Кюре Шамбар
То, что я расскажу здесь, не роман, не драматическая повесть, а простой и голый факт, изложенный во всей его простоте и изначальной наготе, такой, каким он появился бы в "Судебной хронике" своего времени, если бы какая-нибудь "Судебная хроника" существовала в начале XVIII века.
Читателю, возможно, известно, что я опубликовал многочисленные тома судебной хроники под названием "Знаменитые преступления". В ответ на эти публикации я получил множество писем со всех концов Франции с сообщениями о преступлениях, словно каждая провинция стремилась внести свой сноп в эту кровавую жатву. И сегодня перед глазами читателей предстанет одно из этих посланий. Помимо того, что оно интересно само по себе, в нем содержится понимание одного очень серьезного вопроса церковной дисциплины.
При изучении исторических событий средних веков я всегда обнаруживал если не общественную ненормальность, то, по крайней мере, ничем не обоснованную жестокость в том, что установленные законы Церкви запрещают посвящать в духовный сан тех, кто не обладает в самой полной мере телесными и умственными достоинствами.
Безусловно, когда речь идет об умственных способностях, то тут и говорить не о чем: тот, кто предназначен быть факелом, освещающим путь другим, должен гореть самым ярким пламенем. Чтобы объяснять и добиваться понимания глубоких истин католической религии, нужна душа, в которой отражались бы как в чистейшем зеркале эти истины. Однако мне казалось, что для неукоснительного соблюдения обета целомудрия нет необходимости быть красивым, высоким, крепким; мне не раз приходилось встречаться с болезненными и хилыми людьми, по богатству разума несопоставимыми с теми, кто отличался куда более совершенным внешним обликом. Дело в том, что я не до конца понял дух католической Церкви, не сумел постичь того, что никогда не бывает служения без жертвы, победы — без борьбы, а борьбы — без проявления силы. Господствующая Церковь желает, и это логично, чтобы духовная власть сохраняла все свое могущество, чтобы священник воздействовал на толпу всеми возможными средствами, обращался и к чувствам и к разуму, чтобы он не только производил впечатление своей внешностью, но и пробуждал эмоции, чтобы с высоты церковной кафедры, среди благоговейной торжественности, совершая божественный обряд, он возбуждал окружающую толпу голосом, взглядом, жестом, а затем переходил в уединении к выполнению самых сокровенных обязанностей своего служения. Вот почему Церковь хочет, чтобы ее священник был и умен и красив. Воинствующая Церковь желает видеть священников без нравственных и телесных изъянов, так как в мученичестве нравственная или телесная ущербность может лишить их силы и заставить отступить перед опасностью, а не пренебречь ею, устрашиться страданий, а не победить их. Вот почему Церковь хочет, чтобы священник был и красив и силен.
И если слишком крут спуск от возвышенности замысла к низменности его осуществления, то в этом стоит винить только слабость человеческой натуры. Римские иерархи задумали великое и прекрасное установление: они требовали от священников, то есть от рядовых солдат Церкви, тех самых качеств, каких часто не хватает ее главам, а именно: красноречия, силы и мужества. Они создавали условия, чтобы священники становились такими. Установление по-прежнему прекрасно, а если оно перестало быть великим, то это из-за таких, как я, кто неспособен понять его изначальный замысел. Медленная пытка самоотверженной жизнью действительно превратила в святых нескольких наших сельских пастырей, но следует сказать, что это воинство Господа, которое должно быть главной силой нашей религии, сегодня состоит, да и всегда состояло из более чем заурядных людей.
Вернемся, однако, к нашей истории, которая, впрочем, не что иное, как подтверждение этой церковной теории: для того чтобы быть на высоте своей миссии, священник должен в полной мере обладать и телесными, и умственными достоинствами.
I
В 1700 году дом священника в маленьком городке Ла-Круа-Дорад, пригороде Тулузы, занимал в соответствии со своей должностью Пьер Селестен Шамбар, святой человек для условий своей эпохи, а по меркам всех времен просто почтенный человек, обладающий всем необходимым, чтобы вести свою паству по пути к спасению; он был любим и почитаем в своем приходе, выступая как посредник, защищающий интересы местных жителей, как судья во всех спорах, как советчик при всех трудных обстоятельствах, как гость на всех семейных трапезах, — словом, это был добрый кюре в лучшем смысле этого слова, из тех, что порой встречаются еще в наше время там, где не проходят железные дороги и не проплывают паровые суда.
Единственное, в чем можно было упрекнуть кюре Шамбара, — это в слабости духа, с чем он не мог справиться и что делало его боязливым; поэтому, если ночами его вызывали к постели умирающего, он заставлял посланца ждать, чтобы идти туда вместе с ним, а если исполнение его святых обязанностей завершалось до наступления утра, он требовал, чтобы его провожали до дома. Мы рассказываем это, чтобы дать представление о его робком характере, по его мнению следствии перенесенной им в детстве болезни, из-за которой он долгое время был слаб и хил, так что, когда ему пришла пора идти в солдаты, как это было заранее определено, его родители решили, что он должен посвятить себя Церкви, ибо считали, что для служения в воинстве Господа требуется меньше мужества и силы, чем для службы в армии короля, а в ответ на возражения против этого суждения они говорили так: время кровавых сражений для Церкви миновало и, хотя католическому духовенству приходится пополнять собой список святых, гонения, к счастью, уже не требуют от него новых мучеников.
Итак, Пьер Селестен Шамбар был посвящен в сан и, к великой радости прихожан, назначен кюре в Ла-Круа-Дорад, где ко времени начала нашего рассказа он жил лет двадцать семь-двадцать восемь, и, судя по тому, что мы уже сказали о нем, ни один самый ожесточенный его враг не мог бы выдвинуть против него никакого обвинения.
Старая Мари, которая по собственному разумению вела хозяйство в доме священника в Ла-Круа-Дораде, утверждала, в полном согласии с тем, о чем уже было сказано, что достойный пастырь во всех случаях думает прежде всего о себе; это обвинение, впрочем, не принималось всерьез вследствие широко известной благотворительности кюре; кроме того, она заявляла, что ему недостает решительности, что он слишком охотно уступает старостам на церковных советах и что он слишком легко робеет перед теми, кто обладает властью или громким голосом. Но на все эти упреки славный кюре отвечал:
— Что поделаешь, голубушка Мари! Не каждому дано быть святым Бернаром!
По правде говоря, если кюре Шамбар и не обладал душой, пылающей отвагой, как его собратья по вере, не страшившиеся ни Нерона в цирке, ни Диоклетиана в Колизее, это вызывало скорее признательность прихожан, ибо давало им уверенность, что он никогда не злоупотребит ни своей нравственной силой, ни своим мирским авторитетом.
Как-то раз — это было 26 апреля — Мари, позволяющая себе в доме кюре все те вольности, что свойственны старым слугам, вошла раньше обычного в спальню священника и с шумом распахнула шторы:
— Ну же! Пора вставать, господин кюре! Вы слышали, звонят к Ангелюсу!
— Зачем мне вставать так рано, Мари? — спросил кюре, и по звучанию его голоса было ясно, что он совершенно не расположен сопротивляться, какой бы ни была причина будить его в этот, как ему казалось, несколько ранний час.
— Потому что вы должны идти в город, вы сами прекрасно это знаете!
— Я? Я должен идти в город? Ты уверена, Мари?
— Конечно, разве у вас нет дела к архиепископу?
— Да, Мари, но только в полдень, так что спешить некуда!
— А почему в полдень, а не в другое время? Идти так идти, господин кюре! Отправляйтесь пораньше, навестите там всех ваших друзей и не спешите возвращаться!
