось, что, приближаясь к площади Революции, я приближаюсь к тебе. Я смотрела на небо, и моему ослепленному взору явился всемогущий Бог, излучающий сияние.
Мне казалось, что, помимо земных звуков и событий, я начинаю видеть и слышать то, что никто, кроме меня, не видит и не слышит; я слышала звуки далекой небесной гармонии; я видела, как по небу скользят прозрачные светящиеся существа.
Скопление карет на углу улицы Сен-Мартен и улицы Менял вернуло меня к действительности. Не то со стороны ла Рокетт, не то со стороны Сен-Лазара, а может быть, из Бисетра ехала двуколка; она везла с другого берега Сены дюжину заключенных, сгрудившихся между деревянными бортами.
На сей раз Комитету общественного спасения повезло: в двуколке ехали настоящие аристократы.
Пленников сопровождали четыре жандарма; наша повозка зацепила их двуколку; удар заставил меня оглядеться вокруг.
Среди заключенных была молодая женщина примерно моих лет, темноволосая, черноглазая, необычайной красоты.
Взгляды наши встретились, и — сердце сердцу весть подает — она протянула ко мне руки; но мои руки были связаны за спиной… Тогда я изо всей силы дунула — и мой розовый бутон полетел и упал к ней на колени. Она взяла его и поднесла к губам.
Потом их двуколка и наша повозка расцепились; двуколка поехала к мосту Богоматери, а наша телега продолжала свой путь к площади Революции.
Это происшествие обратило мои мысли к вещам земным и заурядным.
Я взглянула на моих товарищей по несчастью.
Было видно, как они — каждый по-своему — любят жизнь и боятся смерти.
Эти преступники, не имевшие ни чести ни совести, нераскаянные грешники, не имевшие даже политических убеждений, которые поддерживали осужденных того времени, не искали опоры ни на земле, ни на небе.
Они не смели поднять голову, боялись оглядеться вокруг; время от времени то один, то другой глухим голосом спрашивали: "Где мы?", чтобы понять, сколько им осталось жить.
В первый раз я ответила им, надеясь их утешить:
— На пути к Небу, братья мои!
Но один из них грубо оборвал меня:
— Мы не то спрашиваем, мы хотим знать, далеко ли еще.
— Мы въезжаем на улицу Сент-Оноре.
Потом, позже, когда кто-то снова задал этот вопрос, я сказала:
— Мы у заставы Сержантов.
На третий вопрос я ответила:
— Мы едем мимо Пале-Эгалите.
В ответ они скрипели зубами, богохульствовали, без конца поминая имя Божье.
Повозка доехала до бельевого магазина г-жи де Кондорсе. Я надеялась напоследок увидеть ее; но все было закрыто, и в первом этаже, и во втором.
— Прощай, моя сестра по несчастью, я передам от тебя весточку гениальному человеку, который любил тебя как муж и как отец, — прошептала я.
Один из моих спутников, тот, который сидел ближе всех ко мне, услышал мои слова; он упал мне в ноги.
— Так ты веришь в загробную жизнь? — спросил он.
— Если и не верю, то хотя бы надеюсь.
— А я не верю и не надеюсь.
И стал судорожно биться головой о скамью, на которой только что сидел.
— Что ты делаешь, несчастный! — сказала я.
Он нервно рассмеялся.
— Я доказываю себе, что, раз мне больно, значит, я еще жив; а ты?
— Я жду, чтобы смертный покой доказал мне, что моя жизнь кончилась.
Другой каторжник поднял голову и, глядя на меня помутившимися, налитыми кровью глазами, спросил:
— Так ты знаешь, что такое смерть?
— Нет, но скоро узнаю.
— Какое преступление ты совершила, что тебя казнят вместе с нами?
— Никакого.
— И все-таки ты умрешь!
Потом, словно надеясь достигнуть слуха Создателя всего сущего, стал кричать:
— Бога нет! Бога нет! Бога нет!
Бедное несчастное человечество, которое верит, что Бог занят судьбой отдельных личностей, и в гордыне своей полагает, что Богу нечего делать, кроме как опекать его с самого рождения и до самой смерти! Оно всякий раз просит его совершить чудо и изменить незыблемый миропорядок в угоду его капризу или чтобы избавить его от страдания.
— Но, — сказал один из осужденных, — раз Божьей справедливости не существует, то должна была бы быть справедливость человеческая. Я крал, бил окна, высаживал двери, взламывал сундуки, перелезал через стены; и я заслужил каторгу, но не эшафот. Пусть меня пошлют в Рошфор, в Брест, в Тулон — у них есть на это право; но у них нет права лишать меня жизни!
— Послушай, — сказала я ему, — крикни это Робеспьеру, мы как раз проезжаем мимо его дома, может быть, он тебя услышит.
Каторжник издал глухой стон и встал на ноги:
— Аррасский тигр! — закричал он. — Что ты делаешь с головами, которые рубят для тебя, и с кровью, которую проливают от твоего имени?
Со всех повозок посыпались проклятия, слившись с криками толпы, начавшей терять доверие к Робеспьеру.
— Благодарю тебя, король террора, ты воссоединяешь меня с любимым, — прошептала я.
Выплеснув гнев, осужденные вновь впали в оцепенение, и над повозками снова воцарилась тишина. Впрочем, тех несчастных, что нашли в себе силы встать на ноги и кричать, было не больше трети.
Мой сосед, бившийся лбом о скамью и так и оставшийся стоять на коленях, спросил меня:
— Ты знаешь молитвы?
— Нет, — ответила я, — но я умею молиться.
— Так помолись за нас.
— Что мне просить у Бога?
— Что угодно. Ты лучше знаешь, что нам надо.
Я вспомнила первых христиан, вспомнила девственниц на арене римского цирка, которые, готовясь принять мученическую смерть, утешали тех, кто был с ними рядом.
Я подняла глаза к небу.
— Ну-ка, становитесь на колени, — сказал каторжник своим товарищам. — Она будет молиться.
Шесть каторжников упали на колени; те, кто был в других повозках и не мог нас слышать, вели себя как стадо баранов, которых ведут на базар.
— Боже мой, — сказала я, — если ты существуешь не только как недоступная нашим чувствам безграничность, не только как невидимая всемогущая сила, не только как вечное проявление творческих возможностей природы, если, как учит нас Церковь, ты принял человеческий облик, если у тебя есть глаза, чтобы видеть наши скорби, если у тебя есть уши, чтобы слышать наши молитвы, наконец, если ты вознаграждаешь в мире ином за добродетель и наказываешь за преступления, совершенные в этом мире, — соблаговоли вспомнить, когда эти люди предстанут перед тобой, что суд человеческий присвоил твои права и уже покарал их за преступления, и покарал слишком строго, поэтому не наказывай их вторично в неведомом царстве, неподвластном науке и именуемом в священных книгах Небом! Пусть же они останутся там навечно, ибо они искупили свои грехи и вечно будут славить твое милосердие и справедливость!
— Аминь! — прошептали два или три голоса.
