V
НЕЗНАКОМЕЦ
Если меня спросят, почему приведенные мной слова ребенка, едва достигшего пятнадцати лет и не получившего никакого воспитания, не лишены были определенной поэзии, не были столь же заурядными, как могут быть слова маленького крестьянина моего возраста, я прежде всего отвечу, что эти мемуары написаны по памяти и в преклонном возрасте, поэтому я смог, ничего не меняя в мыслях, придать словам определенную форму, не соответствующую той, какую они имели в то время, когда были сказаны мною полвека назад.
К тому же не следует уравнивать ребенка, выросшего в лесах и одиночестве, с ребенком, выросшим в деревне или даже на ферме. В тени высоких деревьев, в шелесте листвы, в лучах солнца, пробивающихся сквозь ветви, живет поэзия, проникающая в поры и постепенно захватывающая ум, делая его возвышенным.
Эта постоянное зрелище прекрасной природы, что развертывает перед нами свои тенистые зеленые массивы, расстилает у нас под ногами мягкий и пестрый ковер лугов, где попало разматывает, словно клубки серебряных нитей, ручьи и реки под сенью низких ив и стройных тополей, — это зрелище не может не влиять на восприимчивую к воспитанию и разумную натуру; оно подготавливает ее к жизни, придает ей форму, обсеменяет ее; деревенская, грубая оболочка этой натуры подобна иссушенной земле, хранящей под бесплодной корой зародыши просторного и богатого хлебного поля, хотя снаружи они и незаметны; но наступит одна из чудесных, нежных весенних ночей, и наутро из-под земли пробьются всходы, а через неделю почву покроет будущая жатва.
Итак, я тоже был страдающей от жажды землей: она, чтобы быть оплодотворенной, ждала лишь небесных слез; с первыми каплями росы, окропившими меня, во мне стал прорастать целый мир мыслей, стремясь выбиться на свет и расцвести под лучами солнца.
Одно из первых впечатлений, пережитых мной, дает представление о пробудившихся во мне чувствах.
Справа от дороги, ведущей из Сент-Мену в Идет, между двумя деревьями высилось большое распятие. Следуя благочестивой привычке юности, я никогда не проходил мимо лика Христа, не поклонившись ему, хотя этот мой порыв был инстинктивным, а поклон машинальным; я и в этот раз снял шапку, но, вместо того чтобы сразу снова надеть ее и идти дальше, остановился и застыл с обнаженной головой перед святым ликом.
Я сделал так потому, что вспомнил слова г-на Жана Батиста: Иисус из-за своей преданности человечеству был назван в порядке хронологии четвертым мучеником.
Один из даров, полученных мной от природы — я сохранил его вплоть до старости, — великолепная память.
Хотя, кроме Иисуса, все другие имена, названные г-ном Друэ, были мне неизвестны, представляя собой лишь скопления букв, произносимых по-разному, и ничего не пробуждали в моей памяти, я припомнил — правда, они были лишены для меня смысла — три первых: Прометей, Гомер и Сократ. Кто были эти трое, чьи имена пережили века, дойдя и до нас? Как сказал г-н Друэ, объяснение всему я найду в словаре.
Зачем мне долго ждать, а не спросить об этом у того моего ученого и любезного "попутчика", кого я держал под мышкой и кто в любой час дня и ночи готов мне на все дать ответ?
По-прежнему держа шапку в руке, я перешел на другую сторону дороги и присел на тыльной стороне кювета, напротив распятия; положив книгу на колени, я раскрыл ее.
То, что я делал, было больше нежели обычная молитва, в этом жило какое-то душевное поклонение, которое, как мне казалось, более угодно Богу, чем слова, сказанные на любом из известных людям языков. Действительно, я сейчас попытаюсь проникнуть в одну из тайн его неисчерпаемой доброты — в тайну Самопожертвования!
Я отыскал имя "Прометей".
Через час я прочел статьи о десяти или двенадцати людях, чьи имена назвал г-н Друэ. Полной ясности в моем уме не возникло — до этого было еще далеко, но, по крайней мере, полоска света прорезала для меня тьму прошлого, от сотворения мира до наших дней и дуга огромной радуги перекинулась от одного горизонта к другому.
