LXXIX
ЧЕЛОВЕК С НАКЛАДНЫМ НОСОМ
Мы досказали все истории, составляющие пролог этой книги, и, за исключением Петруса, Лидии и Регины, читатель теперь знаком почти со всеми персонажами, призванными сыграть главные роли в нашей драме.
Различные истории, только что нами рассказанные, могли поначалу показаться разрозненными, однако они наконец собраны в единое целое. Нити, на первый взгляд расходившиеся в разные стороны и не связанные между собой, мало-помалу, следуя за развитием сюжета, сплелись под нашей рукой в полотно, напитанное слезами, а порой и обагренное кровью; это полотно — канва, то светлая, то мрачная, которой мы постарались придать значительные размеры: того требует та серьезная задача, что мы перед собой поставили, взявшись описать все слои французского общества в период Реставрации — от сияющих высот до мрачных глубин.
Пусть читатель наберется мужества и отважно следует за нами в неведомую страну, куда мы отваживаемся вступить; пусть никого не пугают невидимые дали — несмотря на крутые повороты или неровности пути, мы придем к цели.
Мы надеемся, что, когда станет ясной мораль этого произведения, читатели перестанут замечать трудности дороги: цель будет оправдывать средства.
Каждый из наших персонажей — и в этом читатели могут быть совершенно уверены — не просто плод воображения, условное лицо, созданное по нашей прихоти лишь для того, чтобы каким-нибудь более или менее ловким способом заставить публику смеяться или плакать. Нет! Каждый герой, написанный с натуры, представляет собой идею, является воплощением добродетели или порока, слабости или страсти. И эти пороки, эти добродетели, эти страсти и слабости будут воспроизводить общество в целом, точно так же как каждый из наших героев в отдельности представляет собой одного из членов этого общества.
В театральной пьесе, как, впрочем, и в романе, существуют два способа изображения людей и событий, два противоположных метода, ведущие к одной цели: один называется синтезом, другой — анализом. С помощью синтеза автор подводит зрителя или читателя к выводу, двигаясь от частностей к общему; при анализе автор отталкивается от общего и постепенно подходит к частностям.
Повторяем, цель при этом одна, но при синтезе движение происходит по восходящей, а при анализе — сверху вниз. Анализ расчленяет понятие или событие — синтез его восстанавливает; анализ низводит целое до отдельных частей — синтез собирает отдельные части в единое целое.
Да позволено нам будет по необходимости или даже по собственной прихоти — раз уж у нас есть выбор — прибегать то к одному, то к другому способу изображения.
После того как Корнель написал тридцать трагедий, он в предисловии к "Никомеду" попросил позволения ввести в тридцать первую хотя бы немного комического. Написав для наших читателей то ли семьсот, то ли восемьсот томов, мы решили поступить как автор "Сида": просим у читателей позволения написать несколько книг для нашего собственного удовольствия.
После этой оговорки давайте вновь вернемся к нашему повествованию.
Мы оставили Людовика и Петруса в ту минуту, как они расстались на пороге кабачка: Людовик поехал провожать Шант-Лила (и мы с вами видели последствия появления молодого врача в Ба-Мёдоне), а Петрус поспешил на условленный сеанс.
Давайте теперь займемся Петрусом, ведь мы сказали о нем всего несколько слов, на мгновение представив его читателям в начале нашей драмы.
Хорошо бы читателю, прежде чем мы перейдем к новой части этой книги, которая будет иметь к Петрусу самое непосредственное отношение, познакомиться с ним поближе.
Это был очень красивый молодой человек, обладавший врожденным изяществом и утонченностью, которым могли бы позавидовать самые изящные и утонченные из модных молодых людей. Но он, так сказать, стыдился собственных аристократических манер, доставшихся ему по воле случая. Он испытывал отвращение к пустому самомнению представителей "золотой молодежи", так непохожих на молодых людей, умевших обходиться без посторонней помощи и всем в жизни обязанных себе. Петрус глубоко презирал этих молодых бездельников, испытывал к ним непреодолимое отвращение, не хотел иметь с ними ничего общего и потому изо всех сил старался скрыть собственное изящество и утонченность.
Под маской напускной небрежности он прятал истинное свое лицо, приписывал себе недостатки, которых у него не было, лишь бы никто не разглядел достоинств, которыми он обладал. Как сказал ему Жан Робер в последний день масленицы, Петрус хотел казаться скептиком, повесой, пресыщенным человеком, лишь бы никто не заметил, как он добр и простодушен.
На самом деле этот двадцатипятилетний молодой человек был честен, скромен, впечатлителен, восторжен — короче говоря, истинный художник.
Однако именно ему пришла мысль устроить все это представление с переодеванием и поужинать в сомнительном заведении.
Как ему могла явиться такая идея?
Если вам угодно поближе познакомиться с характером Петруса, позвольте нам о нем рассказать.
Утром все того же последнего дня масленицы, после прогулки по городу, Петрус вернулся домой очень озабоченным.
В чем была причина?
Это станет ясно чуть позже; пока мы можем только сказать, что Петрус возвратился с озабоченным видом. Увы, всем случается переживать подобное состояние, даже лучшим из лучших; бывают дни, которые ни на что не годятся. Для Петруса как раз начался один из несчастливых дней.
Жан Робер предложил молодому художнику прочитать акт из свой новой трагедии, но Петрус послал Жана Робера ко всем чертям. Людовик хотел было дать ему слабительное, однако художник послал Людовика еще дальше.
Это беззаботное сердце было очень взволновано, этот прелестный ум что-то тяготило; двое друзей не могли понять, в чем дело.
В ответ на все их расспросы о том, что его опечалило, Петрус пристально на них посмотрел и сказал:
— Опечалило? Да вы с ума сошли!
Такой ответ обеспокоил Людовика и Жана Робера.
Они продолжали настаивать, но тщетно.
Всякий раз как они возвращались к этому разговору, Петрус замыкался, уходил в самые дальние уголки своей мастерской, словно стараясь избежать всякого общения с ними.
В одну из таких минут, доведенный до крайности, он объявил друзьям, что, если они не перестанут его донимать, он распахнет окно, выпрыгнет с третьего этажа и посмотрит, станут ли они и тогда его преследовать.