— Я пойду после мессы.
— Ничего подобного! Вы будете служить мессу в соборе.
— Ну хорошо, жди меня к обеду около часа.
— Если уж вы выбираетесь в Тулузу, воспользуйтесь этим и пообедайте у аббата Мариотта, он всегда вас приглашает, а вы все время отказываетесь.
— Выходит, ты хочешь иметь свободный день, не правда ли, Мари?
— Ну, и что из этого? В конце концов, мало ли у меня хлопот каждый день в доме; неужели вы не можете время от времени давать мне свободный день?
— Конечно, конечно, голубушка Мари, я тебя и не упрекаю…
— Очень любезно!
— Хорошо, не жди меня раньше пяти.
— Вы должны быть дома только в семь. Зачем же вам раньше возвращаться?
— А что, у меня какое-то дело именно в семь часов? — спросил наш добрый кюре, привыкший получать от служанки подробное расписание своего дня.
— Вы пойдете на ужин к вашим соседям Сиаду.
— Но глава семьи отсутствует!
— Он вернется сегодня вечером.
— Кто тебе сказал?
— Они сами вам написали об этом и приложили письмо от отца, полученное вчера.
И старая служанка протянула кюре два письма, оба вскрытые (это доказывало, что всестороннее доверие, полученное Мари от ее простодушного хозяина, простиралось и на его переписку).
Кюре взял письмо, которое Сатюрнен Сиаду адресовал своим детям, и прочел вслух:
"Дорогие дети! Когда вы получите настоящее письмо, я уже покину Нарбон и направлюсь в Кастельнодари, где проживает один из моих друзей детства. Я задержусь у него на два дня, чтобы немного отдохнуть, а затем тронусь в путь. Домой непременно вернусь 26-го числа текущего месяца, во вторник вечером.
После получения этого письма пусть кто-нибудь из вас отправится в Тулузу предупредить мою сестру Мирай, что я очень хочу увидеть ее в день приезда в Ла-Круа-Дорад, чтобы сообщить ей добытые мною сведения о прошлом Кантагреля. Они именно такие, какие я ожидал и в то же время боялся услышать.
Для того чтобы отметить итоги моей поездки, пригласите господина кюре к нам на ужин во вторник. Позовите к нам также моих друзей Дельги и Кантагра, так как мы должны срочно поставить двенадцать бочек масла в торговый дом Дельма и шесть бочек — в торговый дом Пьерло.
Пусть тот из вас, кто пойдет в Тулузу, остережется проходить по улице Черных Кающихся, где живет Кантагрель, во избежание встречи с ним, иначе он может заподозрить что-либо и отправиться следом к вашей тетушке, от которой он смог бы услышать о моей поездке в Нарбон, а ему как раз ничего об этом не надо знать!
Итак, до вечера во вторник.
Нежно целую вас. Ваш отец
Сатюрнен Сиаду".
Это письмо, припасенное Мари как последний довод, чтобы убедить кюре не спешить с возвращением в Ла-Круа-Дорад до семи часов вечера, произвело на него сильное впечатление. Добрый пастырь очень любил своих соседей Сиаду и прекрасно знал покойного Мирая, в свое время торговавшего подержанными вещами на площади Сен-Жорж в Тулузе. Вдова Мирай, на правах оставшейся в живых супруги унаследовавшая их общее состояние, была сорокалетняя женщина, еще очень привлекательная; ей нравилось слышать об этом, тем более что тешить свое тщеславие этой радостью ей предстояло недолго; несмотря на свои годы, она была окружена толпой поклонников, чему немало способствовали принадлежащие ей шестьдесят тысяч ливров.
В числе других поклонников был и Кантагрель.
Этот человек, чье имя с большой опаской упоминал в своем письме Сатюрнен Сиаду, был самым известным в Тулузе мясником и славился своей силой среди товарищей по ремеслу. Когда в окрестных городах клеймили скот, он управлялся с ужасающими животными, проявляя мощь, которой позавидовал бы сам Милон Кротонский. Так, ему весьма часто случалось подстерегать несущегося на него быка и, схватив за рога, валить его на бок, а затем удерживать, пока помощник выжигал раскаленным железом клеймо хозяина. Само собой разумеется, что ни разу поверженный им бык не мог подняться, а чтобы его повалить, второго удара Кантагреля не требовалось. Более того, рассказывали, что однажды, охотясь на медведей в Пиренеях, он вступил в схватку с одним из этих страшных зверей и покатился вместе с ним в пропасть. При падении оба неминуемо должны были погибнуть, поскольку высота обрыва, как полагали, превышала сто двадцать футов; но, к счастью, медведь оказался снизу: предохранив от удара своего врага, он сломал себе крестец о камни. Оглушенный Кантагрель откатился на десять шагов в сторону, но, когда его друзья в сопровождении пастуха, издали наблюдавшего сцену борьбы, поспешили к нему на помощь, они увидели, как он взбирается наверх навстречу им, неся на плечах мертвого врага. Кантагрель отделался прокушенной щекой; след от этого укуса он показывал с гордостью как почетный знак своей силы и мужества.
Вот почему, несмотря на разные смутные слухи о его прошлом, он пользовался всеобщим уважением. Когда Сатюрнен Сиаду, по многим причинам несколько обеспокоенный тем, что мясник может стать его зятем, попытался что-нибудь разузнать о нем в Тулузе, он услышал только весьма туманные сведения об одном деле, и ему захотелось в него вникнуть. Никто ничего не знал: слышать слышали, но утверждать ничего не могли. Такого рода словесными предупреждениями сопровождал свой рассказ каждый; никто не хотел по собственной неосторожности испытать на себе чудовищную силу Кантагреля, которую у него не было еще случая испробовать на ком-нибудь, кроме медведей, быков и буйволов.
Кюре Шамбар посоветовал Сатюрнену Сиаду отправиться в Нарбон, где до этого жил грозный мясник, за сведениями, которых не удалось получить в Тулузе и которые должны были пролить свет на обстоятельства первого брака Кантагреля, заключенного им с местной девицей. Судя по слухам, эта первая его жена была жива до сих пор, хотя по непонятным мотивам хранила молчание об узах, связывающих ее с тем, кто претендовал на честь сочетаться вторым браком с вдовой Мирай. Однако, как мы уже говорили, слухи были очень неопределенными, их никак не удавалось уточнить, а когда они доходили до ушей заинтересованных лиц, то воспринимались как клевета или, по меньшей мере, как необоснованное обвинение.
Возвратившись, Сатюрнен Сиаду должен был положить конец всем сомнениям на этот счет. И хотя добрый кюре Шамбар был почти лишен тщеславия, он, тем не менее, с некоторым удовлетворением говорил себе, что именно благодаря его совету семья Сиаду, наконец, узнает правду. Что касается его самого, то, разумеется, давая совет своему другу, он отнюдь не руководствовался недружелюбием к Кантагрелю, ибо просто его не знал.
Тем не менее, испытывая некоторое любопытство, на этот раз он решил познакомиться с мясником, а вернее, посмотреть на него. Это было легко сделать: мясная лавка, как сообщал Сатюрнен Сиаду, находилась на улице Черных Кающихся, и не составляло ни малейшего труда по хорошо известным приметам отличить такую личность от его помощников или покупателей. Кюре отправился в дорогу с твердым намерением по пути к аббату Мариотту пройти через улицу Черных Кающихся.
Расстояние от Ла-Круа-Дорада до Тулузы не превышало трех четвертей льё. Как всегда, кюре проделал этот путь медленным шагом, читая молитвенник; подойдя к воротам города, он закрыл книгу и направился к дому аббата Мариотта. Было не больше восьми часов утра.
