XV
Какое-то время Фернанда сидела молча с опущенной головой; потом, словно решившись, наконец, на грустную исповедь, которую от нее ждали, подняла голову.
— Не подумайте, сударыня, — начала она, — что я хочу оправдать свое поведение, наделив себя качествами, каких у меня нет, или придумав несуществующие опасности. Нет, поверьте, никто не судит меня строже, чем я сама; однако редко бывает так, чтобы женщина знатного рода, попав в скандальную историю, не вызывала сочувствия у тех, кто смотрит в глубь вещей; редко бывает, чтобы падшую женщину никто не подтолкнул к пропасти; ее вина — это всегда следствие чужого преступления, и лишь обстоятельства могут заставить осудить или пожалеть ее. Нас делают привлекательными, развивают наши способности, и все это с единственной целью — чтобы мы блистали в свете; воспитание делает нас еще более пустыми и легкомысленными, хотя эти качества и без того заложены в нас природой. Воспитание, что мы получаем, предполагает, судя по всему, вечное, незыблемое счастье; а потом вдруг обрушивается несчастье, и от нас требуют добродетелей, чтобы противостоять этому несчастью, о каком нам никто и никогда не говорил. Это не только несправедливо, но и жестоко, ибо неведение о подстерегающих нас опасностях лишает нас воли. С колыбели не зная материнской ласки, я была доверена посторонним людям, не изведав нежной заботы, с детских лет готовящей девушку к судьбе женщины, то есть к безропотной покорности и строгому исполнению долга. Чужое безразличие откладывает на нас свой отпечаток, изолируя от других; родственные связи, высокое происхождение в первые годы нашего существования являются для нас в родительском доме тем, чем должны быть в обществе на заре жизни повседневная святость, требовательность к себе, природное величие. С раннего детства нас приучают к уважению авторитета через послушание, а в старинной башне, где я родилась, в глуши той Бретани, где обычаям прошлого следуют неукоснительно, где традиции минувших веков, подобно бледным призракам, бытуют и в наше время, ни разу величественное родовое кресло, фамильный трон не являли мне в радостные минуты года лица отца или матери, протягивающих руки к своему ребенку, подбадривающих его повлажневшим от слез взглядом, принимающих у него из рук букет, собранный садовником ради их праздника, и с улыбкой внимающих стихам, сочиненным по этому торжественному случаю школьным учителем или кюре. Нет, никогда год не заканчивался для меня трепетным ожиданием наступления следующего дня, дабы отметить начало нового года благочестивым поступком. Увы! Ребенка, который не может начать свой день с просьбы, обращенной к Господу Богу, о продлении жизни своих родителей, несчастье подстерегает с колыбели. Небеса глухи к голосу того, кто молится лишь о себе: это приговор судьбы. Кто вынес мне этот приговор? Я не знаю, но верю, что он мне вынесен, и мне не остается ничего другого, как склонить голову, ибо я не знаю, к какому вершителю судеб я могу обратиться за помощью.
О своей семье я знаю лишь от женщин, ухаживавших за мной в детстве, по их туманным, расплывчатым рассказам о моем отце и матери, и чем дальше в прошлое уходят эти рассказы, тем благоговейнее и подлиннее они звучат. Начиная с революционного эшафота, на котором погиб мой дед, вплоть до независимости Бретани, когда отличились мои предки, слава старинного замка Морман сияет сквозь туман легенд и преданий, и я помню, как меня убаюкивали поэтическими историями, похожими на волшебные сказки. Поместье и в самом деле знавало героические времена, и долгими вечерами в бедных хижинах распевали песни о блистательных подвигах сиров де Морманов, прославленных поэтами. Простые и честные сердца бретонских крестьян умеют хранить признательность, и в то время как новоявленные горожане всегда отрекаются от прошлого, они, надеясь получить доступ в будущее, это традиционное прошлое делают своей второй религией.
Я представляю вам мое прошлое таким, каким оно сохранилось в моей памяти.
Из всей семьи в девяносто третьем году в живых остался один мой отец, кого наверняка хранила его молодость; отцу приходилось жить в безвестности, подчиняясь тогдашнему правительству. Бретань была замирена, и он взялся за оружие, чтобы служить Франции; когда же принцы династии Бурбонов возродили в 1814 году надежду древних родов, полковник Морман, к тому времени уже ветеран старой армии, хотя ему едва минуло тридцать лет, снова получив вместе со старинными гербами свой титул маркиза, был удостоен при дворе самого лестного приема.