Людовик протянул было руку, на сей раз не для того, чтобы дать ему слабительное, а собираясь пустить кровь — ему показалось, что у друга началось воспаление мозга; в ответ на это Петрус распахнул окно и поклялся, что, если друзья сделают еще хоть один шаг, он приведет свою угрозу в исполнение.
Потом, как истинный бретонец из Сен-Мало, с детства привыкший бегать по корабельным реям, карабкаться по стеньгам, он подался всем корпусом вперед, незаметно ухватившись за балконную перекладину.
Друзьям почудилось, что он в самом деле бросился вниз, и они закричали от ужаса.
Но в ответ раздался гомерический хохот; зная, в каком расположении духа находится Петрус, друзья отреагировали на этот смех по-разному: Жан Робер встревожился, Людовик оторопел.
— Да что такое? — в один голос воскликнули молодые люди.
— А то, — отозвался Петрус, — что я вижу перед собой прекрасную модель для карикатуры Шарле или лучший персонаж для Поля де Кока, какие когда-либо доводилось наблюдать человеку в течение счастливых и безумных суток, называемых последним днем масленицы!
— Ну-ка, посмотрим! — проговорили двое друзей, подходя к окну.
— Посмотрите, посмотрите, я не жадный! — пошутил Петрус.
Людовик и Жан Робер высунулись из окна.
Хотя мастерская Петруса находилась, как мы уже сказали, на Западной улице, окнами она выходила на площадь Обсерватории. Эта самая площадь и служила сценой для героя, достойного, по выражению Петруса, карандаша Шарле или пера Поля де Кока. Один вид этого человека неожиданно развеселил молодого художника.
Героем такого романа или моделью для такой карикатуры был человек во всем черном, скорее маленький, чем высокий, скорее толстый, нежели худой. Незнакомец в печальном одиночестве прогуливался с тростью в руке по аллее Обсерватории.
Со спины толстый коротышка не представлял собой ничего особенно комичного.
— Что, черт возьми, смешного ты нашел в этом господине? — спросил Жан Робер у Петруса.
— Мне кажется, он такой же как все, — прибавил Людовик, — пожалуй, у него чуть подергивается правая нога — и только.
— Этот человек отнюдь не такой как все! Тут вы ошибаетесь! — возразил Петрус. — И вот вам доказательство: я бы хотел быть таким, как он.
— В чем же ты ему завидуешь? — спросил Жан Робер. — Если мы можем тебе предложить то, что у него есть, и если это продается, я сейчас же побегу к нему и куплю это для тебя!
— Что у него есть особенного, спрашиваешь? Скажу... Прежде всего, он один, у него нет двух друзей, которые ему докучали бы, как вы надоедаете мне. А это уже кое-что! Кроме того, я скучаю, а он развлекается.
— Как развлекается? — спросил Людовик. — Он весел как утопленник!
— Этот человек развлекается? — переспросил в свою очередь Жан Робер.
— До колик!
— Честное слово, что-то я, во всяком случае, этого не замечаю, — возразил Людовик.
— А я вам говорю, что про себя этот человек хохочет во все горло, и я вам сейчас докажу, что я прав... Хотите?
— Да! — выпалили оба друга.
— Хорошо. Приготовьтесь ко всему, — предупредил Петрус.
Сложив ладони рупором, он крикнул:
— Эй, сударь! Вы, вы... тот, что гуляет внизу!.. Сударь!
Господин был на улице один, он понял, что обращение может относиться только к нему, и обернулся.
Все три наших героя не могли удержаться от такого же хохота, который сотрясал Петруса за несколько минут до этого.
Гуляющий посмотрел на них с важным видом; ему можно было дать от сорока до пятидесяти лет; на лице у него было что-то вроде маски: накладной картонный нос в три-четыре дюйма длиной.
— Чем могу служить, сударь? — спросил незнакомец замогильным голосом.
— Ничем, сударь, — отвечал Петрус, — абсолютно ничем! Мы уже увидели то, что хотели увидеть.
Он обернулся к друзьям и спросил:
— Что вы на это скажете?
— Готов признать, — ответил Жан Робер, — что этот господин со спины выглядит вполне степенным, а спереди на него невозможно смотреть без смеха.
— Я предложу Академии наук, — подхватил Людовик, — учредить премию за самый точный диагноз заболевания, которым страдает человек, гуляющий в черных панталонах, черном рединготе, круглой шляпе и с накладным носом.
— И тебе будет причитаться приз, премия, поощрение за это открытие? — презрительно бросил Петрус.
— Слушай внимательно! — воскликнул Жан Робер, обращаясь к Людовику. — Петрус сегодня не прочь поиграть в отгадки: он сам тебе сейчас скажет, что это такое.
— Ручаюсь, что он этого не сделает! — воскликнул Людовик.
— Возможно, Петрус видит в этом человеке нечто большее, чем накладной нос.
— А если бы у него были накладные волосы, куда бы это привело нашего Петруса?
— Туда же, куда Христофора Колумба привело увлечение парусниками, а Ньютона — упавшее яблоко. Или, например, куда привела Франклина молния, угодившая в воздушного змея! К открытию истины! — проговорил Петрус с напускным воодушевлением (эта манера речи, придававшая комический оттенок любому разговору, была характерна для того времени).
— Послушай, — сказал Жан Робер, — какой-то философ сказал, что любой человек, который открыл что-то новое и хранит это в тайне от всех, — плохой гражданин. Так о какой истине ты собирался нам поведать, Пет-рус?
Художник находился в состоянии нервного возбуждения, а в такие минуты выговориться — значит почувствовать облегчение; Петрус не заставил себя упрашивать и взял слово.
— Несчастные вы слепцы! — воскликнул он. — Под накладным носом этого человека — вся его жизнь.
— Давай, давай, Петрус! — ободрил его Людовик.
— Ладно! Я расскажу вам историю этого человека.
— Тише! — сказал Жан Робер.
