IV
БЛАГОДЕТЕЛИ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА
Я уже сказал, что захватил с собой моего Руссо. Легко понять почему: я рассчитывал сократить путь, читая на ходу.
Я миновал деревню Идет. Хижина моего дяди стояла на опушке Аргоннского леса и смотрела окнами на равнину Нёвийи — следовательно, она располагалась между рекой Эр, протекающей через Варенн, и рекой Бьесм, что впадает в Эну между Сен-Шарна и Вьен-ла-Виль.
Я прервал чтение (на этот раз я начал читать книгу с самого начала) лишь в ту минуту, когда вошел в деревню Идет, а возобновил по выходе из нее. Через два часа ходьбы я добрался до абзаца, прочитанного первым и начинающегося словами: "Я решительно хочу, чтобы Эмиль обучался ремеслу", и чтение этих ста сорока четырех страниц стало для меня предметом сплошного восторга.
Почти во всем я был воспитан так же, как Руссо советует воспитывать Эмиля. Правда, меня не кормила моя несчастная мать: я был вскормлен моей теткой. Никогда меня не держали в плену свивальников, пеленок и чепчиков, зато летом пускали на траву, где мои члены могли развиваться совершенно свободно, а зимой клали перед очагом на одеяло и я мог резвиться в свое удовольствие. Бедная моя тетушка часто рассказывала мне, что в полгода я играл, передвигаясь на четвереньках, с пятью-шестью таксами, гончими или охотничьими собаками папаши Дешарма, но ни одна из них ни разу меня не укусила, а в десять месяцев уже пошел.
Что касается совета Руссо приучать Эмиля к холодной воде и к ненастьям любого времени года, то для этого мне не нужны были ничьи рекомендации. Живя между двумя реками — Эр, славящейся форелью, и Бьесм, знаменитой раками, — я часто разбивал лед, чтобы ловить рыбу или добывать раков; что касается непогоды, то охота на уток в болотах, а на волков по снегу, слава Богу, так закалили меня, что я мог выносить все — знойный жар августа и крепчайшие морозы января.
С другой стороны, самый искусный кровельщик не смог бы более твердым шагом бегать по строящимся крышам, а самый опытный матрос не сумел бы взбираться на большую мачту своего корабля так ловко, как я карабкался по самым гладким стволам и балансировал на самых высоких ветках, если надо было разорять гнезда дятлов или вяхирей; следовательно, и здесь я не расходился с предписаниями наставника Эмиля, который, запрещая ему ремесла развращающие, разрешал опасные.
Что касается бега, то мне, чтобы развить ноги, не нужно было, как при обучении дворянина, ставить в награду торт. Прежде всего я ни разу в жизни даже не пробовал его; бегать я научился, играя в салочки или в мяч с маленькими сорванцами, моими ровесниками, но главным образом преследуя раненых зайцев и косуль. В этом отношении я мог бы превзойти лучшего бегуна олимпийских игр и, будь я молодым греком, кому поручили сообщить афинянам о победе Мильтиада над персами, несомненно пробежал бы путь от Марафона до горы быстрее его, а прибежав, не свалился бы замертво.
Волнение бедного Эмиля, заблудившегося в лесу Монморанси и плакавшего от страха, что не сможет оттуда выбраться, вызывало у меня смех. Знаменитый лес Мон-моранси (это название я прочел впервые) вряд ли мог быть больше Арденнского леса (о нем говорил г-н Жан Батист) или Шварцвальда (его упоминал г-н де Дампьер), и я готов был поспорить, что смог бы отыскать в нем дорогу…
В отношении физического развития мое воспитание, по крайней мере, не уступало воспитанию Эмиля, и, вероятно, если бы мы встретились примерно в том возрасте, в каком сейчас был я, то есть в четырнадцать-пятнадцать лет, я его сильно поколотил бы, если предположить, что он затеял бы со мной ссору.