Эти люди еще не представляли собой всей истории, но тем не менее они были вехами, дающими возможность позднее познать ее. С этой минуты я в самом деле был уверен, что постигну историю, ибо я хотел этого и, даже будучи совершено неопытным в жизни, уже ощущал, что хотеть — значит мочь.
Я встал с края кювета, где сидел, вложив в сокровищницу своих знаний четырнадцать имен, еще утром неведомых мне; они, подобно новым звездам, засияли на небе, озаряя мою ночь.
Я подошел к распятию; мне показалось, что в этом лице, созданном волшебной кистью Леонардо да Винчи, но грубо скопированном каким-то безвестным художником, робким, как я, что в этом исхудалом теле с оцепеневшими от боли мускулами я все-таки нахожу небесное спокойствие Спасителя мира, Искупителя человечества; мне казалось, что эти губы, разверстые последним вздохом агонии, остаются открытыми, чтобы во веки веков повторять не только отдельным людям, но и целым народам слово "Надежда", и что кровавые капли, стекающие по его челу из-под тернового венца, были символической росой, которая на протяжении столетий орошала землю Франции, где, по словам г-на Жана Батиста, со дня на день должна была расцвести свобода.
Я перешел дорогу и поцеловал ступни распятого, прошептав:
— Кланяюсь тебе, царь Самопожертвования!
Я пошел дальше: перемена, произошедшая в моем уме, казалось, распространилась на всю природу. Не в первый раз я вглядывался в природу, но впервые по-настоящему ее увидел.
В нашей центральной Франции мало найдется пейзажей, столь же прекрасных, как тот, что открывается взгляду, когда подходишь к Аргоннскому лесу. Спуск в долину волшебно-красив; дорога внезапно и совершенно неожиданно ныряет вниз, и кажется, будто ты паришь над океаном зелени.
На несколько минут я остановился, хотя десятки раз проходил здесь не задерживаясь.
Стоя на вершине дороги, я увидел двух путников: следуя за едущей шагом почтовой каретой, они пешком поднимались по крутому склону. Я смотрел, как они приближаются ко мне в последних лучах заходящего солнца, отбрасывающего на дорогу широкую красноватую полосу.
Почему я упорно, пристально вглядывался в них, особенно в того, кто был меньше ростом? Было ли это предчувствие? Или в том состоянии приподнятости, охватившей меня, все приобретало значительность, которой не могло иметь вчера и, наверное, не будет иметь завтра?
На вид путнику было лет пятьдесят пять; он был, как я уже сказал, среднего роста, ловкий, стремительный, жилистый; у него было подвижное, умное лицо, взгляд, полный огня; у него был тот мягкий цвет лица, что на лицах солдат оставляет пребывание в разных климатических условиях; на лбу проходил шрам от сабельного удара; его костюм, не мундир, имел тот особый покрой, что свойствен лишь военным: их даже в штатском не спутаешь с простыми смертными.
Его спутник — он был моложе, выше ростом и крепче — тоже явно принадлежал к армии; но сразу бросалась в глаза разница в их служебном положении.
Поскольку подъем они преодолели быстрее кареты, то остановились на верху склона в нескольких шагах от меня и обернулись, но не для того, чтобы полюбоваться пейзажем, а чтобы продолжить свой разговор и прибавить к словам — говорил тот, что был ниже ростом, — наглядные доказательства.
— Я не отказываюсь от своего утверждения, мой дорогой Тевено, — сказал он. — Если когда-нибудь враг вторгнется во Францию через Монмеди и Верден, встречать его надо будет здесь. Имея двадцать тысяч солдат, я берусь остановить тут продвижение восьмидесяти тысяч противника: Аргоннский лес — это Фермопилы Франции.
— Это возможно, если предположить, генерал, — ответил тот, кто, вероятно, был его адъютантом, — что две или три дороги, проходящие через лес, защищать столь же легко, как и эту. Очевидно, под перекрестным огнем двух батарей по шесть орудий в каждой этот проход станет неприступным.
— Через лес проходят лишь две дороги: та, которой мы двигались, ее называют илетской — по деревушке, что мы проезжали, — и дорога на Гранпре, прорезающая две трети леса. Обе идут из Вердена.
— Но я считал, что есть и третья.
— Какая же?
— Дорога на Шен-Попюлё.
— Я думаю, она не проходит через лес, а лишь огибает его. Впрочем, давайте спросим у форейтора.
Человек, названный генералом, обратился с вопросом к форейтору.
