Часть третья
I
ЖИЛИЩЕ МЭТРА РЕНЕ, ПАРФЮМЕРА КОРОЛЕВЫ-МАТЕРИ
В те времена, о которых мы повествуем, в Париже для перехода через реку из одной части города в другую было только пять деревянных и каменных мостов; все пять мостов вели к центральной части города. Это были Мельничный мост, Рыночный мост, мост собора Нотр-Дам, Малый мост и мост Сен-Мишель.
В других местах, где требовался переезд, ходили паромы, плохо ли, хорошо ли заменявшие собой мосты.
На мостах стояли дома, как до сих пор еще стоят на Ponte Vecchio во Флоренции.
Из всех пяти мостов, имевших каждый свою историю, пока займемся только одним — мостом Сен-Мишель.
Мост Сен-Мишель был выстроен из камня в 1373 году; несмотря на его видимую прочность, разлив Сены 31 января 1408 года его разрушил, но не весь, и в 1416 году он был заменен деревянным; в ночь на 16 декабря 1547 года его опять снесло; около 1550 года, то есть за двадцать два года до событий нашего повествования, мост вновь перестроили из дерева, и хотя теперь он требовал починки, его считали еще крепким.
Среди домов, стоявших вдоль моста, против островка, на котором в свое время сожгли тамплиеров, а теперь покоятся устои Нового моста, обращал на себя внимание дом, обшитый досками, с широкой крышей, нависавшей над ним, как веко над огромным глазом. Единственное окошко второго этажа над крепко запертыми окном и дверью в нижнем этаже светилось красноватым светом, привлекавшим взоры прохожих к низкому широкому фасаду с пышной золоченой лепкой, выкрашенному в синий цвет. Верхний этаж был отделен от нижнего своеобразным фризом с изображением целой вереницы чертей в самых забавных позах, а между фризом и окном в нижнем этаже протянулась вывеска в виде широкой, тоже синей ленты с такою надписью:
"Рене, флорентиец,
парфюмер ее величества королевы-матери".
Дверь этой лавочки, как мы сказали, была плотно закрыта и заперта засовами; но лучше, чем засовы, предохраняла лавку от ночных налетов слава ее хозяина, настолько страшная, что все, проходившие по мосту Сен-Мишель, спешили перейти в этом месте на противоположную сторону, точно боясь, как бы колдовские чары не поразили их сквозь стену.
Больше того — как только мэтр Рене поселился на мосту Сен-Мишель, соседи справа и слева от дома парфюмера, несомненно опасаясь лишиться доброго имени в результате такого соседства, один за другим поудирали из своих квартир, и, таким образом, оба дома, примыкавшие к дому Рене, уже давно были покинуты жильцами и заколочены. Однако, несмотря на заброшенность и запустение этих домов, ночным прохожим доводилось видеть в них пробивавшийся сквозь щели в запертых ставнях свет; они уверяли, будто слышали там звуки, похожие на стоны, а это доказывало, что какие-то живые существа бывали в этих двух домах; но оставалось неизвестным, принадлежали ли эти существа к земному миру.
Поэтому жильцы двух других домов, примыкавших к первым двум домам, подумывали иногда, не лучше ли и им последовать примеру своих соседей.
Несомненно, что только благодаря этой страшной славе мэтр Рене приобрел общепризнанное и исключительное право не гасить огня после определенного часа, освященного обычаем. Ни ночные дозоры, ни ночная стража не осмеливались беспокоить человека, которым дорожила ее величество королева-мать и как парфюмером, и как соотечественником.
Полагая, что наш читатель, вооруженный философией XVIII века, не верит ни в колдовство, ни в колдунов, мы приглашаем его последовать за нами в жилище парфюмера, которое в эту эпоху суеверий наводило ужас на всю округу.
Самая лавка парфюмера в нижнем этаже пустела и погружалась в темноту с восьми часов вечера, когда она закрывалась, с тем чтобы открыться только на следующий день — иногда еще задолго до рассвета; тут ежедневно шла продажа мазей, духов и разнообразных косметических средств, составлявших предмет торговли изворотливого химика. Два ученика помогали ему при розничной продаже; они не оставались в лавке на ночь, а ночевали на улице Каландр. Вечером они уходили перед самым закрытием лавки, а утром разгуливали перед ней, пока им не отворят дверь.
В лавке, как мы сказали, было теперь безлюдно и темно.
Внутри лавки, занимавшей большую комнату, были еще две двери, выходившие на две лестницы: одна лестница, потайная, была пробита в толще боковой стены; другая, внешняя, была видна и с набережной, той, что теперь зовется набережной Августинцев, и с высокого берега реки, где теперь проходит набережная Орфевр.
Обе лестницы вели в комнату второго этажа, по величине равную комнате в нижнем этаже. Гобелен, протянутый вдоль верхней комнаты, делил ее надвое. В задней стене первой половины была дверь, выходившая на наружную лестницу; а в боковой стене второй половины — дверь с потайной лестницы, но эту дверь входившие не видели, так как ее скрывал высокий резной шкаф, соединенный с дверью железными крюками таким образом, что когда открывали шкаф, то отворялась и потайная дверь. О существовании этой двери знали лишь Екатерина и Рене. По этой лестнице Екатерина входила и уходила, а нередко, приложив ухо или глаз к пробитым в стенке шкафа дыркам, подслушивала и подглядывала за тем, что происходило в самой комнате. В двух других стенах второй половины находились друг против друга еще две двери, ничем не скрытые; одна вела в небольшую комнату с верхним светом, в которой помещались горн, перегонные кубы, тигли и реторты, — это и была лаборатория алхимика. Другая дверь вела в небольшую келью — самую необычную комнату во всем доме; она никак не освещалась, в ней не было ни ковров, ни мебели, а только подобие алтаря.
Полом служила каменная плита, стесанная с четырех сторон, от центра к стенам кельи, вдоль которых проходил небольшой желоб; он кончался воронкой, а в ее отверстие виднелись воды Сены. На вбитых в стену гвоздях висели инструменты странной формы: концы их были тонкие, как иглы, а лезвия отточены, как бритвы; одни из этих инструментов блестели, как зеркало, другие имели матово-серую или темно-синюю закалку.
В дальнем углу трепыхались две связанные за ноги курицы Эта келья и была святилищем предсказателя судьбы.
Вернемся в комнату, разделенную надвое гобеленом, куда вводили обычных посетителей, желавших погадать; здесь находились египетские ибисы, мумии в золоченых пеленах, чучело крокодила с открытой пастью, висевшее под потолком, черепа с пустыми глазницами и оскаленными зубами, наконец, пыльные, объеденные крысами козероги, — такая смесь била посетителю в глаза, возбуждая в нем различные переживания, мешавшие ему собраться с мыслями. За занавеской стояли мрачного вида амфоры, особенные ящички и склянки; все это освещалось двумя совершенно одинаковыми серебряными лампадами, как будто похищенными из алтаря Санта Мария Новелла или из церкви Деи Серви во Флоренции; наполненные благовонным маслом, они висели под мрачным сводом на трех почерневших цепочках каждая и разливали сверху желтоватый свет.
Рене в одиночестве прохаживался большими шагами по второй половине комнаты, скрестив на груди руки и покачивая головой. После долгих и неприятных размышлений он подошел к песочным часам.
— Ай-ай! Я и забыл перевернуть их — может быть, песок пересыпался уже давно.
Он посмотрел на луну, едва проглядывавшую сквозь черную большую тучу, точно повисшую на шпиле колокольни собора Нотр-Дам.
— Десять часов, — пробормотал он. — Если она придет, как обычно, то, значит, через час или полтора; времени еще хватит на все.
В эту минуту на мосту послышались шаги. Рене приложил ухо к длинной трубке, выходившей на улицу другим концом в виде головы геральдической змеи.
— Нет, — сказал Рене, — это не она и не они. Шаги мужские; они направляются сюда… остановились у моей двери…
В это мгновение раздались три коротких удара в дверь.
Рене быстро сбежал вниз, но не стал отпирать дверь, а приложил к ней ухо. Три удара повторились.
— Кто там? — спросил мэтр Рене.
— А разве надо называть себя? — возразил чей-то голос.
— Обязательно, — ответил Рене.
— В таком случае, меня зовут граф Аннибал де Коконнас.
— А я — граф Лерак де Ла Моль, — ответил второй голос.
— Подождите, господа, подождите, я к вашим услугам.
И Рене начал отодвигать засовы, поднимать щеколды и наконец открыл дверь молодым людям, после чего запер ее, но лишь на ключ, провел их по наружной лестнице и впустил во вторую половину верхней комнаты.
Входя в комнату, Л а Моль перекрестился под плащом, лицо его было бледно, рука дрожала: он не мог справиться с собой.
Коконнас начал обход комнаты, рассматривая все предметы по порядку, и, очутившись перед входом в келью, хотел было отворить дверь.
— Позвольте, ваше сиятельство, — внушительно сказал Рене, положив свою руку на руку пьемонтца, — все посетители, оказывающие мне честь входить сюда, располагают только этой половиной комнаты.
— A-а, это другое дело, — ответил Коконнас, — да я не прочь и посидеть. — И он сел на стул.
На минуту воцарилась полная тишина, мэтр Рене ждал, что кто-нибудь из молодых людей сообщит о цели их прихода. Слышалось только свистящее дыхание еще не совсем выздоровевшего пьемонтца.
— Мэтр Рене, — сказал он наконец, — вы человек знающий; скажите мне: я так и останусь калекой — то есть всегда ли будет у меня такая одышка? А то мне трудно ездить верхом, фехтовать и есть яичницу с салом.
Рене приложил ухо к груди Коконнаса и внимательно выслушал легкие.
— Нет, ваше сиятельство, вы выздоровеете.
— Правда?
— Уверяю вас.
— Очень рад.
Снова наступило молчание.
— Не хотите ли узнать что-нибудь еще?
— Конечно! Я бы хотел знать, влюблен ли я по-настоящему или нет, — сказал Коконнас.
— Влюблены, — отвечал Рене.
— Откуда вы это знаете?
— Потому что вы спрашиваете об этом.
— Дьявольщина! Мне кажется, вы правы. А в кого?
— В ту самую, которая при всяком случае произносит то же ругательство, что и вы.
— Ей-Богу, мэтр Рене, вы молодец! — сказал озадаченный Коконнас. — Ну, Ла Моль, теперь твой черед.
Ла Моль покраснел и смутился.
— Ну же! Какого черта! Говори! — воскликнул Коконнас.
— Говорите, — сказал флорентиец.
— Я не стану спрашивать у вас, влюблен ли я, — начал Ла Моль тихо и нерешительно, но затем заговорил увереннее. — Не стану спрашивать потому, что я сам это знаю и не скрываю от себя; но скажите мне, буду ли я любим, — ведь все, что раньше давало мне надежду, повернулось теперь против меня.
— Возможно, что вы не делали всего, что нужно.
— Что же надо делать, как доказать уважением и преданностью даме моей мечты, что она глубоко, истинно любима?
— Вы знаете, — ответил Рене, — подобные проявления любви иногда бывают недостаточны.
— Значит, в таком случае надо оставить всякую надежду?
— Нет, тогда надо прибегнуть к науке. В человеческой природе может существовать нерасположение к чему-нибудь или кому-нибудь, которое можно преодолеть, и, наоборот, можно вызвать склонность к чему-нибудь или кому-нибудь. Железо не магнит, но если его намагнитить, оно само притягивает железо.
— Верно, верно, — прошептал Ла Моль, — но мне противны всякие заклинания.
— Если они вам противны, зачем вы сюда пришли?