Достойный кюре не забыл своего плана побывать на улице Черных Кающихся; руководствуясь этим, он сделал небольшой крюк и пошел по названной улице; примерно на трети пути стояла лавка претендента на руку вдовы Мирай, однако его самого там не было. Хозяина заменял помощник, малый лет тридцати, тоже, без сомнения, крепкий и могучий, как все представители их ремесла, словно поры этих людей всасывают жизненную силу вместе с испарениями крови, среди которых они постоянно находятся, но все же, судя по тому, что слышал кюре Шамбар о Кантагреле, парню было далеко до хозяина. Ошибка была исключена — это была именно лавка мясника Кантагреля, и его имя, написанное крупными буквами над входом, не оставляло никаких сомнений на этот счет.
Впрочем, отсутствие хозяина лавки было настолько естественным, что достойный кюре не придал этому никакого значения.
В конце улицы Черных Кающихся начиналась другая улица — та, на которой жил аббат Мариотт.
Аббат Мариотт был дома, но собирался уходить. Ему надо было добраться до Бланьяка: там священника ждал один из его друзей, находившийся при смерти. Кюре Ла-Круа-Дорада появился удивительно кстати — не для того, чтобы позавтракать со своим коллегой, но чтобы вместо него отслужить мессу в архиепископском соборе Сент-Этьен, где они оба были настоятелями приходов. После мессы кюре Шамбар должен был вернуться к завтраку, заботливо приготовленному кухаркой аббата Мариотта, известной своей стряпней среди всех священников Тулузы и ее пригородов. Что касается обеда, то и тут кюре Шамбару не о чем было беспокоиться: в какую бы дверь он ни постучал в обеденное время, его везде встретили бы радушно, и, может быть, даже господин главный викарий или монсеньер архиепископ, с кем он должен будет встретиться по делу, пригласят его к архиепископскому столу.
Направляясь к собору Сент-Этьен, кюре Шамбар вторично прошел по улице Черных Кающихся и вновь бросил любопытный взгляд на лавку Кантагреля: мясника все еще не было, и помощник по-прежнему восседал на месте хозяина. Кюре продолжил свой путь к церкви.
Войдя в собор, достойный кюре Ла-Круа-Дорада отстранился от всяких мирских помыслов и приготовился к предстоящей мессе: он благочестиво пересек церковь, совершив положенный поклон перед главным алтарем, и направился к ризнице, где облачился в священническое одеяние своего собрата, а потом с потиром в руках преклонил колени перед алтарем в приделе.
Когда месса кончилась, аббат Шамбар снова вошел в ризницу и уже начал было снимать облачение, когда появился один из церковных сторожей с вопросом, здесь ли аббат Мариотт.
— Нет, — ответил кюре, — он отбыл в Бланьяк и просил меня отслужить мессу вместо него. Что от него требуется?
— В исповедальне его ждет какой-то человек, он послал меня за господином аббатом. Этот незнакомец молил его поторопиться: похоже, он очень спешит.
— Что ж, передайте ему, что аббата Мариотта нет на месте, но я могу его заменить — это входит в мои права. Скажите ему также, что он может, если хочет, подождать до завтра — аббат Мариотт вернется к вечеру.
Через минуту сторож пришел сказать кюре Шамбару, что кающийся ждет его.
Аббат Шамбар направился к исповедальне, расположенной, как это полагается, в самом темном углу церкви. Ожидающий его человек стоял на коленях; лица его не было видно: он повернулся спиной, неистово сжимая голову руками.
Кюре сел в исповедальне, и покаяние началось.
Четверть часа спустя дверь в исповедальню, где выносится суд над кающимся, раскрылась и на пороге появился мертвенно-бледный священнослужитель, еле стоящий на ногах.
Что касается кающегося, то он скрылся с криками отчаяния, ибо кюре Шамбар отказал ему в отпущении грехов.
Бедный священник на минуту застыл неподвижно, прислонившись к церковной колонне, словно чувствуя, что ноги его не удержат; потом, шатаясь как пьяный, не заходя в ризницу, не простившись ни с кем, он вышел через одну из боковых дверей церкви и, пробираясь самыми пустынными улицами, покинул город таким быстрым шагом, на который его никогда не считали способным; при этом он забыл обо всем: о завтраке у аббата Мариотта, о визите к архиепископу, о своих мечтах пообедать с монсеньером, о делах церковного прихода и своих собственных.
Оказавшись на дороге к Ла-Круа-Дораду, аббат зашагал еще быстрей. Его смятение было столь велико, что он прошел мимо распятия, возвышающегося у входа в город, не осознав, что перед ним изображение Христа, и весь в поту добрался до дома, где в святой беспечности блаженствовала Мари. Войдя в дом, он остановился посреди комнаты, отыскивая свой платок, чтобы вытереть лоб, но платок он потерял. Стараясь не обнаружить дрожания рук, он пытался найти молитвенник, но оказалось, что он забыл его в Тулузе, в ризнице. Ничто не могло ему помочь скрыть свою растерянность. Неуверенность в движениях, беспорядок в одежде — все указывало на страшную беду, которая либо уже произошла, либо вот-вот должна была произойти. Он стоял неподвижно и безмолвно, с вращающимися в орбитах глазами; колени его тряслись, задевая друг друга, но при этом он, кажется, и не думал садиться. Мари машинально пододвинула к нему кресло, и вовремя: несчастный кюре рухнул в него навзничь и, словно раздавленный чем-то, вытянулся в нем.
— Господи Иисусе! — воскликнула Мари, отступив, чтобы охватить взглядом все признаки этого кошмара. — Что с вами произошло, господин кюре?
— Что со мной произошло? — растерянно переспросил аббат. — Что со мной произошло? Ничего, хвала Создателю.
— Но вы же чем-то ошеломлены! Я никогда вас таким не видела…
— Ты ошибаешься, Мари: я такой же, как всегда.
— Тогда почему вы так рано вернулись? Готова поспорить, что вы не обедали!
— Да, Мари, да, наверное, так.
Бедный кюре вовремя заметил, что даже утверждать, будто он позавтракал, и то было бы грубой ложью.
— Вы не завтракали, господин кюре!
— Нет, Мари.
— Вы голодны, да?
— Нет, Мари, нет! Уверяю тебя, я совершенно не голоден!
— Но не можете же вы так ничего и не съесть до ужина?
— Я не буду ужинать, Мари.
— Как! Вы не обедали и не собираетесь ужинать? Что это значит, господин кюре? Впрочем, отказаться от ужина вы не можете — вы приглашены к Сиаду.
Услышав это имя, старый кюре сдавленно вскрикнул и тут, словно внутри него прорвало запруду, два ручья долго сдерживаемых слез потекли по его бледным и впалым щекам.
Тогда Мари, по сути добрая душа, только немного деспотичная, какой и должна быть всякая служанка кюре, умеющая ценить свое положение, поняла, что ее хозяин испытал страшное потрясение, но чувствует себя обязанным скрывать его в своем сердце, а значит, нуждается в одиночестве и покое — этих двух великих наперсниках человеческих страданий. Она вышла из комнаты, не сказав ни слова, но строя тысячи предположений, ни одно из которых, разумеется, не приблизило ее к истине.
Однако полчаса спустя, обеспокоенная и неспособная в своем нетерпении ждать, пока кюре придет сам или позовет ее, она вошла в комнату с чашкой теплого сладкого молока.