Возвращение Бурбонов и этот нежданный прием, обещавший отцу скорое продвижение, а следовательно, блестящее будущее, не заставили его забыть обещание, данное им перед началом кампании 1814 года. Попросив отпуск, он вернулся в Бретань и отыскал благородную, но бедную девушку, у которой год назад просил руки. На несколько дней старый замок оживили свадебные празднества. Военная слава Империи добавила блеска памятникам древней монархии; сердце феодала преисполнилось гордости от наград, дарованных ему поэтичным национальным узурпатором. Все предрекало молодым супругам будущее, не менее богатое, чем прошлое, трудно было даже представить, какое пожелание счастья не превзошла бы реальная действительность.
Отец привез свою жену ко двору. Ей устроили чудесный прием, супруга дофина взяла ее к себе в свиту, а мой отец вернулся в полк: его обещали сделать генерал-лейтенантом.
И вот однажды по всей Франции разнеслась весть о высадке Наполеона в заливе Жуан. Мой отец тотчас явился в Париж и отдал себя в полное распоряжение короля. Все знают, как вся страна поднялась против нескольких преданных, верных слуг. Шестнадцатого марта мой отец отправил маркизу в Бретань, а девятнадцатого марта уехал сам, сопровождая короля.
Три месяца спустя мой отец вернулся во Францию, но моя мать к тому времени умерла при родах, и он нашел лишь ее могилу да мою колыбель.
— Увы! — прервала ее Клотильда. — У нас одинаково печальная судьба. Я, как и вы, сирота, как вы, примерно в то же время и при сходных обстоятельствах я потеряла мать.
— Да, но ваши несчастья на том и кончаются, сударыня, — продолжала Фернанда, прервав в свою очередь Клотильду. — Богатство и усердные заботы семьи о сироте искупили их. В этом вся разница между вами и мной, к счастью для вас.
Горе заставило вскоре моего отца уехать из дома, омраченного смертью. А я осталась там как залог надежды; отец вернулся в Париж, в поисках утешения в большом городе, в суете политической жизни, в борьбе за милость. Сохранив прекрасные воспоминания об армии, мой отец, тогда еще молодой, воспользовался всеми преимуществами, которые даровало время отпрыскам старинных родов, что прославились недавней победой, омолодившей старые имена. Война кончилась, воин стал придворным, сыграв свою роль в истории Реставрации; он представлял своего короля при иностранных дворах: не имея возможности прибегать к отваге, боролся тонкостью ума, завоевал себе определенную репутацию в дипломатии, как некогда на поле брани; а я, несчастный ребенок, о чьем существовании знал и время от времени вспоминал он один, я лишь изредка могла видеть его и надеяться на какую-то ласку. И все это так торопливо, наспех, что я едва помню о его наездах в первые годы моей жизни. Но это вовсе не упрек: чаще он приезжать не мог. Безусловно, он страдал от этого больше меня, ибо я еще не знала, что такое страдание; однако он надеялся, что святые и благочестивые традиции Бретани оградят мое детство и сохранят меня такой, какой он хотел, чтобы я осталась, до той поры, когда придет время приобщить меня к светскому воспитанию. Старая почтенная дама, которой он осмотрительно доверил меня, была монахиней, которую революция изгнала из монастыря, где ей надлежало провести всю жизнь. Начальное воспитание, такое же, как у нее самой, было единственным, на что я могла рассчитывать; однако ее искреннее благочестие, прямодушие, добросердечие должны были предрасположить мой юный ум впитать в себя позже все несметные богатства образования и заранее уберечь меня от сопутствующих этому опасностей.
Но вот однажды утром сестра Урсула — так звали монахиню — вошла в мою комнату со слезами.
"О, моя бедная девочка! — сказала она. — Нам придется расстаться".
Помню, я плакала, хотя не понимала, что значит расстаться, а лишь потому, что видела, как плачет она. Это были первые слезы, что я помню.
Меня одели, чтобы идти в церковь: это был день поминовения усопших. Небо было серым и мрачным, воздух — сырым и холодным; раздавались неторопливые удары церковного колокола, и все жители деревни, одетые в траур, направлялись на кладбище. Сестра Урсула отвела меня туда вместе с другими. Когда мы пришли на могилу моей матери, она велела мне встать на колени и попрощаться. Я повиновалась, прочитала молитву, потом коснулась губами камня, поцеловав его.
У меня теперь не оставалось даже этого камня, чтобы он наставлял меня. Старинное поместье отошло в чужие руки, точно так же как и я сама. Мой отец вынужден был продать наследие своих отцов: замок Морман больше не принадлежал маркизу де Морману.
Добрые селяне, узнав о моем отъезде, глядели на бедную сироту опечаленным взором, выражая свое сожаление и желая мне счастья, а я ощущала невольное волнение, чувствуя, что меня все жалеют. Мысль о разлуке с материнским домом тревожила меня, подобно предчувствию смутного, неведомого бедствия. В последний раз я жадно смотрела по сторонам, словно навсегда хотела запечатлеть великолепную картину, открывавшуюся моим глазам: резной крест на кладбище, устремленную к небу крышу замка и прекрасные деревья, высоко вздымавшие свои оголенные ветви. В первый раз эти деревья внушили моему юному воображению что-то вроде почтительного страха — он надолго останется в памяти и даже через пятнадцать лет я ощущаю все так же остро, как в тот день, когда увидела их, связав с ними первые сожаления своей души, — они словно стали символом перехода от безоблачной, чистой жизни без слез к уготованной мне ужасной судьбе.
