XXIV
Клотильда и в самом деле не ошиблась. Как только граф де Монжиру покинул свою прекрасную любовницу, та, верная первоначальным планам, подождав, пока смолкнут его шаги и закроется дверь его комнаты, вышла и без колебаний направилась прямо в комнату Мориса и безбоязненно вошла туда, сознавая, что выполняет свой долг.
Когда она входила, часы били полночь; для всех начинался новый день, а для Фернанды этот миг знаменовал начало новой эры.
Ночник отбрасывал неясные, дрожащие блики на мебель и лепные украшения этой просторной комнаты. Морис, наполовину поднявшись с постели, затаив дыхание, прислушивался с тревогой в сердце к малейшему шуму, ибо, хотя он уже раз пять или шесть заставил своего камердинера повторить ему обещание Фернанды, дословно передав его, он все еще сомневался в том, что она придет, так ему этого хотелось. Каждая минута промедления казалась ему целым веком потерянной жизни, а жизнь эта полностью зависела от предстоящего свидания и теплилась, согретая надеждой; решить его судьбу могло первое слово обожаемой женщины, первый ее взгляд. Приближавшаяся минута имела для больного огромное значение, он смутно ощущал ее торжественность, к этому примешивалась таинственная боязнь, и все вместе с такой силой воздействовало на его чувства, что, когда он услышал в коридоре до боли знакомые ему шаги Фернанды, когда увидел, как она открывает дверь и приближается, такая бледная, что казалась похожей на ожившую статую, у него не хватило сил пошевелиться, не хватило смелости произнести хоть слово; он только вздрогнул и снова замер, безмолвный, неподвижный, с сердцем, сжавшимся от горестного предчувствия.
Фернанда же, хотя и вышла из своей комнаты с ясным выражением на лице и твердой решимостью в сердце, по мере приближения к комнате Мориса испытывала прилив таких же точно чувств и такой силы, что она тоже остановилась у кровати, не имея возможности вымолвить ни слова или высказать хоть какую-нибудь мысль, словно все ее способности, придававшие ей такую тонкость, изысканность, высокую духовность, а порой и непреклонную твердость, улетучились, уступив место какому-то оцепенению. Воцарившееся молчание походило, если можно так выразиться, на взаимное эхо двух сердец. Казалось, кровь молодых людей под воздействием некоего физического явления остановила свой бег, а взгляд был исполнен такой тревоги, что в глазах обоих застыло одинаковое удивление, и если бы кто-либо увидел их в тот момент, то несомненно поклялся бы, что невесомая душа уже покинула или, по крайней мере, готова была покинуть материю.
Наконец, Фернанда первой нарушила молчание.
— Я здесь, — сказала она. — Вы попросили меня прийти, Морис, но я и без того все равно бы пришла.
— Значит, вы поняли, как мне необходимо было видеть вас и говорить с вами. О, спасибо, спасибо! — воскликнул Морис.
— Такую же точно необходимость испытывала и я, мой друг, — отвечала Фернанда, — ибо я многое, конечно, хотела бы услышать от вас, но и сама многое хочу вам сказать.
— Ну что ж, давайте поговорим. Теперь мы, наконец, одни, Фернанда, нет больше нескромных взглядов, которые следят за нами, нет жадных ушей, которые слушают каждое ваше слово. Вы, говорите, многое хотели бы услышать, а я хочу сказать вам только одно. Вы не пожелали больше видеть меня, а я не пожелал больше жить. Вы согласились прийти ко мне — и я говорю добро пожаловать жизни, если она возвращается вместе с вами. Спасибо, Фернанда, эта минута заставляет меня забыть все, что я выстрадал.
— Да, я не сомневаюсь, вы очень страдали, Морис, к несчастью, ваша слабость служит тому доказательством. Но вы, по крайней мере, жили в тишине и одиночестве. А я вынуждена была жить в окружении людей и в обстановке развлечений; у вас была возможность плакать, а мне приходилось улыбаться. Морис, — добавила Фернанда, — я страдала еще больше, чем вы.
— О Боже мой! Боже мой! — воскликнул больной в благоговейном восторге. — Неужели вы сжалились надо мной и после стольких страданий мы будем наконец счастливы?
— Да, Морис, я на это надеюсь, — с печальной улыбкой сказала Фернанда, возводя к небу, к которому Морис воздел руки, свои прекрасные, ясные глаза.
