X
В комнате Мориса, как мы уже говорили, были две двери: одна вела в коридор, другая находилась в изголовье кровати. Именно у этой двери г-жа де Бартель с Клотильдой слушали накануне беседу Мориса с двумя молодыми людьми.
У двери в коридоре все остановились.
— Входите осторожнее, сударыня, — сказала баронесса, указывая Фернанде на дверь, которую она должна была открыть. — Доктор не скрывает от нас своих опасений. Граф де Монжиру сказал вам, что больной бредит. Сударыня, я ничего вам не предписываю, ничего не рекомендую, я лишь повторяю свою просьбу: я мать, верните мне сына.
Клотильда хранила молчание.
Куртизанка смотрела на ту и на другую с невольным умилением; вокруг не было никого, кто мог бы посмеяться над положением каждой из них. Фернанда поняла, какое могучее воздействие оказывала любовь на сердце матери и каким трогательным смирением, предопределенным святостью брака, наделяла супругу. Вопреки всем законам морали и общественным предрассудкам, она видела себя облеченной чем-то вроде сана священника, на который при определенных обстоятельствах дает право чувство. Она выразила женщинам свое согласие. Те заняли место на предназначенном им посту; оставшись одна, Фернанда положила руку на хрустальную ручку двери — та приоткрылась.
Фернанда была близка к обморочному состоянию и остановилась.
И в то же мгновение она услышала голос Мориса: из-за занавесей кровати он не мог ее видеть, но столь развитой у больных интуицией угадал ее присутствие.
— Отпустите меня, отпустите меня! — вырываясь из рук доктора, кричал Морис резким и в то же время молящим голосом. — Отпустите меня, я хочу ее видеть, она здесь, я слышал ее голос, я чувствую духи, которые она любит; моей матери и жены нет здесь; отпустите меня, я хочу видеть ее перед смертью!
Последние слова Морис произнес с таким горестным выражением, что они произвели одинаковое впечатление на всех трех женщин, и те, повинуясь мгновенному, безрассудному порыву, бросились вперед. Госпожа де Бартель и Клотильда встали по обе стороны изголовья кровати, а Фернанда — в ногах.
Воцарилось странное молчание.
В комнату сочился слабый свет; между тем Фернанда все-таки смогла увидеть, как Морис, бледный, словно призрак, с лихорадочно горящими, расширившимися глазами приподнялся на кровати, устремляя поочередно обезумевший взгляд то на мать, то на Клотильду, то на Фернанду.
Матери и супруге сознание своего положения придавало смелости, и они поддерживали Мориса с обеих сторон, в то время как Фернанда, смиренная и трепещущая, застыв на месте при виде двух ангелов-хранителей, казалось защищавших Мориса от нее, ухватилась за кресло, не решаясь сделать ни шага вперед. Морис вздохнул и, словно бы убедившись, что он находится во власти бреда, и отказавшись понимать то, что творится вокруг, закрыл глаза и уронил голову на подушку.
Госпожа де Бартель и Клотильда чуть не вскрикнули от ужаса, однако повелительный жест доктора заставил замереть этот крик у них на губах. Неподвижные, безмолвные, они сразу застыли по обе стороны изголовья. Фернанда тем временем оценила всю важность данного мгновения: наступил кризис — теперь все зависело от нее.
Сделав над собой неимоверное усилие, она, словно тень, скользнула к полуоткрытому фортепьяно, стоявшему между двух окон, и села; затем пробежала пальцами по клавишам: полились величавые звуки вступления к арии "Оllbrа adorata"; она запела вполголоса с такою силою чувства, что никто из зрителей этой сцены не смог противостоять воздействию мелодии, похожей на голос Небес, на чудодейственное утешение, на таинственное эхо прошлого; воспарив на мгновение, мелодия эта вдруг обрушилась на больного. Морис, весь во власти невыразимого волнения, медленно открыл глаза и, приподнявшись, стал слушать в неописуемом восторге, внимая всеми фибрами своей души и не пытаясь даже понять истоков этого чуда; остальные же, повинуясь указанию доктора, хранили молчание и неподвижность. Ничто не отвлекало Фернанду на протяжении всей арии, и вот последняя нота, взметнувшись, угасла среди благоговейного безмолвия. Морис, слушавший затаив дыхание, вздохнул с облегчением, как будто с его груди сняли тяжкий груз. Тогда Фернанда, воодушевленная произведенным ею впечатлением, осмелилась показаться.
