VII
На следующий день Мадлен проснулась вместе с солнцем и птицами, с солнцем и птицами Парижа, то есть в девять часов утра.
Она позвонила своей горничной и попросила открыть окна.
У стены дома рос густой жасмин, покрытый цветами, и она часто втягивала его длинные ветки в комнату, где они благоухали.
Как все нервные люди, Мадлен обожала ароматы, однако они вредили ей; Мадлен нуждалась в жасмине.
Что касается Антуанетты, то она уже была в саду, где прогуливалась в простом муслиновом пеньюаре.
Ее прекрасное здоровье позволяло ей свободно делать то, что запрещали Мадлен.
Мадлен в своей кровати, хорошо укрытая и защищенная от холода, была вынуждена просить, чтобы к ней подносили цветы.
Антуанетта, оживленная, полная сил, мчалась к цветам, как полевая птица, не боясь ни утреннего ветерка, ни ночной росы. Это было единственное преимущество сестры, которому завидовала Мадлен, при том, что она была более богатая и более красивая, чем Антуанетта.
На этот раз Антуанетта, вместо того чтобы порхать от цветка к цветку, как бабочка или пчела, ходила по аллеям мечтательная и почти печальная.
Мадлен, приподнявшись в кровати, некоторое время следила за ней глазами, с выражением легкого беспокойства; потом, когда Антуанетта приблизилась к дому и скрылась с ее глаз, а затем снова появилась, удалившись от него, Мадлен со вздохом упала в кровать.
— Что с тобой, моя дорогая Мадлен? — спросил г-н д’Авриньи (узнав, что его дочь проснулась, он тихонько приподнял портьеру и присутствовал при этой легкой борьбе, происходившей в душе его дочери, борьбе зависти с доброй натурой).
— Я считаю, что Антуанетта очень счастлива, отец, — сказала Мадлен, — она очень счастлива: действительно, она свободна, в то время как я вечная рабыня! Солнце в полдень — слишком жаркое! Утренний и вечерний воздух — слишком холодный! Зачем мне ноги, которые так хотят бегать? Я, как бедный цветок в теплице, вынуждена жить в искусственной атмосфере. Разве я больна, отец?
— Нет, моя дорогая Мадлен, но ты такая слабая и хрупкая, ты же сама сравнила себя с цветком в теплице; но цветы в теплице самые драгоценные и самые дорогие, что им еще нужно? Посмотри, разве они не имеют все то, что есть у полевых цветов? Или они не видят неба? Или солнце не греет их? Да, только через стекло, я знаю, но это стекло защищает их от ветра и дождя, ломающих другие цветы.
— Ах, мой добрый отец, в ваших словах есть правда, однако я предпочла бы быть садовой фиалкой или полевой ромашкой, как Антуанетта, чем этим драгоценным, но слабым растением, о каком вы говорите. Видите, как ее волосы развеваются на воздухе? И как этот воздух освежает ее лоб, в то время как мой — потрогайте, отец, — горит.
И Мадлен схватила руку отца и поднесла ее к своему лбу.
— Но, мое дорогое дитя, — сказал г-н д’Авриньи, — именно потому, что у тебя горячий лоб, я боюсь этого холодного воздуха. Сделай так, чтобы мечты твоего сердца не сжигали твой лоб, и я позволю тебе бегать с развевающимися волосами, как Антуанетта; если ты, дорогая Мадлен, хочешь выйти из теплицы и жить в саду, я увезу тебя в Йер, в Ниццу, в Неаполь и там, в этом апельсиновом раю, позволю тебе, свободной, делать все, что ты пожелаешь.
— И… — спросила Мадлен, глядя на отца, — и он поедет с нами?
— Да, конечно, потому что тебе нужно его присутствие.
— И вы не будете его бранить, как вчера, злой отец?
— Нет, ты видишь, что я раскаиваюсь, поэтому я написал ему, чтобы он пришел.
— И хорошо сделали, ведь, если ему помешают меня любить, он полюбит Антуанетту, а если он полюбит Антуанетту… О! Я умру от печали.
— Не говори о смерти, Мадлен, — промолвил г-н д’Авриньи, сжимая руку дочери, — когда, улыбаясь так, ты говоришь мне, что умрешь, — хотя я хорошо знаю, что это шутка, — ты напоминаешь ребенка, играющего с острым и отравленным оружием.
— Но я вовсе не хочу умереть, дорогой отец, клянусь вам… я слишком счастлива для этого. К тому же, вы ведь лучший доктор в Париже и не позволите вашей дочери умереть.
Господин д’Авриньи вздохнул.
— Увы! — сказал он. — Если бы я был так силен, как ты думаешь, бедное мое дитя, то еще была бы жива твоя мать. Но что ты делаешь, теряя время в кровати: скоро десять часов, и разве ты не знаешь, что в одиннадцать придет Амори?
— О да, отец, я знаю, я позову Антуанетту и с ее помощью скоро буду готова. Вы ведь всегда называете меня большой лентяйкой.
— Да.
— Да, потому что в кровати, видите ли, я чувствую себя совсем хорошо. Вне кровати я испытываю или усталость, или боль.
— Ты страдала эти дни, Мадлен? Ты страдала и ничего мне не говорила?
— Нет, отец; впрочем, вы хорошо знаете: то, что я испытываю, — это не страдания, это недомогание, неясное и лихорадочное, и только время от времени, но не теперь… Сейчас вы рядом со мной, а еще я увижу Амори… О, я счастлива, я очень хорошо себя чувствую.
— А вот и он, твой Амори!
— Где?
— В саду, с Антуанеттой. Он, должно быть, перепутал время, — сказал г-н д’Авриньи, улыбаясь, — я ему написал, чтобы он пришел в одиннадцать часов, а он решил, что в десять.
