Книга: Дюма. Том 04. Королева Марго
Назад: Часть вторая
Дальше: Часть третья

IV
ВТОРАЯ БРАЧНАЯ НОЧЬ

Екатерина с необычайной быстротой оглядела комнату. Бархатные ночные туфельки на приступке кровати, разбросанное по стульям одеяние Маргариты, сама Маргарита, протиравшая глаза, чтобы очнуться от сна, — все убедило Екатерину, что дочь ее до этого спала.
Королева-мать улыбнулась как женщина, преуспевшая в своих намерениях, придвинула к себе кресло и сказала:
— Садитесь, Маргарита, давайте побеседуем.
— Мадам, я слушаю.
— Пора, дочь моя, — произнесла Екатерина, прикрывая глаза, по примеру людей, которые что-то обдумывают или скрывают, — пора понять вам, как мы жаждем, ваш брат и я, сделать вас счастливой.
Для тех, кто знал Екатерину, такое вступление звучало угрожающе.
"Что-то она скажет?" — подумала Маргарита.
— Конечно, — продолжала флорентийка, — выдавая вас замуж, мы совершали одно из тех политических деяний, какие диктуются интересами государства. Но надо сказать вам, бедное дитя, мы не предполагали, что нелюбовь короля Наваррского к вам, молодой, красивой, обольстительной женщине, окажется до такой степени непреодолимой.
Маргарита встала и, запахнув пеньюар, сделала матери чинный реверанс.
— Я только сегодня вечером узнала, — продолжала королева-мать, — иначе я зашла бы к вам раньше… узнала, что ваш муж далек от мысли оказать вам те знаки внимания, какие подобают не только красивой женщине, но и принцессе королевской крови.
Маргарита вздохнула, и Екатерина, поощренная немым согласием, продолжала свою речь:
— То обстоятельство, что король Наваррский на глазах у всех имеет связь с одной из моих придворных дам, влюблен в нее до неприличия, пренебрегает любовью женщины, которую благоволили дать ему в супруги, — это несчастье; но помочь в нем мы, всемогущие, бессильны, хотя самый последний в нашем королевстве дворянин наказал бы за это своего зятя, вызвав на поединок или приказав вызвать его своему сыну.
Маргарита потупила взор.
— Уже давно, дочь моя, по вашим заплаканным глазам, по вашим резким выходкам против этой Сов я вижу, что рана в вашем сердце сочится кровью уже не тайно, внутри вас, несмотря на все ваши старания скрыть ее.
Маргарита вздрогнула: полог кровати чуть всколыхнулся, но, к счастью, Екатерина этого не заметила.
— Эту рану, — говорила она, усиливая сочувственную нежность тона, — эту рану, дитя мое, может исцелить лишь материнская рука. Те, кто, надеясь составить ваше счастье, решил заключить ваш брак, теперь тревожатся за вас, видя, как Генрих Наваррский каждую ночь попадает не в ту комнату; те, кто не может допустить, чтобы женщину, исключительную по красоте, общественному положению и своим достоинствам, непрестанно оскорблял какой-то королек своим пренебрежением к ней самой и к продолжению ее потомства; и, наконец, те, кто видит, что с первым ветром, который покажется ему попутным, этот безрассудный, дерзкий человек повернется против нашего семейства и выгонит вас из дому, — разве все эти люди не имеют права, отделив его судьбу от вашей, так обеспечить вашу будущность, чтобы она была наиболее достойна вас и вашего общественного положения?
— Мадам, — ответила Маргарита, — несмотря на все ваши замечания, проникнутые материнской любовью и наполняющие меня чувством радости и гордости, я все же возьму на себя смелость доказать вашему величеству, что король Наваррский действительно мне муж.
Екатерина вспыхнула от гнева и, наклонившись к Маргарите, сказала:
— Это он-то вам муж?! Разве одного церковного благословения достаточно, чтобы стать мужем и женой? Разве брак освящается только молитвами священника? Он вам муж! Если бы вы, дочь моя, были баронессой де Сов, вы могли бы дать мне такой ответ. Мы ждали от него совсем другого, а король Наваррский, с той самой поры как вы оказали ему честь, назвав себя его женой, передал все права жены другой. Идемте сию же минуту! — сказала Екатерина, повышая голос. — Идемте со мной вместе: вот этот ключ откроет дверь в комнату баронессы, и вы увидите.
— Тише, мадам, ради Бога, тише! — сказала Маргарита. — Во-первых, вы ошибаетесь, а во-вторых…
— Что?
— Вы разбудите моего мужа…
Маргарита с томной грацией встала и, распустив полы пеньюара с короткими рукавами, обнажавшими ее точеные, действительно царственные руки, поднесла розовую восковую свечу к своей постели, раздвинула полог и, улыбаясь, показала матери на гордый профиль, черные волосы и приоткрытый рот короля Наваррского, лежавшего на смятой постели и, видимо, спавшего глубоким, мирным сном.
Екатерина, бледная, с блуждающим взглядом, отшатнулась назад всем телом, как будто у ее ног разверзлась бездна, и даже не вскрикнула, а глухо простонала.
— Как видите, — сказала Маргарита, — вам донесли неверно.
Екатерина взглянула на Маргариту, потом на Генриха. В ее лихорадочно работавшем мозгу представление об этом бледном, вспотевшем лбе, об этих глазах, чуть обведенных темными кругами, связалось с улыбкой Маргариты, и Екатерина в немой ярости закусила тонкие губы. Маргарита дала матери с минуту полюбоваться этой картиной, подействовавшей на нее, как голова Медузы, затем опустила полог, на цыпочках вернулась к матери и, сев на стул, спросила:
— Мадам, вы что-то сказали?
Флорентийка в течение нескольких секунд вглядывалась в молодую женщину, стараясь проверить ее искренность, но в конце концов острота взгляда Екатерины как бы притупилась о твердое спокойствие Маргариты, и королева-мать ответила только одним словом:
— Ничего.
И вышла из комнаты широким шагом.
Едва ее шаги затихли в глубине потайного хода, как полог кровати снова распахнулся, и Генрих Наваррский, с блестевшими глазами, дрожавшими руками и тяжело дыша, бросился на колени перед Маргаритой. На нем были только кольчуга и короткие с пуфами штаны, — понятно, что Маргарита, хотя и пожимала от души его руку, но, увидав его наряд, все же расхохоталась.
Целуя ей руки, Генрих мало-помалу от кистей рук переходил все выше…
— Сир, — сказала Маргарита, мягко отстраняясь, — вы разве забыли, что в эту минуту бедная женщина, которой вы обязаны жизнью, тоскует по вас и страдает? Направляя вас ко мне, — продолжала она шепотом, — баронесса де Сов принесла в жертву свою ревность, а может быть, она жертвует и своей жизнью — вы лучше всех должны бы знать, как страшен гнев моей матери.
Генрих Наваррский вздрогнул и, встав с колен, собрался уходить.
— Нет, подождите! — остановила его Маргарита с очаровательным кокетством. — Я подумала и успокоилась. Ключ был дан вам без дальнейших указаний, и вы вольны отдать мне предпочтение на этот вечер.
— Я отдаю его вам, Маргарита, но только будьте добры забыть…
— Тише, сир, тише! — шутя повторила королева фразу, сказанную десять минут назад своей матери. — Вас слышно в кабинете, а так как я еще не совсем свободна, то попрошу вас говорить не так громко.
— Эге! — сказал Генрих, посмеиваясь и немного хмурясь. — Верно, я и забыл, что, по всей вероятности, не мне суждено закончить эту увлекательную сцену. Этот кабинет…
— Войдемте в него, сир, — предложила Маргарита, — я хочу иметь честь представить вам одного храброго дворянина, раненного во время избиений, когда он шел в Лувр предупредить ваше величество о грозившей вам опасности.
Королева подошла к двери в кабинет, а за ней — король Наваррский.
Дверь отворилась, и Генрих в изумлении остановился на пороге, увидав в этом кабинете всяких неожиданностей незнакомого мужчину.
Но Ла Моль был озадачен еще больше, неожиданно столкнувшись лицом к лицу с королем Наваррским. Заметив это, король иронически взглянул на Маргариту, но она невозмутимо выдержала его взгляд.
— Сир, — сказала Маргарита, — я боюсь, как бы не убили даже здесь, в моих покоях, этого дворянина, преданного слугу вашего величества, поэтому я отдаю его под ваше покровительство.
— Ваше величество, — сказал молодой человек, вступая в разговор, — я граф Лерак де Л а Моль, тот самый, кого вы ждали. Я был рекомендован вам несчастным Телиньи, убитым на моих глазах.
— Верно, верно, месье! — ответил Генрих. — Королева Наваррская передала мне от него письмо; а у вас не было письма от лангедокского губернатора?
— Да, сир, мне было поручено вручить его вашему величеству сейчас же по прибытии в Париж.
— Почему же вы этого не сделали?
— Я приходил в Лувр вчера вечером, но вы, ваше величество были так заняты, что не могли меня принять.
— Да, это правда, — сказал король, — но вы могли бы попросить кого-нибудь, чтобы мне передали это письмо.
— Я получил приказание от губернатора, господина д’Ориака, отдать письмо только в собственные руки вашего величества. По его уверению, письмо содержало настолько важное сообщение, что господин д’Ориак не решался доверить его простому гонцу.
Взяв от Ла Моля письмо и прочитав его, король Наваррский сказал:
— Действительно, в нем мне предлагают покинуть двор и уехать в Беарн. Господин д’Ориак принадлежит к числу моих друзей, хотя он сам католик и, занимая пост губернатора, вероятно, предвидел то, что затем произошло. Святая пятница! Почему вы мне не отдали это письмо три дня назад?
— Потому что, как я уже имел честь доложить вашему величеству, несмотря на всю мою поспешность, я смог прибыть в Париж только вчера.
— Досадно, досадно! — тихо произнес король. — Сейчас мы были бы в безопасности, либо в Ла-Рошели, либо на какой-нибудь равнине во главе двух или трех тысяч всадников.
— Сир, что было, то прошло, — вполголоса сказала Маргарита, — не стоит досадовать на прошлое и терять на это время, сейчас надо принимать наилучшее решение для будущего.
— Значит, на моем месте вы бы еще надеялись на что-то? — спросил Генрих, не спуская с Маргариты испытующего взгляда.
— Конечно: я бы смотрела на это дело как на игру в мяч до трех очков, где я проиграла пока только первое очко.
— Ах, мадам, — прошептал Генрих, — если бы я был уверен, что вы играете в доле со мной!..
— Если бы я собиралась играть на стороне ваших противников, — с упреком заметила Маргарита, — мне кажется, я давно могла бы это сделать.
— Справедливо, — ответил Генрих, — я неблагодарен, и вы верно сказали, что еще можно все исправить, и сегодня же.
— Увы, сир, — заметил Ла Моль, — я лично желаю вашему величеству всяческой удачи, но сегодня с нами нет адмирала.
Генрих Наваррский улыбнулся хитрой мужицкой улыбкой, которую не понимали при дворе до тех пор, пока он не стал французским королем.
— Однако, мадам, — заговорил он, внимательно разглядывая Ла Моля, — этот дворянин, оставаясь здесь, должен до крайности стеснять вас, да и сам подвергается опасным неожиданностям. Что вы собираетесь с ним делать?
— Сир, я вполне согласна с вами, но не можем же мы вывести его из Лувра?
— Трудновато.
— Сир, а не мог бы господин Л а Моль найти себе приют где-нибудь у вас?
— Увы, мадам! Вы обращаетесь ко мне, как будто я еще король гугенотов и у меня есть свой народ. Вы знаете, что я стал уже наполовину католиком и никакого народа у меня нет.