Кюре стоял на коленях перед распятием и молился; он не видел, как она вошла, и продолжал молитву. Мари застыла в дверях с чашкой в руках, однако он в это время уронил голову на молитвенную скамеечку с таким глубоким стоном, что бедная служанка, ощутив, как этот стон пронзил ей душу, поняла, что в эту минуту нельзя тревожить несчастного в его безмерном отчаянии, и удалилась на цыпочках, поставив чашку с молоком на край скамеечки; кюре так и не заметил, как она приходила и как уходила.
А в нескольких шагах отсюда, в доме Сиаду, можно было наблюдать зрелище, весьма отличающееся от только что описанного нами.
Прибыль от широкой торговли растительным маслом вместе с доходом от сотни арпанов земли несомненно обеспечивала прочный достаток в семье, достаток же способствовал радости в доме. А в этот день там царило особое веселье. В доме готовили праздничный стол, чтобы отметить, согласно распоряжению главы семьи, его возвращение. Приехала вдова Мирай, и ее щедро одаривала ласками вся семья Сатюрнена Сиаду, состоящая из трех сыновей и двух дочерей. Все смеялись, обнимались, пели — и все это с искрящимся весельем, присущим южным натурам. Надо сказать, что, находясь среди своих племянников и племянниц, которых она любила как родных детей, вдова Мирай никогда не говорила ни о своем покойном муже, ни о тех, кто стремился его заменить; напротив, она строила планы, как продаст свою лавку подержанных вещей в Тулузе, переедет в Ла-Круа-Дорад и будет жить в семье брата; легко догадаться, что эти проекты восторженно встречались тремя ее племянниками и двумя племянницами, и заметим, к стыду человечества, что надежда на хорошее наследство немало усиливала их любовь к ней. Правда и то, что как только вдова возвращалась в Тулузу, как только она увлекалась соблазном вторичного замужества, а главное — покорялась обходительности Кантагреля, она чувствовала, что душа ее начинает витать в тумане нерешительности, а временами даже настойчиво пытается ее склонить к вступлению во второй брак.
Но в Ла-Круа-Дораде все эти вздорные мысли быстро исчезали: их прогонял добрый ангел семьи. Тетушка просто таяла, окутанная нежностью племянников и племянниц. И время летело весело и незаметно.
Между тем день сменялся вечером, а Сатюрнен Сиаду, объявивший, что приедет во второй половине дня, все не возвращался. Каждый уже начал испытывать то смутное беспокойство, которое всегда появляется, когда те, кого ждут, опаздывают; с приходом Дельги и Кантагра, друзей хозяина, беспокойство сменилось нетерпеливым ожиданием. Вновь пришедшие рассказали о страшной грозе, разразившейся накануне между Монжискаром и Вильфраншем. Вполне естественно было предположить, что разрушенные дороги и разлившиеся ручьи вынудили Сатюрнена Сиаду остаться в Кастельнодари или остановиться в Мон-жискаре у родственника. Правдоподобность этого объяснения подтверждалась еще и тем, что гроза, свирепствовавшая накануне в двадцати льё отсюда, в этот час, по-видимому, приближалась к Тулузе. Ветер усиливался, небо затянуло облаками, яростно зашумел дождь. Темнота сгустилась. Больше уж никто не надеялся на приезд Сатюрнена.
— А почему не пришел кюре Шамбар? — спросила вдова Мирай.
— Мари мне сказала, что он утром пошел в Тулузу, — ответила Жозефина Сиаду на вопрос тетушки, — наверное, он еще не вернулся.
— Вернулся, — вмешалась Констанция, другая племянница, — я видела, как он входил в церковь около четырех часов пополудни; мне показалось, что он болен, так как был бледен словно смерть.
— Кто? Кюре? — переспросил, входя, Жан Сиаду. — Он не болен. Я пошел навстречу отцу и видел кюре на кладбище. Я только не понял, что он там делал: он стоял у подножия креста и, кажется, молился.
— А я его видел на краю деревни, — добавил Луи, — он был без шляпы, несмотря на проливной дождь. Не понимая, почему он стоит с обнаженной головой, я хотел было к нему подойти, но, заметив меня, он зашел за живую изгородь, будто желал от меня скрыться. Черт возьми, я не привык бегать за теми, кто меня избегает, и оставил его в покое.
— Как странно! — удивилась вдова Мирай, питающая большую симпатию к доброму аббату Шамбару. — Тома, — обратилась она к старшему из трех братьев, — надо пойти за ним!
— Охотно! — согласился юноша.
Он надел шапку и, не раздумывая, вышел. На полдороге он встретил старую Мари и, узнав ее при свете фонаря, спросил:
— Послушайте, тетушка Мари! О чем думает господин кюре? Мы ждем его с семи часов, а сейчас уже восемь…
— А ваш отец вернулся? — спросила Мари.
— Нет, мы уже не рассчитываем, что он сегодня вернется, но мы рассчитываем увидеть господина кюре.
— Знаете, дорогой господин Тома, вы, как говорится, рассчитывали, не спросив гостя; дело в том, что господин кюре… не знаю, право, что с ним, беднягой, случилось с утра… он послал меня извиниться перед вами, вот я и иду выполнять поручение.
— Как так?! Он не придет? — воскликнул Тома. — Он что, грозы испугался? Какого черта! Я его понесу…
— Послушайте меня, сынок! — сказала Мари со старческой фамильярностью, обычной до сих пор в наших деревнях. — Я хочу вам дать совет: оставьте сегодня господина кюре в покое. Кажется, у него нет желания развлекаться.
— Он болен?
— Да нет; я не знаю, какую новость он услышал в Тулузе; достоверно лишь то, что пришел он из города совершенно потрясенный и со времени своего возвращения только и делает, что стонет, плачет и молится.
— Тем более мы должны попытаться его развлечь; он окажется в доме, где все кутят, веселятся и радуются; к тому же моя тетушка Мирай клянется, что не сядет за стол, пока справа от нее не будет сидеть ее добрый друг Шамбар; я пойду за ним, Мари, и приведу его к нам во что бы то ни стало!
— Ступайте! — покачала головой Мари. — Но я сомневаюсь, что он решится с вами пойти.
Они направились к дому священника и, так как у служанки были ключи, вошли в дом бесшумно. Затем Тома Сиаду, предшествуемый Мари, переступил порог комнаты аббата Шамбара.
Кюре сидел в своем большом кресле: его голова свесилась на грудь, руки вытянулись вдоль колен — воплощенная статуя Уныния.
Увидев свет фонаря, он решил, что Мари вернулась одна, и не шевельнулся.
— Господин кюре, — обратилась к нему Мари, — вот Сиаду.
— Какой Сиаду? — воскликнул кюре, вздрогнув.
— Я, Тома, — ответил юноша.
— Боже мой! Тома, что вы хотите мне сообщить? — спросил кюре, устремив на юношу испуганный взгляд.
— Я пришел вам сказать, что вы опаздываете, господин кюре, вот и все; так как мы не хотим ужинать без вас, я пришел за вами.
— Возвращайтесь к себе, Тома, дитя мое! — вымолвил кюре с глубокой грустью. — Извинитесь за меня перед вашей семьей: я решил сегодня вечером не выходить.
— Но, господин кюре, подумайте, что мы будем делать без вас? — уговаривал его Тома. — Мало того, что не приехал отец, так теперь еще вы отказываетесь идти; два пустых места за семейным столом, самых почетных места; нет, это невозможно, господин кюре, вы что, хотите нас всех лишить и радости и аппетита? Да к тому же вы отлично знаете, что тетушка Мирай не видит и не слышит никого, кроме вас, и вы один сможете ее осторожно подготовить к новости, которую привезет отец относительно ее мясника, а я не сомневаюсь — отец сообщит, что Кантагрель женат. Это так же точно, как то, что вы святой человек, а я просто честный малый.