— У этого господина есть жена, которую он не выносит, и его образ жизни так же для него нестерпим, как жена. Он слышал от соседей, что его дети — не от него; привратник провожает его издевательской ухмылкой, а встречает печальной улыбкой; у него один-единственный друг, и это именно тот, в ком все видят его врага! Эта клевета имеет под собой основание, или, если хотите, это не клевета. Он это знает, у него есть тому бесспорные доказательства. Но он продолжает дружески пожимать руку своему другу — или недругу, как вам будет угодно. Каждый вечер он играет с ним в домино; раз в неделю он приглашает его на ужин; он доверяет ему сопровождать жену на премьеры. Он называет его "дружище", "дорогой мой", "старик"! Наконец, он употребляет самые нежные эпитеты, чтобы доказать ему свою дружбу, но в душе он его ненавидит, презирает, проклинает! Он бы с удовольствием съел его сердце, как Габриель де Вержи съела сердце своего любовника Рауля! Почему же он притворяется, почему так ласков с женой и любовником? Потому что этот господин — мудрец, Сократ и мирный буржуа, который хочет одного: спокойствия в своем доме. И он понимает, что не достиг бы желаемого, если бы раскрывал рот или не закрывал глаза.
— Ах, дорогой Петрус! Несомненно у этого человека есть свои радости, — заметил Жан Робер, еще больше разжигая лихорадочное красноречие друга, — среди этой Сахары, зовущейся браком, он уж наверное отыскал какой-нибудь оазис, какой-нибудь прохладный источник, куда приходит в условленные часы, где освежается тайком, и это придает ему сил перед тем, как он снова пускается в путь по обжигающему песку семейной пустыни.
— Ну да, разумеется! — подхватил Петрус. — Человек не бывает совершенно счастлив или совершенно несчастлив: и в беспросветные будни нет-нет да и просочится веселый лучик, как в порывах ветра у Рейсдала или в бурях у Жозефа Верне. Да, подобно другим людям, этот смертный знает и тихое внутреннее блаженство, и тайные, тщательно скрываемые радости. Вы знаете, что это за радости, догадываетесь, что это за блаженство? Нет. Я открою вам этот секрет. Невыразимая радость, торжество, блаженство, которых он ждет триста шестьдесят четыре дня в году — нацепить накладной нос в последний день масленицы! Пользуясь попустительством полиции в этот день, он с вызовом проходит по улицам своего квартала и, уверенный в том, что соседи его не узнают, безнаказанно их оскорбляет. Он имеет тем большее основание так думать, с тех пор как год назад в это же время увидел в фиакре своего друга и жену, а они, увидев его, не опустили занавески. Человек, которого вы там видите, — продолжал Петрус, все больше увлекаясь своей причудливой импровизацией, — не променяет последний день масленицы и на двадцать тысяч мараведи: в этот день он король Парижа; он инкогнито гуляет по улицам своего города, и сегодня вечером, когда вернется домой, жена безуспешно будет его расспрашивать, как он провел время, — он останется глух и нем, только с состраданием посмотрит на нее, вспоминая об удовольствиях, которые пережил за несколько часов, проведенных на улице. Отнеситесь же к этому человеку с почтением! — закончил Петрус, — уважайте его и завидуйте ему: он развлекается, тогда как вы в дни всеобщего веселья выглядите... ты, Людовик как врач, только что убивший богиню Радости, а ты, Жан Робер — как факельщик, только что проводивший ее на Пер-Лашез!
— Раз ты завидуешь судьбе этого господина, — обратился Людовик к Петрусу, — почему бы тебе не нацепить такой же нос, вызывая любопытство прохожих? Расскажи обывателям своего квартала, что их обманывают жены!
— Не подстрекай меня! — вскричал Петрус.
— Напротив, буду, и изо всех сил!
— Не вызывай глупца на безумства, — вмешался Жан Робер.
— Безумие считается матерью Мудрости, — наставительно произнес Петрус, — и, следовательно, если в молодости ты был дураком, то к старости поумнеешь, а юные мудрецы в старости сходят с ума. Это и грозит вам обоим, — продолжал он. — Можете не сомневаться, что вы, сами того не зная, прямой дорогой идете к разврату; ваша ранняя мудрость приведет вас прямехонько к распутству. Наши отцы такими не были: в молодости они были молодыми, в зрелом возрасте — мужали; они не относились к праздникам с пренебрежением и особо чтили последний день масленицы, который был для них днем всеобщего веселья; вы же состарились в двадцать пять лет, изображая из себя Манфредов и Вертеров, презираете простые радости наших предков и не рискнете пройтись по парижским улицам во время карнавала, наоборот: вы убежите прочь! Вы запираетесь от всех и, что хуже всего, запираетесь в моем доме, а я ведь, черт побери, еще глупее, еще скучнее, еще угрюмее вас!
— Браво, Петрус! — воскликнул Людовик. — Могу поклясться, ты обратил меня в свою веру, и в доказательство я бросаю тебе еще один вызов.
— Пожалуйста!
— Давайте все втроем переоденемся в пройдох и в этих элегантных костюмах пройдемся по злачным местам Парижа.
— Принято! — отвечал Петрус. — Мне нужно развлечься. Ты идешь, Жан Робер?
— Не могу! — сказал тот. — Я обедаю на улице Сент-Аполлин и остаюсь на семейный вечер. Не посягайте на мою свободу!
— Хорошо, но при одном условии.
— Каком? — спросил Жан Робер.
— Имей в виду, когда я назову его, выбирать или отнекиваться будет поздно, — предупредил Людовик.
— Даю слово, это будет как в фантах: что мне прикажут, то я и сделаю.
— Так вот, мне ужасно любопытно, ошибся ли Петрус, когда говорил о человеке с накладным носом, — сказал Людовик. — Ты пойдешь к этому человеку и спросишь: "Как вас зовут? Кто вы и что ищете?" Мы будем ждать тебя здесь.
— Договорились! — сказал Жан Робер.
Молодой человек взял шляпу и вышел.
Спустя десять минут он вернулся.
— Клянусь, господа, я просчитался!
— Он тебе не ответил, лицемер ты этакий?
— Напротив.
— Что он сказал?
— Что его зовут Жибасье, он сбежал с тулонской каторги и ищет господина, который должен передать ему в задаток тысячу экю "за одно дельце", намеченное на завтрашнюю ночь.
Трое друзей расхохотались.
— Сам видишь, — сказал Людовик Петрусу, — что это далеко не твой буржуа.
— Почему же?
— У буржуа ума не хватило бы такое придумать.
И трое молодых людей спустились вниз, расхваливая остроумие человека с накладным носом.