Поднявшись с кресла, она повернулась к постели и приблизилась к больному, а врач в это время открыл одну из штор, загораживавших свет. Фернанда предстала глазам Мориса словно сказочное видение, в сиянии ореола лившихся на нее солнечных лучей.
— Морис, — сказала куртизанка, протягивая руку больному, смотревшему, как она приближается к его кровати, с тревогой и сомнением, — Морис, я иду к вам.
Но, невольно вспомнив о том, что здесь присутствуют его мать и жена, молодой человек повернулся в ту сторону, где, как он догадывался, они стояли, и, заметив их на том же месте, воскликнул:
— Клотильда! Смилуйся! Матушка, матушка, простите!
И, закрыв глаза, во второй раз, в полном изнеможении, совсем без сил, он упал на кровать.
Тогда Фернанда почувствовала, что настало время подняться выше соображений такта, удерживавших ее до сих пор, и воспользоваться тем преимуществом, какое давала ей страсть Мориса. Взяв руку, которой больной закрывал глаза, и сделав вид, будто она не заметила той дрожи, что охватила его ослабевшее тело от этого легкого прикосновения, Фернанда заговорила.
— Морис, — сказал она с твердостью в голосе, заставившей его вздрогнуть и в то же время вынудившей испытать воздействие ее взгляда и магическую силу голоса, — Морис, я хочу, чтобы вы жили, вы меня слышите? Я пришла во имя вашей матери, во имя вашей жены приказать вам вновь обрести мужество, здоровье и вернуться к жизни.
Догадавшись по его возбужденному виду, что он собирается ответить, она, не дав ему выразить свою мысль, продолжала:
— Выслушайте меня, дайте мне сказать, дайте мне оправдаться. Неужели вы думаете, что в своих действиях я руководствовалась просто капризом? Неужели вы думаете, что я жила спокойно, без мучений, без сожалений, без угрызений совести, а ведь у меня нет матери, что могла бы плакать вместе со мной, нет друзей, с кем я могла бы плакать, навсегда я лишена семейных радостей, с бесплодной печалью смотрю, как другие женщины выполняют на земле святую миссию, предназначенную им Небом. Скажите, Морис, неужели вы думаете, что я была счастлива, неужели не верите, что меня терзало страшное горе?
— О да, да! — воскликнул Морис. — О, я верю вам, не могу не верить.
— А теперь, Морис, оглянитесь вокруг. Вы видите трех женщин, чья жизнь зависит от вашего существования, они заклинают вас воскреснуть. Подумайте о том, что двум из них ваше возвращение к жизни вернет счастье, а третью избавит от угрызений совести, неужели вы по-прежнему считаете себя вправе умереть?
Внимая Фернанде, больной, казалось, и широко открытыми глазами, и полуоткрытыми губами впитывал каждое слово, слетавшее с ее губ, и результат воздействия этого голоса был скор и разителен. Каждое слово, проникая в самую глубь его сердца, как будто парализовывало какое-то пагубное начало в нем. Нервы его, успокоившись, словно по волшебству, вернули его одеревенелым конечностям частицу их прежней гибкости. Его угнетенные легкие как бы расправились, наполнясь, казалось, более чистым воздухом. На лице его появилась улыбка, правда едва заметная и грустная, но все-таки первая улыбка за долгое время.
Он попытался что-то сказать, но на этот раз ему помешала не слабость — помешало волнение.
Доктор, обрадованный таким переломом, спасительное воздействие которого он предвидел, сделал знак всем участникам этой сцены вести себя с осторожностью.
— Сын мой, — сказала г-жа де Бартель, наклоняясь к Морису, — мы с Клотильдой сумеем все понять и все простить.
— Морис, — добавила Клотильда, — вы ведь слышите, что говорит ваша мать, не так ли?
Фернанда ничего не сказала, только глубоко вздохнула.
Что касается больного, то, слишком взволнованный, чтобы ясно мыслить, и слишком растерянный, чтобы требовать каких-либо объяснений, он с сомнением переводил исполненный радостного удивления взгляд с одной женщины на другую, все три стояли вокруг него, а он протягивал одну руку матери, другую — Клотильде, и, пока обе склонились над ним, устремил на Фернанду взгляд, и только она могла в нем читать.