— Ну, ну, нечего ребячиться! — сказал Коконнас. — Мэтр Рене, не можете ли показать мне черта?
— Нет, ваше сиятельство.
— Досадно, я бы сказал ему два слова — это, может быть, подбодрило бы Ла Моля.
— Ну, хорошо, — сказал Ла- Моль, — будем говорить в открытую. Мне рассказывали о каких-то восковых фигурках, сделанных по подобию любимого человека. Это помогает?
— Несомненно!
— Но в этом опыте нет ничего, что может повредить здоровью или жизни любимого существа?
— Ничего.
— Тогда попробуем.
— Хочешь, начну я? — спросил Коконнас.
— Нет, — ответил Ла Моль, — раз уж я начал, то я и закончу.
— Есть ли у вас, господин Ла Моль, стремление к чему-то совершенно определенному — стремление сильное, горячее, всевластное?
— О, смертельное, мэтр Рене! — воскликнул Ла Моль.
В эту минуту кто-то тихонько постучал во входную дверь с улицы, но так тихо, что стук услыхал только мэтр Рене, да и то, вероятно, потому, что ждал его.
Не подавая виду и продолжая задавать Ла Молю ничего не значащие вопросы, он приложил ухо к трубке и услыхал на улице смешки, видимо, очень заинтересовавшие его.
— Теперь сосредоточьтесь на вашем желании, — сказал Рене Ла Молю, — и призывайте любимую особу.
Ла Моль стал на колени, точно взывая к какому-нибудь божеству, а Рене прошел во вторую половину комнаты и бесшумно спустился вниз по внешней лестнице; через минуту легкие шаги на цыпочках прошелестели в лавке.
Когда Ла Моль поднялся с колен, мэтр Рене уже стоял перед ним; в руках флорентийца была грубо сделанная восковая фигурка с короной на голове и в мантии.
— Все так же ли вы хотите, чтобы вас полюбила ваша коронованная возлюбленная? — спросил парфюмер.
— Да, хотя бы ценою моей жизни, даже если бы мне пришлось погубить душу! — ответил Ла Моль.
— Хорошо, — сказал флорентиец; он зачерпнул рукой немного воды из кувшинчика и сбрызнул голову фигурки, произнося какие-то латинские слова.
Ла Моль вздрогнул, понимая, что совершается святотатство.
— Что вы делаете! — воскликнул он.
— Я нарекаю эту фигурку Маргаритой.
— Но для чего?
— Чтобы вызвать взаимочувствие.
Ла Моль уже открыл было рот, собираясь прекратить это святотатство, но его удержал насмешливый взгляд пьемонтца.
Рене, поняв намерение Ла Моля, остановился в ожидании.
— Нужна ваша полная, беззаветная воля, — сказал он.
— Действуйте, — ответил Л а Моль.
Рене написал на узкой полоске красной бумаги какие-то кабалистические знаки, вдел бумажку в стальную иглу и проткнул иглой статуэтку в том месте, где должно быть сердце.
Странная вещь! На краях ранки появилась капелька крови. Тогда Рене поджег бумажку. Накалившаяся игла растопила воск вокруг себя и высушила кровавую капельку.
— Так ваша любовь своей силой пронзит и зажжет сердце женщины, которую вы любите.
Коконнас, как полагалось вольнодумцу, исподтишка посмеивался, но влюбленный Ла Моль, суеверный по природе, чувствовал, как холодные капли пота выступают у корней его волос.
— А теперь, — сказал Рене, — приложитесь губами к губам статуэтки и скажите: "Маргарита, люблю тебя, приди!"
Ла Моль исполнил его требование.
В то же мгновение послышалось, как кто-то отворил дверь во второй половине и вошел легкими шагами. Любопытный и ни во что не верующий Коконнас не стал приподнимать гобелен, опасаясь, что Рене опять сделает ему замечание, как тогда, когда пьемонтец собирался отворить дверь в келью: он вынул кинжал, проткнул плотный гобелен, разделявший комнату, приложил глаз к дырке и вскрикнул от изумления, а в ответ на его крик вскрикнули две женщины.
— Что там такое? — спросил Ла Моль и едва не выронил из рук фигурку, но Рене успел ее подхватить.
— А то, — ответил Коконнас, — что там герцогиня Неверская и королева Маргарита.
— Ну что, маловер? — со строгой улыбкой заметил ему Рене. — Вы и теперь будете сомневаться в силе взаимочувствия?
Ла Моль так и застыл на месте, увидав свою королеву. На одно мгновение закружилась голова и у Коконнаса, когда он узнал герцогиню Неверскую. Л а Моль вообразил, что Маргарита — только призрак, вызванный чарами мэтра Рене, Коконнас же, видевший приоткрытую дверь, в которую вошли очаровательные призраки, сразу объяснил чудо причинами, самыми естественными, присущими нашему земному миру.
Пока Ла Моль крестился и тяжело дышал, точно ворочал каменные глыбы, Коконнас уже успел призвать на помощь философию и отогнать злого духа кропилом неверия; поэтому, как только он заметил сквозь дырку в гобелене, что герцогиня Неверская совершенно растерялась, а Маргарита улыбается, он сразу определил данный момент как решающий; сообразив, что от лица друга можно говорить то, чего нельзя сказать от самого себя, Коконнас подошел не к герцогине Неверской, а прямо к Маргарите и, став на одно колено, наподобие царя Артаксеркса в ярмарочных шествиях, воскликнул голосом довольно громким, но сиплым из-за раны в легком:
— Ваше величество, только сию минуту мэтр Рене, по просьбе моего друга графа де Л а Моля, вызвал вашу тень; и вот, к моему великому изумлению, тень ваша явилась, но не одна, а в сопровождении телесной оболочки, для меня столь драгоценной, что я хочу ее представить моему другу. Тень ее величества королевы Наваррской, соблаговолите приказать телесной оболочке вашей спутницы перейти по другую сторону этого гобелена!
Маргарита рассмеялась и жестом пригласила Анриетту пройти в другую половину.
— Ла Моль, друг мой, — обратился к нему Коконнас, — поговори с герцогиней, будь красноречив, как Демосфен, как Цицерон, как канцлер Л’Опиталь, и прими во внимание — дело это пахнет смертью для меня, если ты не убедишь телесную оболочку герцогини Неверской в том, что я самый преданный, самый покорный, самый верный ее слуга.
— Но… — робко начал Ла Моль.
— Делай, что тебе говорят! А вы, мэтр Рене, позаботьтесь, чтобы нам никто не помешал, — распорядился Коконнас.
Рене сошел вниз.
— Дьявольщина! Вы остроумный человек, господин Коконнас, — заметила Маргарита. — Я вас слушаю. Посмотрим, что вы мне скажете.
— Ваше величество, я хочу сказать, что тень моего друга — а он лишь тень, доказательством чему служит полная его неспособность произнести хотя бы звук, — итак, тень моего друга умоляет меня воспользоваться способностью телесных оболочек говорить внятно, чтобы передать вам следующее: прекрасная тень, вышеупомянутый бестелесный дворянин утратил под действием ваших суровых взоров не только тело, но и дух. Если бы передо мной стояли вы собственной персоной, то я бы скорее попросил мэтра Рене запрятать меня в какую-нибудь дыру, наполненную горячей серой, чем разговаривать так вольно с дочерью короля Генриха Второго, с сестрой короля Карла Девятого и с супругой короля Наваррского. Но тени чужды земной гордыне и не сердятся, когда их любят. Поэтому, мадам, умолите ваше тело немножко полюбить душу этого несчастного Ла Моля, душу, страдающую от небывалых мук; душу, сначала потерпевшую от друга, который трижды вонзал в ее нутро несколько дюймов стали; душу, сожженную огнем ваших глаз — огнем, в тысячу раз более жгучим, чем адский пламень. Сжальтесь над этой бедною душой, немного полюбите то, что было некогда красавчиком Ла Молем, и, если вы утратили дар слова, ответьте хоть улыбкой, хоть жестом. Душа моего друга очень умная, она поймет все. Начинайте же! Или я проткну мэтра Рене шпагой за то, что, вызвав очень кстати вашу тень, он вместе с тем воспользовался своею властью над тенями и внушил ей поведение, совсем не подходящее такой любезной тени, какую, на мой взгляд, вы собой представляете.
Когда пьемонтец закончил свою речь и замер перед Маргаритой в трагической позе, она залилась неудержимым смехом; затем молча, как и подобает в таких случаях королевской тени, протянула ему руку.
Коконнас бережно взял ее руку и позвал Ла Моля:
— Тень моего друга, приди ко мне немедля!
Ла Моль, растерянный, трепещущий, сейчас же подошел.
— Вот и отлично, — сказал Коконнас, нажимая своей ладонью на его затылок. — Теперь нагните тень вашего загорелого красивого лица к тени этой белоснежной ручки королевы.
Сопровождая слова действием, Коконнас приложил губы Ла Моля к изящной ручке Маргариты и с минуту удерживал их в этом положении, хотя белая ручка и не пыталась уклониться от нежного прикосновения губ. Маргарита все время улыбалась, зато не улыбалась герцогиня Неверская, еще взволнованная нежданным появлением двух молодых людей; она испытывала болезненное чувство все нараставшей ревности, так как ей казалось, что Коконнас не должен был до такой степени пренебрегать своими собственными интересами ради чужих.
Ла Моль заметил ее нахмуренные брови и недобрые огоньки в глазах; тогда, несмотря на свою страсть, призывающую отдаться упоительному волнению его души, он все же понял, какая опасность грозит другу, и сообразил, что надо сделать для его спасения.
Встав с колен, Л а Моль оставил руку Маргариты в руке пьемонтца, подошел к герцогине Неверской, взял ее руку, преклонил колено и сказал:
— Самая прекрасная, самая обаятельная из женщин! Я имею в виду живых женщин, а не тени, — он взглянул на Маргариту и улыбнулся, — разрешите душе, освобожденной от ее телесной, грубой оболочки, восполнить рассеянность одного тела, всецело проникнутого земной дружбой. Ведь этот господин Коконнас — только человек: крепкий, смелый, представляющий собою тело, может быть, и красивое, однако бренное, как всякое живое тело — Omnis саго fenum. Хотя вышереченный дворянин с утра до вечера мне рассказывает о вас, хотя вы сами видели его в бою, смотрели, как он наносит доселе невиданные во Франции удары, однако этот отважный муж, столь красноречивый перед тенью, не имеет смелости заговорить с живой женщиной. Вот почему, сам обратившись к тени королевы, он поручил мне говорить с вашей прекрасной телесной оболочкой и передать вам, что свое сердце, свою душу он низлагает к вашим ногам; что просит ваши божественные глаза взглянуть на него с чувством сострадания, ваши горячие розовые пальчики — призывно поманить его, ваш звонкий музыкальный голос — сказать ему слова, каких нельзя забыть; но если сердце ваше не смягчится, то в этом случае он умолял меня пустить в ход мою шпагу — не тень ее, поскольку тень у шпаги бывает лишь при солнце, а, значит, шпагу настоящую — и пронзить еще раз его тело, потому что не стоит жить, раз вы ему не разрешаете жить только ради вас.
Насколько речь пьемонтца отличалась жаром и веселостью, настолько волнение Л а Моля было проникнуто чувственностью, пленительной силой и нежною покорностью.
Анриетта, внимательно выслушав Л а Моля, перенесла свой взгляд на Коконнаса, желая убедиться, насколько выражение его лица соответствовало любовной речи друга. По-видимому, она была вполне удовлетворена; краснея, еле переводя дыхание, в улыбке открывая два ряда жемчугов, оправленных в кораллы губ, она спросила у пьемонтца:
— Это правда?