— Но если все не так, — продолжала я, — и дверь, в которую все мы войдем, ведет в небытие, если мы погрузимся во тьму, бесчувствие и смерть, если после жизни нет ничего, как нет ничего до нее, тогда, друзья мои, снова возблагодарим Бога, ибо, где нет чувств, там нет и боли, и тогда мы уснем навеки сном без сновидений, каким порой засыпали в этом мире после тяжелого трудового дня.
— О нет, — воскликнули каторжники, — уж лучше вечное страдание, чем вечное небытие!
— Господи! Господи! — восклицала я. — Они взывают к тебе из бездны, выслушай их, Господи!
16
Некоторое время мы ехали молча. Но вдруг по толпе пробежала сильная дрожь, она охватила и осужденных; объезжая заставу Сент-Оноре, повозки подались назад и смертники не могли видеть орудия казни, но они угадали, что подъехали к нему.
Я, напротив, испытывала чувство радости: я встала на цыпочки и увидела гильотину, поднимавшую у всех над головами свои большие красные руки и тянувшую их к небу, куда стремится все сущее. Я дошла до того, что даже небытие, которое так страшило этих несчастных, было для меня приятнее, чем сомнение, в котором я жила уже больше двух лет.
— Мы приехали? — мрачно спросил один из каторжников.
— Мы приедем через пять минут.
Другой несчастный размышлял вслух:
— Нас гильотинируют последними, потому что мы в последней повозке. Нас тридцать человек, по минуте на каждого — значит, нам осталось жить еще полчаса.
Толпа продолжала роптать на них и жалеть меня; она стала такой густой, что жандармы, которые шли перед повозками, не могли расчистить им дорогу. Пришлось генералу Анрио отлучиться с площади Революции, где он командовал казнью, и с саблей наголо в сопровождении пяти или шести жандармов, проклиная все и вся, прокладывать нам путь в толпе.
Он так сильно пришпорил коня, что, давя женщин и детей, проехал вдоль всей вереницы повозок.
Он увидел, как каторжники стоят вокруг меня на коленях.
— Почему ты не стоишь на коленях, как другие? — спросил он меня.
Каторжник, который велел мне молиться за них, услышал его вопрос и встал:
— Потому что мы виновны, а она невинна, потому что мы слабые, а она сильная, потому что мы плачем, а она нас утешает.
— Ладно! — * крикнул Анрио. — Еще одна героиня вроде Шарлотты Корде или г-жи Ролан; я уж думал, мы наконец избавились от всех этих бой-баб.
Потом обернулся к возчикам:
— Ну, путь свободен, вперед!
И повозки поехали дальше.
Через пять минут первая повозка остановилась у подножия эшафота.
Другие остановились тоже, так как ехали прямо за ней.
Человек в карманьоле и в красном колпаке стоял у подножия эшафота между лестницей на гильотину и повозками, которые одна за другой доставляли свой груз.
Он громко называл номер и имя осужденного.
Осужденный выходил сам, или его выводили, поднимался на помост, фигура его мелькала там, потом исчезала. Раздавался глухой стук — и все кончено.
Человек в карманьоле вызывал следующий номер.
Каторжник, который рассчитал, что до него дойдет очередь через полчаса, считал эти глухие удары, каждый раз вздрагивая и испуская стон.
После шести ударов наступил перерыв.
Он вздохнул и замотал головой, чтобы стряхнуть капли пота, которые не мог вытереть.
— С первой повозкой покончено, — пробормотал он.
И правда, место первой повозки заняла вторая, место второй — третья, и так далее; мы тоже подъехали к эшафоту поближе.
Удары раздались снова; несчастный продолжал считать, с каждым ударом все сильнее дрожа и бледнея.
После шестого удара снова наступила пауза и повозки снова передвинулись.
Удары возобновились, но стали слышнее, потому что мы подъехали ближе.
Каторжник продолжал считать; но на номере 18 язык у него прилип к гортани, он осел, и из уст его вырвалось только хрипенье.
Мерные удары пугали своей неотвратимостью. Сейчас казнили осужденных из предпоследней телеги, следующими были мы.
Каторжник, который велел мне молиться, поднял голову.
— Сейчас наш черед, святое дитя, благослови меня!
— Не могу, у меня руки связаны, — отвечала я.
— Повернись ко мне спиной, — сказал он.
Я повернулась к нему спиной, и он зубами развязал веревку.
Я положила руки ему на голову:
— Да смилуется над вами Господь, — сказала я ему, — и если позволено бедному созданию, которое само нуждается в благословении, благословлять других, — благословляю вас!
— И меня! И меня! — раздались еще два или три голоса.
Остальные каторжники с трудом встали.
— И вас тоже, — сказала я. — Крепитесь, умрите как подобает мужчинам и христианам!
В ответ они выпрямились, а наша повозка поскольку предыдущая была уже пуста, повернулась кругом и встала на ее место.
Началась скорбная перекличка.
Мои спутники, которых выкликали одного за другим, выходили из повозки. Тот, кто считал удары, был двадцать девятым; он был без чувств, и его пришлось нести.
Тридцатый встал сам, не дожидаясь, пока его вызовут.
— Молитесь за меня, — сказал он и, когда его назвали, спокойно и решительно шагнул вперед.
Мои слова вернули отчаявшемуся спокойствие.
Прежде чем положить голову на плаху, он бросил на меня последний взгляд.
Я указала ему на небо.
Когда его голова упала, я вышла из телеги.
Человек в карманьоле преградил мне путь.
— Куда ты идешь? — спросил он удивленно.
— На смерть, — ответила я.
— Как тебя зовут?
— Ева де Шазле.
— Тебя нет в моем списке, — сказал он.
Я уговаривала его пропустить меня.
— Гражданин палач, — закричал человек в карманьоле, — тут девушка, ее нет в моем списке, и у нее нет номера, что с ней делать?
Палач подошел к перилам, посмотрел на меня и сказал:
— Отвезите ее обратно в тюрьму, отложим до следующего раза.
— Зачем откладывать, раз она уже здесь? — закричал
Анрио. — Давай покончим с ней сейчас, я тороплюсь, меня ждут к обеду.
— Прошу прощения, гражданин Анрио, — сказал палач с почтением, но твердо, — на днях, когда казнили бедняжку Николь, меня осыпали проклятиями и угрозами, хотя у нее был номер в списке; позавчера, когда казнили полуживого от страха Ослена, которого вполне можно было не трогать и дать ему умереть спокойно, в меня кидали камнями, хотя у него был номер и он был в списке. А сегодня появляется эта женщина: у нее нет номера и ее нет в списке! Да меня разорвут на куски! Благодарю покорно! Поначалу еще куда ни шло, но теперь все устали. Послушайте, вы слышите, как в толпе поднимается ропот?
Толпа и правда бурлила и клокотала, как море в шторм.
— Но если я решила умереть, — крикнула я палачу, — какая разница, есть я в списке или нет?
— Для меня есть разница, для меня это важно, милое дитя! — сказал палач. — Я не так уж люблю свое ремесло.
— Черт возьми! Для меня это тоже важно, — сказал человек в карманьоле, — я должен отчитаться перед Революционным трибуналом; с меня требуют тридцать голов, не тридцать одну. Счет дружбы не портит.