Доктор, как не трудно понять, не оставался безучастным зрителем сцены, устроенной им самим. Напротив, он отмечал, какое действие оказывало каждое из полученных больным впечатлений, и, сделав на этом основании благоприятные выводы, решил взять ситуацию в свои руки.
— Уважаемые дамы, — начал он, вмешавшись с почтительной решимостью, — не следует утомлять Мориса, ему нужен покой. Оставьте его сейчас одного, а после обеда можете вернуться и немного помузицировать, чтобы развлечь его.
Во взгляде больного появилось смутное беспокойство, его глаза с мольбой остановились на Фернанде; но доктор, стараясь косвенным путем его успокоить, добавил, обращаясь к г-же де Бартель и указывая на Фернанду:
— Госпожа баронесса распорядилась, чтобы сударыню проводили в предназначенные ей покои?
— Как! — воскликнул Морис, не сумев удержать этого проявления радости.
— Да, — небрежно промолвил доктор, — сударыня проведет несколько дней в замке.
Удивленная и радостная улыбка осветила черты больного, а доктор продолжал нарочито назидательным тоном:
— Раз уж меня назначили диктатором, каждый обязан мне повиноваться. Впрочем, это совсем нетрудно, я прошу всего лишь два часа отдыха.
И, взяв заранее приготовленную микстуру, он протянул ее Фернанде.
— Вот, сударыня, — сказал он, — дайте это выпить нашему другу. Уговорите его не мучить себя больше и скажите, что мы станем бранить его, что вы станете его бранить, если он не будет послушно выполнять все наши предписания.
Фернанда взяла питье и молча поднесла его больному; однако и улыбка ее, и взгляд столь ласково молили, а движения были столь грациозны, что больной, так долго противившийся приказаниям доктора, выпил лекарство, закрыв из опасения глаза, ведь эта чарующая явь была похожа на несбыточный сон, а он боялся, что сон исчезнет. А так можно было думать, что Фернанда по-прежнему рядом, и, убаюканный этой сладкой мыслью, он вскоре заснул. Удостоверившись, что Морис спит, три женщины на цыпочках тотчас вышли из комнаты.
Госпожа де Бартель до того обрадовалась успеху этой встречи, что прежде всего выразила Фернанде свою признательность с гораздо большей непринужденностью, чем собиралась делать это вначале; баронесса, как вы видели, была женщина непосредственная и имела обыкновение действовать в порыве чувств, а когда этот порыв шел от сердца, он почти всегда заводил ее слишком далеко.
— Боже мой, сударыня, — сказала она, выходя из комнаты, — вы так добры и своей добротой всем нам вернули надежду и жизнь. Однако, надеюсь, вы сами понимаете, что теперь не можете покинуть нас вот так, вдруг. Не можете и не должны. Мы знаем, что вы приносите себя в жертву, покидая Париж со всеми его удовольствиями, но наши заботы и наше внимание сумеют доказать вам, по крайней мере, как мы ценим ваше великодушие.
Из уважения к жене Мориса, о чьем присутствии баронесса вроде бы то и дело забывала, Фернанда пробормотала несколько слов. Почувствовав ее смущение, Клотильда поняла причину сдержанности Фернанды, и, когда они дошли до двери комнаты, предназначавшейся гостье, сказала:
— Я присоединяюсь к моей матушке, сударыня; согласитесь выполнить нашу просьбу, и, поверьте, наша признательность не уступит услуге, что вы окажете нам.
— Я полностью в вашем распоряжении, — ответила Фернанда, обращаясь к дамам, — располагайте мною по своему усмотрению.
— Спасибо, — сказала Клотильда, с наивной грацией взяв Фернанду за руку.
Но тотчас вздрогнула, почувствовав, как холодна эта рука.
— Ах, Боже мой! — воскликнула она. — Что с вами, сударыня?
— Ничего, — ответила Фернанда, — бояться и тревожиться надо не за меня. Немного покоя и одиночества, и я приду в себя после невольных волнений и эмоций, за которые я покорнейше прошу прощения.
— Но это же вполне естественно, как же вам не волноваться! — воскликнула г-жа де Бартель со свойственным ей легкомыслием. — Бедный мальчик так любит вас, и нет ничего удивительного в том, что вы тоже его любите; впрочем, достаточно увидеть вас, чтобы все понять.
Сказав эти слова, г-жа де Бартель умолкла в нерешительности, опасаясь оскорбить и гордость своей невестки, и скромность женщины, которой она при столь странных обстоятельствах оказывала гостеприимство в своем доме.