Всякая другая женщина, но не Маргарита, поторопилась бы сразу заявить: "Да и он католик!" Но королеве хотелось, чтобы Генрих Наваррский сам напросился на то, чего она ждала от него. А Ла Моль, видя сдержанность своей покровительницы и не зная, где найти опору на скользкой почве французского двора, тоже промолчал.
— Вот как! — заговорил Генрих, перечитав письмо, привезенное Ла Молем. — Провансальский губернатор пишет мне, что ваша матушка была католичкой и что отсюда его дружба к вам.
— Граф, вы что-то говорили мне о вашем обете переменить вероисповедание, — сказала Маргарита, — но у меня в голове все спуталось; помогите же мне, господин Ла Моль. Ваше намерение как будто совпадает с желаниями короля Наваррского.
— Да, но вы, ваше величество, так равнодушно отнеслись к моим объяснениям по этому поводу, что я не осмелился…
— Потому что меня это никоим образом не касалось. Объясните все королю.
— Так что это за обет? — спросил король Наваррский.
— Ваше величество, — сказал Ла Моль, — когда меня преследовали убийцы, я был почти безоружен и еле жив от ран, и мне вдруг показалось, будто тень моей матери с крестом в руке ведет меня в Лувр. Тогда я дал обет: в случае спасения моей жизни принять веру моей матери, которой Бог позволил встать из могилы, чтоб указать мне путь к спасению во время этой страшной ночи. И вот я нахожусь под покровительством и французской принцессы, и короля Наваррского. Мою жизнь спасло чудо; мне остается исполнить свой обет, сир. Я готов стать католиком.
Генрих Наваррский нахмурил брови; он сам был скрытен и втайне допускал возможность отречься по расчету, но очень недоверчиво относился к возможности отречься по убеждению,
"Король не хочет брать на себя заботу о моем раненом", — подумала Маргарита.
При этом столкновении двух противоположных изъявлений чужой воли Ла Моль растерялся и оробел. Он чувствовал себя, не зная почему, в смешном положении. Маргарита с женской деликатностью вывела его из затруднительной ситуации.
— Сир, — сказала она, — мы забываем, что этот несчастный раненый нуждается в покое. Я сама так хочу спать, что еле держусь на ногах… Ну вот, вы опять!..
Действительно, Ла Моль снова побледнел при последних словах Маргариты, которые истолковал по-своему.
— Так что же, мадам, — сказал Генрих, — дело просто: дадим покой графу Ла Молю.
Молодой человек обратил к Маргарите молящий взор и, несмотря на присутствие обоих величеств, добрался до стула и сел, разбитый усталостью и душевной болью.
Маргарита поняла, сколько любви скрывалось в его взгляде и сколько отчаяния — в этой слабости.
— Сир, — сказала она, — этот молодой дворянин ради своего короля подвергал опасности собственную жизнь и был ранен, когда бежал в Лувр, чтобы известить вас о смерти адмирала и Телиньи, поэтому вашему величеству подобает оказать ему честь, за которую он будет признателен всю жизнь.
— Какую же, мадам? — спросил Генрих Наваррский. — Приказывайте, я готов исполнить.
— Вы, ваше величество, можете спать на этом диване, а граф Ла Моль ляжет у вас в ногах. Я же, с разрешения моего августейшего супруга, позову Жийону и лягу в свою постель; клянусь вам, сир, что я нуждаюсь в отдыхе не меньше любого из нас троих.
Генрих Наваррский был человек умный, даже очень, что отмечали позже как его друзья, так и враги; он понял, что эта женщина, прогоняя его с супружеского ложа, имела право так поступить за равнодушие, какое проявлял он к ней до сей поры; Маргарита же, несмотря на его холодность, несколько минут назад спасла ему жизнь. Поэтому Генрих, отбросив самолюбие, ответил просто:
— Мадам, если господин Ла Моль в состоянии дойти до моих покоев, я уступлю ему мою постель.
— Да, сир, — сказала Маргарита, — но в настоящее время ваши покои небезопасны ни для вас, ни для него, и осторожность требует, чтобы вы, ваше величество, остались здесь до завтра.
Не дожидаясь ответа короля, она позвала Жийону, распорядилась принести подушки и устроить в ногах у короля постель Ла Молю, который был так счастлив и доволен оказанной ему честью, что — можно сказать наверное — позабыл о своих ранах.
Маргарита сделала королю почтительный реверанс, вернулась к себе в спальню, заперла все двери на задвижки и улеглась в постель.
"Утром, — сказала она себе, — Ла Моль должен иметь в Лувре своего защитника, а тот, кто сегодня был к этому глух, завтра раскается".
Затем, Маргарита поманила Жийону, ожидавшую последних приказаний, и, когда та подошла, сказала шепотом:
— Жийона, завтра надо сделать так, чтобы у моего брата, герцога Алансонского, непременно был какой-нибудь предлог прийти сюда до восьми часов утра.
На башенных часах Лувра пробило два часа.
Ла Моль несколько минут поговорил с королем о политике, но Генрих быстро задремал и наконец раскатисто захрапел, точно спал у себя в Беарне на своей кожаной постели.
Ла Моль, быть может, последовал бы примеру короля и заснул, но Маргарита не спала, все время ворочалась в постели с боку на бок, и этот шорох тревожил юношу, отгоняя сон.
— Он очень молод, — шептала Маргарита во время бессонницы, — и очень робок; но надо еще посмотреть, не будет ли он и смешон? И все-таки у него красивые глаза… хорошо сложен, много обаяния… А вдруг окажется, что он трус! Он бежал… он отрекается от веры… досадно, а сон начался так хорошо. Ну, что ж… Предоставим все течению событий и отдадимся на волю троякого бога безрассудной Анриетты.
Только к рассвету заснула Маргарита, шепча: "Eros — Cupido — Amor".

V
ЧЕГО ХОЧЕТ ЖЕНЩИНА, ТОГО ХОЧЕТ БОГ

Маргарита не ошиблась: Екатерина несомненно понимала, что с ней разыгрывают комедию, видела ее интригу, но не в ее силах было изменить развязку, и злоба, скопившаяся у нее в душе, должна была на кого-нибудь излиться. Вместо того чтобы пойти к себе, королева-мать направилась к своей придворной даме.
Баронесса де Сов ждала двух посетителей — Генриха Наваррского и королеву-мать: первого — с надеждой, вторую — с большим страхом. Полуодетая, она лежала в постели, а Дариола сторожила в передней. Послышался лязг ключа в замочной скважине, затем приближение чьих-то медленных шагов, можно бы сказать — тяжелых, если бы их не заглушал толстый ковер. Баронесса ясно различила, что это не легкая, быстрая походка короля Наваррского, и тотчас у нее мелькнуло подозрение, что кто-то не позволил Дариоле предупредить ее; опершись на руку, напрягая слух и зрение, Шарлотта стала ждать.
Портьера приподнялась, и молодая женщина затрепетала, увидев Екатерину Медичи.
Екатерина внешне была спокойна; но баронесса де Сов, изучавшая ее в течение двух лет, почувствовала, сколько за этим наружным спокойствием таится мрачных замыслов, а может быть, жестоких планов мести.
Увидав Екатерину, баронесса хотела было вскочить с кровати, но королева-мать знаком приказала ей не двигаться, и бедная Шарлотта застыла на месте, собирая все силы своей души, чтобы выдержать надвигавшуюся грозу.
— Вы передали ключ королю Наваррскому? — спросила Екатерина спокойно, и только губы ее становились все бледнее, пока она произносила эту фразу.
— Да, ваше величество… — ответила Шарлотта, тщетно стараясь придать своему голосу ту же твердость, какая слышалась у королевы-матери.
— И вы с ним виделись?
— С кем?
— С королем Наваррским.
— Нет, ваше величество, но жду его, и, услыхав, что кто- то поворачивает ключ в моей двери, я даже подумала, что это он.
Получив такой ответ, говоривший или о полной откровенности баронессы, или о замечательной способности притворяться, Екатерина слегка вздрогнула. Ее пухлая короткая рука сжалась в кулак.
— А все-таки ты знала, — со злобной усмешкой сказала Екатерина, — знала наверное, Карлотта, что в эту ночь король Наваррский не придет.
— Кто, я, ваше величество? Я… знала? — воскликнула Шарлотта, отлично разыгрывая удивление.
— Да, ты знала.
— Он не придет только в том случае, если он умер! — ответила молодая женщина, затрепетав от одного этого предположения.
Лишь твердая уверенность, что она будет жертвой страшной мести, если ее предательство откроется, заставила Шарлотту лгать так смело.
— А ты, случайно, не писала королю Наваррскому? — спросила Екатерина, все так же посмеиваясь злым и беззвучным смехом.
— Нет, мадам, — ответила Шарлотта на редкость чистосердечным тоном, — мне помнится, ваше величество не приказывали этого?
Наступила минута молчания, Екатерина смотрела на баронессу, как змея на птичку — свою жертву.
— Ведь ты воображаешь, что ты красива, — сказала Екатерина. — Воображаешь, что ты ловка, не так ли?
— Нет, мадам, — ответила баронесса, — я знаю только одно: вы, ваше величество, бывали крайне снисходительны ко мне, когда заходил разговор о моей ловкости и красоте.
— Ты ошибалась, если так думала, — запальчиво сказала Екатерина, — а я лгала, если так говорила. Ты дурнушка и дурочка в сравнении с моей дочерью Марго.
— Вот это верно, мадам! — ответила Шарлотта. — И я даже не стану этого отрицать — тем более при вас.
— Поэтому-то, — продолжала Екатерина, — король Наваррский и любит мою дочь несравненно больше, чем тебя. А ведь это не то, чего хотела ты, и не то, о чем мы сговорились.
— Увы, ваше величество! — сказала баронесса де Сов и зарыдала, на этот раз без всякого насилия над собой. — Я очень несчастна, если это так.
— А это так, — ответила Екатерина, вонзая в сердце баронессы свои глаза, как два кинжала.
— Но кто же мог вам это внушить? — спросила Шарлотта.
— Сойди вниз, pazza, к королеве Наваррской: там ты найдешь своего любовника.
— О-о! — всхлипнула де Сов.
Екатерина пожала плечами:
— А ты, чего доброго, ревнива.
— Я? — переспросила баронесса, собирая последние силы.
— Да, ты! Я с удовольствием посмотрела бы, какова ревность у француженки.
— Но, ваше величество, — отвечала баронесса, — я могла бы ревновать только из самолюбия, — как же иначе? А я люблю короля Наваррского лишь потому, что это надо, чтобы услужить вашему величеству.
Несколько секунд глаза Екатерины смотрели испытующе.
— Все, что ты говоришь, в конце концов может быть и правдой, — сказала она тихо.
— Ваше величество, вы читаете в моей душе.
— А мне ли предана эта душа?
— Приказывайте, ваше величество, и вы убедитесь в этом.
— Хорошо, Карлотта! Но раз ты служишь мне, то эта служба требует, чтобы ты оставалась влюбленной в короля Наваррского; а главное — очень ревнивой, такой, как бывают ревнивы итальянки.
— А как ревнуют итальянки? — спросила Шарлотта.
— Это я расскажу тебе потом, — ответила Екатерина.
И, кивнув головой, она вышла так же медленно и молча, как вошла. Ее глаза с расширенными и светлыми зрачками, как у пантеры или кошки, привели Шарлотту в такое замешательство, что в момент ухода королевы-матери она была не в силах произнести ни слова, старалась даже не дышать и только тогда передохнула, когда услышала звук захлопнувшейся двери, и Дариола пришла сказать, что страшный признак наконец исчез.