— Дьявольщина! — воскликнул он, завороженный ее взглядом и пламенея огнем любви. — Правда! Ода, да, мадам, все правда! Клянусь вашей жизнью! Клянусь своей смертью!
— Тогда подойдите! — сказала Анриетта и протянула ему руку, отдаваясь чувству, которое сквозило в томном выражении ее глаз.
Коконнас подкинул вверх свой бархатный берет и одним прыжком очутился рядом с герцогиней. Ла Моль же, повинуясь жесту Маргариты, призывавшей его к себе, обменялся дамой со своим другом, как в кадрили.
В эту минуту мэтр Рене появился у двери в глубине комнаты.
— Тише! — произнес он таким тоном, что сразу погасил все страсти. — Тише!
В толще стены послышался лязг ключа и скрип двери, повернувшейся на петлях.
— Мне кажется, однако, — гордо заявила Маргарита, — что, когда здесь мы, никто не имеет права сюда войти.
— Даже королева-мать? — спросил ее на ухо Рене.
Маргарита, схватив за руку Л а Моля, устремилась к выходу; Анриетта и Коконнас, обняв друг друга за талию, бросились бежать за ними следом. И четверо влюбленных улетели, как улетают от подозрительного шума маленькие птички, только что целовавшиеся на цветущей ветке.
II
ЧЕРНЫЕ КУРЫ
Обе пары едва успели убежать. Екатерина Медичи уже подобрала ключ ко второй двери потайного хода в то самое мгновение, когда герцогиня Неверская и Коконнас сбегали по наружной лестнице, так что, войдя в комнату, она могла слышать, как заскрипели ступеньки под ногами беглецов.
Екатерина осмотрела все пытливым взором и подозрительно взглянула на склонившегося перед ней Рене.
— Кто здесь был? — спросила она.
— Любовники, вполне удовлетворенные моим заверением, что они любят друг друга.
— Пусть их, — ответила Екатерина, пожав плечами. — Здесь больше никого нет?
— Никого, кроме вашего величества и меня.
— Вы сделали то, что я вам сказала?
— Вы имеете в виду черных кур?
— Да.
— Они здесь, ваше величество.
— Ах, если бы вы были евреем!
— Я — евреем? Зачем вам это, ваше величество?
— Бы бы могли прочесть замечательные книги, написанные древними евреями о жертвоприношениях. Я велела перевести для себя одну и прочла в ней, что евреи искали предсказания не в сердце и не в печени, как делали римляне, а в строении мозга и в форме букв, начертанных на нем всемогущей рукой судьбы.
— Да, ваше величество. Я сам об этом слышал от одного моего друга, старого раввина.
— Бывают буквы, — продолжала Екатерина, — начертанные так, что открывают путь для целого ряда предсказаний; но халдейские мудрецы советуют…
— Советуют… что? — спросил Рене, чувствуя, что Екатерина не решается продолжать дальше.
— Советуют делать опыт на человеческом мозге, как более развитом и более восприимчивом к воле вопрошающего.
— Увы! Вашему величеству хорошо известно, что это невозможно, — сказал Рене.
— Во всяком случае, затруднительно, — ответила Екатерина. — Ах, Рене, если бы мы об этом знали в день святого Варфоломея… как это было бы просто… При первой казни я подумаю об этом. Ну, а покамест будем действовать с учетом наших возможностей… Готова ли комната для жертвоприношений?
— Да, ваше величество.
— Пройдем туда.
Рене зажег свечу; судя по запаху от ее горения, то тонкому и сильному, то удушливому и противному, в состав свечи входило несколько веществ. Освещая путь Екатерине, парфюмер первым вошел в келью.
Екатерина сама выбрала нож синеватой закалки. Две курицы, лежавшие в углу, тревожно вращали золотистыми глазами, когда к ним подходил Рене.
— Как будем делать опыт? — спросил он, взяв одну из них.
— У одной мы исследуем печень, у другой — мозг. Если оба опыта дадут один и тот же результат, то, значит, верно; в особенности если эти результаты совпадут с полученными раньше.
— С чего начнем?
— С печени.
Рене привязал курицу к жертвеннику за два вделанных по краям кольца, положив курицу на спину и закрепив так, что она могла только трепыхаться, не двигаясь с места.
Екатерина одним ударом ножа рассекла ей грудь. Курица вскрикнула три раза, задергалась и околела.
— Всегда три раза! — прошептала Екатерина. — Предзнаменование трех смертей.
Затем она вскрыла труп курицы.
— И печень сместилась влево, — продолжала она, — всегда влево… три смерти и прекращение династии. Ах, Рене, это ужасно!
— Ваше величество, надо еще посмотреть, совпадут ли эти предсказания с предсказаниями второй жертвы.
Рене отвязал кофицу и, бросив ее в угол, пошел за второй, но она, видя судьбу своей подруги, попыталась спастись — начала бегать по келье, а когда Рене загнал ее наконец в угол, взлетела над его головой и взмахами крыльев загасила чародейскую свечу в руке Екатерины.
— Вот видите, Рене, — сказала королева, — так угаснет и наш род. Смерть дунет на него, и он исчезнет с лица земли… Три сына! Ведь три сына! — прошептала она грустно.
Рене взял у нее погасшую свечу и пошел зажечь ее в соседнюю комнату.
Вернувшись, он увидел, что курица спрятала голову в воронку.
— На этот раз криков не будет, — сказала Екатерина, — я сразу отрублю ей голову.
Действительно, как только Рене привязал курицу, Екатерина одним ударом отсекла ей голову. Но в предсмертной судороге куриный клюв три раза раскрылся и закрылся.
— Видишь! — сказала Екатерина в ужасе. — Вместо трех криков — три зевка. Три, все три! Умрут все трое. Души всех кур, отлетая, считают до трех и кричат троекратно. Теперь посмотрим, что скажет голова.
Екатерина срезала побледневший гребешок на голове курицы, осторожно вскрыла череп, разделила его так, чтоб ясно были видны мозговые полушария, и стала выискивать в кровавых извилинах мозговой оболочки что-нибудь похожее на буквы.
— Все то же! — крикнула она, всплеснув руками. — Все то же! И на этот раз предвестие яснее, чем когда-либо! Иди взгляни.
Рене подошел.
— Что это за буква? — спросила Екатерина, указывая на сочетание линий в одном месте.
— "Г", — ответил флорентиец.
— Сколько этих "Г"?
Рене пересчитал:
— Четыре!
— Вот-вот! Именно так! Понятно — Генрих Четвертый.
О, я проклята в своем потомстве! — простонала она, бросая нож.
Страшное зрелище представляла собой эта женщина со сжатыми окровавленными кулаками, бледная как смерть и освещенная зловещим светом.
— Он будет царствовать, будет царствовать! — сказала она со вздохом безнадежности.
— Он будет царствовать, — повторил Рене, всецело занятый какой-то важной думой.
Но мрачное выражение быстро исчезло с лица Екатерины, видимо, от какой-то новой мысли, вспыхнувшей в ее мозгу.
Не оборачиваясь, не меняя положения головы, опущенной на грудь, она протянула руку по направлению к Рене и сказала:
— Рене, не было ли такого случая, когда один пруджинский врач отравил губной помадой и свою дочь, и ее любовника — обоих вместе?
— Да, был, ваше величество.
— А любовником ее был?.. — спросила Екатерина, все время думая о чем-то.
— Король Владислав, ваше величество.
— Ах да, верно! — прошептала Екатерина. — А вы не знаете подробностей этого происшествия?
— У меня имеется старинная книга, где есть рассказ об этом, — ответил Рене.
— Хорошо, пройдем в другую комнату, и вы мне дадите почитать эту книгу.
Оба вышли из кельи, и Рене запер за собою дверь.
— Ваше величество, будут ли от вас какие-нибудь другие распоряжения насчет новых жертвоприношений?
— Нет-нет, Рене! Я пока вполне удовлетворена и этими. Подождем, не удастся ли нам добыть голову какого-нибудь приговоренного к смертной казни, тогда в день казни ты сговоришься с палачом.
Рене поклонился в знак согласия, затем, держа в руке свечу, подошел к полкам, где стояли книги, встал на стул, достал одну из книг и подал королеве-матери.
Екатерина раскрыла книгу.
— Что это такое? — спросила она. — "Како вынашивати и питати ловчих птиц, соколов и кречетов, дабы они соделались смелы, сильны и к ловле охочи".
— Ах, простите, ваше величество, я ошибся! Это руководство к соколиной охоте, составленное одним ученым из Лукки для знаменитого Каструччо Кастракани. Оно стояло рядом с той и переплетено в такой же переплет — я и ошибся. Впрочем, эта книга очень ценная; существует только три экземпляра ее на всем свете: один в венецианской библиотеке, другой был куплен вашим предком Лоренцо Медичи, но затем Пьетро Медичи подарил его королю Карлу Восьмому, проезжавшему через Флоренцию, а вот это — третий.
— Чту его за редкость, — ответила Екатерина, — но он мне не нужен: возьмите обратно ваше руководство.
И, передавая его левой рукой, она протянула правую руку к Рене за другой книгой.
На этот раз Рене не ошибся — другая книга была та самая, какую просила королева. Рене слез со стула, полистал книгу и подал Екатерине, открыв на нужной странице.
Екатерина села за стол. Рене поставил перед ней чародейскую свечу, и при ее синеватом свете Екатерина вполголоса прочла несколько строк.
— Хорошо, — сказала она, закрывая книгу, — тут все, что мне хотелось знать.
Она встала, оставив книгу на столе, но унося в своем уме мысль, которая только зарождалась и должна была еще созреть.
Рене со свечой в руке почтительно ожидал, когда королева-мать, видимо, собиравшаяся уходить, даст ему новые распоряжения или обратится с новыми вопросами.
Екатерина, склонив голову и приложив палец к губам, молча сделала несколько шагов.
Затем вдруг остановилась перед парфюмером, вскинула на него широко раскрытые, прямо устремленные, как у хищной птицы, глаза и сказала:
— Признайся, ты сделал для нее какое-то приворотное зелье?
— Для кого? — спросил, затрепетав, Рене.
— Для Сов.
— Я, ваше величество? Никогда! — ответил Рене.
— Никогда?
— Клянусь душой, ваше величество.
— А все-таки тут не без колдовства; он влюблен в нее безумно, хотя никогда не отличался постоянством.
— Кто, ваше величество?
— Он, проклятый Генрих! Тот, кто наследует моим трем сыновьям и назовется Генрихом Четвертым, а ведь он сын Жанны д’Альбре!
Последние слова ее сопровождались таким вздохом, что Рене вздрогнул, вспомнив о пресловутых перчатках, которые он приготовил по приказанию Екатерины для покойной королевы Наваррской.
— Разве он бывает у нее? — спросил Рене.
— Все время.
— А мне казалось, что король Наваррский окончательно вернулся к своей супруге.
— Комедия, Рене, комедия! Не знаю, в каких целях, но все точно сговорились обманывать меня. Даже Маргарита, моя собственная дочь, и та настроена против меня. Возможно, она тоже рассчитывает на смерть своих братьев, — быть может, надеется стать французской королевой.
— Да, возможно, — сказал Рене, опять уйдя в свою думу и откликаясь, как эхо, на страшное подозрение королевы- матери.
— Ну, мы еще посмотрим! — сказала Екатерина и направилась к входной двери, полагая, вероятно, что ни к чему сходить по потайной лестнице, поскольку была уверена, что она здесь одна.
Рене шел впереди, и через несколько секунд они оба стояли в лавке парфюмера.