— Бедный мальчик! Бедный мальчик! — бормотал кюре.
— Бедный мальчик? Что это значит? Что вы хотите этим сказать?
— Я хочу сказать, что лучше мне остаться дома, Тома, я только опечалю всех своим присутствием.
— Ничего подобного! Это не вы нас расстроите, а мы вас |развлечем, мы в силах это сделать, слава Богу!
— Оставьте меня, Тома! Оставьте меня!
— Господин кюре, я обещал вас привести! Умоляю вас, пойдемте со мной ради нас всех, ради моего отца — вы нам замените его; если бы он был здесь, он бы вас уговорил.
Вздох кюре больше походил на стон.
— Ну, пойдемте же, господин кюре! Решайтесь же, наконец! Вы так хорошо умеете утешать людей в их скорби — будьте же примером, принесите себя в жертву!
Говоря это, юноша подхватил аббата под руку и заставил подняться.
— Вы настаиваете? — спросил аббат Шамбар, не умея отказывать ни просьбам, ни приказаниям.
— Настаиваю? Еще бы, да я просто требую во имя вашей дружбы с моим отцом! Ведь не так мало времени вы знакомы с Сатюрненом Сиаду! — засмеялся молодой человек.
— В первый раз я обедал в доме бедняги Сатюрнена двадцать четыре года назад, в день святого Петра.
Последние слова кюре произнес с таким страдальческим выражением, что юноша почувствовал дрожь во всем теле.
— Послушайте, господин аббат, — сказал он, сунув бедному кюре в руку шапку, которую тот безуспешно искал, — по-моему, самое время вас увести, иначе, дьявол меня побери, я сам скоро начну отчаиваться, как вы!
Мари набросила на плечи аббата Шамбара его плащ и, взяв еще не погасший фонарь, пошла впереди, освещая дорогу.
Священник машинально поплелся за ней, опираясь на руку юноши.
Через несколько минут они вошли в дом Сиаду, где приход кюре был встречен дружным "ура".
— Проходите! Проходите, господин кюре! — восклицали и члены семьи, и приглашенные друзья. — Проходите, жаркое подгорает! За стол! За стол!
Добрый священник мучительным усилием выдавил улыбку в ответ на приветствия и занял предложенное место за столом, тогда как место напротив него, отведенное Сатюрнену Сиаду, оставалось свободным.
Но, к величайшему изумлению окружающих, кюре, чье присутствие вносило обычно в подобные собрания и милое веселье и отеческую теплоту, на этот раз оставался холодным, как мрамор. Видно было, что он старается принять участие в общем смехе и шутках, но слова замирали у него на губах. Каждый раз, когда снаружи слышался шум и кто-нибудь из присутствующих бежал к окну посмотреть, не Сатюрнен Сиаду ли это вернулся, кюре, движимый, вероятно, каким-то непреодолимым чувством, опускал голову и тяжело вздыхал.
Вскоре беззаботная и веселая беседа полностью переключилась на отсутствующего хозяина дома. Все гадали, где он сейчас и что делает. О чем он думает, и так было ясно: досадует, что не может присоединиться к ожидающим его детям и друзьям.
Пока велся этот оживленный спор, проникнутый дружеским расположением и семейным участием, аббат оставался отстраненным, погруженным в свои мысли и, казалось, подавленным каким-то воспоминанием.
К этому часу, наконец, разразилась надвигавшаяся гроза. Было слышно, как дождь уныло хлещет по оконным стеклам; ветер, врывавшийся в коридоры и трубы, завывал и жаловался, словно плачущая душа, нуждающаяся в молитве. Время от времени вспыхивали молнии, сопровождаемые раскатами грома; в их голубоватом отблеске свет от ламп казался бледным.
Вопреки предсказаниям Тома Сиаду, собравшимся не только не удалось развеселить аббата Шамбара, но, напротив, грусть и уныние достойного священника передались всем сидящим за столом.
Беседа мало-помалу замирала. Если за столом и переговаривались еще, то вполголоса; никто ничего не ел и почти ничего не пил; пьянящие вина Юга, вместо того чтобы веселить сотрапезников, словно превращаясь в наркотический напиток, повергали всех в глубокую меланхолию.
Над домом нависло предчувствие неведомого несчастья, грозившего обрушиться на семью, как стервятник бросается на добычу.
Неожиданно раздался стук во входную дверь; то был один-единственный удар — низкий и глухой; именно так, один раз, в дверь стучат тогда, когда знают — одного удара достаточно, чтобы содрогнулся весь дом.
Присутствующие переглянулись и затем, словно сговорившись, перевели взгляд на кюре.
Он был бледен как призрак, холодный пот струился у него по лбу, зубы лязгали.
Дверь в столовую открылась; все вскочили, заранее страшась предстоящего визита, хотя и не знали еще, кого им придется увидеть.
Первым вошел капитул, за ним асессоры в мантиях, потом чиновники ратуши, затем лучники, низшие судейские, и наконец показались носилки: их несли четверо.
На носилках, прикрытое окровавленной простыней, лежало тело, как можно было догадаться по видневшимся очертаниям.
Тома понял, что он должен делать. Не говоря ни слова, не задав никому ни одного вопроса, он приблизился к носилкам (при этом волосы его стали дыбом) и медленно приподнял простыню, прикрывавшую тело.
Из всех уст одновременно вырвался громкий, отчаянный крик: это был труп Сатюрнена Сиаду.
Тело, пронзенное одиннадцатью ударами ножа и плавающее в крови, было найдено на этой стороне Вильфранша, на берегу реки Эре; убийца, вероятно, не успел его бросить в воду.
К изумлению присутствующих, кюре Шамбар, вместо того чтобы остаться утешать семью, как требовал его долг священника и друга, поднялся со стула и, проскользнув в приоткрытую дверь, исчез, не сказав никому ни единого слова.
II
Прошло двенадцать часов после описанных нами событий; душераздирающие крики и громкие рыдания первых минут уступили место глубокой безысходной скорби, время от времени прорывающейся наружу тяжелым вздохом и беззвучным плачем. Тело Сатюрнена Сиаду, уложенное на кровати, было выставлено в комнате нижнего этажа, куда поочередно приходили все жители городка; на фоне тусклого света мглистого дня колыхалось белесоватое пламя двух желтых восковых свечей — одна у головы трупа и одна в ногах; женщины удалились в свою комнату; около умершего остались Жан и Луи — его младшие сыновья; неподвижные, онемевшие, они сидели друг напротив друга по обе стороны камина, где дотлевал зажженный с вечера огонь.
Время от времени то один, то другой вставал, целовал седые волосы отца и в слезах возвращался на свое место.
Оба были мрачны, и временами выражение их лиц становилось угрожающим, зловещим, выдавая мысли, терзающие их.
Они провели так пять или шесть часов, обменявшись всего лишь двумя фразами:
— Ты знаешь, где наш брат Тома? — спросил Жан.
— Нет, — ответил Луи.
И братья вновь погрузились в мрачное молчание, такое нестерпимое для этих живых, необузданных натур.
Внезапно дверь отворилась. На пороге появился Тома; Жан и Луи одновременно подняли головы с тем, чтобы задать один и тот же вопрос: "Где ты был?", но выражение его лица было таким странным, что они не осмелились ни о чем спрашивать старшего брата и молча ждали. Тома повесил плащ у двери, медленно подошел к телу, приоткрыл простыню, поцеловал отца в лоб, потом вернулся к братьям и сел между ними, снова надев шапку на голову и скрестив руки.
— О чем ты думаешь, Жан? — спросил он.
— Я думаю, как отомстить за смерть отца, — ответил юноша.