— Фернанда, — промолвил Морис, — вы говорите это тоном, пугающим меня. За время нашей разлуки с вами произошли странные, непостижимые и непонятные для меня перемены.
— Хотите я скажу вам, что произошло со мной, чего вы не понимаете?
— О да! Говорите.
— Ну так вот! Ваша мать, Морис, взяла меня за руки, словно свою дочь, а ваша жена поцеловала меня как сестру.
Морис вздрогнул.
— В этом доме, — продолжала Фернанда, — меня приняли так, словно я имела право явиться сюда; поднявшись, возвысившись, очистившись, я поняла, чем обязана вашей матери, вашей жене, их гостеприимству.
— Боже мой! Боже мой! Что вы такое говорите, Фернанда? — воскликнул Морис, поднимаясь с постели. — К чему вы все это говорите?
— Ваше восклицание доказывает, что вы меня поняли; соберитесь с духом, Морис, будьте мужчиной.
— О Боже мой! Боже мой! — снова воскликнул Морис, заламывая руки.
— Морис! Морис! — сказала Фернанда. — Не волнуйтесь так, вы поступаете неразумно. Успокойтесь, умоляю вас. Вы пока слишком слабы, этим утром вы умирали. Морис, ваша жизнь все еще в опасности, ночь холодная. Если вы хотите, чтобы я осталась возле вас, надо не только слушать меня, но и повиноваться мне. У тела свои законы, не связанные с душевными переживаниями. Морис, руки у вас открыты, можно простудить грудь. Позвольте мне поухаживать за вами, словно я ваша жена или мать. Морис, прошу вас от их имени, я здесь по их воле; пока Фернанда находится в этом замке, она должна представлять их; я говорю с вами и действую в их интересах. Морис, вы должны любить тех, кто вас любит, а главное, любить их так, как они вас любят.
Морис молчал. Он был покорен ласковостью этой женщины, вместо былых восторженных проявлений любви он увидел дружескую заботу, а вместо пылкой страсти, какую сам он не скрывал, она показывала нежное внимание матери, укоряющей свое дитя, или жены, бранящей мужа, которые обычно отбрасывают ложный стыд перед лицом нависшей угрозы. И в самом деле воодушевлявшее ее в эту минуту чувство возвращало сердцу куртизанки что-то от природного целомудрия и, как бы освящая их уединение, наделяло обоих сопряженной с горестными страданиями чистотой, притупляющей ощущения. И Морис, послушный, как ребенок, с удивлением подчинялся требованиям разума; он почти забывал о том, что над его кроватью склоняется молодая женщина, его бывшая любовница, сегодняшний предмет его обожания. Что же касается Фернанды, то она, казалось, вовсе не думала о том, что этот молодой человек воплощал в себе идеал ее грез, и видела перед собой лишь больного, кого малейшее воздействие извне подвергает опасности. Милосердие водило ее заледеневшей рукой по воспаленному лбу, и к состраданию примешивалась, казалось, лишь холодная, спокойная надежда.
Тем временем Морис, не имея сил победить отстраненность Фернанды, представшей перед ним такой заботливой, Морис отдался обаянию своих ощущений. Следствием этого явилось блаженное состояние ума и тела, сердца и души, чистое, сладостное и в то же время вполне реальное; жизнь, хлынувшая неудержимым потоком, воскресила угасшие было способности, вернув им, казалось, внезапно то высокое понимание и чудесную тонкость чувств, что удерживают душу в одной из высших сфер, словно парящих над землей.
— Вы видите, Фернанда, — с радостным вздохом сказал больной, приподнявшись на локте и остановив на ней повлажневшие от умиления глаза, — вы видите, я повинуюсь, словно жалкий, обессиленный, послушный ребенок. О Боже мой, что вы за женщина или, вернее, что вы за ангел? С какой звезды вы, самоотверженный дух, спустились и какую безусловно чужую вину явились искупить в нашем бренном мире, который вас не знает, ибо вы промелькнули, не дав возможности понять вас?
Фернанда улыбнулась.
— Думаю, доктор ошибается, утверждая, что вы выздоравливаете, — заметила она. — Бред еще не прошел. Морис, придите в себя и взгляните на этот мир в его истинном свете.