— Дариола, придвинь кресло к моей постели и посиди со мной, пожалуйста, а то я боюсь оставаться ночью одна.
Дариола исполнила ее желание, но, несмотря на общество своей горничной, всю ночь сидевшей около нее, несмотря на свет лампы, которую для большего спокойствия оставили гореть, баронесса заснула лишь под утро — так долго еще гудел в ее ушах металлический голос Екатерины.
Маргарита хотя заснула на рассвете, но проснулась сразу же, как только раздались звуки труб и донесся лай собак. Она немедля поднялась с постели и стала одеваться, придав своему наряду намеренно домашний вид. Затем позвала своих придворных дам и распорядилась пригласить в переднюю дворян из свиты короля Наваррского; после этого, открыв дверь в кабинет, где находились под замком Генрих Наваррский и Л а Моль, она тепло приветствовала взглядом молодого человека и обратилась к мужу:
— Послушайте, сир, внушить моей матери то, чего нет, — это еще не все: вам надо убедить весь двор, что между нами существует полное согласие. Но успокойтесь, — смеясь, прибавила Маргарита, — и хорошенько запомните мои слова, почти торжественные в этой обстановке: сегодня я в первый и последний раз подвергаю ваше величество такому мучительному испытанию.
Король Наваррский улыбнулся и приказал впустить дворян. В то время как они его приветствовали, он сделал вид, будто лишь сейчас заметил, что его плащ остался на постели королевы, извинился перед ними за свой неоконченный туалет, взял из рук смущенной Маргариты плащ и, накинув на левое плечо, застегнул драгоценной пряжкой. Затем, обратясь к дворянам, спросил их о городских и дворцовых новостях.
Маргарита краем глаза наблюдала на лицах придворных едва заметное выражение удивления по поводу вдруг обнаружившейся близости между королевой и королем Наварры; в это время явился лакей и доложил о приходе герцога Алансонского.
Жийона заманила его очень просто: ей было достаточно сказать ему, что король Наваррский провел ночь у своей жены.
Франсуа вошел с такой стремительностью, что, расталкивая толпившихся придворных, чуть не сбил с ног нескольких из них. Прежде всего он оглядел Генриха и уже после — Маргариту. Генрих Наваррский любезно поклонился; Маргарита придала своему лицу выражение полного блаженства.
Затем герцог окинул комнату беглым, но пытливым взглядом: он заметил и раздвинутый полог кровати, и смятую двуспальную подушку в изголовье, и шляпу короля, лежавшую на стуле.
Герцог побледнел, но тотчас справился с собой.
— Брат Генрих, вы придете сегодня утром играть с королем в мяч? — спросил он.
— Разве король сделал мне честь и выбрал меня своим партнером? — спросил в свою очередь Генрих Наваррский. — Или это только выражение вашей любезности ко мне, любезности моего шурина?
— Совсем нет, король не говорил об этом, — ответил, немного смешавшись, герцог, — но ведь обычно он играет с вами?
Генрих Наваррский усмехнулся: столько событий, и очень важных, случилось со времени последней их игры, что было бы неудивительно, если бы Карл IX переменил своих партнеров.
— Брат Франсуа, я приду! — улыбаясь, сказал Генрих.
— Приходите, — ответил герцог.
— Вы уже уходите? — спросила Маргарита.
— Да, сестра.
— Вы торопитесь?
— Очень.
— А если я попрошу вас уделить мне несколько минут?
Маргарита так редко обращалась к брату с подобной просьбой, что он глядел на нее, то краснея, то бледнея.
"О чем она будет говорить с ним?" — подумал Генрих, удивленный не менее, чем герцог.
Маргарита, точно догадываясь о мыслях своего супруга, обернулась к нему и сказала с очаровательной улыбкой:
— Месье, если вам угодно, вы можете идти к его величеству. Тайна, которой я собираюсь поделиться с моим братом, вам уже известна, а мою вчерашнюю просьбу к вам, связанную с этой тайной, вы почти отвергли. Я не хотела бы вторично утруждать вас, повторяя свое желание, высказанное вам лично и, видимо, неприемлемое для вашего высочества.
— Что такое? — спросил Франсуа, с удивлением глядя на обоих.
— Так-так! Я понимаю, мадам, что это значит, — сказал Генрих, краснея от досады. — Поверьте, я очень сожалею, что больше не свободен в своих действиях. Но хотя я не могу предоставить графу де Ла Молю надежное убежище у себя лично, я вместе с вами готов препоручить моему брату, герцогу Алансонскому, лицо, которое вас интересует. Быть может, даже, — прибавил он, еще сильнее подчеркивая смысл последних слов, — быть может, брат мой найдет и такой выход, который позволит вам оставить господина Ла Моля… здесь… близ вас… что было бы лучше всего. Не правда ли, мадам?
"Отлично! Отлично! — сказала про себя Маргарита. — Вдвоем они сделают то, чего не сделает никто из них в отдельности".
Она отворила дверь в кабинет и вывела раненого Л а Моля, предварительно сказав Генриху Наваррскому:
— Сир, вы должны объяснить моему брату, по каким соображениям мы принимаем участие в графе Ла Моле.
Генрих, попав в ловушку, рассказал Франсуа, ставшему полу гугенотом из политического соперничества, как Генрих стал пол у католиком из политического расчета, о том, как Л а Моль прибыл в Париж, пришел в Лувр, чтобы передать письмо от д’Ориака, и был ранен.
Когда герцог обернулся, перед ним стоял Л а Моль, только что вышедший из кабинета.
Франсуа, видя перед собой молодого человека, красивого и бледного, вдвойне пленительного и бледностью, и красотой, почувствовал в душе новый страх. Маргарита дразнила в нем одновременно и самолюбие, и ревность.
— Брат мой, — сказала Маргарита, — я отвечаю вам за то, что этот молодой дворянин будет полезен каждому, кто сумеет извлечь из него пользу. Если вы примете его в число своих людей, он будет иметь могущественного покровителя, а вы — преданного слугу. В теперешнее время, брат мой, надо окружать себя надежными людьми! В особенности, — прибавила она так тихо, чтобы ее слышал только герцог Алансонский, — в особенности тем, кто честолюбив и имеет несчастье быть только третьим наследным принцем Франции.
С этими словами Маргарита приложила палец к губам, показывая этим брату, что, несмотря на такое откровенное начало, она высказала еще далеко не все.
— Кроме того, — продолжала она, — вопреки мнению Генриха, вы, может быть, найдете неудобным, чтобы этот молодой человек продолжал жить так близко от моей комнаты?
— Сестра, — с живостью проговорил Франсуа, — граф де Ла Моль, если, конечно, это ему подходит, через полчаса будет водворен в мои покои, где, я думаю, ему нечего бояться. Пусть только он меня полюбит — я-то буду его любить.
Франсуа лгал, так как он уже возненавидел этого Л а Моля.
"Хорошо, хорошо… я, значит, не ошиблась! — говорила про себя Маргарита, увидав, как сдвинулись брови короля Наваррского. — Оказывается, чтобы направить их обоих к нужной цели, надо возбудить в них соперничество. — Потом, заканчивая свою мысль, прибавила: ’’Вот, вот, отлично, Маргарита! — сказала бы Анриетта".
Действительно, через каких-нибудь полчаса Ла Моль, выслушав строгие наставления Маргариты и поцеловав край ее платья, уже всходил довольно бодрым для раненого шагом по лестнице к покоям герцога Алансонского.
Прошло дня три; за это время между Генрихом Наваррским и его женой, видимо, было достигнуто полное согласие. Генрих получил разрешение перейти в католицизм не публично, а отречься от протестантизма только личному духовнику Карла IX, и каждое утро ходил к обедне, которую служили в Лувре. Каждый вечер неукоснительно он шел к своей жене, входил в главную дверь ее покоев, несколько минут беседовал с женой, затем выходил потайным ходом и поднимался по лестнице к баронессе де Сов, которая, конечно, рассказала ему о посещении Екатерины и о неминуемой опасности, ему грозившей. Генрих, получая сведения с двух сторон, еще больше насторожился по отношению к Екатерине, а в особенности потому, что выражение ее лица становилось все более приветливым. Дело дошло до того, что однажды утром ее бледные уста улыбнулись ему благожелательной улыбкой. В этот день Генрих почти ничего не ел, кроме яиц, которые варил сам, и пил только воду, зачерпнутую на его глазах прямо из Сены.
Избиение гугенотов продолжалось, хотя шло на убыль; резню произвели сразу в таких размерах, что количество гугенотов сильно сократилось. Огромное большинство было убито, многие успели бежать, кое-кто еще прятался.
Время от времени в том или другом квартале поднималась суматоха: это значило, что отыскали кого-нибудь из прятавшихся. Тогда несчастного или избивало все население квартала, или приканчивала небольшая кучка окрестных жителей — в зависимости от того, оказывалась ли жертва загнанной в какое-нибудь безвыходное место или могла спасаться бегством. В последнем случае бурная радость охватывала весь квартал, служивший местом действия; католики не только не утихомирились после исчезновения своих врагов, но сделались еще кровожаднее; казалось, что чем меньше оставалось гугенотов, тем больше ожесточались против них католики.
Карл IX с самого начала пристрастился к охоте на несчастных гугенотов; позже, когда охота такого рода стала для него самого недоступной, он с удовольствием наблюдал, как охотились другие.
Однажды, возвращаясь с игры в лапту, любимого его занятия наравне с охотой, он с сияющим лицом в сопровождении придворных зашел к матери.
— Матушка, — сказал он, целуя флорентийку, которая, заметив его радостное возбуждение, сейчас же постаралась разгадать его причину. — Матушка, хорошая новость! Смерть чертям! Знаете что? Пресловутый труп адмирала, оказывается, не исчез — его нашли!
— Вот как! — произнесла Екатерина.
— Да, да! Ей-Богу! Вы, как и я, думали что он достался на обед собакам? Вовсе нет. Мой народ, мой добрый, хороший народ придумал штуку: он вздернул адмирала на виселицу в Монфоконе.
Сперва их пыл Гаспара вниз поверг,
После чего был поднят он же вверх!
— И что же? — спросила Екатерина.
— А то, милая матушка, — ответил Карл IX, — что с тех пор, как я узнал о его смерти, мне очень захотелось повидать этого милягу. Погода отличная, все в цвету, воздух живительный, благоуханный. Я себя чувствую здоровым, как никогда; если вы хотите, мы сядем на лошадей и верхом поедем на Монфокон.
— Поехала бы с большой охотой, сын мой, только я еще раньше назначила одно свидание, которое мне не хотелось бы откладывать; кроме того, в гости к такому важному лицу, как адмирал, надо бы пригласить весь двор. Кстати, умеющим наблюдать это даст повод для любопытных заключений: увидим, кто поедет, а кто останется дома.
— Ваша правда, матушка! До завтра! Так будет лучше! Итак, вы приглашайте своих, я — своих… а лучше не будем приглашать никого. Мы только объявим о поездке — таким образом, каждый будет свободен в своих действиях. До свидания, матушка! Пойду потрублю в рог.
— Карл, вы надорвете себя! Амбруаз Парэ все время вам говорит об этом, и совершенно справедливо; это очень вредное для вас занятие.
— Вот так так! Хорошо бы наверняка знать, что я умру только от этого. Я еще успел бы похоронить здесь всех, даже Анрио, хотя ему, по уверению Нострадамуса, предстоит наследовать нам всем.
Екатерина нахмурилась:
— Сын мой, не верьте тому, что очевидно невозможно, и берегите себя.