— Негодяй! — закричал Анрио, размахивая саблей и обращаясь к палачу. — Я приказываю тебе расправиться с этой аристократкой! И если не подчинишься, будешь иметь дело со мной.
— Граждане! — обратился палач к толпе. — Я взываю к вам! Мне приказывают казнить дитя, которого нет в моем списке. Должен ли я подчиниться?
— Нет! Нет! Нет! — закричали тысячи голосов.
— Долой Анрио! Долой палачей! — вопил народ.
Анрио, как всегда полупьяный, пустил коня в толпу, туда, откуда слышались угрозы.
В ответ посыпался град камней и замелькали палки.
— Обопрись на мою руку, гражданка, — сказал человек в карманьоле.
Волнение возрастало. Люди стали бросаться на эшафот, пытаясь его разрушить, жандармы спешили на помощь своему начальнику. Я хотела умереть, но не хотела, чтобы меня растерзала толпа или затоптали копытами лошади.
Я покорно пошла за человеком в карманьоле.
Люди, которые узнавали меня и думали, что я хочу спастись, расступались с криком:
— Пропустите! Пропустите!
На углу набережной Тюильри мы увидели фиакр.
Человек в карманьоле открыл дверцу, втолкнул меня внутрь и сел рядом со мной.
— В монастырь кармелитов! — крикнул он вознице.
Кучер пустил лошадь крупной рысью; мы помчались по набережной Тюильри, свернули на мост и въехали на Паромную улицу. Через четверть часа мы остановились перед монастырем кармелитов, два года назад превращенным в тюрьму.
Мой спутник вышел из коляски и постучал в маленькую дверцу, перед которой прогуливался часовой.
Часовой остановился и с любопытством заглянул внутрь фиакра. Убедившись, что там всего лишь женщина, он успокоился и продолжил свою прогулку.
Дверца отворилась, и показался привратник с двумя псами, напомнившими мне псов из тюрьмы Ла Форс, с которыми добряк Ферне познакомил меня в тот день, когда меня туда привезли.
— А, это ты, гражданин комиссар! — сказал привратник. — Что нового?
— Да вот, привез к тебе новую постоялицу, — ответил человек в карманьоле.
— Ты же знаешь, у нас и так все переполнено, гражданин комиссар.
— Ладно! Эта из "бывших", можешь посадить ее в ту же камеру, где уже сидят две аристократки, которых я сегодня тебе привез.
Привратник пожал плечами:
— Ну что ж, ладно, одной больше, одной меньше…
— Иди сюда! — крикнул мне человек в карманьоле.
Я вышла из фиакра и вошла в здание тюрьмы. Дверь за мной захлопнулась.
— Проходи, — сказал привратник.
— Не называйте своего настоящего имени, — шепнул мне человек в карманьоле.
Я была совершенно ошеломлена всем, что произошло, ничего не соображала и покорно делала все, что мне говорили.
— Как тебя зовут? — спросил привратник.
И тут у меня с языка сорвалось твое имя:
— Элен Мере.
— В чем тебя обвиняют?
— Она сама не знает, — поспешно сказал комиссар. — Но дня через два-три все выяснится. Я займусь ею и еще вернусь.
Потом сказал мне тихо-тихо:
— Сделайте все, чтобы про вас забыли.
И он ушел, сделав мне знак не терять надежду. Ведь он-то, конечно, думал, что я дорожу жизнью.
Я осталась наедине с привратником.
— У тебя есть деньги, гражданка? — спросил он.
— Нет, — ответила я.
— Тогда будешь жить, как другие заключенные.
— Как вам будет угодно.
— Пойдем.
Мы пересекли двор, потом сырым коридором он провел меня в тесную темную камеру, куда вели две ступеньки; зарешеченное оконце ее выходило в бывший монастырский сад. В этой камере, как меня уже предупредили, находились две женщины: одна из них была та самая красавица, которую я видела на углу улицы Сен-Мартен в двуколке, зацепившейся за нашу телегу; она все еще держала в зубах розовый бутон, который я ей подарила.
Она сразу узнала меня и, вскрикнув от радости, бросилась ко мне на шею.
Я также вскрикнула от радости и прижала ее к сердцу.
— Это она! Ты понимаешь, дорогая Жозефина? Это она! Какое счастье снова увидеть ее, ведь я думала, что ее казнили.
Прелестное создание, которому я бросила розовый бутон, звали Тереза Кабаррюс.
Вторая дама была Жозефина Таше де ла Пажери, вдова генерала Богарне.
17
Кто-то еще полюбил меня в этом мире, и я снова привязалась к жизни.
Эта зарождающаяся дружба незаметной нитью соединилась с моей любовью к тебе. Не знаю почему, но в сердце моем стала возрождаться надежда, полностью утраченная.
Время от времени на дне моей души шевелилось сомнение: а вдруг ты не умер?
Мои соседки по камере прежде всего стали расспрашивать меня о том, что со мной произошло. Мое возвращение было не просто удивительным — это было нечто небывалое. Я, как Эвридика, вернулась из царства мертвых. Встретив меня в повозке смертников, получив от меня в наследство бутон розы, выросшей в тюремном дворе, Тереза не надеялась увидеть меня живой.
Я прошла под гильотиной, вместо того чтобы пройти через нее.
Я рассказала им все.
Обе они были молоды, обе любили, обе жили воспоминаниями, изнывали от нетерпения, от жажды жизни. Услышав стук в дверь, они всякий раз с трепетом переглядывались, чувствуя, как их до мозга костей охватывает страх смерти.
Они слушали меня с огромным удивлением, не веря своим ушам. Мне было семнадцать лет, я была хороша собой и, несмотря на это, устала от жизни и мечтала умереть.
При одной только мысли о том, что им предстоит увидеть, как осужденных одного за другим ведут на эшафот, как они один за другим исчезают, услышать тридцать раз подряд стук ножа гильотины, впивающегося в живую плоть, они начинали корчиться в судорогах.
Они также рассказали мне о себе.
Почему-то мне кажется, что этих двух женщин, которые так хороши собой и так величавы, непременно ждет известность в свете. Поэтому я расскажу о них подробнее.
Кроме того, если случится так, что я умру, а ты вернешься, то хорошо бы, чтобы ты познакомился с ними: они смогут передать тебе мои последние мысли. И потом, что мне делать, как не писать тебе? Когда я пишу тебе, я пытаюсь убедить себя, что ты жив. Я говорю себе: это невероятно, но вдруг когда-нибудь ты прочтешь эту рукопись? На каждой странице ты увидишь, что все мои мысли — о тебе, что я ни на мгновение не переставала любить тебя.
Тереза Кабаррюс — дочь испанского банкира; в четырнадцать лет ее выдали замуж за г-на маркиза де Фонтене.
Он был, как теперь говорят, из "бывших" — старик-маркиз, помешанный на своем дворянском гербе и своих флюгерах, верящий в неотъемлемость своих феодальных прав, игрок и распутник.
С первых же дней замужества Тереза поняла, что их брак неудачен.