— В саду, с Антуанеттой! — воскликнула Мадлен, поднимаясь. — Да, действительно… Отец, позовите Антуанетту, сейчас же, прошу вас, я хочу одеться, и она мне нужна.
Господин д’Авриньи подошел к окну и позвал девушку.
Амори, явившийся прежде назначенного часа, скрылся за деревьями, надеясь, что его не увидели.
Через минуту вошла Антуанетта, и г-н д’Авриньи удалился, оставив девушек одних.
По прошествии получаса Антуанетта осталась в спальне, а г-н д’Авриньи и Мадлен стали ждать Амори в той самой малой гостиной, где накануне произошла печальная сцена.
Вскоре объявили о приходе графа де Леовиля и он появился.
Господин д’Авриньи подошел к нему, улыбаясь; Амори робко протянул ему руку, и тот, держа эту руку в своей, подвел его к дочери, смотревшей на все это с удивлением.
— Мадлен, — сказал он, — я представляю тебе Амори де Леовиля, твоего будущего мужа. Амори, — продолжал он, — вот Мадлен д’Авриньи, ваша будущая жена.
Мадлен радостно вскрикнула, Амори бросился на колени перед отцом и дочерью, но тут же вскочил, увидев, что Мадлен покачнулась.
Господин д’Авриньи успел придвинуть к ней кресло.
Мадлен села в него, улыбаясь, но готовая почувствовать себя плохо, ибо любое потрясение могло сломить это хрупкое создание и радость для нее была почти так же опасна, как и страдание.
Мадлен, открыв глаза, увидела возлюбленного у своих ног и почувствовала, что отец прижимает ее к сердцу.
Амори целовал ее руки, а г-н д’Авриньи называл ее самыми ласковыми именами.
Первый ее поцелуй предназначался отцу, а первый взгляд — возлюбленному.
Однако оба они испытали ревность друг к другу.
— Вы мой пленник на весь остаток дня, дорогой воспитанник, — заявил г-н д’Авриньи, — и мы втроем будем сочинять планы и романы, если только вы допустите вашего жестокого отца в ваш узкий круг.
— Итак, мой дорогой отец, — воскликнул Амори, — поскольку отныне я могу вас теперь так называть, не правда ли?.. Итак, ваша холодность в предшествующие дни объясняется, как я и предвидел, тем, что я пренебрег довериться вам?
— Да, да, мой дорогой воспитанник, — улыбаясь, заверил его г-н д’Авриньи, — да, да, все кончено. Я прощаю вашу скрытность при условии, что и вы простите мое плохое настроение. Таким образом, я, бесчувственный тиран, и ты, неблагодарный бунтовщик, мы оба теперь будем мечтать только о том, чтобы нас любили.
После всего случившегося оставалось назначить день свадьбы.
Амори вначале очень спешил, и любой назначенный срок казался ему слишком далеким, но, однако, уверенность в счастье заставила его согласиться с доводами г-на д’Авриньи.
Впрочем, г-н д’Авриньи твердо стоял на своем.
— Высший свет, — обоснованно рассуждал он, — не любит быть застигнутым врасплох, особенно в подобных обстоятельствах; он имеет привычку мстить клеветой за доставленное ему удивление. Мне нужно время, чтобы представить Амори как моего зятя.
Амори согласился с этим доводом и только попросил, чтобы, по крайней мере, оглашение произошло как можно раньше.
Оглашение было назначено через неделю, а свадьба — через два месяца.
Все это происходило в присутствии Мадлен; она не произнесла ни единого слова, но и не пропустила ни одного слова из того, что говорилось; покрасневшая и взволнованная, девушка была восхитительна в своей искренней радости.
Счастье украсило ее; она переводила взгляд с возлюбленного на отца, с отца на возлюбленного; обоим она дарила свое обаяние и очаровательное кокетство.
Когда все было решено, г-н д’Авриньи встал, сделал знак своему зятю следовать за ним.
— Вздумай только теперь заболеть, избалованное дитя, — сказал он Мадлен, — и ты будешь иметь дело со мной.
— О, ты меня вылечил сегодня, дорогой отец, — промолвила девушка, — и теперь я буду хорошо себя чувствовать всегда. Но куда вы уводите Амори?
— О, я и сам огорчен этим, но уйти нужно. После поэзии любви наступает проза женитьбы; но будь спокойна, дорогое дитя, мы тебя покидаем, чтобы заняться твоим счастьем.
— Идите, — сказала Мадлен, поняв, в чем дело.
— Будь спокойна, Мадлен, я быстро, — прошептал Амори и, воспользовавшись тем, что г-н д’Авриньи подошел к двери, поцеловал кончики ее волос.
Действительно, следовало обсудить условия контракта. Состояние Амори было хорошо известно его опекуну, ибо под его руководством оно едва ли не удвоилось, но Амори понятия не имел о состоянии своего тестя, а оно было почти таким же, как и его собственное.
Господин д’Авриньи давал своей дочери миллион приданого.
При упоминании об этом состоянии, в котором ему не приходилось сомневаться, Амори подумал, что он понял, наконец, причину непонятного противодействия г-на д’Авриньи его любви. Может быть, тот надеялся найти для Мадлен человека если не более богатого, то, по крайней мере, с более высоким положением в обществе, причем положением уже имеющимся, а не таким, какого еще нужно добиться. Поскольку это было единственно разумное объяснение, Амори остановился на нем.
Впрочем, он выбросил из головы все эти мысли, обращенные вспять: люди, чье будущее закрыто, возвращаются в прошлое, те же, для кого оно открыто, бросаются вперед.
Все эти подробности обсуждались не более получаса, после чего г-н д’Авриньи, видя нетерпение Амори, пожалел его и позволил ему вернуться к Мадлен.