— Я протрублю всего-навсего две-три фанфары, только для того, чтобы повеселить моих собак — бедняги дохнут от скуки. Надо было натравить их на гугенотов, вот бы разгулялись!
С этими словами Карл IX вышел из комнаты матери, прошел в оружейную, снял со стены рог и затрубил с такой силой, что самому Роланду впору. Трудно было понять, как это слабое, болезненное тело и эти бледные губы могли производить такой мощный звук.
Екатерина сказала сыну правду: ее на самом деле ждало некое лицо. Через минуту после ухода Карла вошла одна из придворных дам и шепотом ей что-то сказала. Королева-мать улыбнулась, встала, поклонилась своим придворным и последовала за дамой.
Флорентиец Рене, с которым король Наваррский в самый вечер св. Варфоломея обошелся так дипломатично, только что вошел в молельню Екатерины Медичи.
— A-а, это вы, Рене! — сказала Екатерина. — Я ждала вас с нетерпением.
Рене поклонился.
— Вы получили вчера мою записку?
— Имел честь, ваше величество.
— Вы проверили заново, как я просила, гороскоп, составленный Руджери, который точно совпадает с предсказанием Нострадамуса в том, что все три мои сына будут царствовать?.. За последние дни обстоятельства так переменились, Рене, что я подумала: ведь и судьба могла стать милостивее.
— Мадам, — ответил Рене, покачав головой, — вашему величеству хорошо известно, что обстоятельства не могут изменить судьбы; наоборот, судьба направляет обстоятельства.
— Но вы все-таки возобновили жертвоприношения, да?
— Да, ваше величество, — ответил Рене, — повиноваться вам — мой долг.
— А каков результат?
— Все тот же, мадам.
— Как?! Черный ягненок все так же блеял три раза?
— Все так же, мадам.
— Предзнаменование трех страшных смертей в моей семье! — прошептала Екатерина.
— Увы! — произнес Рене.
— Что еще?
— Еще, мадам, во внутренностях обнаружилось то странное смещение печени, какое мы наблюдали в первых ягнятах, — то есть наклон в обратную сторону.
— Смена династии! Все то же, то же, то же… — шептала про себя Екатерина. — Однако, Рене, надо же бороться с этим!
Рене покачал головой:
— Я уже сказал вашему величеству: довлеет рок.
— Ты так думаешь? — спросила Екатерина.
— Да, мадам.
— А ты помнишь гороскоп Жанны д’Альбре?
— Да, мадам.
— Напомни мне, я кое о чем запамятовала.
— Vives honorata, — сказал Рене, — morefris reformidata, regina amplificabere.
— Как я понимаю, это значит: "Будешь жить в почете" — а она, бедняжка, нуждалась! "Умрешь грозной" — а мы над ней смеялись. "Возвеличишься превыше королевы" — а она умерла, и все ее величие покоится в гробнице, на которой мы даже позабыли написать ее имя.
— Мадам, вы неверно передали: vives honorata. Королева Наваррская действительно пользовалась почетом; всю свою жизнь она была окружена любовью своих детей и уважением своих сторонников, а так как она была бедной, то и любовь, и уважение были искренни.
— Ну, хорошо, я уступаю вам "Будешь жить в почете". Посмотрим, как вы объясните "Умрешь грозной".
— Как я объясню? Очень просто: "Умрешь грозной"!
— Так что же? Разве она перед смертью была грозной?
— Настолько грозной, мадам, что она не умерла бы, если бы вы, ваше величество, так не боялись ее. Наконец, "Возвеличишься превыше королевы" — значит: приобретешь большее величие, чем имела, пока царствовала. И это тоже верно, мадам, потому что взамен мирского, преходящего венца она, быть может, носит как королева-мученица венец небесный; а кроме того, кто знает, какое будущее уготовано ее роду на земле.
Екатерина была до крайности суеверна. Быть может, ее не так пугало постоянство одних и тех же предвещаний, как хладнокровие Рене; но она никогда не смущалась неудачей, а смело преодолевала создавшееся положение, поэтому и в данном случае она без всякого перехода, следуя только течению своих мыслей, вдруг спросила:
— Пришла ли парфюмерия из Италии?
— Да, мадам.
— Вы мне пришлете в шкатулке набор косметических средств.
— Каких?
— Последних… ну, тех… — Екатерина остановилась.
— Тех, которые особенно любила королева Наваррская? — спросил Рене.
— Именно.
— Подготовлять их вам не требуется, не правда ли? Ваше величество теперь сведущи в этом так же, как и я.
— Ты думаешь? Как бы то ни было, они хорошо действуют.
— Ваше величество больше ничего не имеет мне сказать? — спросил парфюмер.
— Нет, нет, — задумчиво ответила Екатерина, — кажется, нет. Во всяком случае, если при жертвоприношениях окажется что-нибудь новое, известите меня. Кстати, давайте оставим ягнят и попробуем кур.
— К сожалению, ваше величество, я очень опасаюсь, что, изменив жертвы, мы ничего не изменим в предсказаниях.
— Делай, что тебе говорят.
Рене откланялся и вышел.
Екатерина посидела, задумавшись; затем встала, прошла к себе в спальню, где ее дожидались придворные дамы, и объявила им о завтрашней поездке на Монфокон.
Известие об этой увеселительной поездке весь вечер служило предметом разговоров во дворце и разнеслось по городу. Дамы велели приготовить самые изысканные наряды, дворяне — оружие и парадных лошадей; торговцы закрыли свои лавочки и мастерские, а городские гуляки из народа то там, то здесь убивали уцелевших гугенотов, пользуясь удобным случаем подобрать подходящую "компанию" для трупа адмирала.
Весь вечер и часть ночи прошли в большой суете.
Ла Моль в безнадежно грустном настроении провел весь следующий день, сменивший три или четыре таких же грустных дня.
Герцог Алансонский, исполняя желание Маргариты, действительно устроил его у себя, но с тех пор ни разу не виделся с ним. Ла Моль чувствовал себя покинутым ребенком, лишенным нежной, утонченной и трогательной заботы двух женщин, и воспоминание об одной из них всецело завладело его мыслью. Он, правда, имел о Маргарите кое-какие вести от Амбруаза Парэ, которого она к нему прислала, но в пересказе человека пятидесяти лет, не замечавшего или делавшего вид, будто не замечает, до какой степени Ла Моль интересовался всем, что касалось Маргариты, — эти вести были не полны и не давали удовлетворения. Надо сказать, что однажды к нему зашла Жийона, чтобы узнать, конечно, от себя, о его здоровье. Ее приход, блеснув, как солнечный луч в темнице, ослепил Ла Моля, и он все ждал, когда Жийона появится опять; но вот прошло уже два дня, а она не появлялась.
Поэтому, когда и до Л а Моля дошла весть о завтрашнем блестящем сборище всего двора, он попросил соизволения герцога Алансонского сопровождать его на это торжество. Герцог даже не поинтересовался, в силах ли Ла Моль выдержать такое напряжение, и лишь ответил:
— Чудесно! Пусть ему дадут какую-нибудь из моих лошадей.
Ла Молю больше ничего и не требовалось. Амбруаз Парэ, по обыкновению, зашел перевязать его. Ла Моль объяснил, что ему необходимо ехать верхом, и просил сделать перевязки с особой тщательностью. Обе раны, в плечо и грудь, уже закрылись, но плечо болело. Как это бывает в период заживления, места ранений были еще красны. Хирург Амбруаз Парэ наложил на них тафту, пропитанную смолистыми бальзамическими веществами, бывшими тогда в большом ходу, и обещал, что все сойдет благополучно, если только Ла Моль не будет слишком много двигаться во время предстоящей поездки.
Ла Моль был бесконечно счастлив. За исключением некоторой слабости и легкого головокружения от потери крови, он чувствовал себя довольно хорошо. А главное — Маргарита, конечно, примет участие в поездке: он вновь увидит Маргариту! И, думая о том, как хорошо подействовало на него свидание с Жийоной, он ясно представлял себе, насколько благотворнее подействует свидание с ее хозяйкой.
На деньги, полученные на дорогу от родных, Л а Моль купил очень красивый колет из белого атласа и плащ с самым красивым шитьем, какое только мог поставить модный портной. Он же снабдил Л а Моля сапогами из душистой кожи, какие носили в те времена. Все было доставлено утром, с опозданием всего на полчаса против указанного времени, так что Л а Молю не пришлось особенно роптать. Он быстро оделся, оглядел себя в зеркало, нашел, что выглядит вполне прилично, хорошо причесан, надушен и может быть доволен собой; затем несколько раз быстро прошелся по комнате и, хотя временами чувствовал острую боль в ранах, убедил себя, что хорошее настроение заглушит физические недомогания. Особенно шел Ла Молю вишневый плащ, скроенный по его указанию — длиннее, чем тогда носили.
В то время как эта сцена происходила в Лувре, другая сцена такого же характера шла в доме Гизов. Высокого роста рыжеволосый дворянин, стоя перед зеркалом, долго разглядывал красный рубец, весьма некстати пересекавший его лицо; затем он расчесал и надушил усы, все время пытаясь с помощью тройного слоя смеси румян и белил замазать свой рубец; но, несмотря на эти косметические средства, рубец упорно проступал. Убедившись, что притирания не помогают, дворянин придумал другое средство: он сошел во двор, залитый лучами палящего августовского солнца, снял шляпу, поднял лицо кверху, зажмурил глаза и стал так разгуливать, стараясь, чтобы раскаленный воздух, струившийся потоком с неба, ожег ему лицо.
Через десять минут благодаря силе солнечного света лицо дворянина приобрело такую яркую окраску, что красный рубец на нем казался желтым, опять нарушив единство колорита. Однако дворянин был вполне удовлетворен такой расцветкой и постарался подогнать рубец под цвет лица, замазав его губной помадой. После этого он облачился в великолепный костюм, заранее доставленный ему портным.
Разряженный, надушенный и с ног до головы вооруженный, дворянин вторично сошел во двор и стал оглаживать крупного вороного коня, который был бы безупречен в смысле красоты, если бы не точно такой же шрам, как у его хозяина, нанесенный саблей немецкого кавалериста в одном из последних сражений междоусобной войны.
Тем не менее, очень довольный и собой и лошадью, этот дворянин, несомненно узнанный читателем, уже сидел в седле на четверть часа раньше остальных участников поездки, и нетерпеливое ржание его скакуна разносилось по всему двору гизовского особняка; ему вторило восклицание "дьявольщина!", произносимое на все лады — в зависимости от того, насколько всаднику удавалось справляться со своим конем. В конце концов лошадь была укрощена, стала послушной и податливой, признав законную власть всадника; однако победа далась ему довольно шумно, и этот шум, возможно, входивший в расчеты дворянина, привлек к окошку даму; тогда наш лошадиный укротитель приветствовал ее низким поклоном и получил в ответ самую милую улыбку.
Пять минут спустя герцогиня Неверская велела позвать своего управляющего.
— Месье, — обратилась она к нему, — был ли подан графу Аннибалу де Коконнасу приличный завтрак?
— Да, мадам, — ответил управляющий. — Сегодня утром он кушал даже с большим аппетитом, чем обычно.
— Хорошо! — сказала герцогиня. Затем она обернулась к своему первому свитскому дворянину: — Господин д’Аргюзон, мы едем в Лувр. Прошу вас, присмотрите за графом де Коконнасом: он ранен и еще слаб, — ни в коем случае мне не хотелось бы, чтобы с ним приключилось что-нибудь плохое. Это вызовет насмешки гугенотов, которые имеют зуб против него с благословенной ночи святого Варфоломея.