— А ты, Луи?
— О том же, — сказал второй.
— Знать бы только, кто убийца, — добавил Жан.
— Ведь отец никогда никому не сделал ничего плохого, — заметил Луи.
— Тем не менее это месть, — продолжал Жан.
— А почему ты считаешь, что это месть? — спросил Тома.
— Ах, да, — промолвил Луи, — ты уже ушел, когда стали осматривать его одежду: в карманах у него нашли его золотые часы, серебряный кубок, дюжину шестиливровых экю королевской чеканки, квадрупль чистого золота и пять или шесть мелких монет из Барселоны.
— Теперь ты понимаешь, брат, что это месть, — произнес Жан.
— Презренный убийца! — воскликнул Луи.
— О да, именно презренный, — прошептал Жан.
— Но я поклялся! — объявил Луи.
— И я тоже, — сказал Жан.
— В чем ты поклялся?
— В том, что, даже если на это уйдет вся моя жизнь, я найду убийцу моего отца и он умрет от руки палача.
— Дай руку, брат! — воскликнул Луи. — Я дал точно такую же клятву!
— Так вы хотите знать имя убийцы отца? — спросил Тома, положив руки на плечи братьев.
— О, еще бы! — закричали, вскочив, оба молодых человека.
— Это зависит только от вас, — промолвил Тома.
— Ты его знаешь? — воскликнули братья.
— Нет, но я знаю, кому оно известно.
— Кому? — в один голос спросили Жан и Луи.
— Кюре Шамбару, — ответил Тома.
— Кюре Шамбару?.. Объясни!
— Слушайте меня внимательно, — сказал Тома, — и припоминайте.
— Говори!
— Вчера утром господин кюре, спокойный, веселый, довольный, отправился в Тулузу.
— Да, — сказал Жан. — Я его встретил, он шел, читая молитвенник; увидев меня, он прервал чтение и спросил, по-прежнему ли мне не дает спать перестук мельницы Сен-Женис.
— Понятно, — заметил Луи, — это намек на малышку Маргариту.
— Конечно.
— Он должен был провести в Тулузе весь день, — продолжал Тома, — поскольку служанка не ждала его раньше шести.
— И что?
— В полдень он вернулся бледный, испуганный, заперся у себя, стонал, плакал и молился; в пять часов его видели коленопреклоненным на кладбище; в шесть его встретили без шапки в дождь и ветер; в семь часов, несмотря на уговор, он не пришел к нам; в восемь я вынужден был пойти за ним и привести его чуть ли не силой; в течение всего вечера он был опечален, расстроен, озабочен, а когда в одиннадцать часов принесли тело отца, он, зная, что вся семья нуждается в его утешениях, пренебрег долгом не только друга, но и священника и удалился тайком, не сказав никому ни слова, и с этого времени…
— Это верно, — отметил Жан, — он больше не приходил.
— Он в сговоре с убийцей? — вскричал Луи.
— Нет, но он знает, кто убийца.
— Ты думаешь?
— Я уверен.
— Хорошо, что надо делать?
— Есть человек, который знает имя убийцы отца, и ты меня спрашиваешь, что надо делать, Жан? — воскликнул Тома.
— Надо от него потребовать имя убийцы! — вскричал Луи.
— В добрый час! — сказал Тома, протягивая ему руку. — Ты все понял.
— В таком случае поспешим к кюре! — вскочил Жан.
— Тихо! — скомандовал Тома. — Мы ничего не добьемся, пока не будем знать, как взяться за дело.
— Хорошо, говори, что нужно делать: ты старший!
— Прежде всего поклянемся у тела нашего отца любым способом отомстить его убийце!
Три брата, подчиняясь первому побуждению, приблизились к трупу; соединив руки, они прислонили их ко лбу несчастного старика и произнесли грозную клятву мести, считая ее своим святым долгом.
— Теперь будем ждать ночи, — сказал Тома.
Юноши, словно желая укрепиться в принятом решении, остались все трое в нижней комнате, где был выставлен труп их отца, и распорядились туда же подать им обед; позже, когда наступил вечер, они поднялись в комнату сестер и тетушки, чтобы обнять их; женщины, к этому времени немного успокоившиеся, при виде входивших вновь разразились слезами.
Хотя братья смотрели сумрачно, а лбы их были нахмурены, они не проронили ни единой слезинки, не издали ни единого вздоха.
— Несчастный отец! Бедный отец! — рыдали девушки. — Мы не смогли даже проститься с ним!
— И не знаем, кто его убил! — воскликнула вдова Мирай, угрожающе взмахнув рукой.
— Что касается этого, тетушка, не беспокойтесь, — заметил Тома, — мы на верном пути и все узнаем.
— Я готова отдать половину состояния, чтобы выяснить, кто убил моего бедного брата, — сказала вдова.
— А мы отдали бы половину жизни! — одновременно воскликнули обе сестры.
— Ну что же, оставайтесь здесь! — распорядился Тома. — Если вы услышите какой-нибудь шум — не пугайтесь! Это будем шуметь мы. Если до вас донесутся крики, скажите себе: "Это дело трех братьев!" Молитесь за нашего отца, но не выходите никуда, и тогда завтра, клянусь вам, завтра мы все узнаем!
— Боже мой! Боже мой! — забеспокоились девушки. — Боже, что вы задумали?
— Идите! — сказала вдова Мирай. — Это дело детей — мстить за отца!
Потом, прижимая к себе девушек, она добавила, обратившись к племянникам:
— Если вы сомневаетесь в нас — заприте нашу дверь!
Юноши еще раз обняли сестер и тетушку, вышли из комнаты и заперли дверь на ключ.
— Теперь идите за господином кюре! — приказал Тома. — Скажите ему, что дочери и сестра его старого друга удивлены его отсутствием и нуждаются в его утешениях. Но только, вместо того чтобы проводить его к женщинам, приведите его вниз: я буду вас ждать там.
Тома вернулся в комнату, где находилось тело отца. Луи и Жан направились к дому священника.
Кюре был один: старая Мари ушла к кому-то из соседей. Увидев двух братьев, он вздрогнул.
— Господин кюре, — обратился к нему один из братьев, — как вы знаете, похороны нашего отца будут только завтра; мы все трое проведем ночь у его тела, но из-за этого женщины остаются одни, без поддержки. Они рассчитывают на вас, господин кюре!
— Я иду к ним, дети мои, я иду к ним! — проговорил кюре, дрожа как лист, но понимая, что должен выполнить свой долг, ведь он и так опоздал с утешением несчастной семьи.
Он поторопился облачиться в стихарь, чтобы торжественной церковной одеждой придать больше значимости своим словам, взял переносное распятие и пошел за своими провожатыми. Улицы городка были уже пустынными, и им никто не встретился. Вместо того чтобы отвести кюре к женщинам, его, как было условлено, провели в нижнюю комнату.
Увидев труп, освещенный двумя свечами, и Тома, стоящего у камина, в котором на сильном огне в котле кипело растительное масло, кюре отступил, но Жан и Луи подтолкнули его вперед и закрыли дверь.
Кюре переводил взгляд то на одного, то на другого, видел бледные, полные решимости лица троих братьев и понял: должно произойти что-то страшное. Он попытался заговорить, но слова замерли у него на устах.
— Господин кюре, — произнес Тома торжественно и спокойно, — вы были другом нашего отца, именно вы посоветовали ему поехать в Нарбон; отец последовал вашему совету и был убит.
— Великий Боже! Дети мои! — воскликнул священник. — Не можете же вы считать меня ответственным!..
— Нет, господин кюре, нет! Мы представляем здесь Божье правосудие и, не беспокойтесь, будем так же справедливы, как оно.