— О нет, нет! — возразил Морис. — Я в полном сознании, Фернанда, и вижу мир таким, как он есть, в его истинном свете. С тех пор как я люблю вас, все мои действия подчинены вашей воле. Вы изгнали меня — и я решил умереть; вы вновь появились — и я воскрес. Вы моя душа, мои силы, моя жизнь, вы располагаете мной как полновластная хозяйка. Скажите, эта роль принадлежит женщине или ангелу?
— Ах, Морис, — отвечала Фернанда, покачав головой, — сколько лет жизни я готова отдать ради того, чтобы стать для вас этим ангелом и оказывать на вас такое высокое влияние!
И в самом деле, словно в подтверждение того, что говорил Морис, щеки молодого человека порозовели, на губах появилась краска. В глазах его отражалось уже не жаркое пламя, пламя лихорадки, а ласковый отблеск умиротворенной мысли, разумная искра, и слезы счастья придавали ей еще большую яркость.
— Я сейчас здесь, подле вас, Морис, — продолжала Фернанда, — чтобы употребить мой авторитет, мою власть в ваших интересах, в интересах вашей жены, вашей матери, — и тут же добавила, сделав ударение на этой последней фразе, — наконец, в интересах всей вашей семьи.
— В таком случае, говорите скорее, — сказал Морис, — чтобы я знал, чего мне бояться и на что надеяться.
Нетерпение, проявленное Морисом, предупредило Фернанду о том, что говорить следует с осторожностью. То, что ей предстояло ему сказать, было настолько важно, что она невольно вздрогнула, ее охватило смятение при одной мысли о возможных последствиях ее слов: они несомненно убьют ту глубокую радость, что, можно сказать, чудом вернула силы ослабленному горем молодому организму. Здоровье, жизнь, будущее Мориса зависели от этого последнего разговора. Вера Фернанды пошатнулась, по телу ее пробежала дрожь.
— В чем дело? — воскликнул Морис. — Вы храните молчание, вы дрожите. Во имя Неба, объяснитесь, Фернанда. Говорите, Фернанда, заклинаю вас.
Мужество — это дар Небес, который Господь Бог посылает нам, дабы поддержать нас и направить в самых крайних случаях, приходит на помощь силам физическим, когда они оставляют нас. Вот почему праведные люди обычно бывают мужественными. Праведность — это старшая дочь мужества.
Мысленно обратившись к Богу, Фернанда обрела мужество продолжать, не уклоняясь от избранного ею пути и не нарушая взятого на себя обязательства.
Она черпала силы там, где надеялась получить поддержку, вооружившись всеми возможными средствами, чтобы одолеть собственное сердце, победить не Мориса — победить самое себя.
— Увы, Морис! — сказала она, чувствуя дрожь в коленях. — Не считайте меня сильнее, чем я есть на самом деле. Нет, какую бы власть мы ни имели над собой, с какой решимостью ни подавляли бы свои чувства, при больших потрясениях и вследствие длительного волнения неизбежно наступает время, когда стойкость изменяет нам, когда твердость, с какой мы противостояли горю, теряет силы, когда пружины нашего хрупкого организма ослабевают и когда кажется, что все наше существо вот-вот рассыплется прахом. Решимость поддерживает, но она не вечна. И сейчас, Морис, я чувствую, что не могу больше стоять, я хочу сесть.
Морис протянул руку к креслу.
— Нет, — сказала Фернанда, останавливая его, — нет. Дважды за сегодняшний вечер я видела, как ваша жена, прекрасная и чистая Клотильда, садилась на вашу кровать и держала ваши руки в своих, вопрошая ваши глаза своим взором. Так вот, я тоже этого хочу. Вы позволите? Если я сяду на ее место, воспоминание о ней поможет мне. У меня нет ни ее прав, ни ее чистоты, но ваше сердце воздвигло мне трон, вы сказали, что я имею над вами власть. Так вот, я требую от моего подданного повиновения и полного подчинения.
С этими словами она взяла руки Мориса и сжала их, как на ее глазах делала это Клотильда, затем села — она, очистившаяся любовница, села на то место, где сидела женщина, едва не погубившая себя, — и погрузила свой взгляд, исполненный могучей силы, в глаза своего возлюбленного.
Потом, призвав на помощь магнетическую силу чувства и влечения, она сказала ему:
— Вот теперь я обладаю и силой, и спокойствием, Морис, выслушайте меня.
И Морис, подчиняясь влиянию более сильной натуры, застыл в немом ожидании.
К этому времени две женщины, прижавшись лбами к двери алькова, уже минут пять старались не пропустить ни единого слова из услышанного ими.