Пока в комнате Мориса происходило то, о чем мы сейчас рассказали, — сцена между больным и тремя женщинами, сотканная из правдивых чувств, — совсем иная сцена, пронизанная колкими насмешками и ложью, имела место в гостиной между г-ном де Монжиру и двумя молодыми людьми.
Пэр Франции, ревнивый и подозрительный не по злому умыслу, а просто из-за своего возраста и опыта, от г-жи д’Ольне, своего преданнейшего, как мы имели возможность убедиться, друга, знал, что оба молодых человека были из числа самых ревностных поклонников его прекрасной возлюбленной. Впрочем, Фернанда ничего ни от кого не скрывала по той простой причине, что ей нечего было скрывать: она выходила вместе с этими молодыми людьми, принимала их у себя в ложе и открыто обращалась с ними как с близкими друзьями, что всегда вызывает ревность у любовников, хотя, напротив, должно было бы беспокоить их гораздо меньше, чем скрытность. А тут как раз графу представился удобный случай самому удостовериться в степени близости отношений между г-ном де Рьёлем и г-ном де Во и Фернандой. Обстоятельства способствовали этому; он сомневался во всем, желая верить, и верил всему, хотя и сомневался. Если нет ничего загадочнее сердца молодой женщины, то нет ничего проще, как понять сердце уже немолодого мужчины, — подозрительность и легковерие ведут в нем неустанную борьбу во имя его собственного тщеславия. В том обществе, где вращался г-н де Монжиру, тщеславие играет столь важную и серьезную роль, что его нередко принимают за любовь, не задумываясь над тем, что, как всякое чувство, идущее от сердца, любовь достойна самого высокого уважения и встречается далеко не так часто, как принято думать.
Государственный муж, поразмыслив над тем, как ему с помощью привычных парламентских уловок подступиться к интересующему его вопросу, начал расследование с упреков, укоряя серьезнейшим покровительственным тоном двух молодых людей за то, что они ввели в дом таких уважаемых дам, как г-жа де Бартель и его племянница, женщину, о которой ходило столько всяких скверных слухов, которую считали на редкость взбалмошной и которая своим легкомыслием и незнанием обычаев света, где ее конечно же никогда не принимали, вполне способна учинить какой-нибудь скандал в доме, если ее имели неосторожность принять.
К несчастью, тактике парламентария, превосходной в любых других условиях, на этот раз суждено было потерпеть неудачу из-за некоего подозрения, зародившегося у молодых людей относительно существовавшей между графом де Монжиру и Фернандой тайной близости, а следовательно, желания графа докопаться до истины. Потому, обменявшись торопливым взглядом, они с обоюдного согласия приняли решение помучить графа, именитого любовника, пожелавшего деспотично воспользоваться своим преимущественным положением богатого человека. Впрочем, оба они в равной степени тревожили г-на де Монжиру: Фабьен де Рьёль своим видом бывшего любовника, а Леон де Во своими притязаниями стать новоявленным любовником. Между тем, а это вполне понятно, война должны была быть более беспощадной со стороны Леона де Во, которому нечего было осторожничать в доме г-жи де Бартель и которого к тому же возбуждала ревность, тогда как Фабьену де Рьёлю в связи с его планами относительно Клотильды не хотелось заполучить себе врагов среди окружения молодой женщины.
А потому именно Леон де Во принял вызов, решив ответить на неожиданное обвинение г-на де Монжиру.
— Позвольте мне, господин граф, — сказал он, изображая защитника невинности, — позвольте мне отмести выдвинутые вами обвинения против госпожи Дюкудре.
— Госпожа Дюкудре, госпожа Дюкудре, — повторил г-н де Монжиру с раздражением, которого он не мог скрыть, вы прекрасно знаете, что эту особу зовут не госпожа Дюкудре.
— Да, знаю, — возразил Леон, — это условное имя мы дали ей ради такого торжественного случая; но, как бы ее ни звали, так или иначе, суть не в этом, главное, что она прелестная женщина и потому на нее клевещут, как на всех прелестных женщин; вот и все.
— Клевещут, клевещут, — повторил пэр Франции, — почему же, спрашивается, на эту даму клевещут?
— Почему на нее клевещут? И вы, политический деятель, еще спрашиваете об этом? Клевещут, потому что клевещут, и все тут. Впрочем, разве вы не знаете Фернанду?