— Чего же вы хотите от меня в таком случае?
— Послушайте, вы ведь знаете, с какой нежностью наш отец относился к своим детям и, наверное, не сомневаетесь, что каждый из нас отдал бы жизнь за него?
— Да, вы хорошие сыновья и благочестивые юноши, я это знаю.
— Так вот, господин кюре, мы, будучи хорошими сыновьями и благочестивыми юношами, все трое поклялись найти виновника преступления и, поскольку вы его знаете, привели вас сюда, чтобы вы нам его назвали.
— Чтобы я назвал преступника? Но я его не знаю…
— Без лжи!
— Я вас заверяю…
— Без клятвопреступлений!
— О Боже мой! Боже мой! — воскликнул священник. Чего вы от меня хотите?
— Правды, и знайте — мы ее добьемся!
— Но что заставляет вас думать…
— Господин кюре, вы были вчера в Тулузе? — спросил Тома.
— Да.
— Вы явились к аббату Мариотту, и он попросил вас отслужить мессу вместо него?
— И что же?
— Вы служили мессу в архиепископском соборе?
— Да. У меня есть на это право.
— Мы не оспариваем ваши права; однако, когда вы отслужили мессу и пошли разоблачаться в ризницу, к вам подошел сторож и предупредил, что в исповедальне вас ждет человек.
— Великий Боже! — воскликнул кюре.
— Назовите нам имя этого человека! — потребовал Тома.
— Зачем вам его имя?
— Зачем? Этот человек — убийца нашего отца!
— Дети мои! Дети мои! — восклицал священник со все возрастающим ужасом. — Понимаете ли вы, чего вы от меня требуете?
— Да! — в один голос ответили три брата.
— Но это — тайна исповеди!
— Да!
— Разглашать тайну исповеди нам запрещено!
— Тем не менее вы назовете нам имя этого человека, господин кюре, тем не менее вы расскажете нам подробно об убийстве, потому что, кто бы он ни был, он должен умереть от рук палача!
— Ни за что! — ответил кюре. — Ни за что!
— Господин кюре, — сказал Тома, — мы узнаем правду, даже если нам придется прибегнуть к насилию.
— О Боже, Боже! — взмолился кюре, целуя распятие, которое он держал в руках. — Дай мне мужество не уступить!
— Господин кюре, — продолжал Тома, указывая рукой на огонь, — вы видите этот чан с кипящим маслом? Мы можем погрузить в него ваши ноги!
— На помощь! — закричал священник. — На помощь!
— Кричите сколько хотите! — заметил Тома. — Это дальняя комната, между каждым окном и ставнем лежит по матрасу: вас никто не услышит.
— Боже мой! Ты единственный, на кого я могу уповать! — воскликнул кюре. — Помоги мне, Боже!
— Господь Бог не может осуждать детей за то, что они мстят за своего отца! — промолвил Тома. — Говорите!
— Делайте со мной что хотите, — произнес священник, — я ничего не скажу!
Тома сделал знак Жану и Луи; те сняли котел с огня и поставили его между камином и трупом. В ту же минуту Тома, сознавая, что и ему и братьям необходимо укрепить свою решимость, прежде чем начать действовать, схватил простыню, прикрывающую отца, и отбросил ее в сторону. Непокрытое обнаженное тело взывало к отмщению: возмездия требовали фиолетовые губы и одиннадцать ран.
— Подумайте, — обратился Тома к аббату, — смерть наступает медленно; смотрите, понадобилось одиннадцать ножевых ран, чтобы душа покинула это бедное тело, а ведь убийца спешил; нам же некуда торопиться!
— Боже мой! Боже мой! — лепетал священник, стоя на коленях. — Дай мне силы перенести эту муку!
Однако мольба была тщетной: юноши знали слабый и робкий характер аббата и заранее были уверены, что у него не хватит силы устоять перед угрозой пытки (возможно, они надеялись только на это).
— Вы не хотите нам назвать имя убийцы? — спросил Тома.
Священник ничего не отвечал, он только сильнее прижимал распятие к губам и продолжал молиться.
— Ну, что же, братья! Во имя нашего отца делайте то, о чем мы договорились! — приказал Тома.
Двое молодых людей схватили священника и подняли его на руках. Тот испустил страшный вопль.
— Смилуйтесь! — вскричал он. — Я все скажу!
— Имя! — требовал Тома. — Прежде всего имя!
— Кантагрель, — пролепетал кюре.
— Хорошо, — сказал Тома, — я в этом почти не сомневался, но опасался обвинить невиновного. Поставьте господина кюре на пол!
Братья поставили священника на ноги, но он был не в состоянии стоять и оседал на пол, словно его ноги были сломаны.
— Теперь расскажите подробности, — настаивал Тома, — убийце нельзя дать возможность отрицать свою вину.
— Хорошо, — согласился священник (после того как он назвал имя, ему не было смысла скрывать остальное), — убийца узнал от вашей тетушки Мирай о поездке Сатюрнена Сиаду в Нарбон; он догадывался, в чем цель этого путешествия, и поджидал вашего отца около брода через Эре.
— А дальше? — продолжал допрашивать Тома.
— Именно там, когда Сиаду поднялся на берег, он кинулся на него и сбил с лошади первым же ударом ножа, однако в результате этого удара Сатюрнен Сиаду был только легко ранен.
— Бедный отец! — прошептали одновременно Луи и Жан.
— Продолжайте! — потребовал Тома.
— Он поднялся, и тут Кантагрель нанес ему второй удар.
— Презренный! — закричали младшие братья.
— Продолжайте! — повторил Тома.
— Поскольку Сатюрнен сам схватил его за воротник, они оба упали на землю, и во время борьбы мясник нанес ему еще девять ран.
— Так вот как оно было! — одновременно вскричали братья. — Будь спокоен, отец, ты будешь отомщен!
— Продолжайте! — настаивал Тома.
— Убедившись, что Сатюрнен Сиаду умер, он отволок тело к реке, чтобы сбросить его в воду. В эту минуту показались погонщики мулов; убийца еле успел укрыться за лодкой, вытащенной на берег, и там же спрятать труп. Погонщики его не заметили и перешли реку вброд, но, когда они прошли, Кантагрель, потеряв голову, в смятении оставил тело там, где оно было, вскочил на лошадь, тоже переправился вброд и пустил коня вскачь; потом, чувствуя, что лошадь вот-вот упадет, он оттащил ее в маленький лесок, где и оставил, а сам пешком вернулся в Тулузу. Однако, утолив жажду мести, преступник начал мучиться угрызениями совести; он поспешил в церковь, попросил исповеди, и судьбе было угодно, чтобы я оказался там…
— Уж не отпустили ли вы ему грехи? — угрожающе закричали двое младших братьев.
— Нет, дети мои, — сказал священник еле слышно, — но Господь Бог милосерден. Да простит он ему совершенное преступление, как и вам — то преступление, к которому вы меня принудили.
После этих слов аббат Шамбар лишился чувств, а когда он пришел в себя, то увидел, что находится в своем доме, рядом со старой служанкой, пытающейся вернуть его к жизни.
Оставшись одни, молодые люди переглянулись; мрачная улыбка играла у них на губах: они узнали все, что им было нужно.
Потом два младших брата обратились к старшему:
— Что мы теперь должны делать, Тома?
— Останьтесь здесь, — ответил он, — я пойду к женщинам.
Вскоре он вернулся с запиской в руках и в сопровождении тетушки и сестер.
— Теперь, — обратился он к женщинам, — ваша очередь бодрствовать у тела, а нам надо действовать.