Читатели уже видели в первой главе этой истории, чем закончился вызов, брошенный Людовиком Петрусу.
LXXX
ВАН ДЕЙК С ЗАПАДНОЙ УЛИЦЫ
Теперь, после того как мы дали читателям представление о характере Петруса, описали его пребывание в кабаке, а также показали его в раздраженном состоянии, давайте посмотрим, что он собой представляет вне сего злачного места и каким он может быть, когда у него хорошее настроение.
Мы сказали, что это был красивый молодой человек. Очевидно, необходимо пояснить, что мы подразумеваем под словом "красивый", ибо мнения на сей счет обычно расходятся.
Мы, мужчины, плохие судьи в этом вопросе. Доверимся мнению женщин.
Для одних красота мужчины заключается единственно в физическом здоровье и свежести, то есть в ширине плеч, а черты и выражение лица значения не имеют; таким женщинам все равно, кого любить: кирасира, лошадиного барышника или охотника — лишь бы он был воплощением физической силы.
Для других женщин красота мужчины определяется матовой кожей, нежностью лица, правильностью черт, томностью взгляда, худобой — короче говоря, чем женственней и слабей, тем лучше.
Для нас красота — если вообще понятие красоты применимо к мужчине — заключается в его глазах, волосах и губах.
Любой мужчина хорош собой, если у него сияющие глаза, красивые волосы, твердо очерченные улыбающиеся губы и прекрасные зубы.
Нам кажется, что красота мужчины заключена прежде всего в выражении лица.
Мы полагаем, что только эти характеристики, по нашему мнению, абсолютные для мужчины, позволили нам назвать Петруса красивым молодым человеком.
Если же читатель хочет иметь самое полное представление о том, кого мы хотим ему показать, пусть вспомнит прекрасный автопортрет Ван Дейка, а если кто-нибудь его забыл, можно обратиться за гравюрой с этой картины к любому торговцу на набережных Сены или на бульварах.
Однажды Жан Робер проходил по набережной Малаке, увидел в витрине эту гравюру и был так поражен сходством ученика Рубенса с Петрусом, что тут же вошел в лавку, дабы купить не гравюру Ван Дейка, но портрет своего друга.
Он повесил его в мастерской Петруса, и сходство автора "Карла I" с молодым человеком так стало всем бросаться в глаза, что из десяти буржуа, заходивших заказать свой портрет маслом, а портрет жены или дочери — пастелью, девять не хотели верить Петрусу, когда он говорил, что гравюра выполнена не с него, а с автопортрета художника, умершего сто восемьдесят лет назад.
Тот же овал лица, тот же цвет кожи (как на портрете, разумеется), та же шапка кудрявых волос надо лбом! Такие же глубоко запавшие глаза, те же подкрученные кверху усы и эспаньолка гордо оттеняли тот же рот и тот же подбородок. В общем, Петрус был живым воплощением Ван Дейка — мужественным и гордым, умным и добрым.
Если бы в его мастерскую вошел кто-нибудь, побывавший в Генуе, он невольно вспомнил бы о великолепных полотнах Палаццо Россо и стал бы искать глазами восхитительную маркизу Бриньоле, которую на каждом шагу встречаешь в этом роскошном дворце; ее портреты выполнены и подписаны фламандским мастером.
Глядя, как Петрус в рубашке с отложным воротником, в бархатном камзоле, подхваченном в талии шелковым витым поясом, сидит в глубине мастерской, в задумчивости подкручивая рыжеватый ус изящной, белой, как у священника или женщины, рукой, невольно станешь искать глазами идеальную подругу этого красивого молодого человека. Его сходство с антверпенским художником было столь велико, что рядом с ним представлялась подруга под стать прекрасной маркизе де Бриньоле, которую обессмертила нежная кисть Ван Дейка.
Да, по правде сказать, никакая другая женщина и не подошла бы ему; было очевидно, что душа его не могла, расправив крылья, полететь ни к гризетке, ни к мещанке; с первого взгляда становилось ясно, что лишь девушка из семьи потомственных рыцарей могла сказать этому гордому красавцу: "Склонись предо мной — я твоя королева!"
Оказывается, так оно и было — именно девушка из семьи потомственных рыцарей смутила покой Петруса.
Расскажем в нескольких словах, как это случилось.
Однажды на пустынной улице, носящей название Западной, где была расположена мастерская Петруса, молодой художник, возвращаясь домой, увидел, что у его дверей останавливается карета с гербами. Экипаж обогнал Петруса, но он успел разглядеть огромный серебряный герб: голова святого Мавра в натуральную величину, увенчанная княжеской короной с девизом: "Adsit fortiori" ("Пусть явится тот, кто доблестнее!").
Карета, как мы сказали, остановилась у дома Петруса. Лакей в расшитой серебром голубой ливрее спрыгнул с козел и распахнул дверцу. Из кареты вышла очаровательная молодая женщина, по осанке и манере держаться — аристократка.
За молодой женщиной, или, вернее, девушкой девятнадцати-двадцати лет, показалась дама лет шестидесяти. Она вышла, опираясь на руку лакея.
Девушка поискала глазами номер дома, у которого остановился экипаж, но так его и не увидела. Она обернулась к кучеру и спросила:
— Вы уверены, что это дом номер девяносто два?
— Да, принцесса, — отвечал тот.
В доме номер девяносто два жил Петрус.
Молодой человек увидел, как дамы вошли в дом. Он перешел улицу и уже собирался последовать за ними, как услышал голос девушки.
— Здесь живет господин Петрус Эрбель, не так ли? — спрашивала она у консьержки.
Эрбель — это была фамилия Петруса.
Консьержка смотрела как зачарованная на двух дам, закутанных в дорогие меха. Наконец она почтительно проговорила:
— Да, сударыня, но его нет дома.
— В котором часу его можно застать? — продолжала расспрашивать девушка.
— Утром до двенадцати или до часу, — отозвалась консьержка, — а впрочем, вот он! — прибавила она, заметив молодого человека: он подошел к дамам сзади и его голова показалась из-за их голов.
Они разом обернулись, Петрус поспешно обнажил голову и почтительно поклонился.
— Вы господин Петрус Эрбель, художник? — довольно бесцеремонным тоном спросила старая дама.