— Ты обещал мне новые притирания для рук и губ, — сказала она, — теперь зима, а ты ведь знаешь, как моя кожа чувствительна к холоду.
— Я уже позаботился об этом, ваше величество, и все принесу вам завтра.
— Завтра ты не застанешь меня раньше девяти-десяти часов вечера. Днем я занята делами благочестия.
— Хорошо, ваше величество, я буду в Лувре в девять часов вечера.
— У баронессы де Сов красивые губы и руки, — небрежно заметила Екатерина. — А какую мазь она употребляет?
— Для рук, ваше величество?
— Да, для рук.
— Мазь на гелиотропе.
— А для губ?
— Для губ она будет теперь употреблять новый опиат моего изобретения; завтра я принесу коробочку такого опиата вашему величеству, а заодно и ей.
Екатерина задумалась на одно мгновение.
— Она действительно красива, — промолвила королева-мать, словно отвечая самой себе на какую-то тайную мысль, — и нет ничего удивительного, что Беарнец влюбился в нее по уши.
— А главное, она предана вашему величеству, по крайней мере, мне так кажется, — сказал Рене.
Екатерина усмехнулась и пожала плечами.
— Если женщина любит, — сказала она, — разве она может быть предана кому-нибудь другому, кроме своего любовника? А все-таки, Рене, какое-то приворотное зелье ты ей изготовил!
— Клянусь, нет!
— Ну ладно, оставим этот разговор. Покажи-ка мне свой новый опиат, от которого ее губки станут еще румянее и свежее.
Рене подошел к полке и показал на шесть одинаковых круглых серебряных коробочек, стоявших в ряд, одна к другой.
— Вот то единственное приворотное зелье, какое она просила у меня, — сказал Рене. — И как вы, ваше величество, совершенно верно изволили заметить, эту мазь я делал исключительно для баронессы де Сов, так как ее губы настолько чувствительны и нежны, что трескаются и от солнца и от ветра.
Екатерина раскрыла одну коробочку, наполненную мазью карминного цвета, удивительно красивого оттенка.
— Рене, дай мне мази для рук; я возьму с собой.
Рене взял свечу и пошел за мазью в другое отделение лавки. По дороге он быстро обернулся, и ему показалось, что Екатерина стремительным движением руки схватила одну коробочку и спрятала ее под мантией. Но Рене уже свыкся с такими кражами королевы-матери и не подал виду, что заметил ее проделку. Достав требуемую мазь, запакованную в бумажный мешочек с изображением лилий, он подошел к Екатерине:
— Вот, ваше величество.
— Благодарю, Рене! — ответила она и, помолчав с минуту, прибавила: — Не носи этого опиата баронессе де Сов раньше, чем через неделю или дней десять; я хочу первая его попробовать, Екатерина собралась уходить.
— Ваше величество, прикажете вас проводить? — спросил Рене.
— Только до конца моста, — ответила Екатерина, — там меня дожидаются мои свитские с носилками.
Екатерина и Рене вышли из лавки и дошли до угла улицы Барийри, где Екатерину ждали четыре дворянина верхом и носилки без гербов.
Вернувшись в лавку, Рене первым делом пересчитал коробочки с опиатом.
Одна исчезла.
III
ПОКОИ БАРОНЕССЫ ДЕ СОВ
Екатерина не ошиблась в своих догадках: Генрих не изменил прежних привычек и каждый вечер отправлялся к баронессе де Сов. Сначала эти посещения совершались в большой тайне, но мало-помалу осмотрительность его ослабла, он перестал принимать меры предосторожности, и благодаря этому Екатерине нетрудно было убедиться в том, что Маргарита лишь называлась королевою Наваррской, а в действительности ею была баронесса де Сов.
В начале нашего повествования мы только обмолвились двумя словами о покоях баронессы де Сов, но дверь, открытая тогда Дариолой королю Наваррскому, захлопнулась за ним так плотно, что место таинственных любовных свиданий пылкого Беарнца осталось нам неведомо.
Эти покои относились к тому разряду помещений, какие королевские особы отводят во дворце своим придворным, обязанным быть тут же, под рукой; конечно, они были гораздо меньше и не так удобны, как их особняки в городе. Покои баронессы де Сов находились, как было сказано, в третьем этаже, почти над комнатами Генриха, и дверь из них выходила в коридор, освещенный в дальнем конце старинным окном с мелкими окончинами в свинцовом переплете, пропускавшими лишь тусклый свет даже в самый ясный день. Зимою же после трех часов пополудни необходимо было зажигать лампу; но в лампу наливали масла столько же, сколько летом, и к десяти часам вечера она гасла, обеспечивая двум влюбленным наибольшую безопасность их свиданий в это время года.
Маленькая передняя, обитая шелком с большими желтыми цветами, приемная, затянутая синим бархатом, и, наконец, спальня, а в ней кровать с витыми колоннами и вишневым атласным пологом, отделенная от стены узким проходом, где стояло зеркало в серебряной оправе и висели две картины, изображавшие любовь Венеры и Адониса, — вот и все "покои" (теперь бы сказали — "гнездышко") очаровательной придворной дамы из свиты королевы Екатерины Медичи.
Если посмотреть внимательно, то в темном углу против туалета со всеми принадлежностями можно было заметить небольшую дверцу, которая вела в своего рода молельню, где на возвышении стоял аналой. Здесь на стенах висели три-четыре картины духовно-возвышенного содержания, как бы в противовес любовно-мифологическим картинам, украшавшим спальню. Между картинами на золоченых гвоздиках висело женское оружие, так как и женщины в те времена тайных козней носили при себе оружие, а случалось, и владели им не хуже мужчин.
Вечером, на следующий день после описанных событий у мэтра Рене, баронесса де Сов сидела у себя в спальне на диванчике и говорила Генриху Наваррскому о своей любви к нему и о своих страхах за него, доказывая и свою любовь и свои страхи той преданностью, какую она обнаружила к нему в ночь, последовавшую за Варфоломеевской, то есть в ночь, когда Генрих ночевал у своей жены.
Генрих не скупился на выражения своей признательности. Баронесса в простом батистовом пеньюаре была особенно очаровательна, а Генрих был особенно признателен. В такой обстановке Генрих, действительно влюбленный, размечтался; а баронесса всем сердцем отдавалась любви, начавшейся по приказанию королевы-матери, и теперь подолгу вглядывалась в Генриха, чтоб уловить, насколько выражение его глаз совпадало с его словами.
— Слушайте, Генрих, — говорила баронесса, — скажите откровенно: в ту ночь, когда вы спали в кабинете ее величества королевы Наваррской, а в ногах у вас спал Л а Моль, — вы не жалели о том, что этот достойный дворянин был преградой между вами и опочивальней королевы?
— Да, моя крошка, — ответил Генрих, — так как я должен был неизбежно пройти через ее опочивальню, чтобы попасть в ту комнату, где мне так хорошо и где в эту минуту я так счастлив.
Баронесса улыбнулась:
— А после вы туда ходили?
— И всякий раз я вам об этом говорил.
— И не пойдете туда, не сказав мне?
— Никогда.
— Поклянитесь.
— Поклялся бы, будь я гугенот, но…
— Но что?
— …но в данное время я изучаю догматы католической веры, а она учит, что не надо клясться никогда.
— Хитрец! — сказала баронесса, качая головой.
— Шарлотта, а если бы я стал вас так расспрашивать, вы бы ответили на мои вопросы?
— Конечно, — ответила она. — Мне нечего скрывать от вас.
— Тогда объясните мне, как произошло, что, оказав мне отчаянное сопротивление до моей женитьбы, после нее вы перестали быть жестокой по отношению ко мне, беарнскому увальню, смешному провинциалу, к государю настолько бедному, что он не может придать драгоценностям своей короны должный блеск?
— Генрих, вы требуете от меня разрешения загадки, которую в течение трех тысяч лет не могут разгадать философы всех стран. Никогда не спрашивайте у женщины, за что она вас любит; довольствуйтесь вопросом: "Любите ли вы меня?"
— Любите ли вы меня, Шарлотта?
— Люблю, — ответила баронесса с обаятельной улыбкой, кладя свою красивую руку на руку возлюбленного.
Генрих сжал ее руку в своей руке.
— А что, если разгадку, которую так тщетно ищут все философы в течение трех тысяч лет, я нашел бы, по крайней мере, в отношении вас, Шарлотта?
Она покраснела.
— Вы меня любите, — продолжал Генрих, — следовательно, мне больше нечего просить у вас, и я считаю себя самым счастливым человеком на земле. Но вы знаете — во всяком счастье всегда чего-то не хватает. Даже Адам среди райского блаженства не чувствовал себя вполне счастливым и вкусил от злосчастного яблока, наградившего всех нас потребностью все знать, а потому в течение всей нашей жизни мы ищем то, что нам еще неведомо. Скажите, моя крошка, не было ли сначала так, что королева Екатерина приказала вам любить меня?
— Генрих, говорите тише, когда вы говорите о королеве-матери, — заметила баронесса.
— О-о! — воскликнул Генрих с такой непринужденностью, с такой свободой, что обманул даже Шарлотту. — Было время, когда мне приходилось остерегаться этой доброй матери, когда мы не могли поладить; но теперь я муж ее дочери…
— Муж королевы Маргариты? — спросила Шарлотта, покраснев от ревности.
— Лучше вы говорите тише, — сказал Генрих. — Теперь, когда я муж ее дочери, мы с королевой-матерыо — лучшие друзья. Чего хотели от меня? Чтобы я стал католиком — по-видимому, так. Очень хорошо, благодать меня коснулась, и предстательством святого Варфоломея я стал католиком. Теперь мы живем по-семейному, как любящие братья, как добрые христиане.
— А королева Маргарита?
— Королева Маргарита? Что же, она-то и является для всех нас связующим звеном.
— Но вы мне говорили, Генрих, что королева Наваррская, в награду за мою преданность, проявленную к ней тогда, поступила по отношению ко мне великодушно. Если вы мне сказали правду, если королева Маргарита великодушна ко мне, за что я очень ей признательна, и великодушна на самом деле, тогда она — только условное звено, которое нетрудно разорвать. И вам не удержаться за него, потому что мнимой близостью с королевой вам никого не провести.
— Однако я держусь и езжу на этом коньке уже три месяца.
— Значит, вы обманули меня! — воскликнула баронесса. — Королева Маргарита ваша жена по-настоящему!
Генрих улыбнулся.
— Слушайте, Генрих, эти ваши улыбки выводят меня из себя до такой степени, что хотя вы и король, но иногда у меня является страстное желание выцарапать вам глаза.
— Значит, мне удается провести кое-кого этой мнимой близостью, если бывают такие случаи, когда вам хочется выцарапать мне глаза, хотя я и король, — следовательно, и вы верите, что эта близость существует.
— Генрих, Генрих! Мне думается, что сам Господь Бог не знает ваших мыслей! — воскликнула баронесса де Сов.
— Я мыслю так, моя крошка, — сказал Генрих, — сначала Екатерина приказала вам меня любить, потом в вас заговорило чувство; и теперь, когда оба эти голоса начинают говорить, то вы прислушиваетесь к голосу лишь своего сердца. Я вас тоже люблю от всей души, и вот поэтому, если бы у меня и были тайны, я не поверил бы их вам, из страха как-нибудь запутать вас… ведь дружба королевы-матери ненадежна — это дружба тещи.
Совсем не это требовалось Шарлотте: каждый раз, когда она пыталась проникнуть в бездны души возлюбленного, между ними опускалась какая-то завеса и тотчас становилась для Шарлотты непроницаемой стеной, отделявшей их друг от друга. Она почувствовала, что от его ответа у нее слезы набегают на глаза, и, услыхав звон колокола, пробившего десять часов, сказала Генриху:
— Сир, время спать, завтра мне надо очень рано приступить к моим обязанностям у королевы-матери.