Маркиз де Фонтене был душой и телом предан королю, и как только появился закон о подозрительных, он трезво оценил себя и счел себя столь подозрительным, что решил эмигрировать в Испанию.
Вместе с Терезой он отправился в путь.
В Бордо беглецы остановились у дяди Терезы, который, как и ее отец, носил фамилию Кабаррюс.
Зачем они остановились в Бордо, вместо того чтобы продолжать путь?
Зачем? Сколько раз я видела, как люди задают себе этот вопрос.
Такова была их судьба: их ждал арест в Бордо, и, быть, может, этот арест должен был предопределить всю их дальнейшую жизнь.
Пока Тереза жила у дяди, она узнала, что капитан одного английского судна, взявшийся перевезти триста эмигрантов, отказывается поднять якорь, пока не получит всех обещанных денег. Не хватало трех тысяч франков, и ни сами беглецы, ни их друзья никак не могут раздобыть эту сумму.
Они уже три дня ждут в надежде и тревоге.
Тереза, которая не распоряжается своим состоянием, просит у своего мужа три тысячи франков, но тот отвечает ей, что он сам беженец и не может пожертвовать такой крупной суммы.
Три тысячи франков золотом в ту эпоху были целым состоянием.
Она обращается к своему дяде, и тот дает часть этих денег. Чтобы получить недостающую сумму, она продает свои украшения и несет три тысячи франков на постоялый двор, где живет капитан.
Капитан спрашивает хозяина постоялого двора, кто эта красавица, которая приходила к нему и не захотела назвать свое имя.
Хозяин смотрит ей вслед. Он ее не знает: она не из этих мест.
Капитан рассказывает ему, что она принесла недостающие три тысячи франков и теперь корабль может отплыть.
И правда, он оплачивает счет и съезжает с постоялого двора.
Хозяин постоялого двора — ярый сторонник Робеспьера; он бежит в Комитет общественного спасения и доносит на гражданку ***. Он бы с радостью сообщил ее имя, если бы знал его. Но он знает только, что она очень молода и очень хороша собой.
Возвращаясь из Комитета, он проходит по Театральной площади и видит, как маркиза де Фонтене прогуливается под руку со своим дядей Кабаррюсом. Он узнает таинственную незнакомку, поверяет свое открытие двум или трем друзьям, таким же ярым сторонникам террора, как он, и все они устремляются за Терезой с криком:
— Вот она! Это она дает деньги англичанам, чтобы спасти аристократов!
Террористы бросаются к ней и силой отрывают ее от дяди.
Быть может, ее растерзали бы на месте без суда и следствия, если бы не вмешался молодой человек лет двадцати четырех-двадцати пяти, красивый, в костюме представителя народа; одежда эта была ему очень к лицу. Он увидел с балкона своего дома, что происходит на площади, выбежал на улицу, пробился сквозь толпу, взял Терезу за руку и сказал:
— Я депутат Тальен. Я знаю эту женщину. Если она 18-37 совершила преступление, ее надо судить; если она невиновна, то бить женщину, да вдобавок ни в чем не повинную, — двойное преступление, не говоря уже о том, что подло так обращаться с женщиной, — добавил он.
И подведя маркизу де Фонтене к ее дяде Кабаррюсу — он узнал его, — Тальен шепнул ей:
— Бегите! Нельзя терять ни минуты!
Но Тальен забыл о председателе Революционного трибунала Лакомбе. Тому стало известно, что произошло, и он дал приказ арестовать маркизу де Фонтене.
Ее арестовали, когда она приказывала заложить карету.
На следующий день Тальен явился в канцелярию суда.
Действительно ли Тальен не узнал г-жу де Фонтене или только сделал вид, будто не узнал?
Для самолюбия красавицы Терезы было бы лестно, чтобы он только сделал вид.
Я никогда не видела Тальена, так что знаю о нем только то, что рассказала мне прелестная узница.
Ее знакомство с Тальеном — настоящий роман; но неизвестно: то ли это каприз случая, то ли рука Провидения?
Посмотрим, чем дело кончится, тогда все станет ясно.
Вот что поведала мне Тереза: я пишу под ее диктовку.
В ту пору модно было заказывать женские портреты г-же Лебрен: в своих моделях она отыскивала все красивое и грациозное. Поэтому самая красивая женщина оказывалась на ее портрете еще более красивой и еще более грациозной, чем в жизни.
Господин де Фонтене пожелал — не столько для того, чтобы любоваться самому, сколько для того, чтобы похвалиться перед друзьями, — заказать портрет своей жены. Он привез ее к г-же Лебрен, та пришла в восторг от красоты модели и согласилась писать портрет, но с условием, что Тереза будет позировать столько, сколько потребуется.
И правда, когда г-жа Лебрен хотела написать портрет не очень красивой женщины, то стоило художнице изобразить ее более красивой, чем на самом деле, как все были довольны; чего еще желать?
Но если модель была совершенством красоты — г-жа Лебрен не преподавала урок природе, а сама училась у нее; она старалась создать точную копию оригинала, ничего не приукрашивая.
В этом случае г-жа Лебрен перед окончанием работы спрашивала мнение о портрете у посторонних людей, и г-н де Фонтене, которому не терпелось получить портрет жены, пригласил однажды друзей присутствовать на последнем или, по крайней мере, предпоследнем сеансе в мастерской у художницы.
Один из его друзей был Ривароль.
Как все люди почти гениальные, но все же не гениальные, Ривароль был блестящим собеседником, но очень много терял, когда брался за перо, и потому его сочинения, и без того написанные неразборчивым почерком, были испещрены бесчисленными помарками.
Он написал для книгоиздателя Панкука проспект новой газеты, и тот решил опубликовать его.
Наборщики и мастер наборного цеха всеми силами пытались разобраться в проспекте Ривароля, но это им так и не удалось.
Тальен, работавший у знаменитого книгоиздателя корректором, предложил пойти к г-ну Риваролю, прочесть его проспект вместе с ним, после чего вернуться и набрать текст.
Таким образом, он отправился к Риваролю и стал настойчиво добиваться встречи с ним, но служанка сообщила ему по секрету, что тот находится у г-жи Лебрен, то есть в соседнем доме.
Тальен отправился туда; дверь была открыта, но он не нашел никого, кто мог бы о нем доложить; из мастерской доносились голоса и, пользуясь отменой привилегий и уничтожением неравенства между сословиями, Тальен толкнул дверь и вошел в мастерскую.
Человек умный, Тальен сделал три совершенно различных и совершенно отчетливых движения: он почтительно поклонился г-же Лебрен, с восхищением взглянул на г-жу де Фонтене и с приязнью посмотрел на Ривароля, человека умного и с положением.
Затем учтиво и с непринужденно обратился к г-же Лебрен:
— Сударыня, у меня неотложное дело к господину Риваролю… Его очень трудно застать дома. Мне сказали, что он у вас, и я осмелился — в надежде увидеть знаменитую художницу и в надежде разыскать господина Ривароля — нарушить приличия и войти без доклада.