И герцогиня Неверская, сев на лошадь, весело поскакала в Лувр, где был назначен общий сбор.
Было два часа пополудни, когда вереница всадников, сверкая золотом, драгоценностями и блестящими туалетами, появилась на улице Сен-Дени из-за угла кладбища Невинно убиенных и развернулась на ярком солнце между двумя рядами мрачных домов, как огромный кольчатый, переливающийся различными цветами змей.

VI
ТРУП ВРАГА ВСЕГДА ПАХНЕТ ХОРОШО

В наше время никакие сборища людей, как бы нарядны они ни были, не могут дать представления об описываемом зрелище. Мягкие, роскошные и яркие одежды, завещанные пышной модой Франциска I следующему поколению, еще не превратились в узкие темные платья, которые позднее вошли в моду при Генрихе III; наряд самого Карла IX, не такой пышный, но, пожалуй, более изящный, чем носили в предыдущую эпоху, выделялся своим художественным совершенством. Наша действительность не дает ничего, что можно было бы сравнить с такой процессией: все великолепие современных нам парадов сводится к симметрии и мундиру.
Пажи, стремянные, дворяне второго ранга, собаки и запасные лошади, следовавшие с боков и сзади, придавали королевскому поезду вид настоящей армии. В хвосте этой армии шел народ. Вернее, народ был всюду: он шел сзади, впереди, с боков, крича одновременно и "да здравствует!" и "бей!", поскольку в шествии участвовали также гугеноты, перешедшие недавно в католичество, но, несмотря на это, народ был все же зол на них.
Утром, в присутствии Екатерины и герцога Гиза, Карл IX заговорил с Генрихом Наваррским, как о самом обыкновенном деле, о том, чтобы поехать посмотреть на виселицу Монфокона, иными словами — на изуродованный труп адмирала, который там висел. Первой мыслью Генриха Наваррского было уклониться от участия в поездке. Этого и ждала Екатерина. При первых же его словах, выражавших чувство брезгливости, она обменялась с герцогом Гизом взглядом и усмешкой. Генрих Наваррский заметил то и другое, понял, что это значило, и, сразу взяв себя в руки, сказал:
— А в самом деле, почему бы мне и не поехать? Я католик, и у меня есть обязательства по отношению к новому вероисповеданию. — Затем, обращаясь к Карлу IX, прибавил: — Ваше величество, можете положиться на меня, я буду счастлив всегда сопровождать вас, куда бы вы ни ехали!
И быстро окинул взором всех, любопытствуя, чьи брови нахмурились от этих слов.
Во всем блестящем королевском поезде этот сын-сирота, этот король без королевства, этот гугенот-католик, пожалуй, больше всех приковывал к себе любопытные взгляды толпы. Его характерное удлиненное лицо, несколько простонародные манеры, приятельское отношение к низшим, доходившее до степени, несовместимой с королевским саном, но усвоенное с детства среди беарнских горцев и сохраненное до самой его смерти, — все это выделяло Генриха в глазах толпы, откуда раздавались голоса:
— Ходи к обедне, Анрио! Ходи почаще!
На это Генрих Наваррский отвечал:
— Был вчера, был сегодня и буду завтра. Святая пятница! Кажется, довольно?!
Маргарита ехала верхом — красивая, цветущая, изящная; все дружным хором восхищались ею, но надобно сказать, что слышалось немало похвал и по адресу ее подруги, герцогини Неверской, подъехавшей на белой лошади, которая возбужденно встряхивала головой, точно гордясь своею ношей.
— Что нового, герцогиня? — спросила королева Наваррская.
— Насколько мне известно, мадам, — ничего, — ответила герцогиня Неверская громко. Затем тихо спросила: — А что сталось с гугенотом?
— Я нашла ему почти надежное убежище, — шепнула Маргарита. — А что ты сделала с твоим великим человекоубийцей?
— Он захотел участвовать в этом торжестве и едет на боевой лошади герцога Неверского, огромной, как слон. Страшный всадник! Я разрешила ему присутствовать на этой церемонии, надеясь, что твой гугенот из осторожности будет сидеть дома, а следовательно, нечего бояться, что они встретятся.
— О, если бы он и был здесь, — ответила Маргарита, — а его, кстати, нет, то думаю, что и тогда не произошло бы стычки. Мой гугенот — только красивый юноша, и больше ничего; он голубь, а не коршун: воркует, а не клюется. Судя по всему, — сказала она непередаваемым тоном, слегка пожав плечами, — это мы думали, что он гугенот, а на самом деле он буддист, и его вера запрещает проливать кровь.
— Куда же девался герцог Алансонский? — спросила Анриетта, — я его не вижу.
— Он нас догонит: сегодня утром у него болели глаза, и он хотел остаться дома; ведь Франсуа, стараясь не быть одних взглядов со своим братом Карлом и братом Генрихом, очень благосклонен к гугенотам, а так как это всем известно, то ему дали понять, что король истолкует его отсутствие в дурную сторону, — вот он и решил ехать. Да вот, смотри, — вон там, куда все смотрят, где кричат: это он проезжает через Монмартрские ворота.
— Верно, это он, я вижу! — сказала Анриетта. — Ей-Богу, сегодня он очень недурен собой. С некоторого времени герцог Франсуа усиленно занимается своей особой — наверняка влюбился. Видишь, как хорошо быть королевским принцем: он скачет прямо на народ, и все расступаются.
— Он и на самом деле всех нас передавит, — смеясь, сказала Маргарита. — Боже, прости мне мои прегрешения! Герцогиня, велите вашим дворянам посторониться, а то вон там один если не посторонится, так его раздавят.
— О, это мой бесстрашный! — воскликнула герцогиня. — Смотри, смотри!..
Коконнас действительно выехал из своего ряда, направляясь к герцогине Неверской; но в то самое мгновение, как он пересекал внешний бульвар, отделявший улицу от предместья Сен-Дени, какой-то всадник из свиты герцога Алансонского, тщетно сдерживая свою понесшую лошадь, налетел прямо на пьемонтца. Коконнас покачнулся на своем богатырском скакуне, чуть не потерял шляпу, успел подхватить ее и обернулся, пылая яростью.
— Боже мой! Это граф Л а Моль! — сказала Маргарита на ухо своей приятельнице.
— Вон тот бледный красивый молодой человек?! — воскликнула герцогиня, не будучи в силах сдержать своего первого впечатления.
— Да-да! Тот самый, что чуть не сбил твоего пьемонтца!
— О-о! Это может кончиться ужасно! — сказала герцогиня. — Они смотрят друг на друга!.. Узнали!
Действительно, Коконнас обернулся, узнал Ла Моля и даже выпустил повод от удивления: он был уверен, что убил своего бывшего приятеля или, по крайней мере, надолго вывел его из строя. Ла Моль тоже узнал пьемонтца и почувствовал, как вдруг вспыхнуло его лицо. В течение нескольких секунд, достаточных для выражения затаенных чувств каждого из них, они впивались друг в друга таким взглядом, что привели в трепет обеих дам. После этого Ла Моль, осмотревшись кругом и, видимо, сообразив, что здесь не место для взаимных объяснений, пришпорил лошадь и догнал герцога Алансонского. Коконнас постоял с минуту на том же месте, закручивая ус все выше, пока кончик не ткнулся ему в глаз; наконец, увидев, что Ла Моль, не говоря ни слова, поехал прочь, он решил двинуться за всеми.
— Да, да! — произнесла Маргарита с горечью разочарования. — Я не ошиблась… Но это уж слишком.
И она до крови прикусила губы.
— Он очень красив, — заметила герцогиня, пытаясь утешить подругу.
Как раз в эту минуту герцог Алансонский занял место позади короля и королевы-матери, и, таким образом, дворяне герцога, следуя за ним, должны были проехать мимо Маргариты и герцогини Неверской. Поравнявшись с ними, Ла Моль снял шляпу, поклонился до самой шеи своей лошади и, не надевая шляпы, ждал, что ее величество удостоит его взглядом.
Но Маргарита гордо отвернулась.
Ла Моль заметил на лице королевы презрительное выражение и из бледного стал зеленым. Больше того, он вынужден был ухватиться за гриву лошади, чтобы не упасть.
— Ой-ой! Жестокая женщина! — сказала герцогиня королеве. — Посмотри же на него, не то он лишится чувств.
— Только этого еще недоставало, — ответила королева с уничтожающей усмешкой. — Нет ли у тебя нюхательной соли?
Герцогиня Неверская ошиблась. Ла Моль хотя и покачнулся, но справился с собой и, укрепившись в седле, занял свое место в свите герцога Алансонского.
В это время королевский поезд продвигался вперед; вдали стал вырисовываться зловещий силуэт виселицы, поставленной и обновленной Ангерраном де Мариньи. Никогда еще не была она увешана так густо, как в этот день.
Приставы и гвардейцы прошли вперед и стали широким кругом вдоль ограды. При их приближении вороны, сидевшие на виселице, поднялись, и, огорченно каркая, улетели.
В обычные дни монфоконская виселица служила прибежищем для собак, привлекаемых частою добычей, и для грабителей-философов, заходивших сюда размышлять о печальной стороне их ремесла.
В этот день собаки и грабители отсутствовали, по крайней мере, их не было видно. Первых вместе с воронами разогнали приставы и гвардейцы, вторые сами смешались с толпой, чтобы применить ловкость своих рук, от которой зависит веселая сторона их ремесла.
Поезд приближался к виселице; первыми подъехали к ней Карл IX и Екатерина, за ними — герцог Анжуйский, герцог Алансонский, король Наваррский, герцог Гиз и их дворяне; дальше — королева Маргарита, герцогиня Неверская и все дамы, составлявшие, как говорили, летучий эскадрон королевы-матери; еще дальше — пажи, стремянные, лакеи и народ; всего тысяч десять человек.
На главной виселице качалась какая-то бесформенная масса, обезображенный труп, почерневший, покрытый запекшейся кровью и слоем свежей белесой пыли. У трупа отсутствовала голова, поэтому он был повешен за ноги. Но всегда изобретательный народ заменил голову пучком соломы и поверх него надел человеческую маску, а какой-то насмешник, знавший привычки адмирала, всунул ей в рот зубочистку.
Вся эта процессия из разряженных вельмож и прекрасных дам, двигавшаяся мимо почерневших трупов и длинных грубых перекладин виселицы, представляла собой жуткое причудливое зрелище, напоминавшее картину Гойи. И чем шумнее выражалась радость зрителей, тем резче противоречила она мрачному безмолвию и мертвой бесчувственности трупов, которые служили предметом для насмешек, приводивших в дрожь самих насмешников.
Многим было тяжело смотреть на эту страшную картину; в группе обращенных гугенотов выделялся своею бледностью Генрих Наваррский: как ни умел он владеть собой, какой бы способностью скрывать свои чувства ни наградило его Небо, он все же не мог выдержать. Пользуясь тем обстоятельством, что от этих человеческих останков шел невыносимый смрад, Генрих подъехал к Карлу IX, остановившемуся вместе с Екатериной перед трупом адмирала.
— Сир, — сказал он, — не находит ли ваше величество, что этот жалкий труп пахнет очень скверно и что не стоит здесь оставаться дольше?
— Ты так думаешь, Анрио? — сказал Карл, глаза которого горели злорадством.
— Да, ваше величество.
— А я придерживаюсь другого мнения: труп врага всегда пахнет хорошо!
— Сир, — вмешался в разговор Таван, — если вы знали, что мы поедем навестить адмирала, то вашему величеству следовало пригласить Ронсара, вашего учителя поэзии: он тут же составил бы эпитафию старику Гаспару.