Я вернулась с кладбища в замок. И на всем протяжении моего пути маленькие деревенские девочки, с которыми мне разрешалось играть, выходили мне навстречу, делая реверанс и желая доброго пути. Сестра Урсула велела мне целовать их, и я их целовала.
Во дворе замка меня ждал экипаж; так как я ничего еще не ела, меня привели в столовую, где был накрыт завтрак. Там я увидела новое лицо, то была предназначавшаяся мне гувернантка: ей надлежало сменить сестру Урсулу.
Я мало ела и много плакала; закончив завтрак, я в последний раз всех поцеловала и села в экипаж. Вся деревня собралась, чтобы проводить меня. В ту минуту, когда кучер хлестнул лошадей, все мои маленькие подружки бросили мне свои букеты. Странное предзнаменование: букеты эти были сделаны из одних только веток кипариса, собранных на кладбище, ибо цветов в эту пору уже не было.
Девочка, которую маркиз де Морман заключил в свои объятия, когда она вышла в Париже из почтовой кареты, должно быть, отвечала в какой-то мере его надеждам. Я была простодушна, но не глупа, быстро все схватывала, однако, получая новые впечатления, не отдавалась им безрассудно: от своих собственных представлений я шла к подсказанным мне, основываясь на логике ощущений, под руководством разума, а его еще не успели извратить. Наконец, я была скорее больше взволнована, чем удивлена разницей привычек, обычаев, вещей. Я, можно сказать, раскрывалась навстречу жизни, как цветок раскрывается на солнце под воздействием естественного роста.
И все-таки сколько контрастов!
В старом феодальном замке, где мы благодаря своему положению были поставлены над всеми, где некогда сеньору было дозволено вершить высокий и низкий суд, зачастую пространство давало представление о могуществе. Снаружи все было большим: замок, парк, леса, поля, равнины, вересковые пустоши; внутри все было мощным, и дерево казалось несокрушимым, как железо: резные балки огромных залов, панели стен, витые колонны, мебель с фантастическими фигурами внушали своим видом уважение к тому, кто всем этим владел. Там неравенство было четко обозначено, как в средние века: слуги с длинными волосами, служанки в чепцах серого полотна, казалось, смиренно признавали свое положение, впрочем ничуть не унижавшее их, ибо они унаследовали его от отцов. Поэтому слово господина всегда было ласково и добродушно: он понимал, что никакого сопротивления преодолевать не надо: Там в приказании не было высокомерия, а в послушании не было раболепия; по воскресеньям хозяева и слуги, преклонив колена в церкви, становились на час равными перед Богом, соединяя души в едином порыве, испрашивая у единственного подлинного господина благочестивыми воскресными молитвами насущный хлеб и прощение обид. Дальше — обильная и сытная жизнь для всех, хлева, полные скотины, звонкоголосый птичий двор, бессчетное число лошадей и всюду удобренная земля, цветы, плоды, воздух, небесная синь; зимой вокруг большого горящего очага прядут лен для домашних нужд; песни, сказки, истории, поэзия людей; летом — собрание под сенью листвы, вечерний ветерок, пение птиц, дыхание далекого океана, поэзия Господа Бога.
Вот в каком месте прошли первые шесть лет моего детства.
В Париже, в семиэтажном доме на улице Тэбу, где жило много чужих людей, мой отец среди всех прочих занимал третий этаж; окна его с одной стороны выходили на улицу, а с другой — во двор. В узкой прихожей находились два лакея в богатых ливреях. Гостиная, где могло уместиться никак не больше двадцати человек, и еще две комнаты составляли общую площадь этого жилища, жалкого по своим размерам, но богато убранного золотом, шелками, зеркалами, картинами, хрупкой мебелью. Тут уж не было никакого дуновения ветра ни утром, ни вечером; воздух освежался искусственными ароматами. И ни зари, ни сумерек, только бледно-серый свет по утрам или сияние ламп и свечей вечерами. Хотя те, кто приходил в отцу, расхваливали его жилище, говорили, что он хорошо устроился.