— Что вы имеете в виду? — спросил пэр Франции.
— Я просто спрашиваю, разве вы не знаете Фернанду, как другие, как знаем ее мы с Фабьеном, бывая у нее дома, получая приглашение к ней в ложу или на ужин? Вам известно, что ее ужины считаются самыми престижными в Париже?
— Да, все это мне известно; но госпожи Дюкудре я не знаю.
— Прошу прощения, вы только что изволили заметить, что эту даму зовут вовсе не госпожа Дюкудре.
— Это чтобы не называть ее…
Граф де Монжиру умолк, совсем смешавшись.
— … чтобы не называть ее Фернандой. Но ведь ее все так и зовут. Вы же знаете, это одна из привилегий знаменитости — слышать постоянно свое имя без всякого дополнения. А Фернанда по своей красоте, своему уму, по своей тонкости и уверенности в себе, своей кокетливости и чистосердечию одна из знаменитых fashionables Парижа. Да, да, все мы, все до единого, кто считает себя умным и сильным, все мы рядом с ней ничто, и наши уловки, даже самые хитроумные, кажутся детскими шалостями по сравнению с тем, что может придумать она. Она обладает редким даром наделять ложь видимостью правды. Мало того, ее обман рассчитан с такой точностью, что его порой принимают за самоотверженный поступок. И вы еще хотите, чтобы на такую выдающуюся женщину не клеветали. Полноте, граф! Да я почел бы себя неблагодарным по отношению к ней, если бы сам не клеветал на нее иногда, ведь я стольким ей обязан.
Господин де Монжиру испытывал невыносимые муки. Заметив это, Фабьен предательски поспешил ему на помощь.
— Хватит, Леон, — сказал он серьезным тоном, — это дурно с твоей стороны, такое легкомыслие неуместно, особенно теперь, когда Фернанда согласилась при нашем содействии оказать госпоже де Бартель услугу, на какую светская женщина безусловно никогда бы не дала согласия, потому что, — добавил он, — бедный Морис попросту умирал от любви к ней, никто здесь больше в этом не сомневается.
— От любви, от любви… — прошептал г-н де Монжиру.
— О господин граф, — с наисерьезнейшим видом подхватил Фабьен, — можете не сомневаться, это чистая правда. А Фернанда? Разделяет ли она эту страсть? И не спрятала ли она ее в глубине своего сердца, этой бездонной пропасти, где женщины столько всего прячут? Вот в чем вопрос. Думаю, господин де Монжиру с его огромным опытом в светских делах и особенно с его всем известным глубоким знанием женщин поможет нам разрешить его.
— Ошибаетесь, господа, — отвечал граф, — я уже давно не занимаюсь подобными вопросами.
— Вопросы, интересующие человечество, господин граф, достойны внимания самых высоких умов.
— Дорогой Фабьен, предупреждаю тебя, ты уводишь нас в философские дебри абстракций, тогда как речь идет о вещах сугубо материальных. Господин граф де Монжиру только что обвинял Фернанду в легкомыслии, называл ее взбалмошной кокеткой, не знающей приличий; он опасался, как бы ее манеры и поведение не послужили здесь поводом для скандала, он говорил… он говорил много всего другого… Что же вы все-таки говорили, господин граф?
— Что я говорил, не имеет никакого значения, сударь, ибо я не знаю госпожу Дюкудре.
— Госпожа Дюкудре! Теперь вы сами этого придерживаетесь, — заметил Леон де Во.
— Придерживаюсь, потому что все обдумал, — возразил граф, придав своему лицу соответствующее выражение, словно он присутствовал на судебном заседании, — придерживаюсь, потому что до тех пор, пока эта молодая дама находится здесь, приличнее будет называть ее по фамилии, вполне подходящей для достойной женщины, а не именем…
— … выдающим девицу легкого поведения, — важным тоном подхватил Фабьен. — Господин граф де Монжиру совершенно прав, а ты, дорогой Леон, ведешь себя безрассудно.
— Хорошо, сударь, — продолжал граф, — будем соблюдать принятые приличия, безнаказанно отступать от них никому не дозволено, я и сам был не прав, когда плохо говорил о ней, учитывая, что госпожа Дюкудре принята в доме моей племянницы.