— Да, сударыня, — холодно молвил Петрус.
— Мы хотим заказать портрет, сударь, — продолжала она в том же тоне. — Вы возьметесь его написать?
— Это моя профессия, сударыня, — ответил Петрус очень вежливо, но еще более холодно, чем в первый раз.
— Когда вы хотели бы начать?.. Долго вы будете работать? Вам нужно много сеансов? Отвечайте поскорее: мы замерзли!
Девушка, не вымолвившая до тех пор ни слова, отметила про себя и бесцеремонность своей спутницы, и то, с какой уважительностью и терпением разговаривал Петрус. Она подошла к нему и заговорила:
— Это вы, сударь, написали портрет, значившийся на последней выставке под номером триста девять?
— Да, мадемуазель, — отвечал Петрус, взволнованный красотой девушки и нежностью ее голоса.
— Простите за назойливость, сударь, но это ваш автопортрет, не так ли? — продолжала девушка.
— Да, мадемуазель, — подтвердил Петрус и покраснел.
— Я хотела бы заказать вам свой портрет в той же манере: ваша работа выполнена в восхитительных тонах. У меня уже есть восемь или десять моих портретов, заказанных матушкой или тетей, но ни один мне не нравится. Не хотите ли и вы, — прибавила она с улыбкой, — попытаться удовлетворить вкусы капризной особы с тяжелым характером?
— Я постараюсь, мадемуазель, и это будет для меня большой честью.
— Честью? — перебила его старая дама. — А почему, собственно говоря?
— Потому что только знаменитому художнику, — с поклоном отвечал Петрус, — может быть заказан портрет юной особы такой красоты и такого знатного происхождения, как мадемуазель де Ламот-Удан.
— О, вы нас знаете, сударь? — проворчала старая дама.
— Я, во всяком случае, знаю, как зовут мадемуазель, — отвечал Петрус.
— Я вам уже сказала, сударь, что я капризна, что у меня тяжелый характер. Я забыла еще сказать, что любопытна.
Петрус поклонился, готовый удовлетворить любопытство прекрасной посетительницы.
— Откуда вам известно мое имя? — продолжала девушка.
— Я прочел его на стенках вашей кареты, — улыбнулся Петрус.
— А, фамильный герб! Так вы разбираетесь в гербах?
— Разве я не имею с ними дело каждый день? Исторический живописец не может не знать, что со времени взятия Константинополя до взятия Бергеноп-Зома герб Ламот-Уданов побывал на всех полях битвы, так и не встретив равного в доблести!
Петрус, словно король, выдал свидетельство о храбрости и знатности. Он говорил подчеркнуто почтительно, но это прозвучало так неожиданно, что лицо наследницы Ламот-Уданов залилось краской.
Тщеславию старой дамы тоже польстили слова Петруса, и она бросила на художника благосклонный взгляд.
— Ну что ж, сударь, — проговорила она милостиво, чего никак нельзя было ожидать от чванливой старухи, — раз вы знаете, как зовут мою племянницу, остается условиться о времени и оставить наш адрес.
— Я в любое время к вашим услугам, сударыня, — отвечал молодой человек с почтительностью, продиктованной тем, что старая дама сменила тон, — что же касается адреса принцессы де Ламот-Удан, кто же не знает, что ее особняк находится на улице Плюме против особняка Монморенов, рядом с домом графа Абриаля?
— Хорошо, сударь, завтра в полдень, если угодно, — опять заливаясь краской, предложила девушка.
— Завтра в полдень я к вашим услугам, — отвесив низкий поклон обеим дамам, сказал Петрус.
Дамы сели в карету, а художник поднялся к себе в мастерскую.
Мы уже говорили, что Петрус был честен. Однако в разговоре с мадемуазель де Ламот-Удан он позволил себе солгать, да еще как!
Петрус уверял, что все знают адрес Ламот-Уданов, но двумя месяцами раньше он и сам его не знал: ему помог случай.
Если не считать жителей предместий Сен-Жак и Сен-Жермен, немногие парижане знают ту часть Внешних бульваров, что проходят от заставы Гренель до заставы Гар, охватывая с юга весь левый берег так же, как от заставы Гар до заставы Гренель, то есть с севера, эту часть Парижа опоясывает Сена. Эти бульвары протяженностью в четырнадцать-пятнадцать километров обсажены четырьмя рядами деревьев, образующими две боковые аллеи. Зеленая трава устилает бульвар от края до края, и для того, кто пожелал бы погулять в одиночестве или помечтать вдвоем в тенистых аллеях парка, лучшего места, чем Южный бульвар, не найти.
Есть женщины, которые никогда не показываются в общественных местах во время спектаклей, концертов, прогулок и доходят в своем стремлении к уединению до затворничества, выходя лишь в церковь; некоторые из таких дам, совершенно успокоенные безгодностью этой тенистой Фиваиды, в те годы приезжали сюда летними вечерами покататься в коляске и какой-нибудь прилежный юноша, зубривший учебник под высокими кронами, провожал зачарованным взглядом улыбающихся красавиц Сен-Жерменского предместья, проносившихся по дорожкам, словно призраки знатных дам былых веков.
Самая красивая, веселая, счастливая среди этих молодых женщин проезжала здесь летом в открытой коляске, зимой — в закрытой; мы уже встречали ее в этой книге дважды: сначала у изголовья Кармелиты, в другой раз — совсем недавно, в доме Петруса; очаровательную женщину звали мадемуазель Регина де Ламот-Удан. Это была дочь маршала Бернара де Ламот-Удана.
Впервые Петрус увидел ее примерно за полгода до описываемых нами событий; произошло это чудесным летним вечером.
Молодой художник был один на главной аллее бульвара, обсаженной четырьмя рядами деревьев, и смотрел вдаль, в сторону Дома инвалидов, любуясь закатом. Вдруг в конце аллеи он увидел в облаке золотой пыли двух всадников. Лошади скакали наперегонки и напоминали двух коней, вырвавшихся из солнечной колесницы.
Петрус отошел в сторону, давая всадникам дорогу. Как ни стремительно они пронеслись мимо, он успел разглядеть их лица. Мы сказали "два всадника"; нам следовало бы написать: "всадник и амазонка".