Правда, с другой стороны, хотя Жан Жак Руссо и не рекомендует до пятнадцати лет перегружать память детей бесполезными знаниями, в отношении умственного развития я очень отставал от его воспитанника, честно себе в этом признаваясь.
Итак, я не только не знал о свойствах, но даже не слышал о самом магните, с помощью которого фокусник заставлял деревянную, лишенную жизни утку приближаться к нему, исполняя его команду; к примеру, я не знал, что такое окись свинца, с помощью которой разбавляют вино, и что такое щелочь, с помощью которой обнаруживают подделку; наконец, на странице 149, по поводу ремесла, коему по его желанию должен был научиться Эмиль, Жан Жак писал:
"Царь Петр был плотником… уж не думаете ли вы, что этот государь был ниже вас по рождению или заслугам?"
Тщетно искал я в памяти ответ на вопрос, кто такой царь Петр и даже просто, что означает слово "царь"; на сей счет память не могла мне ничего подсказать. Ну и пусть! Все это мне объяснит г-н Жан Батист, а то, что не сможет растолковать он, объяснят другие, более ученые люди.
Погруженный в раздумья, я подошел к первым домам Сент-Мену без малейшей усталости, словно и не прошел нескольких льё; умственные заботы заставили меня забыть о движении тела.
Издали я заметил г-на Жана Батиста: он отдавал распоряжения форейторам, менявшим лошадей почтовой кареты, и стоял на пороге своего дома. Завидев его, я со всех ног бросился к нему с криком:
— Господин Жан Батист, это я! Господин Жан Батист, это я!
— Конечно, черт побери! — рассмеялся он. — Прекрасно вижу, что ты!
И он протянул ко мне руки.
— Что тебе нужно?
Я со слезами на глазах бросился в его объятия.
— Что мне нужно? Хочу вас поблагодарить, хочу сказать, что я никогда не стану лесным сторожем, а, уверяю вас, буду столяром. Теперь я горжусь своей профессией, господин Друэ.
Карета отъехала.
— Значит, ты начал читать "Эмиля"? — спросил он, увлекая меня в столовую.
— Да, начал. Посмотрите, уже прочитал вот до сих пор.
И я показал ему, что добрался почти до 160-й страницы.
— Браво! — воскликнул Друэ, предлагая мне перейти из столовой в кабинет. — Но главное не в том, чтобы все прочитать, друг мой, а понять, что прочел.
Я почесал ухо.
— Правильно, господин Жан Батист, — согласился я, — в книге есть многое, что мне непонятно, но я сказал себе: "Ну и пусть! Волноваться не стоит! То, что я не понимаю, мне объяснит господин Друэ".
— И ради этого ты пришел в Сент-Мену?
Я отрицательно замотал головой.
— Нет, господин Жан Батист, не ради этого, — серьезно ответил я. — Я пришел поблагодарить вас. Я понял, что после отца, давшего мне жизнь, после тети, вскормившей меня своим молоком, и после моего дяди, отдающего мне свой хлеб, тот человек, кому я обязан и буду обязанным больше всего на свете, это вы, господин Жан Батист; ведь, как пишет Руссо: "Человек родится дважды: первый раз для жизни физической, второй раз для жизни нравственной и умственной". А своей второй жизнью, господин Друэ, хочу сразу признаться в этом, я буду обязан вам. Не знаю, кем я стану, но с сегодняшнего утра я хочу стать хорошим человеком; однако кем бы я ни стал, если, конечно, сумею добиться успеха, я всегда буду вам благодарен за все.
Жан Батист с умилением смотрел на меня.
— У тебя доброе сердце, Рене, — сказал он, — и для такого мальчика, как ты, приятно что-либо сделать. Я тоже благодарю тебя за то, что ты понял меня. Так что я должен тебе объяснить?
— О господин Жан Батист, я сделал пометки! Вот, на странице сто сорок седьмой, господин Жан Жак пишет: "Если предположить, что евнухи необходимы, то я нахожу, что восточные народы очень глупо поступают, создавая их нарочно". Кто такой евнух?