— Господин граф, — заявил в свою очередь Леон де Во, подражая дипломатической серьезности пэра Франции, — я всегда готов подчиниться, когда речь заходит о светских приличиях; однако соблаговолите вспомнить, вы же первый начали обвинять Фернанду.
— Я был не прав, — с живостью возразил граф, — мои слова основывались на слухах; надо быть достаточно мудрым и никогда не полагаться на чьи-то мнения, создаваемые неведомо для чего.
— Прошу прощения, господин граф, но, по сути, в том, что говорят о Фернанде, есть доля правды.
— А может, и преувеличения, — возразил пэр Франции, не замечая, что вступает в полное противоречие со сказанным им ранее. — В самом деле, умение владеть собой и соответствующие манеры госпожи Дюкудре, сдержанная речь — все это опровергает злые слухи, распространяемые на ее счет, и вам будет крайне трудно доказать то, что говорят о ней, хотя вы и признаетесь, что сами клевещете на нее.
— Ах, господин граф, — продолжал Леон, — разве вы не знаете, что любая репутация в наши дни основана на молве? Надо, чтобы о людях говорили, а хорошее или плохое — это не важно. И лучше уж злословие, чем забвение. Помните, что говорил недавно у госпожи д’Ольне некогда известный академик: "Ах, сударыня, против меня существует ужасный заговор". — "Какой?" — "Заговор молчания". Да, господин граф, несчастный человек дошел до того, что не может заставить говорить о себе даже плохо. К счастью, с Фернандой дело обстоит иначе.
— Однако что же все-таки о ней говорят, сударь? — спросил г-н де Монжиру с нескрываемым нетерпением.
— Ах! Боже мой! Мало ли что говорят о разных политических деятелях, которые пользуются, тем не менее, уважением, — например, что они готовы на все, лишь бы добиться денег и почестей. А для Фернанды ложа в Опере все равно что для какого-нибудь депутата орден Почетного легиона. Министры сменяют один другого, любовники тоже, и у нее и у них всегда одна и та же улыбка, та же готовность услужить, та же податливость, та же самоотверженность, а главное, та же убежденность, разница лишь в том, что куртизанок общественное мнение порицает, зато придворных одобряет.
Леон де Во плохо рассчитал наносимый удар; он пустился в область политических рассуждений, ступил на почву, привычную для г-на де Монжиру, а старый государственный деятель был как броней надежно защищен то ли безразличием, то ли привычкой, и потому атака, даже такая прямая, не поколебала его. Он снова поспешил вернуться к единственному чувству, способному еще заставить биться его сердце, и чувством этим была любовь или, вернее, самолюбие.
— Раз вы настолько хорошо знакомы с госпожой Дю-кудре, — сказал он, — и не отрекаетесь от этого знакомства…
— Отрекаться! — перебил его Леон. — Напротив, это даже льстит мне.
— Не могли бы вы в таком случае назвать мне…
— Число ее поклонников? Ну, разумеется.
— Черт возьми! Ты взял на себя трудную задачу, — заметил Фабьен, который, как можно было заметить, брал слово с большими перерывами.
— А почему бы и нет? Ты ведь знаешь, в алгебре я был очень силен, и, совершая действие от известного к неизвестному, мы доберемся до истины.
— Полагаю, господин де Во, себя вы поставите во главе этого списка, — с горечью сказал пэр Франции.
— Вовсе нет, господин граф, ибо считаются любовниками лишь те, кого удостоили милости, а я пока не принадлежу к их числу; во главе списка я поставил бы не свое имя, а имя Мориса.
— На вашем месте я бы поостерегся: вот уже месяц, как она порвала отношения с моим племянником, возможно, его сменил кто-то другой.
— Я же говорил вам, что буду идти от известного к неизвестному; всему свой черед, подождите.
— Верно, — согласился Фабьен, — подождем.
— Мориса сменил таинственный персонаж, невидимка: он прячется и в то же время выдает себя. Подумаем, кто бы это мог быть? Он располагает свободным временем от часу до двух, и в течение этого часа двери Фернанды безжалостно закрыты для всех. Его экипаж, запряженный двумя лошадьми рыжей масти с подпалами, можно увидеть в глубине двора; его ложа в Опере находится между колоннами, он снимает ее на один день — пятницу. А теперь давайте посмотрим, у кого из твоих друзей, Фабьен, или ваших знакомых, господин де Монжиру, важные обязанности оставляют свободным один час в день, кто располагает ложей в Опере между колоннами и чей экипаж запряжен обычно двумя лошадьми рыжей масти.