Тальену в ту эпоху было лет двадцать, он, как и Тереза, был в расцвете красоты и юности; длинные черные вьющиеся от природы волосы, разделенные на пробор, обрамляли его лицо, в дивных глазах светилось пробуждающееся честолюбие.
Госпожа Лебрен, была, как мы уже сказали, ценительницей прекрасного; она приветливо улыбнулась Тальену и указала на Ривароля:
— Милости прошу, вот тот, кого вы ищете.
Ривароль, несколько уязвленный жалобами на свой почерк, поначалу отнесся к Тальену как к мальчику на побегушках. Но тот обладал изрядными познаниями в латыни и греческом и с остроумием указал Риваролю на две ошибки в его тексте, одну — на языке Цицерона, другую — на языке Демосфена. Ривароль, хотевший было посмеяться над Тальеном, понял, что будет посрамлен, и замолчал.
Тальен сделал шаг к двери, но г-жа Лебрен остановила его.
— Сударь, — сказала она, — вы весьма кстати указали господину Риваролю на ошибки, и я не сомневаюсь, что вы знаете Апеллеса и Фидия не хуже, чем Цицерона и Демосфена. Вы не льстец, сударь, а мне именно это и нужно, ибо все, кто меня окружают, несмотря на мои просьбы, только и делают, что скрывают от меня недостатки моих произведений.
Тальен невозмутимо подошел ближе, словно принимая возложенную на него роль судьи.
Он долго смотрел на портрет, потом перевел взгляд и долго смотрел на оригинал.
— Сударыня, — сказал он, — с вами случилось то, что случалось с самыми талантливыми художниками: с Ван Дейком, с Веласкесом, даже с Рафаэлем. Всякий раз, когда искусство может сравняться с природой, искусство одерживает верх; но когда природа недосягаема для искусства, искусство терпит поражение. Я не думаю, что стоит что-либо менять в лице, вы все равно никогда не достигнете совершенства оригинала; но вы могли бы сделать фон чуть темнее и тем самым лучше оттенить лицо. Я полагаю, сударыня, что после этого вы можете отдать портрет особе, которая на нем изображена. Вдали от оригинала он неизменно будет казаться совершенным, но только, что бы вы ни делали, на какие бы ухищрения ни пускались, рядом с оригиналом он всегда будет проигрывать.
Прошло два года. Тальен продвинулся по службе и стал личным секретарем Александра де Ламета.
Однажды вечером, когда маркиза де Фонтене была в гостях у своей подруги г-жи де Ламет, Тальен, вероятно, для того, чтобы снова увидеть ту, чей образ глубоко запечатлелся в его сердце, вошел с пачкой писем и спросил, здесь ли г-н де Ламет.
Дамы сидели на утопающей в цветах террасе и наслаждались вечерней прохладой.
— Александра с нами нет, — сказала графиня, — но я как раз собиралась позвонить и приказать слуге срезать для госпожи де Фонтене эту ветку, сплошь усыпанную белыми розами; вы не слуга, господин Тальен, поэтому я не приказываю вам, а прошу о любезности.
Тальен отломил ветку и поднес ее графине.
— Я просила вас об этом не для себя, — сказала г-жа де Ламет, — и раз уж вы взяли на себя труд сломать эту ветку, то я не могу отказать вам в удовольствии преподнести ее той, кому она предназначалась.
Тальен подошел к г-же де Фонтене и, подавая ей ветку, кончиком пальца как бы случайно задел одну розу, она оторвалась и упала к маркизе на колени.
Маркиза угадала тайное желание молодого человека; она подняла розу и протянула ему.
Тальен закраснелся от счастья и с поклоном вышел.
Так что, когда в бордоской тюрьме г-же де Фонтене объявили, что с ней желает говорить проконсул Тальен, у нее были все основания думать, что проконсул узнал ее, хотя и сделал вид, что не узнает.
18
Я прервала рассказ, чтобы описать тебе прелестный роман Терезы Кабаррюс и Тальена. Итак, на следующий день после ареста Терезы Тальен явился в канцелярию суда.
Не находишь ли ты, мой любимый, что из всех философских и общественных систем система "крючковатых атомов" Декарта все-таки самая привлекательная?
Тальен приказал привести к нему г-жу де Фонтене. Та ответила, что не может прийти и просит гражданина Тальена спуститься к ней в камеру.
Проконсул попросил проводить его к ней.
Тюремный смотритель шел впереди него, сгорая от стыда, что отвел такую плохую камеру этой заключенной, которую Тальен уважал и даже пришел повидать ее в тюрьме.
Это была даже не камера, а просто яма.
Есть прирожденные враги красоты и изящества, и довольно быть богатой и красивой, чтобы пробудить в них лютую ненависть.
Тюремный смотритель был одним из таких людей.
Когда Тальен вошел, Тереза сидела на столе, стоявшем посреди камеры, поджав ноги, и, когда он спросил ее, что она делает в этой странной позе, ответила:
— Я спасаюсь от крыс, которые всю ночь кусали меня за ноги.
Проконсул повернулся к тюремному смотрителю; в глазах его сверкнула молния.
Тюремщик испугался:
— Я могу перевести гражданку в другую камеру.
— Нет, — возразил Тальен, — в этом нет нужды; оставьте здесь ваш фонарь и пошлите за моим адъютантом.
Тюремный смотритель продолжал оправдываться, но Тальен повелительным жестом отослал его прочь.
Несчастный удалился.
— Вот, гражданин Тальен, как нам довелось встретиться, — сказала Тереза с горечью. — Признаюсь, судя по двум предшествующим встречам, я ожидала, что третья будет более приятной.
— Я только сегодня утром узнал, что вы арестованы, — сказал Тальен, — но даже если бы я узнал об этом вчера вечером, я не посмел бы прийти. Меня окружают шпионы, и я могу вам помочь, только если никто не будет знать, что мы знакомы.
— Хорошо, пусть мы незнакомы, но выпустите меня отсюда.
— Пока я могу только выпустить вас из этой камеры.
— Не из камеры, а из тюрьмы.
— Из тюрьмы не могу. Вас выдали, вас арестовали, вы должны предстать перед Революционным трибуналом.
— Предстать перед вашим трибуналом, — нет! Ведь ясно, что меня приговорят к смерти. Бедное создание вроде меня — дочь графа, жена маркиза, которая чуть не умерла от страха, проведя ночь в обществе дюжины крыс, — в наше время просто лакомство для гильотины.
Тальен схватился за голову.
— Но зачем, я вас спрашиваю, вы вмешиваетесь не в свое дело? Зачем приезжаете в Бордо и платите капитану английского судна за перевозку врагов нации?
— Я приехала сюда не за этим. Эти триста несчастных встретились мне случайно, и я могла спасти их от эшафота, отдав три горсти золота. Не будь на вас шляпы с султаном и трехцветного пояса, будь вы рядовым гражданином, вы поступили бы так же, как я.
— Но мало того, что вы помогаете эмигрировать другим, вы и сами собираетесь эмигрировать.
— Я? Этого еще недоставало! Я еду в Испанию навестить отца, с которым не виделась четыре года. Вы называете это эмигрировать? Полноте! Прикажите поскорее освободить нас с мужем и дайте нам уехать!