Сделав знак братьям следовать за ним, он вышел вместе с ними.
— Братья, разве мы не возьмем с собой оружие? — спросил Жан, оказавшись на улице и увидев, что Тома ведет их по дороге в Тулузу.
— Ни в коем случае! — ответил Тома.
— А почему? — недоумевал Луи.
— С оружием в руках мы можем его убить, а он должен умереть от рук палача. Нам достаточно веревок.
— Верно, — согласились братья.
Они постучали в дверь лавки канатчика и купили новые веревки. После этого юноши направились в Тулузу и около десяти часов были там; никем не замеченные, они добрались до площади Сен-Жорж и, воспользовавшись ключами, полученными Тома от вдовы Мирай, проникли к ней в дом, не разбудив служанки; им прекрасно была известна его планировка, и они беспрепятственно прошли в спальню своей тетушки. В эту комнату вели три двери; изучив их расположение, братья стали молча ждать наступления утра.
Едва забрезжил рассвет, Тома поставил братьев перед дверьми, ведущими в комнату, а сам поднялся в мансарду к служанке; та в это время только начала одеваться.
— Катрин, — обратился он к женщине, глядевшей на него с изумлением, — мы приехали ночью, я и тетушка Мирай, и не хотели вас будить.
— Господи Иисусе, господин Тома! — воскликнула служанка. — Верно ли то, что говорят?
— А что говорят, Катрин?
— Что господин Сатюрнен Сиаду, ваш отец, убит разбойниками у брода реки Эре.
— Увы, это так, Катрин. Все верно.
— А убийца известен?
— Считают, что это погонщик мулов; он скрылся по направлению к Пиренеям.
— Боже мой! Боже мой! — запричитала старуха. — Какое несчастье!
— Катрин, — сказал Тома, — в таком трудном положении наша тетушка, разумеется, хочет опереться на своих друзей. Поскольку Кантагрель в числе ее лучших друзей, она просит его тотчас же прийти к ней и ждет его в спальне. Бедняжка никак не оправится от удара, она совсем разболелась. Я же спешу в Ла-Круа-Дорад, к своей семье; прощай же, Катрин: когда ты вернешься, меня уже не будет. На, вот письмо от вдовы Мирай.
Старая служанка закончила одеваться и поторопилась к Кантагрелю. Тома вернулся в спальню. Четверть часа спустя послышались шаги по лестнице: кто-то, ступая тяжелой походкой, приближался к двери; раздался стук, затем в ответ на приглашение "Войдите!" дверь открылась. На пороге стоял мясник.
Со стороны кровати, задрапированной занавесками, послышался слабый голос: "Сюда!"
Кантагрель без всяких опасений приблизился, но в ту минуту, когда он потянулся откинуть занавеску, две сильные руки схватили его и послышался громкий голос — без сомнения мужской:
— Ко мне, братья!
Юноши вбежали в комнату и набросились на Кантагреля.
И вовремя! Первым же движением мясник опрокинул Тома на кровать и без труда высвободился бы, если бы они сражались один на один.
Но на этого великана навалились сразу трое с яростью, тем более страшной, что ни один из них не произнес ни слова. Со своей стороны Кантагрель, догадавшись о причине нападения на него и понимая, что для него это вопрос жизни и смерти, напрягал всю данную ему природой титаническую силу.
Борьба была ужасна. В течение четверти часа эти четверо представляли собой одну бесформенную подвижную крутящуюся массу, которая поднималась, падала, снова поднималась и снова падала. Потом ее движения стали более замедленными, затрудненными, прерывистыми, на мгновение вся группа замерла на месте. Наконец трое молодых людей поднялись и вскинули головы с криком торжества: мясник лежал поверженный, скрученный, крепко связанный веревками, которые были куплены в Ла-Круа-Дораде. Тома остался с Кантагрелем, а Луи и Жан скрылись и через минуту вернулись с носилками. Юноши положили на них мясника, привязали его веревками и стали спускаться вниз.
То был рыночный день. Легко догадаться, какое впечатление производила эта странная процессия. Луи и Жан несли носилки, Тома шел рядом. Одежда их была разорвана, лица кровоточили, ведь Кантагрель защищался как лев. В другое время к молодым людям стали бы приставать с вопросами, но сейчас уже всем было известно, что произошло с их отцом, и перед ними расступались с почтением, которое люди обычно испытывают к большому горю. Кроме того, хотя у Кантагреля, узнанного всеми, не было кляпа во рту, он не взывал о помощи.
Было ясно, что юноши направляются к королевскому судье по уголовным делам. Так что речь шла о правосудии. Толпа ограничилась тем, что последовала за ними.
Королевский судья издали увидел этот странный кортеж; не сомневаясь, что процессия следует к нему, он приказал открыть для нее дверь.
Вошли три брата, а за ними та часть толпы, что могла уместиться в комнате. Тома знаком приказал братьям опустить носилки.
— Кто этот человек? — спросил судья.
— Это мясник Этьен Кантагрель, убийца нашего отца Сатюрнена Сиаду! — ответил Тома.
Дальше произошло то, что и должно было произойти: Кантагрель, уверенный в том, что его никто не видел, и твердо зная, что он никому, кроме священника, ничего не рассказывал, отрицал все.
Трое юношей, призванные к ответу правосудием, вынуждены были объяснить, от кого они получили свидетельства виновности мясника и как получили их; впрочем, убежденные в своем праве действовать как благочестивые сыновья, обязанные отомстить за своего отца, они рассказали все, едва ли не гордясь своим преступным деянием; однако правосудие заявило, что оно не может извлекать пользу из кощунства, а напротив, должно покарать его в интересах религии.
Парламент рассмотрел дело и постановил взять под стражу не только убийцу, но и обвинителей — сыновей жертвы, а также священника, не устоявшего перед запугиванием.
Между тем расследование, помимо сведений, полученных от кюре Шамбара, выявило достаточно убедительные свидетельства виновности Кантагреля. Там, где совершается преступление, как бы темна ни была ночь, сколь бы пустынно ни было место, всегда найдутся глаза, видевшие убийцу.
Кантагреля узнали погонщики — они видели, как он переходил брод; его узнали рыбаки — они видели, как он переправлялся через реку; наконец, его узнали крестьяне — они видели, как он подгонял коня, изнемогшего и, казалось, каждую минуту готового пасть под ним. Улики были неопровержимы, и мясника приговорили к колесованию.
Кюре Ла-Круа-Дорада за то, что он выдал тайну, доверенную ему на исповеди, во время отправления им его священнических обязанностей, приговорили к четвертованию и сожжению живым.
Трех сыновей Сиаду, угрозой и насилием вырвавших у священника тайну исповеди, приговорили к повешению.
Этот страшный приговор не был приведен в исполнение полностью.
Мясник был колесован, причем от палача потребовали самого беспощадного и неукоснительного исполнения этой ужасной казни.
Настоятельные-ходатайства о смягчении участи священника привели только к тому, что палач прикончил его, прежде чем бросить тело в костер.
Что касается трех братьев, чья вина состояла лишь в сыновьей любви, то их судьба вызвала такое живое сочувствие в Тулузе, что им помогли бежать из тюрьмы; они беспрепятственно добрались до долины Андорры, а двадцать дней спустя король разрешил им вернуться во Францию.
Поднимаясь на эшафот, покорившийся судьбе кюре Шамбар понял, что он должен был претерпеть мученичество от рук сыновей Сатюрнена Сиаду.
Католическая Церковь первых веков была права: не бывает доблести без борьбы и мудрости добра без могущества зла. В священническом служении физические возможности должны помогать моральным: в здоровом теле должен быть здоровый дух!