— На сегодняшний вечер вы меня прогоняете, крошка моя? — спросил Генрих.
— Генрих, мне грустно. А в грусти я покажусь вам скучной, вы перестанете меня любить. Поверьте, будет лучше, если вы уйдете.
— Хорошо! Раз вы этого хотите, Шарлотта, я уйду, но — святая пятница! — окажите мне милость и разрешите присутствовать при вашем переодевании!
— А как же королева Маргарита, сир? Неужели вы заставите ее ждать, пока я переоденусь?
— Шарлотта, — серьезным тоном сказал Генрих, — у нас было условие никогда не говорить о королеве Наваррской, а сегодня мы говорили о ней чуть ли не весь вечер.
Баронесса вздохнула и села за туалетный столик, Генрих взял стул, придвинул его к своей возлюбленной, стал коленом на сиденье и облокотился на спинку.
— Ну вот, милая моя Шарлотта, — сказал Генрих, — теперь мне видно, как вы наводите красоту, притом для меня, что бы вы там ни говорили. Боже мой! Сколько всяких вещиц, сколько баночек с душистыми притираниями, сколько пакетиков с пудрой, сколько флаконов, сколько коробочек с помадой!
— Это только кажется, что много, — со вздохом ответила Шарлотта, — а на самом деле очень мало; оказывается, и этого все же недостаточно, чтобы царить одной в сердце вашего величества.
— Послушайте! Не будем возвращаться к политике, — сказал Генрих. — Что это за тоненькая кисточка? Не для того ли, чтобы подводить брови моей богине?
— Да, сир, — с улыбкой ответила Шарлотта, — вы угадали.
— А этот гребешок слоновой кости?
— Делать пробор.
— А эта прелестная серебряная коробочка с чеканной крышечкой?
— О, это Рене прислал мне свой замечательный опиат; он уже давно обещал изготовить средство для смягчения моих губ, хотя вы, ваше величество, благоволите находить их иногда достаточно мягкими и так.
Тогда Генрих, все больше развеселяясь, по мере того как разговор вступал в область женского кокетства, нагнулся и, как бы в подтверждение слов, сказанных очаровательной женщиной, поцеловал ее в губы, которые до этого она с большим вниманием разглядывала в зеркало.
Шарлотта протянула было руку к серебряной коробочке, служившей предметом разговора, желая, вероятно, показать Генриху, как нужно накладывать на губы эту красную помаду, как вдруг короткий стук в дверь заставил обоих влюбленных вздрогнуть.
— Мадам, кто-то стучится, — сказала Дариола, высовывая голову из-за портьеры.
— Узнай кто и приди сказать, — приказала баронесса.
Генрих и Шарлотта с тревогой переглянулись. Генрих уже собрался скрыться в молельню, где он не раз находил себе убежище, как появилась Дариола.
— Мадам, это парфюмер, мэтр Рене.
При этом имени Генрих нахмурился и невольно закусил губы.
— Если хотите, я откажусь его принять, — предложила Шарлотта.
— Нет-нет! — ответил Генрих. — Мэтр Рене никогда не делает ничего, не продумав заранее своих действий, и если он пришел к вам, значит, у него есть для этого основания.
— Может быть, тогда вы спрячетесь?
— Не стану этого делать, — ответил Генрих, — потому что мэтр Рене имеет сведения обо всем, и мэтр Рене отлично знает, что я здесь.
— Но у вашего величества могут быть причины чувствовать себя неприятно в его обществе.
— У меня? Никаких! — ответил Генрих, делая над собой усилие, которое при всем самообладании он все же не смог скрыть. — Правда, отношения у нас были прохладные, но с ночи святого Варфоломея они наладились.
— Впусти! — сказала Дариоле баронесса де Сов.
Через минуту вошел Рене и одним взглядом осмотрел всю комнату.
Баронесса продолжала сидеть перед туалетным столиком. Генрих Наваррский вернулся на диванчик. Шарлотта сидела на свету, Генрих — в полутьме.
— Мадам, я явился принести вам свои извинения, — почтительно, но непринужденно сказал Рене.
— В чем, Рене? — спросила Шарлотта с мягкой снисходительностью, свойственной хорошеньким женщинам по отношению к тому разряду своих поставщиков, которые способствуют их красоте.
— В том, что я давно уж обещал вам потрудиться для ваших красивых губок, а между тем…
— Сдержали ваше обещание только сегодня, да? — спросила она.
— Только сегодня? — удивленно переспросил Рене.
— Да, я получила эту коробочку только сегодня, да и то вечером.
— Ах да, — произнес Рене с каким-то странным выражением лица, глядя на коробочку, стоявшую на столике перед баронессой, точно такую же, как те, что остались в его лавке.
— Я так и думал! — прошептал он про себя. — А вы уже пробовали его? — спросил он вслух.
— Нет, еще; я только собиралась попробовать, как вы вошли.
На лице Рене появилось выражение раздумья, не ускользнувшее от Генриха, от которого, впрочем, мало что ускользало.
— Ну, Рене, что с вами? — спросил король Наваррский.
— Со мной, сир? Ничего, — ответил парфюмер, — я смиренно жду, ваше величество, не скажете ли вы мне чего-нибудь до моего ухода.
— Бросьте! — улыбаясь, сказал Генрих. — Разве вы и без моих слов не знаете, что я с удовольствием встречаюсь с вами?
Рене посмотрел вокруг себя, прошелся по комнате, как будто проверяя зрением и слухом все двери и обивку стен, потом стал так, чтобы видеть одновременно баронессу и Генриха.
— Нет, я этого не знаю, — ответил он.
Изумительный инстинкт Генриха Наваррского, подобный какому-то шестому чувству и руководивший им всю первую половину его жизни среди ее опасностей, подсказал Беарнцу, что сейчас в уме Рене происходит нечто необычное, похожее на внутреннюю борьбу, и Генрих, обернувшись к парфюмеру, стоявшему на свету, тогда как сам он оставался в полутьме, сказал:
— Почему вы здесь в этот час?
— Разве я имел несчастье потревожить ваше величество? — ответил парфюмер, делая шаг назад.
— Совсем нет. Мне только хотелось знать одну вещь.
— Какую, сир?
— Вы рассчитывали застать меня здесь?
— Я был уверен в этом.
— Значит, вы меня искали?
— Во всяком случае, я очень счастлив с вами встретиться.
— Вам надо что-нибудь сказать мне?
— Может быть, ваше величество! — ответил Рене.
Шарлотта покраснела от страха — как бы парфюмер, видимо, собираясь сделать какое-то разоблачение, не коснулся ее прежнего поведения в отношении Генриха; сделав вид, что всецело занята своим туалетом и ничего не слышит, она раскрыла коробочку с опиатом и, прерывая их разговор, воскликнула:
— Ах, Рене, поистине вы чародей! У этой помады чудесный цвет, и я хочу из уважения к вам попробовать при вас ваше произведение.
Она взяла коробочку и кончиком пальца захватила немного красноватой мази, чтобы намазать ею губы.
Рене вздрогнул.
Баронесса с улыбкой поднесла палец к губам.
Рене побледнел.
Генрих Наваррский, сидевший по-прежнему в полумраке, следил за всем происходящим жадным, напряженным взором, не упустив ни движения баронессы, ни трепета Рене.
Пальчик Шарлотты почти коснулся губ, как вдруг Рене схватил ее за руку; в то же мгновение вскочил и Генрих, чтобы ее остановить, но тотчас бесшумно опустился на диванчик.
— Мадам, простите, — сказал Рене с деланной улыбкой, — этот опиат нельзя употреблять без особых наставлений.
— А кто же даст мне эти наставления?
— Я.
— Когда же?
— Как только я окончу мой разговор с его величеством королем Наваррским.
Шарлотта широко раскрыла глаза, ничего не поняв из таинственного разговора, который вели рядом с ней; она так и осталась сидеть с коробочкой опиата в руке, глядя на кончик своего пальца, окрашенного мазью в карминный цвет.
Повинуясь какой-то мысли, носившей, как и все мысли молодого короля, двойственный характер: один — явный, как будто легкомысленный, другой — скрытый, глубокий, Генрих встал с места, подошел к Шарлотте, взял ее руку и стал подносить вымазанный кармином пальчик к своим губам.
— Одну минуту, — торопливо сказал Рене, — одну минуту! Соблаговолите, мадам, помыть ваши прекрасные руки вот этим неаполитанским мылом, которое я забыл прислать вместе с опиатом, а теперь имею честь поднести лично.
И, вынув из серебристой обертки прямоугольный кусок зеленоватого мыла, он положил его в серебряный золоченый таз, налил туда воды и, встав на одно колено, поднес все это баронессе.
— Честное слово, мэтр Рене, я вас не узнаю, — сказал Генрих. — Вашей любезностью вы заткнете за пояс всех придворных волокит.
— Какой чудесный запах! — воскликнула Шарлотта, намыливая руки жемчужной пеной, отделявшейся от душистого куска.
Рене до конца выполнил обязанности услужливого кавалера и подал баронессе салфетку из тонкого фрисландского полотна.
— Вот теперь, ваше величество, — сказал флорентиец Генриху, — можете делать что угодно.
Шарлотта протянула Генриху руку для поцелуя, затем уселась вполоборота, приготовляясь слушать Рене. Король Наваррский воспользовался паузой и вернулся на свое место, окончательно убедившись, что в уме парфюмера происходит какая-то чрезвычайно важная работа.
— Итак, что же? — спросила Шарлотта у Рене. Флорентиец, видимо, собрал всю свою волю и повернулся к Генриху.
IV
СИР, ВЫ СТАНЕТЕ КОРОЛЕМ
— Сир, — обратился к Генриху Рене, — я пришел поговорить с вами о том, что давно меня интересует.
— О духах? — улыбаясь спросил Генрих.
— Да, ваше величество, пожалуй… о духах! — ответил Рене, подчеркнув последние слова.
— Говорите, я слушаю, этот предмет меня всегда очень занимал.
Рене взглянул на Генриха, пытаясь, независимо от слов, прочесть его тайные мысли; но увидав, что дело это совершенно безнадежное, продолжал:
— Сир, один мой друг должен на днях приехать из Флоренции: он давно занимается астрологией…
— Да, — прервал его Генрих, — я знаю, что это страсть всех флорентийцев.
— В содружестве с лучшими мировыми учеными он составил гороскопы самых именитых дворян в Европе.
— Так, так! — сказал Генрих.
— И поскольку род Бурбонов является вершиной самых знатных родов, так как ведет свое начало от графа Клермона, пятого сына Людовика Святого, то вы, ваше величество, можете быть уверены, что им составлен и ваш гороскоп.
Генрих стал слушать парфюмера еще внимательнее.
— А вы помните этот гороскоп? — осведомился король Наваррский с улыбкой, которой он попытался придать оттенок безразличия.
— О, — произнес Рене, утвердительно кивая головой, — такие гороскопы, как ваш, не забывают.
— В самом деле? — насмешливо проговорил Генрих.
— Да, сир; согласно указаниям гороскопа, вас ожидает блестящее будущее.
Глаза молодого короля невольно сверкнули молнией, тотчас погасшей в облаке равнодушия.
— Все эти итальянские оракулы — льстецы, — возразил Генрих, — а льстец — все равно что обманщик. Разве один из них не предсказал мне, что я буду командовать армиями? Это я-то!