— Вашего мужа? А я думал, вы с ним в разводе.
— Быть может, на самом деле мы и в разводе, но сейчас, когда он в тюрьме и над его головой нависла опасность, не время вспоминать об этом.
— Послушайте, — сказал Тальен, — я не всемогущ и могу отпустить только одного из вас, другой останется заложником. Если вы уедете, ваш муж останется здесь. Если уедет ваш муж, останетесь вы.
— А тому, кто останется, не отрубят голову?
— Пока я жив, нет.
— Тогда отпустите моего мужа, я остаюсь, — сказала г-жа де Фонтене с очаровательной беспечностью.
— Позвольте вашу руку в знак согласия.
— О нет, вы недостойны поцеловать мне руку после того, как бросили меня на произвол судьбы; самое большое — ногу, вернее, то, что крысы оставили от нее.
И она сняла башмачок со своей ножки — маленькой, как рука, ножки настоящей испанки, ножки, на которой видны были следы зубов ночных грызунов, — и протянула ему ее для поцелуя.
Тальен взял ее ножку обеими руками и прижал к губам.
— Я рискую головой, — сказал он. — Но это пустяки, ведь я получил плату вперед.
В это мгновение дверь открылась и на пороге показался адъютант в сопровождении тюремщика.
— Амори, — сказал Тальен, — оставайся здесь и жди приказа об освобождении гражданки Фонтене, я пойду за этим приказом в трибунал, и, когда ты его получишь, проводи ее туда, куда она тебе скажет.
Четверть часа спустя ордер был получен; г-жа де Фонтене приказала, чтобы ее проводили к Тальену, а тюремный смотритель сел писать донос Робеспьеру:
<Республике со всех сторон угрожают предатели; гражданин Тальен своей личной властью отпустил, даже прежде чем было произведено дознание, бывшую маркизу де Фонтене, арестованную по приказу Комитета общественного спасения
Тереза сдержала слово: ее муж уехал, а она осталась заложницей, а чтобы Тальену легче было за ней следить, она прямо у него и поселилась.
Начиная с этого мгновения Бордо вздохнул свободно. Молодая женщина в расцвете красоты редко бывает жестокой; Тереза, сочетавшая в себе грацию, нежность и дар убеждения, пленила Тальена, пленила Изабо и пленила Лакомба.
Она была из тех натур, родственных Клеопатре и Феодоре, которых сама природа предназначила смягчать гнев тиранов.
Бордо скоро понял, чем обязан красавице Терезе. В театре, на собраниях, в кружках народ встречал ее рукоплесканиями; он видел в ней Эгерию партии Горы, гений Республики.
Терезия поняла, что у ее любви есть только одно оправдание: она смягчила свирепого депутата, неумолимого человека; это было все равно, что обломать зубы и подстричь когти льву. Отдых гильотины был ее заслугой; если она посещала клубы, если она брала в них слово, то лишь для того, чтобы призвать народ к милосердию.
Она не забыла, как ночью в камере бордоской тюрьмы ее прелестные ножки кусали крысы; она попросила у Тальена списки заключенных. "В чем виноват такой-то? Что сделала такая-то? — спрашивала она. — Подозрительные личности? Я тоже была подозрительной личностью. И какая была бы польза Республике, если бы мне отрубили голову?"
Слеза падала на список и смывала одно имя.
Эта слеза открывала тюремные засовы.
Но донос тюремного смотрителя не остался незамеченным. Однажды утром в Бордо прибыл посланец Робеспьера. Он занял место Тальена. А Тальен вместе с Терезой уехал в Париж.
Ожидания Робеспьера не оправдались: ветер переменился, повеяло милосердием. Робеспьер полагал, что из-за своей снисходительности Тальен утратил популярность, а меж тем бывший проконсул, напротив, был избран председателем Конвента.
С этого времени между Робеспьером и Тальеном началась непримиримая вражда.
Ставленник Робеспьера предупредил из Бордо своего покровителя:
"Берегись, Тальен метит высоко".
Робеспьер, не решаясь напасть на Тальена прямо, отдал приказ Комитету общественного спасения арестовать Терезу.
Ее схватили в Фонтене-о-Роз и посадили в Ла Форс.
Это было недели за две до меня.
Ее бросили в сырую темную камеру, которая напомнила ей о крысах в бордоской тюрьме. Она спала на столе, скорчившись, спиной к стене.
Два или три дня спустя ее перевели из одиночки в большую камеру, где сидели еще восемь женщин.
Угадай, мой любимый, как развлекались эти женщины, чтобы скоротать долгие бессонные ночи?
Они играли в Революционный трибунал.
Обвиняемую всегда приговаривали к смерти, ей связывали руки, заставляли просунуть голову между перекладинами стула, давали щелчок по шее — и все было кончено.
Пять женщин из восьми, которые сидели в этой камере, одна за другой отправились на площадь Революции, чтобы сыграть в реальности роль, которую они репетировали в камере тюрьмы Ла Форс.
Тем временем Тальен, закутавшись в плащ, бродил вокруг тюрьмы, где томилась Тереза, в надежде увидеть, как за решеткой мелькнет дорогой его сердцу силуэт.
В конце концов он снял мансарду, откуда был виден тюремный двор.
Однажды вечером, когда Тереза после прогулки вслед за другими заключенными входила в здание тюрьмы, славный Ферне на секунду задержал ее на пороге, и к ее ногам упал камешек.
Для заключенных всякая мелочь — событие; ей показалось, что камешек упал не случайно; она подняла его и увидела, что к нему привязана записка.
Она тщательно спрятала камешек, вернее, привязанную к нему записку. Она не могла прочесть ее, потому что было темно, а свет зажигать не разрешалось; она уснула, зажав записку в руке, а наутро с рассветом подошла к окну и в первых лучах зари прочла:
"Я не спускаю с Вас глаз; каждый вечер выходите во двор; Вы не увидите меня, но я буду рядом с Вами".
Почерк был изменен, подписи не было, но кто мог написать эту записку, кроме Тальена?
Тереза с нетерпением ждала, когда придет папаша Ферне; она всеми силами пыталась его разговорить, но в ответ он только прижимал палец к губам.
Через неделю Тереза таким же образом получила новую весточку от своего защитника.
Но Робеспьеру несомненно донесли, что Тальен снял комнату рядом с тюрьмой, и он отдал приказ перевести Терезу вместе с восемью или десятью другими заключенными в кармелитский монастырь, обращенный в тюрьму.
Она выехала из Большой Ла Форс как раз тогда, когда я выехала из Малой Л а Форс.
Только повозка с осужденными выехала из ворот на улицу Короля Сицилийского, двуколка с заключенными выехала через ворота на улицу Розового Куста.
Они встретились на улице Менял, когда двуколка собиралась пересечь улицу Сент-Оноре, чтобы въехать на мост Богоматери.
Тогда я и увидела Терезу и бросила ей розовый бутон.
В кармелитском монастыре ее посадили в камеру к г-же де Богарне вместо г-жи д’Эгильон.