Амазонкой оказалась высокая девушка; она была сложена, как Диана-охотница; на ней был серый фуляровый костюм для верховой езды и серая шляпа с зеленой вуалью; в ее посадке, манерах, лице было нечто от очаровательной Дианы Вернон, лишь недавно созданной фантазией Вальтера Скотта и представленной на суд восхищенных читателей. В то же время она напоминала прелестную Эдме, чей призрак г-жа Санд, быть может, уже видела проплывающим в туманной дымке над Корлейской долиной.
Девушка гордо сидела на взмыленном вороном коне; она твердо и умело управляла им, обуздывая все его капризы, что свидетельствовало о большом опыте такого рода;
несмотря на быстрый бег коня, она поддерживала с сопровождавшим ее всадником разговор: ловкая наездница к тому же еще обладала хладнокровием.
Ее сопровождал старик лет шестидесяти — шестидесяти пяти, красивый и осанистый, одетый в зеленый жакет, белые панталоны и французские сапожки; на нем была большая черная фетровая шляпа, из-под которой виднелись белые, словно напудренные, волосы, подстриженные как это было принято во времена Директории. Можно было не смотреть на розетку из разноцветных орденских ленточек в петлице всадника: было и так ясно, к какому классу общества он принадлежит. Густые брови, жесткие усы, кончики которых свисали ниже подбородка, немного резкое выражение лица — все выдавало в этом человеке привычку повелевать, и с первого же взгляда было видно, что это один из прославленных военных той эпохи.
Петрусу промелькнувшие старик и девушка показались видением; если бы полчаса спустя они не вернулись и не проскакали снова мимо него, Петрус решил бы, что ему привиделась средневековая красавица в сопровождении отца или старого паладина.
Петрус возвратился домой и хотел было приняться за работу; но работа — ревнивая любовница: она немедленно убегает, если вы подходите к ней с лицом, пылающим от поцелуев соперницы.
На сей раз соперницей была встреча, видение, сон.
Он взялся было за палитру, встал перед мольбертом и попытался провести кистью по полотну, однако тень амазонки парила над ним, отводила его руку, ласково касалась лица.
После часовой борьбы с прекрасным призраком он все-таки начал работать.
Не думайте, что он вышел победителем: он оказался побежденным!
На полотне был набросок: смертельно раненный крестоносец лежит на песке, его перевязывает юная аравитянка; чернокожие рабы, удивленные тем, что она не прикончила собаку-неверного, а помогает ему, поддерживают голову умирающего; юная девушка на заднем плане собирается зачерпнуть рыцарским шлемом воды из источника, осененного тремя пальмами.
Когда Петрус вернулся с прогулки, этот набросок показался ему точной аллегорией его собственной жизни. В самом деле, разве не был он рыцарем, раненным в неравном бою с жизнью, в которой всякий художник — крестоносец, предпринимающий долгое и опасное паломничество к Иерусалиму искусства? И разве не была встреченная им амазонка доброй феей по имени Надежда — той, что всякий раз, как начатый труд оказывается человеку не по силам, выходит из своего водяного грота и, подобно Венере-Афродите, по капле роняет с мокрых волос росу, освежающую путника?
Прекрасный символ, родившийся в воображении Петруса, так его поразил, что художник решил воплотить его в материальную эмблему своей жизни. Взяв в руки скребок, он в одну минуту убрал головы аравитянки и рыцаря, потом придал крестоносцу собственные черты, а девушку сделал похожей на амазонку.
Вот в каком душевном состоянии он принялся за работу, и это сейчас дало нам основание утверждать, что он оказался не победителем, а побежденным.
С тех пор он четыре месяца не видел девушку, вернее было бы сказать — не пытался увидеть. Но случай, столкнувший их в первый раз, снова свел их однажды в январе 1827 года; это произошло на пустынном бульваре солнечным ослепительно снежным утром, когда благородная красавица выехала на прогулку в крытой коляске.
Теперь она была в черном, ее сопровождала пожилая дама, дремавшая на заднем сидении.
Дамы катались по бульвару Инвалидов, потом экипаж выезжал на аллею Обсерватории и поворачивал обратно.
Но вот коляска в последний раз проехала по бульвару и исчезла, свернув на улицу Плюме.
Петрус понял, что именно там живет его красавица.
Однажды утром он закутался до глаз в широкий плащ, отправился на улицу Плюме и притаился возле одного из домов, поджидая возвращения знакомой кареты.
Около часу пополудни экипаж подъехал к особняку, расположение которого Петрус с такой точностью описал в предыдущей главе.
Итак, наш Ван Дейк, как видят читатели, солгал, когда сказал, что любой знает адрес Ламот-Уданов, потому что еще недавно сам его не знал.
Не нужно говорить, как обрадовал молодого человека визит его феи, которая до того времени представала перед ним исключительно в воображении. Вполне вероятно, что, если бы сопровождавшая девушку пожилая дама была глухой и слепой, Петрус поднялся бы к себе и принес юной принцессе не только портрет, который она ему заказывала, но двадцать других портретов: вот уже полгода молодой человек, вопреки воле, придавал всем женщинам на своих картинах прелестные, хотя и несколько надменные черты Регины.
LXXXI
СТАРАЯ, НО ВЕЧНО НОВАЯ ИСТОРИЯ
Вернувшись в мастерскую, Петрус сначала с радостью, потом с разочарованием стал рассматривать картины, на которых по памяти изображал дочь маршала Ламот-Удана.
Через десять минут все портреты стали казаться ему настолько хуже оригинала, что он уже готов был устроить аутодафе. К счастью, приход Жана Робера отвлек его от этой мысли.
Жан Робер был наблюдателен и сразу заметил, что в жизнь его друга вошло нечто новое и необыкновенное. Но Жан Робер был чрезвычайно скромен. Он попробовал было начать расспросы, однако, увидев, что друг не расположен говорить, сразу отступил.
Молодые люди (по крайней мере, порядочные) редко обсуждают своих возлюбленных, увлечения, даже мимолетные связи с женщинами; любое благородное сердце предпочтет хранить все это в тайне и нехотя пускает в свое святилище даже лучшего друга.
Жан Робер, побыв в мастерской ровно столько, сколько требовали правила хорошего тона, под благовидным предлогом удалился, чтобы не мешать Петрусу в одиночестве наслаждаться охватывающими его чувствами.