Но тот, покачав головой, ответил:
— Это не моя дорога. Я знаю только свою. Спросите меня, сколько на дороге из Сент-Мену в Клермон, а из Клермона в Сент-Мену деревьев, столбов, мостовых камней, я вам скажу, ведь за четверть века не прошло дня, чтобы я не проехал ее туда и обратно. А от остального увольте; обратитесь к тому, кто сведущ больше меня. Но подождите-ка, — прибавил он, указывая на меня, — если вы хотите получить надежные сведения, то вон племянник папаши Дешарма, он вам все расскажет, лес он знает так же, как я свою дорогу. Эй, Рене, милый мой, подойди-ка к господам, они хотят тебя кое о чем спросить.
Я подошел, зажав картуз в руке; звание и сама внешность путника внушали уважение.
— Друг мой, — сказал генерал, поняв, что я жду, когда он ко мне обратится, — мы хотели узнать, откуда начинается дорога на Шен-Попюлё, проходит ли она через лес или только огибает его.
— Она идет из Стене, сударь, огибает лес и заканчивается в Вонке, на берегу реки Эна.
— А та, что в Гранпре, она тоже пересекает реку?
— Реку Эр, сударь; она протекает через Клермон и Варенн, а в Сенюке впадает в Эну.
— Вот видите, Тевено. Однако, насколько я помню, Шен-Попюлё представляет собой довольно узкое ущелье, и остаюсь при своем мнении.
— Если господа закончили и желают подняться в карету, — предложил форейтор, — то лошади вполне отдохнули.
Форейтор открыл дверцу; но в тот миг, когда генерал поставил ногу на подножку, до нас донеслись громкие звуки колокола.
— Что это? — прислушался генерал.
— Набат! — вскричал я.
— Чистая правда, набат, — подтвердил форейтор.
— Наверное, пожар? — спросил адъютант.
— В деревне Идет, — ответил я. — Видите дым над деревьями?
И я немедленно бросился бежать в сторону деревни. Генерал что-то крикнул мне, но я не расслышал его слов: я бежал. Не успел я пробежать и ста шагов, как меня догнала и обогнула почтовая карета, которая во весь опор мчалась назад. Ясно, что генерал, движимый чувством человечности и полагая, что его присутствие может быть полезным, приказал повернуть карету. Каким бы хорошим бегуном я ни был, карета обогнала меня, и я прибыл на место бедствия лишь через несколько минут после нее. Вся деревня сбежалась на пожар.
Генерал и его спутник, оказавшись перед лицом опасности, действовали как на поле боя и, взяв в свои руки командование, распоряжались тушением.
Огонь возник в мастерской каретника, когда хозяина и хозяйки дома не было, так что несчастье заметили лишь тогда, когда лопнули стекла и люди увидели, как из-под двери и из окон валит дым и выбивается пламя. Огонь, раздуваемый ветром, охватил сарай, заполненный стружкой и сухим деревом, и грозил перекинуться на соседний дом.
Как легко догадаться, никаких пожарных насосов в Идете не было; люди выстроились в цепочку и ведрами черпали воду из речки Бьесм.
Но этой помощи было мало.
— Надо сбить пламя! — крикнул генерал.
— Каким образом? — спросили помогавшие тушить пожар; они, признав в генерале привыкшего командовать человека, подчинялись ему не задумываясь.
— Хорошо, — ответил генерал. — Найдется ли среди вас смелый малый, кто влезет на крышу сарая и перерубит опорную балку? Балка, падая, потянет за собой крышу.
— Ну да, — послышался чей-то голос. — А тот, кто перерубит балку, рухнет вниз вместе с ней.
— Возможно, — сказал генерал твердым и спокойным голосом, — но пламя будет сбито, и все дома, что стоят под ветром, будут спасены.
В этот миг в моем мозгу молнией промелькнула мысль; я вспомнил фразу из "Эмиля": "Молодой человек, обнаружь в своей работе руку мужчины! Учись сильною рукою владеть топором и пилой, научись обтесывать бревна, взбираться на кровлю…"
— Дайте мне топор! — крикнул я.
Обернувшись, я увидел топор, висевший на двери дома напротив. Я положил на деревянную скамью своего "Эмиля" и свой словарь, схватил топор и вбежал в прилегающий к сараю дом; жильцы уже начали спасать свои пожитки, готовясь к тому, что через полчаса дом охватит пламя.