Госпоже де Богарне было лет двадцать девять-тридцать, она была родом с Мартиники, где ее отец был комендантом порта. В пятнадцать лет она приехала во Францию и вышла замуж за виконта Александра де Богарне.
Генерал де Богарне служил Революции, но вскоре, как и многие другие, пал ее жертвой.
Хотя она, как и г-жа де Фонтене, не была счастлива в браке, она, как и г-жа де Фонтене, сделала все возможное, чтобы спасти мужа, но все ее хлопоты ни к чему не привели и только скомпрометировали ее самое. Госпожу де Богарне арестовали и заточили в кармелитский монастырь, где она со дня на день ожидала Революционного трибунала.
У нее было двое детей от генерала де Богарне: Эжен и Гортензия; они оказались в такой нужде, что Эжен пошел в подмастерья к столяру, а Гортензия стала белошвейкой.
Накануне приезда Терезы в камеру г-жи де Богарне вошел тюремщик и забрал складную кровать г-жи д’Эгильон.
— Что вы делаете? — спросила Жозефина.
— Как видите, уношу кровать вашей подруги.
— Но на чем же она будет спать завтра?
Тюремщик рассмеялся.
— Завтра, — ответил он, — ей уже не нужна будет кровать.
И правда, за г-жой д’Эгильон пришли, и больше она не вернулась.
Остался только тюфяк на полу.
Он был один на троих, или двоим из нас надо было спать на стульях.
Надо сказать тебе, любимый, жилище у нас не слишком уютное: 2 сентября здесь убили несколько священников, и стены забрызганы кровью.
Кроме того, на стенах видны мрачные надписи — последний крик отчаяния или надежды.
Наступил вечер; нас одолели черные мысли. Мы все втроем сели на тюфяк, и, поскольку я одна не дрожала от страха, Тереза спросила меня:
— Ты что, не боишься?
— Разве я тебе не говорила, что хочу умереть? — ответила я.
— Хочешь умереть? В твои годы? В семнадцать лет?
— Увы, я пережила больше, чем иная женщина, дожившая до восьмидесяти.
— А я, — сказала Тереза, — вздрагиваю от каждого шороха. Боже мой, на твоих глазах обезглавили тридцать человек, ты слышала, как нож гильотины со свистом рассекает воздух, овевая тебя ветром, и ты не поседела!
— Джульетта видела, как Ромео лежит под балконом, так и мне казалось, будто я вижу, как мой любимый лежит в своей могиле. Я не умру, я просто пойду к нему. У вас в жизни есть все: женихи, дети — поэтому вы хотите жить. А у меня в жизни нет ничего — поэтому я хочу умереть.
— Но теперь, — ласково сказала она, — когда у тебя есть две подруги, ты по-прежнему хочешь умереть?
— Да, если вы умрете.
— А если мы не умрем?
Я пожала плечами:
— Тогда я тоже хочу жить.
— И еще, — сказала Тереза, прижимая меня к сердцу и целуя в глаза, — вот хорошо, если бы ты могла спасти нас!
— Я была бы счастлива, если бы мне это удалось, но как?
— Как?
— Ведь я такая же пленница, как вы.
— Но только, судя по тому, что ты рассказала, ты можешь отсюда выйти, если захочешь.
— Я? Каким образом?
— Разве тебе не покровительствует комиссар?
— Покровительствует?
— Конечно. Разве он не посоветовал тебе назваться вымышленным именем?
— Да.
— Разве он не сказал тебе, что вы еще увидитесь?
— Когда? Вот в чем вопрос!
— Я не знаю, но надо, чтобы это произошло поскорее.
— Время летит быстро.
— Если бы ты знала его имя!
— Я его не знаю.
— Можно спросить у тюремного смотрителя.
— Не лучше ли просто подождать его, ведь он обещал прийти.
— Да, но если до тех пор?..
— Я могу спасти одну из вас, если пойду вместо нее на эшафот.
— Но кого? — живо спросила Тереза.
— По справедливости надо спасти ту, у которой есть дети, госпожу де Богарне.
— Вы ангел, — сказала та, целуя меня, — но я никогда не соглашусь принять такую жертву.
— Послушайте, мои дорогие подруги, когда вас арестовали?
— Меня, — сказала Тереза, — двадцать два дня назад.
— А меня, — сказала г-жа де Богарне, — семнадцать дней назад.
— Ну что ж, вполне вероятно, что ни завтра, ни послезавтра о вас не вспомнят. Так что у нас в запасе три-четыре дня, чтобы напомнить о себе нашему комиссару, если он не вспомнит сам; а пока давайте спать, ночь — добрая советчица.
И мы, обнявшись, легли на наш единственный тюфяк.
Но думаю, что спала я одна.
19
Дни шли за днями; у нас все было без перемен. Мы не получали никаких вестей с воли. Мы не знали, до какого исступления дошли партии в своей борьбе.
Мои несчастные подруги бледнели и дрожали при каждом шорохе за дверью.
Однажды утром дверь камеры открылась и меня вызвали в помещение тюремного смотрителя.
Тереза и г-жа де Богарне посмотрели на меня с ужасом.
— Не тревожьтесь, — успокоила их я, — меня не судили, не приговаривали к смерти, значит, меня не могут казнить.
Они поцеловали меня так крепко, словно не надеялись больше увидеть.
Но я поклялась им, что не покину монастырь кармелитов, не попрощавшись с ними.
Я спустилась вниз. Как я и предполагала, меня ждал комиссар.
— Я должен допросить эту девушку, — сказал он. — Оставьте нас одних в приемной.
Он был одет так же, как в первый раз, карманьола и красный колпак придавали ему свирепый вид, но на лице его светились добрые, честные глаза, мягкие черты лица дышали добродушием.
— Как видишь, гражданка, я о тебе не забыл.
Я поклонилась в знак признательности.
— А теперь пойми: я желаю тебе добра. Расскажи мне всю правду.
— Мне нечего рассказывать.
— Как ты оказалась в повозке смертников, раз тебя не судили и не приговаривали к смерти?
— Я хотела умереть.
— Значит, то, что мне сказали в Ла Форс, — правда? Ты попросила связать тебе руки и обманом села в повозку?
— Кто тебе сказал?
— Гражданин Сантер собственной персоной.
— Ему не грозит кара за услугу, которую он мне оказал?
— Нет.
— Да, он сказал тебе правду. Теперь мой черед спрашивать.
— Я слушаю.
— Почему ты принимаешь во мне участие?
— Я же тебе сказал. Я комиссар секции. Это мне было приказано арестовать маленькую Николь; когда я арестовывал ее, я не мог сдержать слез. Во время ее казни я впервые в жизни испытал угрызения совести. И я поклялся, что, если мне представится случай спасти бедную, ни в чем не повинную девушку, похожую на нее, я это сделаю. Провидение послало мне вас, и я спрашиваю: вы хотите жить?
Я вздрогнула: мне самой было все равно, но я подумала о том, как нужна моя жизнь двум бедным женщинам, которые остаются в тюрьме.
— Как вы можете вызволить меня отсюда?