Генрих расхохотался. Но наблюдатель, менее занятый собой, чем Рене, почувствовал бы в его смехе неестественность.
— Ваше величество, — холодно продолжал Рене, — гороскоп предвещает нечто большее.
— Он предвещает, что во главе одной из этих армий я одержу блестящие победы?
— Сир, больше этого.
— Ну, тогда вы увидите, что я стану завоевателем.
— Сир, вы станете королем.
— Святая пятница! Да я и так король, — сказал Генрих, пытаясь сдержать сильно забившееся сердце.
— Ваше величество, мой друг знает цену своим обещаниям; вы будете не только королем, вы будете и царствовать.
— Понимаю, — тем же насмешливым тоном продолжал Генрих Наваррский, — ваш друг нуждается в пяти экю, — не так ли, Рене? Ведь по теперешним временам такое пророчество сильно льстит тщеславию. Слушайте, Рене, я небогат, поэтому сейчас я дам вашему другу пять экю, а еще пять экю — когда пророчество осуществится.
— Сир, вы уже дали обязательство Дариоле, — заметила баронесса, — так не давайте слишком много обещаний.
— Мадам, надеюсь, что, когда настанет это время, ко мне будут относиться, как к королю; следовательно, если я сдержу даже половину своих обещаний, то все будут очень довольны.
— Ваше величество, — сказал Рене, — я продолжаю.
— Как, еще не все? — воскликнул Генрих. — Ну хорошо, если я стану императором — плачу вдвойне.
— Сир, мой друг везет с собой из Флоренции ваш гороскоп, еще раньше проверенный им в Париже и все время предвещавший одно и то же; кроме того, мой друг доверил мне одну тайну.
— Тайну, важную для его величества? — оживленно спросила Шарлотта.
— Думаю, что да, — ответил флорентиец.
‘Юн подыскивает слова, — подумал Генрих, не приходя мэтру Рене на помощь. — Высказать то, что у него на уме, как видно, нелегко".
— Так говорите же, в чем дело? — сказала баронесса.
— Дело вот в чем, — начал флорентиец, взвешивая каждое слово, — дело в тех слухах о разных отравлениях, которые недавно ходили при дворе.
Ноздри короля Наваррского чуть-чуть расширились — единственный признак повышения его внимания к разговору, принявшему нежданный оборот.
— А ваш флорентийский друг что-то знает об этих отравлениях? — спросил Генрих.
— Да, ваше величество.
— Как же, Рене, вы поверяете мне чужую тайну, а тем более имеющую такое важное значение? — спросил Генрих, стараясь, насколько возможно, придать своему голосу естественную интонацию.
— Этому другу нужен совет вашего величества.
— Мой?
— Что ж в этом удивительного, сир? Вспомните старого солдата, участника сражения при Акциуме; когда он судился, он просил совета у императора Августа.
— Август был адвокат, а я нет.
— Сир, когда мой друг поверил мне эту тайну, вы, ваше величество, находились в рядах протестантской партии, вы были первым ее вождем, а вторым был принц Конде.
— Что дальше? — спросил Генрих.
— Мой друг надеялся, что вы воспользуетесь вашим всемогущим влиянием на принца Конде и попросите его не питать вражды к моему другу.
— Объясните, в чем дело, Рене, если хотите, чтобы я вас понял, — сказал Генрих, не меняя выражения лица и тона.
— Сир, ваше величество поймет с первого слова: моему другу известно во всех подробностях, как пытались отравить его высочество принца Конде.
— А разве принца Конде пытались отравить? — спросил Генрих с прекрасно разыгранным изумлением. — В самом деле?.. Когда же?
— Неделю назад, сир.
— Какой-нибудь его враг?
— Да, — отвечал Рене, — враг, которого знаете вы, ваше величество, и который знает ваше величество.
— Да, да, мне кажется, я что-то слышал, — ответил Генрих, — но я не знаю никаких подробностей, которые ваш друг собирается мне рассказать, так расскажите сами.
— Хорошо! Принцу Конде кто-то прислал душистое яблоко; но, к счастью, в то время, когда принесли яблоко, у принца находился его врач. Он взял у посланного яблоко и понюхал его. Два дня спустя у врача появилась гангренозная язва с кровоизлиянием, которая разъела ему все лицо, — так поплатился он за свою преданность или за свою неосторожность.
— Но я уже наполовину католик, — ответил Генрих, — и, к сожалению, утратил всякое влияние на принца Конде; так что ваш друг напрасно обратился бы ко мне.
— Ваше величество, вы своим влиянием можете быть полезны моему другу не только в отношении принца Конде, но и в отношении принца Порсиана, брата того Порсиана, который был отравлен.
— Знаете что, Рене, — вмешалась Шарлотта, — от ваших рассказов пробегает мороз по коже! Вы зря хлопочете. Уже поздно, а от вашего разговора вест могилой. Честное слово, духи ваши интереснее.
И она снова протянула руку к коробочке с опиатом.
— Мадам, — сказал Рене, — вы собираетесь испробовать опиат, но, прежде чем это делать, послушайте, как могут злонамеренные люди воспользоваться подобными вещами.
— Рене, — вздохнула баронесса, — сегодня вы просто зловещи.
Генрих нахмурил брови; ему было ясно, что Рене преследует какую-то цель, но какую, оставалось пока неясным; поэтому он решил довести разговор до конца, хотя он и возбуждал в нем нем скорбные воспоминания.
— А вы знаете подробности отравления и принца Порсиана? — спросил Генрих.
— Да, — ответил Рене. — Было известно, что по ночам он оставлял гореть лампу, стоявшую около его постели; в масло примешали яд, и принц задохнулся от испарений.
Генрих стиснул похолодевшие пальцы.
— Таким образом, — тихо сказал он, — тот, кого вы зовете своим другом, знает не только подробности этого отравления, но и того, кто это сделал.
— Да, поэтому-то он и хотел узнать от вас, можете ли вы повлиять на здравствующего принца Порсиана, чтобы он простил убийце смерть своего брата?
— Ноя наполовину еще гугенот и, к сожалению, не имею никакого влияния на принца Порсиана: ваш друг обратился бы ко мне напрасно.
— А что вы думаете о намерениях принца Конде и принца Порсиана?
— Откуда же мне знать их намерения? Насколько мне известно, Господь Бог не наградил меня особой способностью читать в сердцах людей.
— Ваше величество, вы могли бы спросить об этом самого себя, — спокойно произнес Рене. — Нет ли в жизни вашего величества какого-нибудь события, настолько мрачного, что оно могло бы подвергнуть испытанию ваше чувство милосердия, какое бы болезненное действие ни оказывал на ваше великодушие этот пробный камень?
Даже Шарлотта вздрогнула от одного тона, каким были сказаны эти слова; в них заключался столь ясный, столь прямой намек, что баронесса отвернулась, скрывая краску смущения и не желая встречаться взглядом с Генрихом.
Генрих сделал над собой огромное усилие; грозные складки, набегавшие на его лоб, пока говорил Рене, разгладились, благородная, сжимавшая его сыновнее сердце скорбь сменилась раздумьем.
— Мрачного события… в моей жизни?.. — повторил Генрих. — Нет, Рене, не было; из времен юности я помню только свои сумасбродство и беспечность, а вместе с ними — неудовлетворенные, более или менее мучительные нужды, ниспосланные всем людям потребностями нашей природы и Божьим испытанием.
Рене тоже сдерживал себя и пристально взглядывал то на Генриха, то на Шарлотту, как будто стараясь расшевелить первого и удержать вторую, так как Шарлотта, чтобы скрыть свое смущение, вызванное этим разговором, опять села за туалетный столик и протянула руку к коробочке с опиатом.
— Короче говоря, сир, если бы вы были братом принца Порсиана или сыном принца Конде и кто-нибудь отравил бы вашего брата или убил вашего отца…
Шарлотта чуть слышно вскрикнула и поднесла опиат к губам. Рене видел это, но на этот раз ни словом, ни жестом не остановил ее, а только крикнул:
— Ради Бога, молю вас, сир, ответьте: если бы вы были на их месте, что сделали бы вы?
Генрих собрался с духом, дрожащей рукой вытер со лба капельки холодного пота, встал во весь рост. Шарлотта и Рене затаили дыхание; в полной тишине Генрих ответил:
— Если бы я был на их месте и если бы я был уверен, что буду царствовать, то есть представлять Бога на земле, я сделал бы то же, что и Бог, — простил бы.
— Мадам, — воскликнул Рене, вырывая опиат из рук баронессы, — отдайте мне эту коробочку! Я вижу, мой приказчик принес ее вам по ошибке; завтра я вам пришлю другую.
V
НОВООБРАЩЕННЫЙ
На другой день предстояла охота с гончими в Сен-Жерменском лесу.
Генрих Наваррский приказал, чтобы к восьми утра была готова — то есть оседлана и взнуздана — маленькая беарнская лошадь, которую он собирался подарить баронессе де Сов, но предварительно хотел проехать на ней сам. Без четверти восемь лошадь стояла на дворе. Ровно в восемь Генрих вышел во двор.
Лошадь, несмотря на небольшой рост, сильная и горячая, прыгала на месте и потряхивала гривой. Ночью подморозило, и тонкий ледок покрывал землю.
Генрих Наваррский собрался перейти через двор к конюшням, где его ждал конюх с лошадью, но когда он поравнялся с часовым в форме швейцарского солдата, стоявшим у дверей Лувра, этот солдат сделал ему "на караул'’ и сказал:
— Да хранит Бог его величество короля Наваррского!
Услышав такое пожелание, а главное — голос, который произнес эти слова, Генрих вздрогнул. Он обернулся и отступил на шаг.
— Де Муи! — прошептал Генрих.
— Да, сир, де Муи.
— Зачем вы здесь?
— Ищу вас.
— Что вам надо?
— Мне надо с вами поговорить.
— Несчастный, — сказал Генрих, подходя к нему, — разве ты не знаешь, что рискуешь головой?
— Знаю.
— И что же?
— То, что я здесь.
Генрих чуть побледнел, сообразив, что опасность, которой подвергается пылкий молодой человек, грозит и ему; он с беспокойством посмотрел вокруг и снова отступил назад, но не так быстро, как в первый раз.
Генрих заметил, что в одном окне стоял герцог Алансонский, и сразу изменил поведение: он взял из рук де Муи, стоявшего, как мы сказали, на часах, мушкет и сделал вид, что хочет осмотреть его.
— Де Муи, — сказал он, — несомненно, какая-то очень важная причина побудила вас броситься в пасть волку?
— Да, сир. Вот уже неделя, как я высматриваю вас. Только вчера ожидалось, что ваше величестве будет сегодня утром объезжать лошадь, и я встал у входной двери Лувра.
— Но откуда у вас этот костюм?
— Командир роты — протестант и мой друг.
— Вот вам ваш мушкет, несите караул. За нами следят. На обратном пути я постараюсь сказать вам кое-что; но если я сам не заговорю, не останавливайте меня. Прощайте.
Де Муи принялся ходить взад и вперед, а Генрих пошел к лошади.
— Это что за милая скотинка? — спросил из окна герцог Алансонский.
— Лошадка, которую мне надо опробовать сегодня утром, — ответил Генрих.
— Но она совсем не для мужчины.
— Она и предназначена для одной красивой дамы.
— Берегитесь, Генрих! Вы рискуете выдать тайну этой дамы, потому что мы ее увидим на охоте. Если неизвестно, чей вы рыцарь, то все узнают, чей вы стремянный.
— О нет! Даю слово, не узнаете, — возразил Генрих с деланным добродушием, — так как эта дама не выйдет сегодня из дому: ей очень нездоровится.