Я быстро взбежал по лестнице и вылез на крышу через оконную раму на шарнирах. На крышу я залезал впервые; но, как я уже писал, мне много раз приходилось забираться на ветви деревьев, что были вдвое выше, и пройтись по коньку для меня было игрой.
В толпе воцарилась глубокая тишина; были слышны лишь свист ветра, колыхание пламени и стук обломков (они, разбрасывая миллионы искр, уносимых потоком воздуха, падали в огонь).
К несчастью, я стоял в этом потоке разреженного воздуха, и он относил искры на меня.
Нельзя было терять ни секунды; я чувствовал, что все взоры устремлены на меня, и решил лучше погибнуть, чем отказаться от взятого дела. Я начал разбивать черепицу вокруг того места, где хотел перерубить балку, затем оперся спиной о дымовую трубу соседнего дома и стал рубить балку примерно в метре от стены — этого места хватало моим ногам для опоры.
Я уже писал, что для своего возраста я был силен как двадцатипятилетний мужчина и умел ловко обращаться почти с любым столярным и плотницким инструментом: с каждым ударом мой топор все глубже врезался в балку; но и огонь яростно надвигался на меня.
Стена напротив (простая оштукатуренная стена из песчаника) под напором огня трескалась, и изо всех щелей пробивалось пламя, начинавшее по ту сторону стены достигать основания стропил, поддерживавших кровлю.
Было очевидно, что стена скоро рухнет и, если вся крыша не обрушится одновременно с обоих концов, огонь с невероятной быстротой будет распространяться от дома к дому, ведь огонь с горящей крыши переползет на ту, что еще не охватило пламя.
Работа моя спорилась; балка была разрублена почти до середины, но извивающиеся языки пламени, подхватываемые воздушным потоком, лизали мне лицо. В отдельные мгновения из-за недостатка воздуха у меня кружилась голова; тогда я отворачивался от огня, цепляясь за трубу, набирал в легкие более свежего воздуха и с новым рвением продолжал рубить балку. Между огнем и мной шла своего рода схватка, и меня распирало от гордости, что я, песчинка, борюсь против стихии.
Вдруг стена напротив обрушилась. Послышался страшный треск; балка, на три четверти надрубленная, не имея больше опоры на противоположном конце, подломилась и рухнула вниз, увлекая за собой все брусья, что крепились к ней. Следом провалилась крыша, и я повис над огненной бездной.
Я успел отшвырнуть топор и обеими руками ухватился за трубу; на несколько секунд я исчез в клубах дыма и вихрях искр, взметнувшихся в небо, словно из жерла вулкана.
В этом огненном смерче я услышал громкий крик всей деревни: меня сочли погибшим.
Через секунду вопль ужаса сменился криком радости: я выплыл из облака дыма и пепла целым и невредимым — правда, волосы и брови были у меня опалены.
Я выбрался с крыши через чердачное окно, быстро сбежал по лестнице, опасаясь, что никогда не доберусь до свежего воздуха, поэтому, дойдя до выходной двери, чуть было не потерял сознание. Две сильные руки подхватили меня: это были руки генерала.
В то мгновение, когда я кинулся бежать к дому, он полюбопытствовал взглянуть, что за книгу я оставил на скамье.
— Юноше, сделавшему то, что сделал ты, и читающему "Эмиля", — сказал он, — не предлагают награды, ему говорят: "Ты будешь настоящим мужчиной" и обнимают.
И он прижал меня к груди и поцеловал. В эту секунду я увидел моего дядю: он бежал со всех ног, узнав об опасности, которой я добровольно себя подвергнул. Я вырвался из объятий генерала, подбежал к дяде и упал к нему на грудь. Вся деревня окружила нас, поздравляя меня: огонь был побежден и остатки деревни спасены.
Немного придя в себя, я поискал глазами двух незнакомцев, но увидел только почтовую карету — она быстро удалялась, поднимая тучи пыли. Генерал уехал, оставив для погорельцев двадцать луидоров; но напрасно я расспрашивал всех: никто не был с ним знаком, никто не знал даже его имени.
Я вернулся в свою комнатку (она, как читатель помнит, одновременно служила мне и мастерской), безмерно гордый тем, что исполнил высший, самый благородный, священный закон человечества — закон Самопожертвования!