Господин Друэ рассмеялся.
Потом он встал, подошел к небольшому книжному шкафу и, достав оттуда книгу, предложил:
— Найди слово "евнух" в словаре и сам поймешь.
Я отыскал слово и прочел определение, данное ему автором словаря; но даже в этом определении встречались одно слово и один титул, что я понимал не более, чем слово, толкование которого сейчас нашел. Слово это было "гарем", титул — "султан".
— Найди оба эти слова, — сказал мне г-н Жан Батист. — Лучше всего запоминаешь то, что дается не без труда.
Я нашел объяснение обоих слов.
— О господин Друэ, — сокрушенно заметил я, — какой же я невежда и как много должен узнать! Если бы вы были столь добры… — замялся я.
— Говори, — приказал Друэ.
— … одолжить мне эту книгу. Но вы никогда этого не сделаете.
— Почему же?
— Потому что она вам самому очень нужна.
— Я пользуюсь ей не чаще раза в год.
— Неужели вы знаете все, что в ней написано?
— Нет, не все, но многое из того, о чем трактует словарь.
— Вы такой образованный, господин Жан Батист.
— Ты ошибаешься, Рене, я невежда.
— О, хотел бы я быть таким невеждой, как вы!
— Тебе стоит лишь захотеть, Рене, и за два года ты узнаешь все, что знаю я, и даже больше.
— Господин Друэ, вы знаете латынь?
— Немного… А почему ты спрашиваешь?
— Потому, что на странице сто сорок восьмой есть две строчки латинских стихов, если я, конечно, не ошибаюсь, но я их не понимаю, и это меня очень огорчает.
Друэ взял книгу и сказал:
— В самом деле, это строчки из сатиры Ювенала:
Luctantur paucae; comedunt coliphia paucae
Vos lanam trahitis, calathisque peracta refertis vellera…
— И что это значит? — спросил я.
— А значит вот что, — ответил Друэ и перевел:
Женщины редки атлеты, рубцами питаются редко;
Вы же прядете шерсть, наполняя мотками корзины…
Я опустил руки, в отчаянии поникнув головой.
— В чем дело? — спросил Друэ. — Что с тобой?
— Дело в том, что я сдаюсь, господин Друэ.
— Почему?
— Потому, что начиная с самого утра со мной говорят на непонятном языке не только книги, но даже вы сами.
— При чем тут я?
— При том! В переводе, что вы столь любезно для меня сделали, опять есть слово, которое я сегодня слышу впервые, а значит, тоже не понимаю…
— Какое?
— Вы сказали "женщины редки атлеты". А что такое "атлет"?
— Посмотри в словаре.
— Но ведь словарь не всегда будет у меня под рукой.
— Всегда, я дарю его тебе.
Я с изумлением взглянул на господина Друэ:
— Вы отдаете мне ваш словарь?
— Несомненно.
— И я смогу найти в нем все незнакомые слова?
— Друг мой, нет на свете словаря, где содержатся все слова, — улыбнулся Друэ. — Но этот все-таки один из самых полных. Возьми его, забирай с собой, он принадлежит тебе.
— Ах, господин Жан Батист! — воскликнул я. — Что я такого сделал для вас, что вы так ко мне добры?
— Ты явил мне жажду знаний, стремление стать человеком.
Друэ сидел; я стоял. Положив голову к нему на плечо и обняв за шею обеими руками, я расплакался.
— Плачь, дитя мое, это драгоценные слезы, — утешал он меня. — Я хотел бы, чтобы здесь оказался наставник Эмиля и видел твои слезы.
— А он еще жив? — спросил я.
— Нет, друг мой, умер десять лет назад.
— Он, конечно, прожил жизнь в богатстве и почете, а умер окруженный всеобщим восхищением?