— Можно обойтись и без него, — ответил Карл IX, — составим ее сами… — И, подумав одну минуту, сказал: — Ну, например, послушайте вот это:
Вот адмирал — когда б вы были строги,
То чести бы ему не оказали вы,
Он опочил, повешенный за ноги,
За неименьем головы.
— Браво, браво! — закричали дворяне-католики, тогда как обращенные гугеноты молчали, нахмурив брови.
Генрих в это время болтал с Маргаритой и герцогиней Неверской, делая вид, что не слыхал королевского экспромта.
— Едем, едем, сын мой! — сказала Екатерина, начиная чувствовать себя нехорошо от этого зловония, заглушавшего все ароматы духов, которыми она была опрыскана. — Едем. "Нет такой хорошей компании, которая бы не расходилась". Простимся с адмиралом и едем в Париж.
Она иронически кивнула головой адмиралу — так, как прощаются с хорошим другом, — заняла место в голове колонны и выехала на прежнюю дорогу, за нею последовала вся процессия, двигаясь мимо трупа Колиньи.
Солнце уже спускалось к горизонту. Толпа хлынула вслед за их величествами, наслаждаясь великолепием королевской процессии во всех ее подробностях; вместе с толпой ушли и жулики; таким образом, минут через десять после отъезда короля уже не оставалось никого близ изуродованного трупа адмирала, овеваемого лишь набежавшим вечерним ветерком.
Говоря "никого", мы ошибались. Какой-то дворянин на вороной лошади, очевидно, не успевший из-за присутствия высоких особ хорошенько рассмотреть бесформенный и почерневший человеческий обрубок, остался позади и с удовольствием разглядывал цепи, крюки, каменные столбы — словом, виселицу со всеми ее приспособлениями; ему, приехавшему в Париж лишь несколько дней назад и не знакомому с усовершенствованиями, к которым во всем стремится столица, они казались, несомненно, верхом самого ужасного безобразия, какое только может придумать человек.
Читатель, конечно, догадался, что этим дворянином был Коконнас. Проницательный взгляд одной из дам напрасно искал его в процессии, пробегая по ее рядам: Коконнаса там не было.
Но Коконнаса разыскивала не только дама. Другой дворянин, заметный по своему белому колету и изящному перу на шляпе, посмотрев вперед, затем по сторонам, вздумал посмотреть назад, где сразу увидал высокую фигуру Коконнаса и богатырский силуэт его коня, резко выступавшие на фоне неба, окрашенного последними лучами солнца в багряный цвет.
Тогда дворянин в колете из белого атласа свернул с дороги, по которой двигалась процессия, и, сделав круг по маленькой тропинке, вернулся к виселице.
Почти сейчас же дама, в которой мы узнаем герцогиню Неверскую, подъехала к Маргарите.
— Маргарита, мы ошибались обе, — сказала она. — Пьемонтец остался позади, а Л а Моль поехал за ним следом.
— Дьявольщина! — смеясь, ответила Маргарита. — Из этого что-нибудь да выйдет. Признаюсь, я бы не без удовольствия отказалась от своего мнения о нем.
Маргарита обернулась и увидала Л а Моля в то время, как он производил вышеописанный маневр.
Тут же обе принцессы решили оставить королевскую процессию, благо им представлялся удобный случай: в это время процессия делала поворот, минуя дорожку, обсаженную широкой живой изгородью, причем дорожка заворачивала в обратную сторону и проходила в тридцати шагах от виселицы. Герцогиня Неверская шепнула что-то на ухо командиру своей охраны, Маргарита сделала знак Жийоне, и все четверо, проехав некоторое расстояние по этой проселочной дороге, спрятались за кустами изгороди, ближайшими к тому месту, где должно было произойти событие, видимо, возбуждавшее в дамах сильное желание быть его зрительницами. Как мы сказали, их отделяло шагов тридцать от того места, где восхищенный Коконнас самозабвенно жестикулировал перед трупом адмирала.
Маргарита сошла с лошади, за ней герцогиня Неверская и Жийона; командир тоже спешился и взял в руки поводья четырех лошадей. Густая зеленая трава служила для трех женщин троном, которого так часто и безуспешно добиваются принцессы. Просвет в изгороди позволял им видеть все.
Ла Моль уже закончил свой маневр, подъехал к Коконнасу сзади и хлопнул его по плечу.
Пьемонтец обернулся.
— О-о! Так это не сон?! — воскликнул Коконнас. — Вы все еще живы?
— Да, граф, я еще жив, — ответил Л а Моль. — Не по вашей вине, но я живу.
— Дьявольщина! Я вас узнал, несмотря на вашу бледность, — ответил Коконнас. — Когда мы виделись в последний раз, вы были порумянее.
— И я вас узнаю, несмотря на ваш желтый рубец через все лицо; когда я наносил его, вы были побледнее.
Коконнас закусил губу, но, видимо, решив продолжить разговор в ироническом тоне, сказал:
— Не правда ли, господин Ла Моль, забавно, особенно для гугенота, видеть адмирала повешенным на железный крюк! Ведь есть же такие изуверы, которые обвиняют нас, будто мы избивали даже грудных младенцев, гугенотиков.
— Граф, я больше не гугенот, — ответил Л а Моль, склоняя голову, — я имею счастье быть католиком.
— Вот так так! — воскликнул Коконнас и расхохотался. — Вы обратились в истинную веру? О! Ловко сделано!
— Я дал обет перейти в католичество, — продолжал Ла Моль, все так же серьезно и вежливо, — если спасусь от избиения.
— Граф, — ответил Коконнас, — ваш обет очень благоразумен, и я вас поздравляю; может быть, вы дали и другие обеты?
— Да, я дал и другой обет, — ответил Ла Моль совершенно спокойно, поглаживая шею своей лошади.
— Какой же?
— Повесить вас вон там, над адмиралом Колиньи, на том гвоздике — он точно ждет вас.
— Живьем, как есть? — спросил Коконнас.
— Нет, граф, сначала я проткну вас шпагой.
Коконнас побагровел, глаза его сверкнули зеленым огоньком.
— Взгляните на этот гвоздик, — ответил он с издевкой.
— Да, ну и что же — этот гвоздик?
— Вы не доросли до него, мой миленький дворянчик, — ответил Коконнас.
— Я встану на вашу лошадь, мой великан-человекоубийца! — возразил Ла Моль. — Неужели вы воображаете, мой дорогой граф де Коконнас, что можно убивать безнаказанно, пользуясь тем благородным и почетным случаем, когда сто против одного? Нет! Приходит день, когда враги снова встречаются, и думается мне, что именно сегодня — такой день! Меня очень подмывало раздробить вашу башку выстрелом из пистолета, но, увы, я был бы не в силах хорошо прицелиться, потому что у меня дрожат руки из-за ран, которые вы нанесли мне так предательски.
— Мою башку?! — прорычал Коконнас, спрыгивая с лошади. — Ату его, ату! Слезайте, граф, и обнажайте шпагу!
И Коконнас выхватил свою шпагу.
— Мне послышалось, что твой гугенот назвал его голову башкой, — прошептала герцогиня Неверская на ухо Маргарите, — разве, по-твоему, он некрасив?
— Очарователен! — засмеялась Маргарита. — И я вынуждена сказать, что в пылу гнева Ла Моль был несправедлив. Но тсс! Давай смотреть!
Ла Моль спешился с той же торопливостью, что и его противник, снял свой вишневый плащ, бережно положил его на землю, вынул шпагу и встал в позицию.
— Ах! — вскрикнул он, вытягивая руку.
— Ох! — простонал Коконнас, распрямляя свою.
Вы помните, конечно, что оба они были ранены в правое плечо, поэтому всякое резкое движение вызывало сильную боль.
За кустом послышался сдержанный смех. Обе принцессы не могли не засмеяться при виде двух бойцов, с гримасой на лице растиравших раненое плечо. Их смех донесся и до двух дворян, совершенно не подозревавших о присутствии свидетелей; обернувшись, они узнали своих дам.
Ла Моль мгновенно снова стал в позицию, и Коконнас, очень выразительно сказав "дьявольщина!", скрестил свою шпагу с его шпагой.
— Вот как! Да они дерутся не на шутку! Они убьют друг друга, если мы не наведем порядок. Довольно баловства! Эй, господа! Эй! — крикнула Маргарита.
— Перестань! Перестань! — сказала Анриетта, которая видела пьемонтца в битве и теперь втайне надеялась, что Коконнас так же легко справится с Л а Молем, как справился с двумя племянниками и сыном Меркандона.
— О-о! Сейчас они действительно прекрасны! — сказала Маргарита. — Так и пышут огнем.
В самом деле, бой, начавшийся с насмешек и колких слов, продолжался молча с того мгновения, как скрестились шпаги. Оба не доверяли своим силам; при каждом резком движении тому и другому приходилось делать над собой усилие, превозмогая стреляющие боли в ранах. Тем не менее Ла Моль, сосредоточенный, с горящими глазами, приоткрыв рот и стиснув зубы, маленькими, но твердыми и четкими шагами наступал на своего противника. Коконнас, чувствуя в Ла Моле мастера фехтовального искусства, все время отходил, — хоть и шаг в шаг, но все же отходил. Так оба противника дошли до той канавы, за которой укрылись зрители. Коконнас, сделав вид, что отступал с одной лишь целью быть ближе к своей даме, сразу остановился, воспользовался слишком глубоким "переносом" шпаги у Ла Моля, с быстротой молнии нанес прямой удар, и тотчас на белом атласном колете его противника появилось и стало растекаться кровавое пятно.
— Смелей! — крикнула герцогиня Неверская.
— Ах, бедняжка Л а Моль! — с горечью воскликнула Маргарита.
Ла Моль услышал ее возглас, бросил на нее взгляд, проникающий в сердце глубже, чем острие шпаги, и, выполнив шпагой обманный полный оборот, сделал выпад.
На этот раз обе дамы вскрикнули в один голос. Окровавленный конец рапиры Ла Моля вышел из спины Коконнаса.
Однако ни один из них не упал; оба стояли на ногах, изумленно глядя друг на друга; каждый чувствовал, что при малейшем движении потеряет равновесие. Пьемонтец, раненный более опасно, чем его противник, наконец сообразил, что с потерей крови уходят его силы, — тогда он навалился на Л а Моля, обхватив его одной рукой, а другой старался вынуть из ножен кинжал. Ла Моль собрал все свои силы, поднял руку и рукоятью шпаги ударил Коконнаса в лоб, после чего пьемонтец, оглушенный ударом, наконец упал, но, падая, увлек за собой противника, и оба скатились в канаву.
Маргарита и герцогиня Неверская, увидав, что они чуть живы, но все еще пытаются прикончить один другого, сейчас же бросились к ним в сопровождении капитана. Но прежде чем все трое успели добежать, противники разжали руки, глаза их закрылись, оружие выпало из рук — и оба в последнем судорожном движении распластались на земле. Вокруг них пенилась большая лужа крови.
— Храбрый, храбрый Ла Моль! — воскликнула Маргарита, уже не сдерживая восхищения. — Прости, прости, что я не верила в тебя! — И глаза ее наполнились слезами.
— Увы! Увы! Мой мужественный Аннибал! — шептала герцогиня Неверская. — Мадам, скажите, видали вы когда- ни-будь таких неустрашимых львов? — И она громко зарыдала.
— Черт подери! Крепкие удары! — говорил капитан, стараясь остановить кровь, которая текла ручьем… — Эй, кто там едет! Подъезжайте скорее!