— Конечно, экипаж господина де Монжиру, — заявила г-жа де Бартель, входившая в гостиную как раз в эту минуту. — У господина де Монжиру две лошади рыжей масти.
— Да мало ли у кого лошади рыжей масти, — с живостью отозвался граф, — это самая распространенная масть. Однако, дорогая баронесса, раз уж вы здесь, скажите, как чувствует себя Морис?
— Чудо, дорогой граф, произошло самое настоящее чудо! — воскликнула г-жа де Бартель, сияя от радости. — Госпожа Дюкудре — это воплощение доброты и хорошего тона; что и говорить, очаровательная женщина!
Улыбка мелькнула на лицах молодых людей, а лоб г-на де Монжиру нахмурился.
— Да, господа, просто очаровательная, — продолжала г-жа де Бартель, заметив двойное впечатление, произведенное ее словами.
— И что же она сделала такого чудесного? — спросил пэр Франции (хотя он умел владеть собой, в тоне его сквозило раздражение).
— Что она сделала! — воскликнула г-жа де Бартель. — Что сделала! Прежде всего, дорогой граф, позвольте мне перевести дух; трудно перейти вот так сразу от безысходного горя к неудержимой радости, как это довелось мне; порадуйтесь вместе с нами, дорогой граф: если госпожа Дюкудре останется здесь хотя бы на неделю, доктор отвечает за жизнь Мориса.
— На неделю здесь! Эта женщина! — воскликнул граф.
— Прежде всего, дорогой граф, позвольте заметить вам, что вы чересчур суровы, называя нашу прекрасную Фернанду "этой женщиной". Ибо этой женщине могут позавидовать многие знатные дамы, ручаюсь вам. Трудно себе вообразить, что можно обладать большей чуткостью, возвышенностью души, большим тактом, умом и обаянием, чем госпожа Дюкудре. Я уверена, вы все ошибались на ее счет, вас ввела в заблуждение клевета на нее. Я ведь не какая-нибудь мещанка, не так ли? И думаю, что разбираюсь в хороших манерах. Так вот! Назовите Фернанду не госпожой Дюкудре, а госпожой де… Шанври или госпожой де… Монтиньон, уверяю вас, она с тем же успехом может быть и герцогиней, а не вдовой маклера, торгового агента, словом, какого-то коммерсанта, как вы меня уверяли.
— Видите ли, мы сказали так ради приличия, — отвечал Фабьен, — но теперь вы знаете правду, Фернанда никогда не была замужем.
— Вы в этом уверены? — спросила г-жа де Бартель.
— Разумеется; впрочем, она сама вам об этом сказала, — добавил Леон.
— Возможно, у нее есть причины, чтобы скрывать неподходящее замужество, — сказала г-жа де Бартель, упорно следуя своей мысли.
— Нет, сударыня, особу, о которой идет речь, зовут просто Фернандой.
— Наверняка у нее есть и другое имя. Фернандой ее назвали при крещении, а какова ее фамилия?
— Мы не знаем, по крайней мере, я отвечаю за Фабьена и за себя. Спросите господина де Монжиру, сударыня, возможно, он знает больше нас.
— Я? — воскликнул граф, который, не ожидая этого удара, не успел вовремя отразить его. — Я? Откуда мне знать это?!
— Случается, что одни знают то, чего другие не знают, — заметил Леон. — Обычно бывает скрыта лишь половина секрета. Когда вы столкнулись с Фернандой лицом к лицу, похоже было, что вы знаете друг друга.
— Конечно, если случайная встреча в Опере-буфф или в лесу — словом, там, где бывают все, называется знать друг друга… Я знаю госпожу Дюкудре только в лицо. Однако, господа, вы отвлекаете баронессу от предмета, который всех нас должен интересовать в данный момент, я имею в виду здоровье Мориса. Так расскажите, дорогая баронесса, как все прошло? — продолжал г-н де Монжиру, не сомневаясь, что, если обратиться к сердцу матери, то беседа сразу примет иное направление.
— Прекрасно, дорогой граф. Сначала госпожа Дюкудре дрожала больше нас. В дверях бедную женщину пришлось подтолкнуть, чтобы заставить войти! Впечатление, произведенное ею на Мориса, было поистине магическим. Потом она пела. Вы меломан, дорогой граф, как жаль, что вы этого не слышали.