О чем думал молодой художник? Этого Жан Робер не знал. Да ему и не нужно было знать: улыбка, затуманенный взор, рассеянное молчание — все говорило Жану Роберу о том, что друг влюбился.
Оставшись один, Петрус провел один из тех восхитительных дней, о которых на закате жизни человек вспоминает с животворной радостью, снова ощущая себя молодым.
С этого дня мечта, взлелеянная всяким художником или молодым человеком, мало-мальски выделяющимся из серой массы, мечта в образе женщины, чело которой венчает тройная корона — красоты, величия и молодости, — для Петруса осуществилась.
Все гордые принцессы, являвшиеся к нему во сне, обрели плоть и соединились в одной женщине! Он закрывал глаза и видел, как она выходит из кареты в облаке кружев, бархата и мехов.
Вечером он сел за фортепьяно: как все художники, Петрус обожал музыку. Он не смог бы выразить на полотне обманчивую игру настроений, и только чарующие звуки музыки, рождающиеся на небесах, могли ответить на страстные призывы молодого человека.
Лишь поздно ночью он решился лечь и уснул. Нет, мы ошибаемся, говоря "уснул"; он бодрствовал с закрытыми глазами до самого рассвета, именно бодрствовал, ибо в его ушах и сердце неотступно звучал неведомый голос, шепчущий: "Регина".
Петрус вышел из дому около девяти часов; хотя сеанс был назначен на двенадцать, он не мог усидеть на месте и три часа, отделявшие его от долгожданной встречи, гулял неподалеку от особняка маршала.
Особняк Ламот-Уданов, расположенный, как мы уже говорили, на улице Плюме (ныне улица Удино), представлял собой огромное здание, возвышавшееся между двором и садом. В глубине сада, словно в оазисе за тысячу льё от Парижа, был еще изящный павильон, состоявший из столовой, гостиной и будуара. Павильон был заключен в огромную оранжерею, отделявшую это изящное дополнительное помещение от дома целой стеной цветов.
Стены оранжереи — за исключением основания конструкции — были стеклянными; сквозь стекла глядели, как в ботанических садах Парижа или Брюсселя, как в оранжереях знаменитого садовода Ван Гутта, тысячи экзотических растений; их листья, широкие или продолговатые и узкие, но все незнакомые Северу или Западу, сообщали этому уголку самый живописный тропический вид.
Павильон, со всех сторон окруженный деревьями, был виден только с южной стороны; в просвете между высокими каштанами и густыми липами можно было разглядеть решетку изгороди.
В будуаре павильона, этого сада под стеклянным небом, который напоминал и оранжерею, и картинную галерею (ведь там были собраны не только редчайшие растения, но и прекраснейшие произведения искусства), Регина ожидала Петруса, но не с нетерпением, какое испытывал влюбленный художник, а с некоторым любопытством.
Как истинная аристократка, она умела с первого взгляда оценить превосходство человека, в чем бы оно ни проявлялось. Сама наделенная превосходством над сверстницами, она с первых слов увидела в Петрусе необыкновенную личность.
Молодой человек пришел в назначенный час минута в минуту; он на все встречи приходил с безукоризненной точностью, которую Людовик XIV называл "вежливостью королей".
Вступая на этот цветущий островок Индийского архипелага, Петрус затрепетал от удовольствия и восхищения.
С порога в самом деле взгляду открывалось восхитительное зрелище, особенно для художника; даже во сне человеку с богатейшим воображением не могло привидеться то, что в этом райском уголке предстало перед Петрусом.
Ему казалось, что искусство и природа, слившись воедино, достигли вершины совершенства.
Здесь были собраны все жемчужины искусства, все богатства земли. Под огромными южноамериканскими папоротниками пара возлюбленных из розового мрамора обменивалась целомудренным поцелуем, как Амур и Психея Кановы; в равеналовых и пальмовых рощицах прятались наяды с развевающимися волосами, изваянные Клодионом.
Там были двадцать терракотовых фигурок, выполненные мастерами XVII и XVIII веков, Бушардоном, Куазево, а рядом — флорентийская средневековая бронза; под розоцветными растениями из Европы, под североамериканскими магнолиями — грации Жермена Пилона, нимфы Жана Гужона, амуры Жана де Булоня (этого великого мастера переманила у нас Италия и не хочет возвращать, хотя вот уже триста лет его тень требует считать его французом!) — короче говоря, сотни шедевров из глины, камня, дерева, мрамора, бронзы, со вкусом расположенные в этом подобии девственного цветущего леса. Каждый край присылал сюда свою, местную растительную достопримечательность, от кальцеолярий и пассифлор Южной Америки, от камелий, гортензий, канн, чайных деревьев до голубых, белых, розовых лотосов, банановых и финиковых пальм из Африки; от мимоз, смоковниц, гигантских папоротников с Мадагаскара до эвкалиптов, эпакридий, мимоз из Океании — одним словом, земной шар из цветов!
Регина казалась богиней-покровительницей, всемогущей феей этого сказочного мира.
Петрус не решался войти в гостиную даже после того, как лакей о нем доложил, и Регина была вынуждена повторить приглашение.
— Входите же, сударь! — с улыбкой пригласила она.
— Прошу прощения, мадемуазель, — отозвался Петрус, — но на пороге рая простому смертному позволено постоять в нерешительности.
Регина встала и повела Петруса в комнату, превращенную на время в мастерскую. Посреди нее стоял мольберт с холстом, достаточно высоким, чтобы можно было набросать портрет во весь рост.
На складном стуле лежали краски и палитра.
Об освещении позаботилась чья-то опытная рука — Петрусу почти не пришлось поправлять шторы.
— Соблаговолите сесть где вам удобно, мадемуазель, и примите позу, которая вам самой кажется наиболее простой и подходящей, — попросил Петрус.
Регина села и приняла естественную, полную изящества позу.
Петрус выбрал угольный карандаш и с удивительной уверенностью сделал первый набросок.
Приступив к деталям и увидев, что в лице Регины нет той подвижности губ и глаз, которая оживляет любой портрет, Петрус остановился.