Действительно, в полумраке сумерек показался какой-то человек на таратайке, выкрашенной в красный цвет; он сидел спереди и распевал старинную песенку, вероятно, пришедшую ему на память по поводу чуда у кладбища Невинно убиенных:
По зеленым берегам,
Тут и там,
Мой боярышник отрадный,
Ты киваешь головой,
Как живой,
Мне из чаши виноградной!..
Сладкозвучный соловей Меж ветвей,
Что тенисты и упруги,
Здесь гнездо весною вьет Каждый год
Для возлюбленной подруги!..
Так цвети же долгий срок,
Мой цветок;
И не сладить вихрям снежным С бурей, градом и грозой Над тобой,
Над боярышником нежным!
— Эй! Эй! — снова закричал капитан. — Подъезжайте, когда вас зовут! Разве не видите, что надо помочь этим дворянам?
Отталкивающая внешность и суровое выражение лица сидевшего на таратайке человека не соответствовали этой нежной идиллической песне. Он остановил свою лошадь, слез с таратайки и, наклонившись над телами двух бойцов, сказал:
— Прекрасные раны! Но те, что наношу я, будут получше этих.
— Кто же вы такой? — спросила Маргарита, чувствуя помимо своей воли какой-то необоримый страх.
— Мадам, — отвечал человек, кланяясь до земли, — я мэтр Кабош, палач парижского суда, и ехал развесить на этой виселице товарищей для господина адмирала.
— А я королева Наваррская, — сказала Маргарита. — Свалите здесь трупы, выстелите таратайку чепраками с наших лошадей и не спеша везите вслед за нами этих двух дворян в Лувр.

VII
СОБРАТ МЭТРА АМБРУАЗА ПАРЭ

Таратайка, в которую положили Коконнаса и Ла Моля, снова двинулась в Париж, следуя в темноте за группой всадников. Она остановилась у Лувра, где ее кучер получил щедрую награду. Раненых велели перенести к герцогу Алансонскому и послали за мэтром Амбруазом Парэ.
Когда он прибыл, ни один раненый еще не приходил в сознание. Ла Моль пострадал гораздо меньше: удар шпаги пришелся ему над правой мышкой, но не затронул ни одного важного для жизни органа; у Коконнаса было пробито легкое, и вырывавшийся сквозь рану воздух колебал пламя поднесенной свечи.
Мэтр Амбруаз Парэ не отвечал за выздоровление Коконнаса.
Герцогиня Неверская была в отчаянии: она сама, надеясь на силу, храбрость и ловкость своего пьемонтца, не дала Маргарите прекратить бой. Она бы с удовольствием велела отнести Коконнаса в дом Гизов, чтобы опять ухаживать за ним, как раньше, но ее муж с минуты на минуту должен был вернуться из Рима и мог найти довольно странным появление незваного гостя в своем доме.
Маргарита, стараясь утаить причину их ранений, велела перенести обоих молодых людей к своему брату, где один из них обосновался еще раньше, и объяснила их состояние тем, что они упали с лошади во время прогулки на Монфокон; но благодаря восторженным рассказам капитана — свидетеля их боя, обнаружилась истинная причина и, таким образом, весь двор узнал, что в свете славы вдруг оказались два новых придворных щеголя.
Оба раненых пользовались лечением Амбруаза Парэ совершенно одинаково, но их выздоровление шло по-разному, что зависело от большей или меньшей тяжести ранений. Ла Моль, пострадавший меньше, первый пришел в сознание. Но Коконнаса трепала лихорадка, и возвращение к жизни сопровождалось ужасным бредом.
Несмотря на пребывание в одной комнате с пьемонтцем, Ла Моль, придя в сознание, не заметил своего сожителя или, во всяком случае, ничем не показал, что его видит; Коконнас, наоборот, едва раскрыв глаза, уставился на Ла Моля, да еще с таким выражением, как будто потеря крови нисколько не повлияла на возбудимость этого пламенного темперамента.
Коконнас думал, что все это ему снится и что во сне он вновь встречается с врагом, которого убил уже два раза; однако сон этот длился без конца. Коконнас видел, что Ла Моль лежал, совершенно так же как и он, что хирург перевязывал Ла Моля, так же как и его; затем он видел, что Ла Моль сидел в своей кровати, тогда как сам он был прикован к постели лихорадкой, слабостью и болью; потом Л а Моль уже вставал с постели, потом прохаживался с помощью хирурга, потом ходил с палочкой и наконец ходил свободно.
Коконнас, все время находясь в бреду, смотрел на эти стадии выздоровления своего сожителя взглядом то тусклым, то яростным, но неизменно угрожающим.
В воспаленном мозгу пьемонтца все претворялось в ужасающую смесь больной фантазии с действительностью. По его представлению, Ла Моль был убит, убит совсем, и даже два раза. И тем не менее он видел, что призрак Л а Моля лежал в настоящей постели; потом он видел, как этот призрак вставал, затем начал ходить и, что было самое ужасное, — подходил к его кровати. Призрак, от которого Коконнас готов был убежать хоть в самый ад, подходил к нему, останавливался и глядел на него, стоя у изголовья; мало того, в чертах его лица проглядывало нежное участие и сострадание, что представлялось Коконнасу дьявольской насмешкой.
И вот в его мозгу, больном, быть может, более, чем тело, вспыхнула страстная, слепая жажда мести. Им овладела одна-единственная мысль: добыть какое-нибудь оружие и ударить им в это тело или в этот призрак Л а Моля, мучивший его так жестоко. Платье Коконнаса сначала положили на стуле, потом унесли из тех соображений, что оно выпачкано кровью и лучше было удалить его с глаз раненого; но на стуле оставили его кинжал, предполагая, что у пьемонтца не скоро явится желание им воспользоваться. Коконнас увидал кинжал; в течение трех ночей, покамест Л а Моль спал, он все пытался дотянуться до кинжала; три раза силы изменяли Коконнасу, и он терял сознание. Наконец на четвертую ночь он дотянулся до кинжала, схватил его кончиками сжатых пальцев и, застонав от боли, спрятал под подушку.
На следующий день Коконнас увидал нечто, совершенно небывалое до этих пор: призрак Ла Моля, видимо, с каждым днем все больше набирался сил, в то время как Коконнас, всецело поглощенный страшным видением, все больше тратил свои силы на хитроумный замысел, который должен был его избавить от призрака Л а Моля. И вот теперь призрак Л а Моля, обретавший все большую подвижность, задумчиво прошелся раза три по комнате, затем накинул плащ, опоясался шпагой, надел широкополую фетровую шляпу, отворил дверь и вышел.
Коконнас вздохнул свободно, решив, что наконец отделался от своего фантома. В течение двух или трех часов кровь обращалась в нем спокойнее, он чувствовал себя бодрее, чем когда-либо со времени дуэли; двухдневное отсутствие Ла Моля вернуло бы сознание пьемонтцу, а недельное — быть может, излечило бы его. К несчастью, Ла Моль вернулся через два часа.
Появление Л а Моля было ударом в сердце Коконнаса, и, хотя Ла Моль вошел не один, Коконнас даже не взглянул на его спутника.
Но спутник заслуживал того, чтоб на него взглянули.
Это был человек лет сорока, коротенький, коренастый, сильный, с черными волосами, спадавшими до самых бровей, и с черной бородой, скрывавшей, вопреки моде того времени, всю нижнюю часть лица; но вновь прибывший, видимо, не очень придерживался моды. На нем были кожаная безрукавка, вся в бурых пятнах, штаны цвета бычьей крови, колпак того же цвета, под безрукавкой — красная фуфайка, грубые кожаные башмаки, доходившие ему до икр, и широкий пояс с привешенным к нему ножом в ножнах.
Сбросив на стул коричневый плащ, в который он был завернут, странный незнакомец, присутствие которого в Лувре могло бы вызвать недоумение, без всяких церемоний подошел к кровати Коконнаса; тот, словно завороженный, не спускал глаз со стоявшего в стороне Ла Моля. Незнакомец осмотрел больного и покачал головой.
— Вы слишком долго выжидали, дворянин! — сказал он.
— Я раньше не мог выходить из дому, — ответил Ла Моль.
— Э! Так надо было послать за мной.
— Кого?
— Да, это верно! Я и забыл, где мы находимся. Я говорил с дамами, да они не стали меня слушать. Если бы выполнили мои предписания, вместо того чтоб обращаться к этому набитому дураку Амбруазу Парэ, вы бы давно уже на пару с приятелем ухаживали за дамочками или еще раз обменялись ударами шпагой, если бы пришла охота. Словом, посмотрим! Ваш приятель способен что-нибудь понимать?
— Не очень.
— Высуньте язык, дворянин.
Коконнас показал язык Ла Молю, скорчив такую страшную гримасу, что незнакомец опять покачал головой.
— Эх-эх-эх! Сводит мускулы. Нельзя терять времени. Сегодня вечером я вам пришлю питье; дадите ему выпить в три приема, час в час: в полночь, в час ночи и в два часа ночи.
— Хорошо.
— А кто будет давать ему питье?
— Я.
— Вы лично?
— Да.
— Даете слово?
— Честное слово дворянина!
— А если какой-нибудь врач вздумает стащить малую толику, чтобы исследовать и узнать, из чего оно состоит?…
— Я все вылью, до последней капли.
— Тоже честное дворянское слово?
— Клянусь вам!
— А через кого прислать вам питье?
— Через кого хотите.
— Но мой посланный…
— Что?
— Как же он к вам пройдет?
— Это предусмотрено. Он скажет, что пришел от парфюмера Рене.
— Это тот флорентиец, что живет у моста Сен-Мишель?
— Он самый. Ему дано право входа в Лувр в любое время дня и ночи.
Незнакомец усмехнулся:
— Да, это самое малое, что должна ему королева Екатерина. Решено, посланный придет от имени парфюмера Рене. Уж один-то раз мне можно воспользоваться его именем: сам он частенько занимается моим ремеслом, не имея на то законных прав.
— Значит, я могу рассчитывать на вас? — спросил Ла Моль.
— Можете.
— Что же касается оплаты…
— О! Об этом мы сговоримся с самим дворянином, когда он встанет на ноги.
— И будьте покойны: думаю, он воздаст вам сполна.
— Я тоже так думаю. Но, — прибавил он, криво усмехнувшись, — люди, имеющие дело со мной, обычно не бывают мне признательны, так что не удивлюсь, ежели и этот дворянин, встав на ноги, забудет или, вернее, не потрудится вспомнить обо мне.
— Ладно, ладно! — ответил Ла Моль, тоже улыбаясь. — В таком случае я ему освежу память.
— Ну что ж, идет! Через два часа питье будет у вас.
— До свидания.
— Как вы сказали?
— До свидания.
Незнакомец усмехнулся:
— А вот я говорю всегда — прощайте. Прощайте, господин Ла Моль! Через два часа питье будет у вас. Слышите, надо дать его в три приема: сначала в полночь, а затем через каждый час.
С этими словами он вышел, и Ла Моль остался один на один с пьемонтцем.
Коконнас слышал весь разговор, но ничего не понял: до него доносились пустые звуки слов, невнятное журчанье фраз. Из всего разговора у него в голове засело только слово: "полночь".
Он продолжал горящим взглядом следить за Ла Молем, который то глубоко задумывался, то принимался ходить по комнате.
Незнакомый доктор сдержал слово и в назначенное время прислал питье. Ла Моль предусмотрительно поставил его на маленькую серебряную грелку и лег в постель.
Это дало Коконнасу небольшую передышку. Он попробовал закрыть глаза, но горячечная дремота оказалась лишь продолжением его бреда наяву. Тот же призрак, что преследовал его днем, гонялся за ним и ночью: сквозь воспаленные веки он продолжал видеть Л а Моля, по-прежнему грозящего бедой, и какой-то голос шептал на ухо: "Полночь! Полночь! Полночь!"