— Ах-ах! Бедная баронесса де Сов! — смеясь, сказал герцог Алансонский.
— Франсуа! Франсуа! Вот вы в самом деле выдаете чужую тайну.
— А что такое с красавицей Шарлоттой? — спросил герцог Алансонский.
— Право, не знаю, — сказал Генрих, пуская лошадь коротким галопом и заставляя ее скакать по кругу, как в манеже. — Мне говорила Дариола, что у нее болит голова, какая-то вялость во всем теле — словом, общая слабость.
— Вам это не помешает ехать с нами? — спросил герцог.
— Мне? Почему? — ответил Генрих. — Вы знаете, что я безумно люблю охоту с гончими и что никакие обстоятельства не заставили бы меня пропустить ее.
— Однако, Генрих, как раз эту вы пропустите, — сказал герцог, после того как обернулся и поговорил с кем-то, кто разговаривал с герцогом из глубины комнаты и был невидим Генриху, — так как его величество сию секунду известил меня, что охоты не будет.
— Вот так так! — произнес Генрих с видом полного разочарования. — Почему же?
— Кажется, пришли очень важные письма от герцога Неверского. Король совещается с королевой-матерью и моим братом, герцогом Анжуйским.
"Ага! — подумал Генрих. — Уж не пришли ли новости из Польши?"
Затем громко ответил герцогу:
— В таком случае нечего мне подвергать себя опасности по этой гололедице. До свидания, брат мой!
Отъехав к дверям Лувра и остановив лошадь напротив де Муи, Генрих сказал ему:
— Мой друг, позови кого-нибудь из твоих товарищей постоять до конца твоего караула вместо тебя, а сам помоги конюху расседлать лошадь и отнеси седло к золотых дел мастеру в королевской шорной мастерской: надо доделать шитье, которое он не успел приготовить к сегодняшней охоте. А ответ его принесешь мне.
Де Муи поторопился исполнить приказание, так как герцог Алансонский исчез из окна и, видимо, что-то заподозрил.
Действительно, едва де Муи успел завернуть за калитку ограды, как герцог Алансонский появился у дверей Лувра. Настоящий швейцарец стоял на месте де Муи.
Герцог Алансонский очень внимательно осмотрел нового караульного, затем, обернувшись к Генриху Наваррскому, спросил:
— Брат мой, ведь вы не с этим человеком разговаривали несколько минут назад, да?
— Это был мой младший слуга, которого я устроил на службу в отряд швейцарцев; сейчас я дал ему поручение и он пошел его исполнить.
— А-а! — произнес герцог, как будто удовлетворившись этим ответом. — Как поживает Маргарита?
— Я иду спросить ее об этом.
— Разве со вчерашнего дня вы не видались с ней?
— Нет, вчера я к ней явился часов в одиннадцать вечера, но Жийона сказала мне, что Маргарита устала и уже спит.
— Вы не застанете ее, она отправилась куда-то в город.
— Да, возможно, — ответил Генрих, — она хотела поехать в Благовещенский монастырь.
Разговор не мог больше продолжаться: Генрих, видимо, решил только отвечать. Зять и шурин расстались: герцог Алансонский отправился, по его словам, узнать политические новости, король Наваррский пошел к себе. Не прошло и пяти минут, как раздался стук в дверь.
— Кто там? — спросил Генрих.
— Сир, это с ответом от золотых дел мастера, — ответил знакомый Генриху голос де Муи.
Генрих, явно волнуясь, впустил молодого человека и закрыл за ним дверь.
— Это вы, де Муи?! Я надеялся, что вы еще подумаете.
— Ваше величество, — ответил де Муи, — я думал три месяца, этого достаточно. Теперь время действовать.
На лице Генриха выразилось беспокойство.
— Не бойтесь, сир, мы одни, а время дорого, и я очень тороплюсь. Ваше величество может одним словом вернуть нам все, что события этого года отняли у протестантов. Будем говорить ясно, кратко и откровенно.
— Я слушаю, мой храбрый де Муи, — ответил Генрих, видя, что избежать объяснений невозможно.
— Правда ли, ваше величество, что вы отреклись от протестантской веры?
— Правда, — ответил Генрих.
— Да, но устами или сердцем?
— Всегда бываешь благодарен Богу, когда Он спасает тебе жизнь, — ответил Генрих, уклоняясь от прямого ответа на заданный вопрос, как он обычно это делал в подобных случаях, — а Бог явно избавил меня от такой опасности.
— Ваше величество, — продолжал де Муи, — давайте признаемся в одном.
— В чем?
— В том, что ваше отречение — следствие не вашего убеждения, а расчета. Вы отреклись, чтобы король оставил вас в живых, а не потому, что Бог сохранил вам жизнь.
— Какова бы ни была причина моего обращения, де Муи, — отвечал Генрих, — все равно я католик.
— Но будете ли вы католиком всегда? При первой возможности вернуть себе свободу совести и вольную жизнь вы разве не вернете их? Теперь эта возможность вам предоставляется: Ла-Рошель восстала, Беарн и Русильон ждут только клича, чтобы действовать, по всей Гийени слышится призыв к войне. Скажите только, что вы католик лишь по принуждению, и я ручаюсь вам за ваше будущее.
— Дворян королевского происхождения, как я, не принуждают, мой милый де Муи. То, что я сделал, я делал добровольно.
— Но, сир, — сказал молодой человек, у которого сжималось сердце от этого неожиданного сопротивления, — неужели вы не понимаете, что, поступая так, вы нас бросаете… предаете?
Генрих был невозмутим.
— Да-да, ваше величество! Вы предаете своих, поскольку многие из нас явились сюда под страхом смерти, чтобы спасти вашу свободу и вашу честь. Мы подготовили все, чтобы добыть для вас престол. Сир, вы слышите? Не только свободу, но и власть. Престол по вашему выбору — потому что через два месяца вам можно будет выбирать между Наваррой и всей Францией.
— Де Муи, — заговорил Генрих, пряча глаза, сверкнувшие, помимо его воли, при этом предложении, — де Муи, я жив, я католик, я муж королевы Маргариты, я брат короля Карла, я зять моей доброй тещи Екатерины. Де Муи, когда я принимал на себя все эти звания, я учитывал не только вытекавшие из них выгоды, но также обязательства.
— Тогда чему же верить, ваше величество? Мне говорят, что брак ваш — не настоящий, что в своем сердце вы вольны, что ненависть Екатерины…
— Враки. враки — торопливо перебил его Генрих. — друг мой, вас нагло обманули. Милая Маргарита действительно моя жена, Екатерина действительно мне мать, наконец, Карл Девятый действительно мой повелитель, владыка моей жизни и души.
Де Муи вздрогнул, презрительная улыбка пробежала по его губам.
— Итак, ваше величество, — сказал он печально, опуская руки и стараясь проникнуть в самые таинственные уголки этой загадочной души, — вот какой ответ я должен передать своим собратьям. Я им скажу, что король Наваррский подал руку и отдал свое сердце тем, кто резал нас! Я им скажу, что он стал льстецом королевы-матери и другом Морвеля…
— Мой милый де Муи, — отвечал Генрих Наваррский, — король сейчас выйдет из зала Совета; мне надо пойти спросить его, по каким причинам отложено такое важное дело, как охота. Прощайте! Возьмите пример с меня, мой друг: бросьте политику, вернитесь на службу к королю и примите католичество.
И Генрих проводил, или, вернее сказать, выпроводил де Муи в переднюю как раз в ту минуту, когда ошеломленный молодой человек начал приходить в ярость.
Едва Генрих успел затворить дверь, де Муи не выдержал и дал волю страстному желанию выместить на ком-нибудь свое негодование, но за отсутствием "кого-нибудь" он скомкал шляпу, бросил ее на пол и стал топтать ногами, как топчет бык плащ матадора.
— Клянусь смертью! — восклицал он. — Вот никуда не годный государь! Пусть меня убьют на этом месте, а моя кровь падет на его голову!
— Тсс! Господин де Муи! — раздался чей-то голос сквозь щель чуть приоткрытой двери. — Тише! Вас могут услышать.
Де Муи обернулся и увидел закутанного в плащ герцога Алансонского, который высунул голову в коридор, чтобы удостовериться, нет ли там еще кого-нибудь, кроме него и де Муи.
— Герцог Алансонский! — воскликнул де Муи. — Я погиб!
— Наоборот, — шепотом сказал герцог, — вы, может быть, нашли то, что искали: ведь вы же видите — я не желаю, чтобы вас здесь убили, как вам того хотелось. Поверьте, ваша кровь может найти себе гораздо лучшее применение, вместо того чтобы кровянить порог короля Наваррского.
С этими словами герцог распахнул дверь, которую все время держал приоткрытой.
— Это комната двух моих дворян, — сказал герцог, — разыскивать нас здесь никто не будет, и мы можем беседовать свободно. Входите.
— К вашим услугам, ваше высочество! — ответил изумленный заговорщик.
Он вошел в комнату, и герцог Алансонский захлопнул за ним дверь так же поспешно, как и король Наваррский.
Де Муи входил в комнату еще во власти отчаяния и ярости, но холодный, неподвижный взгляд юного французского принца подействовал на гугенотского вождя, как лед на пьяного.
— Ваше высочество, — сказал он, — насколько я понял, вы желаете со мной поговорить?
— Да, господин де Муи, — ответил Франсуа. — Несмотря на ваше переодевание, мне еще раньше показалось, что это вы; а когда вы делали "на караул" моему брату Генриху, я вас узнал. Итак, де Муи, вы недовольны королем Наваррским?
— Ваше высочество!
— Бросьте, говорите смело. Хотя вы этого и не подозревали, но я, быть может, ваш друг.
— Вы, ваше высочество?
— Да, я. Говорите!
— Я не знаю, что и сказать вашему высочеству. То, о чем мне надо было переговорить с королем Наваррским, касается вопросов, которые вашему высочеству будут непонятны. Кроме того, — прибавил де Муи, стараясь принять равнодушный вид, — и дело-то пустячное.
— Пустячное? — спросил герцог.
— Да, ваше высочество.
— Настолько пустячное, что ради него вы рискнули своей жизнью, проникнув в Лувр, где, как вы знаете, ваша голова оценена на вес золота? Всем хорошо известно, что вы, Генрих Наваррский и принц Конде — главные вожди гугенотов.
— Раз вы так думаете, ваше высочество, то и действуйте по отношению ко мне, как подобает действовать брату короля Карла и сыну королевы Екатерины.
— Зачем мне действовать так, если я говорю вам, что я ваш друг? Говорите правду.
— Ваше высочество, — ответил де Муи, — клянусь вам…
— Не надо клясться. Протестантская вера запрещает давать клятвы, а в особенности ложные.
Де Муи нахмурился.
— Говорю вам, что мне известно все, — продолжал герцог.
Де Муи молчал.
— Вы сомневаетесь? — настойчиво, но благожелательно спросил герцог. — Ну что ж, придется убеждать вас. Вы сами сможете судить, верно ли я говорю. Предлагали вы или нет моему зятю Генриху, вот там, сейчас, — и герцог показал рукой в сторону покоев Генриха Наваррского, — вашу помощь и помощь ваших сторонников для восстановления его на наваррском троне?
Де Муи испуганно посмотрел на герцога.
— И он с ужасом отверг эти предложения, — продолжал герцог.
Де Муи был ошеломлен.
— Разве вы не пытались взывать к вашей старинной дружбе, к памяти об общей с ним вере? Разве не манили вы короля Наваррского блестящей надеждой — настолько блестящей, что он был ею ослеплен, — получить корону всей Франции? А? Ну, скажите, плохие у меня сведения? Не за тем ли вы приехали, чтобы предложить все это королю Наваррскому?