— Очень просто. Против вас нет никакого обвинения; я справился об этом в Ла Форс; здесь вы записаны под чужим именем. Я прихожу за вами, чтобы перевести вас в другую тюрьму. По дороге я оставляю вас на Новом мосту или на мосту Тюильри, и вы идете на все четыре стороны.
— Я обещала, что не выйду отсюда, не попрощавшись с моими сокамерницами.
— Как их зовут?
— Я могу назвать вам их имена без опасности для них?
— Вы меня обижаете.
— Госпожа Богарне, госпожа Тереза Кабаррюс.
— Любовница Тальена?
— Она самая.
— Сегодня вся борьба развернулась между ее возлюбленным и Робеспьером. Если победит Тальен, вы похлопочете за меня перед ней?
— Не сомневайтесь.
— Поднимитесь в вашу камеру и быстрее спускайтесь. В наше время можно не торопиться умирать, но надо торопиться жить.
Я вернулась в камеру радостная.
— Все хорошо, да? — спросили меня подруги.
— Да, — ответила я, — пришел мой комиссар, он предлагает освободить меня.
— Соглашайся! — воскликнула Тереза и бросилась мне на шею. — И вызволи нас.
— Как?
Она вынула из-за пазухи испанский кинжал, острый, как шило, и смертельный, как змея, потом маленькими ножницами, которые г-жа д’Эгильон оставила г-же де Богарне, отрезала прядь своих волос и обернула ими кинжал.
— Послушай, — сказала она, — разыщи Тальена, скажи ему, что ты недавно рассталась со мной и я передала ему этот кинжал и прядь своих волос со словами: "Отнеси этот кинжал Тальену и скажи ему от моего имени, что послезавтра я предстану перед Революционным трибуналом, поэтому, если через двадцать четыре часа Робеспьер не умрет, значит, Тальен — подлый трус".
Я понимала эту пылкую испанскую натуру.
— Хорошо, — ответила я. — Я все ему передам. А вы, сударыня, — продолжала я, обращаясь к г-же де Богарне, — не хотите ли и вы дать мне какое-нибудь поручение?
— Я? — переспросила она своим мягким голосом креолки. — Мне остается уповать лишь на Бога. Но если вы будете проходить по улице Сент-Оноре, зайдите в дом номер триста пятьдесят два, там бельевой магазин, и поцелуйте за меня мою Гортензию, а она пусть поцелует за меня брата. Скажите ей, что я чувствую себя хорошо, насколько это возможно в тюрьме, и что я очень тревожусь. Добавьте, что я умру с ее именем на устах, вверяя ее Господу.
Мы обнялись. Тереза прижала меня к себе.
— У тебя нет денег, — сказала она, — а для того, чтобы нас спасти, они могут тебе понадобиться. Давай, я поделюсь с тобой.
И она вложила мне в руку двадцать луидоров.
Я не хотела брать деньги, но она сказала:
— Прошу прощения, но я забочусь о том, чтобы такое важное дело, где на карту поставлены наши головы, не сорвалось из-за того, что тебе не хватит одного или двух луидоров.
Она была права; я взяла двадцать луидоров и положила в карман. Кинжал я спрятала на груди и пошла в приемную, где меня ждал мой спаситель.
Пока меня не было, он обо всем договорился с тюремным смотрителем.
Он подал мне руку, и мы вышли на улицу, где нас уже ждал фиакр.
По дороге мой полицейский комиссар, который, казалось, не был слишком уверен в прочности положения Робеспьера, рассказал о последних событиях.
Робеспьер после казни краснорубашечников удалился от дел, сделав вид, что бросает Францию на произвол судьбы, но на самом деле он по-прежнему держал под контролем Комитет общественного спасения и передавал туда списки через Эрмана. Пятого термидора Робеспьер вернулся.
Он ждал Сен-Жюста, чтобы устроить разгром. Сен-Жюст возвращался с охапкой доносов. Триумвират Сен-Жюста, Кутона и Робеспьера мог потребовать принести в жертву террору последние головы.
Это головы Футе, Колло-д’Эрбуа, Камбона, Бийо-Варенна, Тальена, Барера, Леонара Бурдона, Лекуантра, Мерлена из Тьонвиля, Фрерона, Паниса, Дюбуа де Крансе, Бентаболя, Барраса…
Всего-навсего пятнадцать или двадцать голов.
А после этого можно подумать о милосердии.
Оставалось выяснить, как отнесутся к этому плану те, кого собираются принести в жертву. Правда, они со своей стороны выдвинули обвинение против того, кого они назвали диктатором.
Но только даст ли им диктатор время предъявить ему обвинение?
За тот месяц, что Робеспьер отсутствовал, он сочинил защитительную речь.
Приверженец законности, он думал, что ему придется отвечать только перед законом.
Наступило 8 термидора; через три-четыре дня должна была произойти развязка.
Мне нужно было найти Тальена.
Комиссар сказал мне, что Тальен живет на Жемчужной улице в доме номер четыреста шестьдесят, в квартале Маре.
У заставы Сент-Оноре я вышла и распрощалась с моим защитником. Я спросила, как его зовут.
— Это не важно, — ответил он. — Если ваш план удастся, вы меня еще увидите, я сам явлюсь за наградой. Если ваш план сорвется, вы ничем не сможете помочь мне, а я ничем не смогу помочь вам. Мы друг друга не знаем.
И его фиакр тронулся, направляясь к бульварам.
Я дошла до дома номер 352 по улице Сент-Оноре.
Войдя в бельевой магазин, принадлежавший, как ты помнишь, г-же де Кондорсе, я спросила мадемуазель Гортензию.
Мне указали на прелестную девочку лет десяти, с дивными глазами и густыми волосами.
Она зарабатывала себе на хлеб!
Мне позволили поговорить с ней наедине. Я увела ее в комнату за лавкой и сказала, что пришла по просьбе ее матери.
Бедное дитя бросилось мне на шею и стало со слезами целовать меня.
Я дала ей два луидора, чтобы она могла приодеться. Это было ей весьма кстати.
Я сказала, что хотела бы повидать г-жу де Кондорсе.
Она была в своей мастерской на антресолях.
Я поднялась к ней.
Увидев меня, она вскрикнула от радости и обняла меня.
— А я уж думала, что вас нет в живых! — воскликнула г-жа де Кондорсе. — Мне говорили, что вас видели в повозке смертников.
Я в двух словах рассказала ей все, что со мной произошло.
— Что вы собираетесь делать? — спросила она.
— Не знаю, — сказала я с улыбкой. — Быть может, я как та гора, которой суждено родить мышь; быть может, наоборот, я та песчинка, о которую споткнется колесница террора.
— Во всяком случае, вы останетесь у нас, — предложила она.
— А вы не боитесь после всего, что вы от меня услышали? — спросила я.
Она улыбнулась и протянула мне руку.
Я предупредила ее, что мне этой же ночью надо отлучиться по делу и спросила, не даст ли она мне ключ от квартиры, чтобы можно было уходить и приходить, когда захочу.
— Это тем более просто, что я ночую у себя дома в Отее, и вы будете здесь полной хозяйкой.
И она вручила мне ключ.