— Как! Она пела? — с удивлением спросил г-н де Монжиру.
— Да, арию из "Ромео и Джульетты" — "Ombra adorata". Когда Морис за ней ухаживал, она как будто бы пела ему эту арию; услышав ее, бедный мальчик буквально воскрес, словно волшебные звуки, слетавшие с уст этой сирены, вернули ему жизнь. Ах, дорогой граф, уверяю вас, я вполне допускаю, что молодой человек может безумно влюбиться в такую женщину.
— Старик тоже, — заметил Леон де Во, поклявшийся не упускать случая кольнуть пэра Франции.
— Однако, признаюсь, во всем этом меня больше всего удивляет строгость этой женщины по отношению к Морису, этого я понять не могу и никогда не пойму. Два существа, буквально созданные друг для друга! Невероятно.
— Значит, Морис сказал, что Фернанда осталась непреклонной? — с живостью спросил-пэр Франции.
— А как же иначе? Ведь если бы она не осталась непреклонной, мне кажется, он не заболел бы от отчаяния.
— Прошу прощения, сударыня, — снова вмешался Леон де Во, — но, возможно, именно разрыв привел к тому плачевному результату, о котором все мы сожалеем.
— Разрыв! А зачем ей было порывать с моим сыном? Кого она могла найти лучше него, я вас спрашиваю?
— Вы правы, сударыня, но не все связи осуществляются по велению сердца — тут бывает замешан расчет.
— Расчет, ну нет!.. Вы не знаете госпожи Дюкудре, сударь, если думаете, что расчет может… Вот я, например, видела ее всего лишь один час. И что же, я готова поручиться за нее как за себя. Госпожа Дюкудре — корыстная женщина? Ну нет, сударь, нет и нет!
— Во всяком случае, бесспорно одно, госпожа баронесса, — продолжал Леон де Во, — Морис был жестоко отвергнут, причем отвергнут именно в то время, когда появилась новая связь. Вполне возможно, что его преемник потребовал этого разрыва.
— И кто же этот всемогущий преемник? — спросила г-жа де Бартель.
— Ах, Боже мой! Кто знает? — сказал Леон. — Ты не знаешь, Фабьен? А вы не знаете, господин граф?
— Откуда мне знать такое, сударь?
— Во всяком случае, если все произошло именно так, как вы говорите, это доказывает лишь одно: у нее есть совесть. Сколько женщин из той категории, к какой, как вы уверяете, она принадлежит, пообещали бы и не сдержали своего обещания.
— Да, да, — согласился Леон, — иногда это случается в любовных делах и даже в политике, не так ли, господин граф?
— Дадим возможность госпоже де Бартель продолжить свой рассказ, — сказал в ответ пэр Франции.
— Так вот, после того, как она спела, причем, должна признаться, совершенно необыкновенно, она подошла к постели. Тогда мой сын, обрадовавшись тому, что снова видит ее, да еще узнав, что она согласилась остаться здесь…
— Как! Она действительно остается, это серьезно? — с тревогой спросил граф де Монжиру.
— Да, сударь, настолько серьезно, что мы проводили ее в отведенные ей покои.
— Неужели, сударыня, она останется здесь? В этом доме?
— А куда вы хотите, чтобы она отправилась? В гостиницу?
— Но под одной крышей с Морисом?
— Вы забыли, ведь это она должна его вылечить.
— Вылечить, вылечить! — воскликнул пэр Франции.
— Да, сударь, вылечить. У меня только один сын, и я им дорожу.
— А как же моя племянница, сударыня? Как Клотильда?
— У Клотильды только один муж, и она должна им дорожить.
— Но, сударыня, подумайте, наконец, о том, что скажут в свете!
— Пускай говорят что хотят, сударь. Ведь мой сын влюблен вовсе не в свет, и не свет поет ему "Ombra adorata". Доктор не прописывал ему свет.
Спор между графом и г-жой де Бартель грозил перейти в ссору, когда послышался шум подъехавшего экипажа, и прежде чем они успели посмотреть, кто приехал, и отдать распоряжение никого не принимать, в дверях появился лакей и доложил о г-же де Нёйи.
Это имя, отвечавшее опасениям, только что высказанным графом, заставило побледнеть г-жу де Бартель. Даже граф казался сильно раздосадованным; но г-жа де Нёйи была родственницей, и не принять ее уже было невозможно.