— Ваше высочество! — воскликнул де Муи. — Сейчас, в эту самую минуту, я задаю себе вопрос, не обязан ли я вам сказать: "Вы лжете, ваше королевское высочество", затеять с вами смертный бой и скрыть эту ужасную тайну нашей с вами смертью?
— Потише, мой храбрый де Муи, потише! — сказал герцог, не меняясь в лице и не пошевелив пальцем при такой страшной угрозе. — Тайна будет скрыта гораздо лучше, если никто из нас не умрет, а мы оба будем живы. Выслушайте меня и перестаньте теребить эфес вашей шпаги. В третий раз повторяю вам, что вы имеете дело с другом, — так отвечайте мне, как другу. Разве король Наваррский не отклонил все ваши предложения?
— Да, ваше высочество, в этом я могу признаться, поскольку такое признание не подводит никого, кроме меня.
— А выйдя из комнаты короля Наваррского, не вы ли топтали свою шляпу и кричали, что он трус и недостоин быть вашим вождем?
— Да, ваше высочество, правда. Я это говорил.
— Ах, правда? Наконец-то вы признались. И вы продолжаете оставаться при этом мнении?
— Больше чем когда-либо, ваше высочество.
— Так вот что, господин де Муи. Я — третий сын Генриха Второго, я — принц королевской крови: достаточно ли я благородный дворянин, чтобы командовать вашими солдатами? Рассудите сами: достаточно ли я честен, чтобы вы могли положиться на мое слово?
— Вы, ваше высочество, — вождь гугенотов?
— Отчего нет? Сейчас принято менять веру. Генрих стал католиком; я могу стать гугенотом.
— Конечно, ваше высочество, но тогда я жду, чем вы объясните…
— Ничего нет проще! В двух словах я опишу наше политическое положение. Брат мой Карл избивает гугенотов, чтобы расширить свою власть. Мой брат герцог Анжуйский не мешает избивать их, потому что он наследует моему брату Карлу, а брат мой Карл, как вам известно, часто болеет. А я… вот тут совсем другое дело: я никогда не буду на престоле, по крайней мере, на престоле Франции, так как передо мной — два старших брата. И не столько естественный закон наследования, сколько ненависть ко мне со стороны моей матери и моих братьев отстранят меня от трона; мне не приходится надеяться ни на какие нежные семейные чувства, ни на какую славу, ни на какое королевство; но мое благородство не меньше, чем благородство старших братьев. Так вот, де Муи, я и хочу своей шпагой выкроить себе королевство в той Франции, которую они заливают кровью. Итак, выслушайте, чего хочу я. Я хочу стать королем Наваррским не по родовому наследованию, а по избранию. Заметьте: никаких возражений против этого у вас не может быть — ведь я не являюсь узурпатором, поскольку брат мой Генрих отверг ваши предложения и, погрязнув в своей бездеятельности, открыто заявил, что королевство Наваррское — лишь видимость. С Генрихом Беарнским у вас не выйдет ничего. Со мною у вас будут меч и имя. Франциск Алансонский, принц Франции, сумеет защитить своих товарищей, или, если хотите, — соумышленников. Итак, господин де Муи, что вы скажете об этих предложениях?
— Ваше высочество, я ими ослеплен.
— Де Муи, де Муи, вам придется преодолеть очень много препятствий. Так не будьте же с самого начала так требовательны и так осторожны в отношении королевского сына и королевского брата, который сам идет навстречу вашим планам.
— Ваше высочество, все было бы уже решено, если бы я один строил свои планы; но у нас есть совет, и, как бы ни было блестяще предложение, а может быть, именно поэтому, вожди протестантской партии не согласятся на него без определенного условия.
— Это другой вопрос, и ваш ответ идет от честного сердца и осторожного ума. По тому, как я сейчас поступил с вами, де Муи, вы должны признать мою порядочность. Но в таком случае и вы обращайтесь со мной, как с человеком, достойным уважения, а не как с государем, которому только льстят. Де Муи, есть ли для меня надежда на успех?
— Раз ваше высочество желает знать мое мнение, то даю вам слово, что после того, как король Наваррский отверг предложение, сделанное мною, для вашего высочества есть полная надежда на успех. Но повторяю, ваше высочество, что я должен непременно сговориться с нашими вождями.
— Так сговаривайтесь, де Муи, — отвечал герцог Алансонский. — А когда я получу ответ?
Де Муи молча посмотрел на герцога. Затем, видимо, приняв решение, сказал:
— Ваше высочество, дайте вашу руку; я должен быть уверен, что не буду выдан; для этого мне необходимо, чтобы рука французского принца коснулась моей руки.
Герцог Алансонский не только протянул руку, но сам пожал руку де Муи.
— Теперь, ваше высочество, я спокоен, — сказал юный гугенот. — Если нас предадут, я буду знать, что вы тут ни при чем. Иначе, ваше высочество, как бы мало вы ни были замешаны, вас лишат чести.
— Зачем вы говорите мне об этом, еще не сказав, когда доставите ответ от ваших вождей?
— Потому, ваше высочество, что, спрашивая о времени ответа, тем самым вы спрашиваете и о месте, где находятся вожди; ведь если я скажу вам: ‘ Сегодня вечером" — вы будете знать, что они тайно находятся в Париже.
И, сказав это, де Муи с недоверием вперил свой острый взгляд в бегающие, лживые глаза молодого человека.
— Слушайте, господин де Муи, — не отступался герцог, — у вас все еще остались подозрения. Но я не могу сразу требовать от вас полного доверия. Позже вы лучше узнаете меня. Мы будем связаны общностью наших интересов, и ваша подозрительность рассеется. Так вы говорите, сегодня вечером?
— Да, ваше высочество, время не терпит. До вечера! Но будьте любезны сказать — где?
— Здесь, в Лувре, в этой комнате. Вам это удобно?
— В этой комнате кто-нибудь живет? — спросил де Муи.
— Два моих дворянина.
— Ваше высочество, мне кажется, что приходить еще раз в Лувр было бы неосторожно.
— Почему?
— Потому, что раз вы меня узнали, то и другие могут оказаться так же зорки, как ваше высочество, и меня узнают. Но я все же приду в Лувр, если вы, ваше высочество, согласитесь дать мне то, о чем я попрошу.
— А именно?
— Свободный пропуск.
— Де Муи, если при вас найдут свободный пропуск, выданный мной, это погубит меня, но не спасет вас. Я могу быть вам полезен только при условии, что в глазах всех мы с вами люди, совершенно чуждые друг другу. Малейшее сношение с вами, если его докажут моей матери или моему брату, будет мне стоить жизни. Таким образом, мое чувство самосохранения послужит вам порукой с той минуты, как я поставлю себя в опасное положение, войдя в связь с другими вашими вождями, подобно тому как и сейчас я ставлю себя в опасное положение, разговаривая с вами. Свободный в своих действиях, сильный своей неразгаданностью, пока я не разгадан, — я отвечаю за все, не забывайте этого. Итак, вновь призовите ваше мужество и, полагаясь на мое слово, смело идите на то, на что вы шли, не имея слова моего брата Генриха. Сегодня вечером приходите в Лувр.
— Но как же я сюда явлюсь? Я не могу разгуливать по залам в этом костюме. Он годился только для передних и во дворе. Мой собственный костюм еще опаснее: здесь меня все знают, а он нисколько не изменяет мою внешность.
— Я сейчас соображу, — сказал герцог. — Подождите, подождите… мне думается, что… Да, верно!
Герцог окинул взглядом комнату, и глаза его остановились на парадной одежде Л а Моля, разложенной на постели, где лежали и великолепный, шитый золотом вишневый плащ, о котором мы уже упоминали, и берет с белым пером, обшитый по тулье серебряными и золотыми маргаритками, и, наконец, атласный, серый с золотом, колет.
— Видите этот плащ, этот берет и этот колет? — сказал герцог. — Они принадлежат одному из моих дворян, графу де Ла Молю, франту из франтов. Его наряд наделал такого шума при дворе, что когда Л а Моль в этом костюме — его все узнают за сто шагов. Я дам вам адрес его портного; заплатите двойную цену, и к вечеру он вам сошьет такой же. Вы запомните имя? — де Ла Моль.
Едва герцог Алансонский успел сделать это наставление, как в коридоре послышались шаги, приближавшиеся к двери, а вслед за этим звякнул ключ в замочной скважине.
— Эй! Кто там? — крикнул герцог, бросаясь к двери и задвигая задвижку.
— Черт возьми! — ответил голос из-за двери. — Нахожу вопрос странным. Сами-то вы кто? Вот забавно: прихожу к себе домой, а меня спрашивают, кто там!
— Это вы, господин Л а Моль?
— Конечно я. А вот кто вы?
Пока Л а Моль выражал свое изумление по поводу того, что его комната оказалась занята, и пытался узнать, кто этот его новый сожитель, герцог Алансонский придержал одной рукой задвижку, а другой закрыл замочную скважину и, быстро обернувшись к де Муи, спросил его:
— Вы знакомы с Ла Молем?
— Нет, ваше высочество.
— И он не знает вас?
— Думаю, что нет.
— Тогда все хорошо. На всякий случай сделайте вид, что смотрите в окно.
Де Муи выполнил указание, не возражая, так как Ла Моль начинал выходить из терпения и изо всей силы колотил кулаком в дверь.
Герцог Алансонский взглянул в последний раз на де Муи и, убедившись, что тот стоит спиной, отворил дверь.
— Ваше высочество герцог! — воскликнул Ла Моль, от изумления делая шаг назад. — О! Простите, простите, ваше высочество.
— Пустяки, граф. Мне понадобилась ваша комната, чтобы принять одного человека.
— Пожалуйста, ваше высочество, пожалуйста. Но, молю вас, разрешите мне взять с постели мой плащ и мою шляпу: другой плащ и другую шляпу я потерял ночью на Гревской набережной, где на меня напали воры.
— Да, граф, — сказал герцог, улыбаясь, — вид у вас неважный. Видно, вы имели дело с напористыми молодцами.
Герцог сам передал Ла Молю берет и плащ. Молодой человек поклонился и ушел в переднюю переодеваться, нисколько не задумываясь над тем, что герцог делал в его комнате, так как подобные случаи были довольно обычным делом в Лувре, где комнаты дворян, прикомандированных к высочайшим особам, служили этим особам своего рода гостиными, в которых происходили всевозможные приемы.
Де Муи подошел к герцогу, и они оба, прислушиваясь, стали дожидаться, когда Ла Моль закончит свое переодевание и уйдет; но Ла Моль сам вывел их из затруднения: закончив свой туалет, он подошел к двери и спросил:
— Простите, ваше высочество, вам не попадался граф Коконнас?
— Нет, граф, хотя сегодня утром он был назначен для услуг.
"Значит, его убили" — сказал Ла Моль самому себе, выходя из комнаты.
Герцог прислушался к постепенно затихавшим шагам Ла Моля, затем отворил дверь и, увлекая за собой де Муи, шепнул ему:
— Взгляните, как он идет, и постарайтесь перенять его неподражаемую выправку.
— Постараюсь как можно лучше, — ответил де Муи. — К сожалению, я не щеголь, а солдат.
— Как бы то ни было, но около полуночи я жду вас в этом коридоре. Если комната моих дворян будет свободна, я приму вас в ней, а если нет — найдем другую.
— Хорошо, ваше высочество.
— Итак, до встречи в полночь.
— До встречи.
— Да, кстати, де Муи! При ходьбе сильно размахивайте правой рукой — это особая примета де Ла Моля.