Увы! Для поддержания этой роскоши маркиз де Морман и вынужден был продать замок своих отцов, и все одобряли его за это, ибо наследный сын Франции отправлялся в Испанию защищать политическую систему, согласно которой он сам должен был править. Маркиз де Морман подал в отставку с дипломатической службы и снова стал генералом де Морманом; он должен был принимать участие в этом походе, для чего ему требовалось снаряжение и обоз, соответствующие его рангу. Необходимость показать себя настоящим дворянином, желание сохранить милость при дворе, та естественная гордость, что отличает истинных вельмож, не желающих прибегать к помощи других и всегда рассчитывающих на собственные силы, — все это вынудило отдать аристократическое поместье во владение простолюдину, разбогатевшему буржуа; потребность в богатстве возвышала одну семью и унижала другую. А мне, обездоленному ребенку, вскоре суждено было остаться сиротой, мне предстояло собираться в пансион, готовиться к жизни ненадежной и опасной, подстерегающей в современном обществе бедную девушку, чувствующую себя еще более обездоленной громким именем.
Здесь, в этом пансионе, и начались если не первые мои страдания, то, по крайней мере, мои первые унижения: нет родных — значит, нет защиты, нет убежища — сразу пошли различия, предпочтения в пользу всемогущего золота; там благодаря болтовне моих подружек я мало-помалу приобщилась к тому печальному познанию мира, что сужает возможности воли, учит сдерживать свои желания и рядом с местом, отведенным каждой рождением, определяет место, уготованное ей богатством. Дочери банкиров, нотариусов, адвокатов, за которыми в приданом числились отделение банка или контора, в десять лет упивались блестящим будущим, ожидавшим их. Только одна я не смела говорить ни о прошлом, ни о будущем: прошлое — это был старинный замок в Бретани, но он больше не принадлежал нам; будущее предрекало военный поход, обещавший быть смертоносным, где моего отца могли убить.
Отец уехал; я получила от него два письма, одно — из Байонны, другое — из Мадрида; это все, что у меня осталось от него; потом я долго не получала никаких известий.
Я только заметила, что с определенного момента учителя изменили свое отношение ко мне, долг сменила жалость. На меня смотрели с состраданием и шептали: "Бедная девочка!"
И вот однажды ко мне подошла одна из моих подруг и сказала:
"Ты ничего не знаешь, Фернанда? Твой папа умер".
Тут мне все объяснили. Никто не знал, оставил ли отец какое-нибудь состояние и будет ли оплачено мое содержание, а пока со мной уже обращались так, словно я была на содержании общины. Стоит ли церемониться с несчастными?
Мой отец, смертельно раненный под Кадисом, успел написать завещание; в этом завещании он назначил моим опекуном графа де С., своего соратника по оружию, и препоручил меня заботам принца, на чьих руках он и испустил последний вздох: вознося молитву, он расстался с жизнью, как добрый дворянин былых времен.
Прошло около года, за это время я претерпела немало горьких унижений, выпадающих на долю сироты, а в конце года в пансион явился управляющий графа де С. и расплатился за меня, выдав к тому же вознаграждение учителям и их помощникам, чего не делалось даже ради дочерей герцога, потом отвез меня к графу.
Я плакала в тот день, когда узнала о смерти отца, но вскоре слезы мои иссякли; обрушившийся на меня удар притупил мои способности восприятия, и в течение какого-то времени я находилась в состоянии, близком к безумию. Когда я увидела человека, заговорившего со мной об отце, рассказавшего о подробностях его гибели, слезы вернулись ко мне, и я снова заплакала, хотя голос этого человека не доходил до моего сердца и глаза мои под его взглядом невольно опускались от страха.
Графу де С. было примерно лет сорок — сорок пять; его манеры выдавали привычку командовать, чистые линии лица искажала суровость, и это ярко выраженное мужское начало создало ему в молодости репутацию красавца, которую он сумел сохранить и в зрелом возрасте.
Он долго глядел на меня, однако ни моя молодость, ни слезы не изменили выражения его лица; потом, наконец, он взял меня за руки и привлек к себе, я же инстинктивно сопротивлялась его порыву.
"Дитя мое, — сказал он, — вы не вернетесь в свой пансион; его высочество господин герцог Ангулемский приказал принять вас в королевское учебное заведение в Сен-Дени, отныне я, ваш опекун, стану для вас отцом; вы должны писать мне, если захотите что-то сообщить или чего-то попросить, я буду заботиться о вас и обеспечивать всем необходимым, как и обещал вашему умирающему отцу. Надеюсь, что своим поведением вы оправдаете высокое покровительство, каким удостаивает вас принц".
Я сделала глубокий реверанс, и тут слезы мои иссякли во второй раз. Граф сообщил, что мы должны сейчас же сесть в экипаж.
Через два часа главная надзирательница пансиона, где воспитывались дочери тех, кто заслужил орден Почетного легиона, встречала меня с самым благожелательным видом. С этой минуты я стала одной из ее приемных дочерей.
Вздохнув, Фернанда опустила голову и некоторое время молчала, словно собираясь с силами, чтобы продолжить свой рассказ.