— Вы не станете возражать, мадемуазель, если во время сегодняшнего сеанса мы немного поговорим о чем вам будет угодно: о ботанике, географии, истории или музыке? Признаюсь, что я очень люблю цвет, но отношу себя к школе художников-идеалистов. Все, о чем я мечтаю, на что надеюсь, — это соединить выразительность Шеффера и цвет Декана. И потому нельзя, как мне представляется, написать хороший портрет с неподвижного лица. Под неподвижным я разумею лицо, не оживленное беседой. Люди, заказывающие свой портрет, почти всегда выглядят неестественно, напряженно из-за того, что они хранят молчание по собственной воле или по просьбе неопытного, неуверенного в себе художника, и потом друзья заказчика, глядя на портрет, говорят: "О, у вас здесь слишком важный вид!" или "Вы выглядите на портрете старше!". И виноват всегда бедняга-художник, тогда как следовало бы понять, что он, не зная своей модели, вместо того чтобы придать ей естественный вид, передает лишь минутное выражение ее лица.
— Вы правы, — отвечала Регина, выслушав это долгое теоретическое объяснение, которое Петрус произнес без всякой манерности, набрасывая на холсте детали будущего изображения. — Если для того, чтобы написать хороший портрет, вам достаточно видеть мое лицо, оживленное самой привычной и самой приятной для меня беседой, прошу вас, протяните руку и позвоните.
Петрус позвонил.
Лакей, который о нем докладывал, оставался невидим, но держался неподалеку, готовый явиться по первому зову. Он остановился в дверях.
— Пригласите Пчелку! — приказала Регина.
Спустя несколько минут девочка лет десяти-одиннадцати вошла или, вернее, скакнула с порога к ногам Регины.
Как всякий художник, Петрус был впечатлителен и подвержен влиянию красоты; он не удержался и воскликнул:
— Какая прелесть!
Вошедшая в комнату девочка, которой старшая сестра дала столь меткое прозвище, была прелестна: личико —
нежнее розового лепестка, вокруг головы — колечки рыжеватых волос, словно грозди золотых бутонов, а талия — тоненькая, как у пчелки, вот-вот переломится.
На лбу у нее выступали капельки пота, хотя на дворе стоял конец января.
— Ты меня звала, сестра? — спросила девочка.
— Да, где же ты была? — спросила Регина.
— В оружейной брала папу штурмом!
Петрус улыбнулся: слова "брала штурмом", сорвавшиеся с губ девочки, показались ему забавными.
— Прекрасно! Итак, отец опять фехтовал с тобой?! По правде говоря, он такой же ребенок, как и ты, Пчелка! И я не буду вас обоих любить, раз вы меня не слушаетесь.
— А папа уверяет, Регина, что ты выросла такая большая и красивая только потому, что фехтовала; я тоже хочу стать большой и красивой, как ты, поэтому и прошу его всегда: "Папа, пофектуй со мной!"
— Ну да, а ему этого и надо! Только посмотри: ты вся вспотела, запыхалась!.. Я рассержусь, Пчелка! Взгляните, сударь, взрослая одиннадцатилетняя девица проводит все время в фехтовании, словно школяр Саламанки или гейдельбергский студент!
— Это еще что! Весной я сяду на лошадь!
— Ну, тогда — совсем другое дело!
— Папа мне сказал, что в этом году он купит тебе другую лошадь, а мне отдаст Эмира.
— Еще такого недоставало! Если господин маршал так сделает, я всем расскажу, что он лишился рассудка! Вообразите, сударь, Эмир — такой норовистый конь, его все боятся!
— Кроме тебя, Регина, ведь ты заставляешь его перепрыгивать десятифутовые канавы и брать барьеры в три фута высотой.
— Это потому, что он меня знает.
— Ну и меня узнает, а если не захочет, я столько раз скажу ему, стегнув хлыстом: "Я сестра Регины, дочь маршала де Ламот-Удана", что ему придется это понять.
— Эмир, мадемуазель? — подхватил Петрус, торопясь воспользоваться оживлением Регины, чтобы набросать ее лицо. — Это горячий вороной жеребец, помесь арабского скакуна и английской лошади?
— Да, сударь, — улыбнулась Регина. — Неужели мой конь столь благороден, что тоже заслуживает герба?
— Он прибыл из такой страны, где собаки и соколы имеют свою генеалогию; почему бы ее не иметь Эмиру?
— А, это господин, которому заказан твой портрет? — вполголоса спросила Пчелка.
— Да, — так же тихо ответила Регина.
— Может быть, он и меня нарисует?
— С удовольствием, мадемуазель, — улыбнулся Пет-рус, — особенно если вы будете позировать, как сейчас!
Девочка полулежала, облокотившись на колени сестры и подперев оживленное умное личико ладошками; Регина поглаживала ее веточкой резеды по лицу.
— Слышишь, сестра? Этот господин с удовольствием напишет мой портрет.
— Да, только он поставит некоторые условия, — предупредила Регина.
— Какие условия? — спросила Пчелка.
— Вы будете вести себя хорошо и слушаться сестру, мадемуазель.
— Я на зубок знаю заповеди Божьи, а там говорится: "Почитай отца твоего и мать твою", однако там не сказано: "Почитай брата твоего и сестру твою". Я от всего сердца люблю Регину, но слушаться буду только отца.
— Ну еще бы! — заметила Регина. — Он готов исполнить любое твое желание.
— Да если бы не это, я не стала бы его слушаться, — рассмеялась девочка.
— Знаешь, Пчелка, ты хочешь выглядеть хуже, чем есть на самом деле. Садись-ка рядом со мной и расскажи нам что-нибудь.
Она повернулась к Петрусу и прибавила:
— Вообразите, сударь, когда мне грустно — а это со мной нередко случается, — Пчелка подходит ко мне и говорит: "Грустишь, Регина? Хорошо, я тебе что-нибудь расскажу". И она в самом деле развлекает меня историями, которые берет неведомо где, должно быть, в своей сумасбродной головке, но эти рассказы иногда заставляют меня смеяться до слез. Ну, Пчелка, начинай свою сказку!
— С удовольствием, сестра, — согласилась девочка, взглянув на Петруса и словно приглашая его тоже послушать.
Петрус стал слушать и в то же время не переставал работать. Он быстро заканчивал набросок, успев схватить естественное выражение лица Регины во всем его очаровании. И теперь она словно оживала на портрете.
Девочка начала свой рассказ.