— Он был беден и гоним. Священники сжигали его книги рукой палача; помилованный королем, он возвратился во Францию, но, по всей вероятности устав от неблагодарности современников, преследований и клеветы, устав наконец от жизни, застрелился.
— Хорошо, господин Друэ, еще раз прошу вас, извините меня, — сказал я, — но вы снова говорите со мной о непонятном.
— Увы, мой мальчик, это одно из благ твоего незнания. В то время как наука будет заполнять твой ум, в твое сердце будут закрадываться сомнения. Когда-нибудь ты узнаешь, что начиная с Прометея, прикованного к скале за то, что он похитил с небес огонь, до Жан Жака, зажегшего свой факел от того же огня, всем благодетелям человечества платили за их добрые дела ненавистью королей или неблагодарностью народов. Слепой Гомер питался подаянием; Сократ выпил цикуту; Христа распяли на кресте; Данте изгнали; Риенцо убили; Жанну д’Арк сожгли на площади в Руане; Савонаролу — на площади перед собором святого Марка; Христофор Колумб вышел из тюрьмы лишь для того, чтобы умереть от горя; Галилей отрекся от великой истины, которую провозгласил; Соломон де Ко умер в Бисетре; Кампанелла бежал во Францию после двадцати семи лет тюремного заключения; я еще не упомянул, к примеру, Катона, покончившего с собой в Утике, бросившись грудью на собственный меч; Везалия, умершего от голода на берегах Закинфа. Тебе незнакомы все эти имена, блаженный незнающий, и, наверное, я не прав, перечисляя их.
— Но, господин Друэ, раз такова награда за самопожертвование, почему еще находятся люди, отдающие себя другим? — спросил я.
— Они являют доказательство нашего божественного происхождения, — с восторгом, озарявшим его мужественное и честное лицо, ответил г-н Жан Батист. — Были, есть и всегда будут сильные сердца, доблестные души, которые, в отличие от низких умов, стремящихся к доходным местам, богатству, почестям, готовы принять изгнание, тюрьму, мученичество. Такие люди искупают в глазах Верховного Существа низость и падение других людей, и благодаря им мы избавлены от его гнева. Мы вступаем в такую эпоху, мой юный друг, когда, надеюсь, будут явлены отдельные примеры подобной самоотверженности; но на сегодня довольно философии, не надо перегружать ум в ущерб телу. Ты прошел пешком почти четыре льё и, наверное, устал; сейчас уже два часа, ты проголодался… Будешь обедать со мной?
Я отказался:
— Благодарю вас, господин Жан Батист, за честь, какую вы мне оказываете, но я не голоден и совсем не устал. Мне просто нужно побыть одному, чтобы подумать о всем том великом, о чем вы мне рассказали. Где-то я прочел, хотя точно не помню где, что хлеб насыщает тело, а слово — ум. Вы так обильно напитали мой ум, что мне кажется, будто я больше не чувствую тела. Я уношу ваш словарь и обещаю вам, он долго будет служить мне. Пусть Господь воздаст вам за тот свет, что вы пролили в мою душу!
— Да исполнится все, что ты желаешь! Ступай, мой мальчик, и скажи папаше Дешарму, что мы — Бийо, Гийом и я — через несколько дней приедем поохотиться.
— А я все это время буду читать, работать, думать; вы будете мной довольны, господин Жан Батист.
— Это прекрасно — читать, работать, думать, дитя мое, — ответил г-н Друэ. — Но не забывай, что приходит время, когда всего этого может оказаться недостаточно. Настает момент, когда необходимо действовать.
— Хорошо, господин Друэ, обещаю ва^, что, когда бы ни настало это время — буду ли я еще ребенком или уже взрослым, — я стану действовать в меру сил, данных мне Богом.
Господин Друэ протянул мне руку; мне хотелось ее поцеловать, но я понял, что он этого не позволит. Я пожал ему руку и, прижимая к сердцу "Эмиля" и мой словарь, словно боясь, что они ускользнут от меня, с тяжелой от раздумий головой отправился обратно в Илет.