Вдруг среди ночи послышался гулкий бой часов: они пробили двенадцать раз. Коконнас открыл воспаленные глаза; его горячее дыхание обжигало сухие губы; неукротимая жажда томила пышущее жаром горло; маленький ночничок светился, как обычно, и в тусклом его свете множество призраков танцевало перед блуждающим взором Коконнаса.
И вот он видит нечто страшное: Л а Моль встает с постели, делает два круга по комнате, как кружит ястреб над завороженной пичугой, и направляется к нему, грозя кулаком. Коконнас засунул руку под подушку, схватил кинжал и приготовился выпустить кишки своему врагу. Л а Моль подходил все ближе.
Пьемонтец бормотал:
— A-а! Это ты, опять ты, все ты! Иди, иди! A-а! Ты мне грозишь, показываешь кулак, улыбаешься! Иди, иди! Ага! Ты крадешься потихоньку, шаг за шагом! Иди, иди, я тебя зарежу!
И в ту минуту, когда Л а Моль склонился над его постелью, Коконнас в самом деле от глухой угрозы перешел к действию: из-под одеяла молнией сверкнул клинок. Но то усилие, которое он сделал, чтобы приподняться, изнурило его совсем: рука, занесенная над Ла Молем, остановилась на полпути, кинжал выскользнул из ослабевших пальцев, а сам умирающий рухнул на подушку.
— Ну, ну, — шептал Ла Моль, осторожно приподнимая ему голову и поднося чашку к его губам, — выпейте это, мой бедный товарищ, а то вы весь горите.
Л а Моль действительно подносил чашку, которую Коконнас принял за грозный кулак, так сильно встревоживший больной мозг раненого.
Но как только благодатная жидкость смочила его губы и освежила грудь, к раненому вернулся здравый ум, или, вернее, здоровый инстинкт. Коконнас почувствовал во всем теле неизъяснимое блаженство, какого он не испытывал еще ни разу; открыв глаза, он бросил осмысленный взгляд на Л а Моля, с улыбкой державшего его на своих руках; из глаз пьемонтца, только сейчас еще горевших мрачной яростью, скатилась по пылающей щеке едва заметная слеза.
— Дьявольщина! — прошептал он, откидываясь на подушку. — Если я выкручусь, господин Ла Моль, вы будете мне другом.
— И выкрутитесь, — ответил Ла Моль, — если уговорите себя выпить еще две такие чашки и не видеть больше дурных снов.
Час спустя Ла Моль, превратясь в сиделку и точно повинуясь предписаниям врача-незнакомца, вторично встал с постели, налил в чашку вторую дозу питья и поднес ее Коконнасу. Пьемонтец на этот раз уже не поджидал его, стиснув в руке кинжал, а принял с распростертыми объятиями, охотно выпил лекарство и после этого впервые заснул спокойным сном.
Третья чашка оказала действие не менее чудесное: в груди больного слышалось хотя и затрудненное, но равномерное дыхание; одеревеневшие члены отошли, и освежающая влага проступила сквозь поры воспаленной кожи. Когда на другой день Амбруаз Парэ навестил раненого, он с довольной улыбкой сказал:
— С этого времени я отвечаю за выздоровление господина Коконнаса, и это будет одно из самых удачных врачеваний, какие мне удавалось проводить.
Принимая во внимание диковатый нрав пьемонтца, вся эта сцена, полудраматическая-полукомическая, была не лишена известной доли умилительной поэзии, а повела она к тому, что дружба двух дворян, начатая в трактире "Путеводная звезда", но насильственно прерванная событиями Варфоломеевской ночи, разгорелась с новой силой и вскоре превзошла дружбу Ореста и Пилада, которой недоставало пяти шпажных и одной пистолетной ран, запечатленных на их телах.
Как бы то ни было, раны, прежние и новые, тяжелые и легкие, стали заживать. Ла Моль, верный своему новому призванию сиделки, решил не выходить из дому, пока Коконнас не поправится совсем. Он поднимал его на постели, когда Коконнас не мог еще вставать, помогал ему ходить, когда пьемонтец мог уже держаться на ногах, словом, окружил его всяческими заботами, подсказанными нежной и любящей натурой; все это благодаря жизненной силе пьемонтца привело к выздоровлению более скорому, чем можно было ожидать.
Но одна и та же мысль не давала молодым людям покоя: во время лихорадочного бреда каждому чудилось, что к нему приходит женщина, которой было полно его сердце; однако с той поры, как оба наконец пришли в сознание, ни Маргарита, ни герцогиня Неверская уже не появлялись в комнате. И это было понятно: разве могли жена короля Наваррского и невестка герцога Гиза на глазах у всех так явно обнаружить свой интерес к двум простым дворянам? Нет. Разумеется, только такой ответ могли дать себе Ла Моль и Коконнас. Но все же отсутствие двух дам, похожее на полное забвение, вызывало у молодых людей скорбь. Правда, время от времени к ним заходил дворянин, присутствовавший при их дуэли, и как бы по собственному побуждению справлялся о здоровье раненых. Правда, заходила и Жийона, но тоже от себя; однако ни Коконнас не решался говорить о герцогине Неверской с этим дворянином, ни Ла Моль не смел расспрашивать Жийону про королеву Маргариту.

VIII
ПРИВИДЕНИЯ

В течение некоторого времени оба молодых человека скрывали свою тайну друг от друга. Наконец однажды, в минуту откровенности, заветная мысль каждого невольно сорвалась с их уст, и тогда оба закрепили свою дружбу тем высшим доказательством, без которого нет дружбы, — полной откровенностью.
Оказалось, что оба безумно влюблены: один — в принцессу, другой — в королеву.
Это почти непреодолимое расстояние между ними и предметами их вожделения пугало двух воздыхателей. Но тем не менее надежда, так глубоко укоренившаяся в человеческом сердце, жила и в них, невзирая на все безумие такой надежды.
Надо сказать, что по мере своего выздоровления и тот и другой прилежно занялись своей наружностью. Каждый человек, даже совершенно равнодушный к своей внешности, все-таки при известных обстоятельствах начинает вести молчаливую беседу с зеркалом и вступать с ним в соглашения, после чего отходит от своего наперсника почти всегда очень довольный разговором. Да и оба молодых человека были не из тех, кому зеркало выносит суровый приговор. Тонкий, бледный, изящный Ла Моль отличался изысканной красотой. Коконнас — крепкий, хорошо сложенный и румяный — олицетворял красоту силы; к тому же и сама болезнь послужила ему на пользу: он похудел и побледнел, а пресловутый шрам, причинивший ему столько хлопот радужными переливами своих цветов, в конце концов исчез.
Впрочем, самая чуткая заботливость все время окружала обоих раненых: в тот день, когда один из них мог уже вставать с постели, он находил халат, кем-то положенный на кресло у его кровати, а в тот день, когда он уже мог одеться, — полный костюм. Больше того, каждому в карман колета кто-то вложил туго набитый кошелек, но само собою разумеется, что оба хранили эти кошельки до того дня, когда представится возможность вернуть свой кошелек неведомому покровителю.
Таким неизвестным покровителем не мог быть герцог Алансонский, у которого жили молодые люди, поскольку этот принц не только ни разу не навестил их, но даже не прислал кого-нибудь справиться об их здоровье.
Смутная надежда нашептывала сердцу каждого из них, что этим неизвестным покровителем была любимая им женщина.
Поэтому оба раненых с особым нетерпением ждали, когда им можно будет выйти из дому. Ла Моль, более окрепший, мог это сделать уже давно, но какое-то молчаливое обязательство связывало его с судьбою друга. Они условились сделать свой первый выход в три места.
Во-первых — к неизвестному врачу, давшему то чудодейственное питье, которое так облегчило страдания Коконнаса.
Во-вторых — в гостиницу покойного мэтра Л а Юрьера, где тот и другой оставили свои чемоданы и лошадей.
В-третьих — к флорентийцу Рене, который, соединяя со званием колдуна звание чародея, занимался, кроме торговли косметическими средствами и ядами, составлением приворотного зелья и предсказанием судьбы.
Наконец после двух месяцев, ушедших на поправку и проведенных в заключении, давно желанный день настал.
Мы сказали — "в заключении", и это верно: несколько раз, сгорая нетерпением, они пытались приблизить этот день, но часовые, поставленные у дверей, неизменно преграждали им путь, говоря, что пропустят их только тогда, когда получат "exeat" от мэтра Амбруаза Парэ.
Но вот однажды искусный хирург, признав, что оба пациента хотя и не совсем поправились, но уже близки к полному выздоровлению, произнес "exeat", и в два часа пополудни одного из тех чудесных осенних дней, какие иногда дарит Париж своим изумленным обитателям, уже запасшимся долготерпением на зиму, два друга, взявшись под руку, перешагнули порог Лувра.
Ла Моль, найдя на одном из кресел свой знаменитый вишневый плащ, который он так бережно сложил на землю перед недавним боем, теперь с великим удовольствием надел его и собрался вести приятеля, а Коконнас, не раздумывая и не противясь, отдал себя в его распоряжение. Он знал, что друг ведет его к врачу-незнакомцу, вылечившему его в одну ночь своим таинственным питьем, тогда как все лекарства мэтра Амбруаза Парэ лишь приближали смерть. Он разделил все бывшие у него деньги, то есть двести дублонов, на две части, из коих сто дублонов предназначались безымянному эскулапу, которому он был обязан своим выздоровлением. Коконнас не боялся смерти, но это не мешало ему любить жизнь: вот почему он и собрался так щедро наградить своего спасителя.
Ла Моль направился по улице Астрюс, вышел на большую улицу Сент-Оноре, свернул в переулок Прувель и наконец дошел до рынка. Около старинного колодца, в том месте, которое теперь зовется Рыночной площадью, стояло каменное восьмиугольное сооружение с широкой деревянной тумбой посередине, увенчанной островерхой крышей и скрипучим флюгером. В деревянной тумбе было проделано восемь отверстий, опоясанных, как "перевязь" опоясывает гербовые щиты, своего рода деревянным обручем с ячейками посередине такой формы, чтобы сквозь них можно было просунуть голову и руки осужденного или осужденных, которых выставляли напоказ в одном, в двух или во всех восьми отверстиях. Это странное сооружение, не имевшее себе подобных среди соседних зданий, носило название "позорный столб".
К основанию этой своеобразной башни приткнулся, словно гриб, какой-то бесформенный, кривой, косой домишко, с крышей, покрытой мшистыми пятнами, как кожа прокаженного.
Это был домик палача.
На деревянной башне был выставлен какой-то человек, который все время показывал язык прохожим: это был один из воров, промышлявших вокруг виселицы на Монфоконе и случайно пойманный с поличным.
Коконнас, вообразив, что Ла Моль привел его взглянуть на это любопытное зрелище, смешался с толпой зрителей, отвечавших на гримасы преступника криками и улюлюканьем. Пьемонтец по природе был жесток, и его очень забавляло это зрелище; он предпочел бы вместо ругани и улюлюканья закидать камнями преступника, настолько наглого, что он показывал язык благородным дворянам, оказавшим ему честь своим приходом.
Когда вращающаяся тумба повернулась, чтобы другая часть зрителей, стоявших на площади, могла также поглазеть на осужденного, и толпа двинулась вслед, Коконнас хотел было пойти вместе со всеми, но Ла Моль остановил его, сказав чуть слышно:
— Мы пришли сюда вовсе не для этого.
— А зачем же? — спросил Коконнас.
— Сейчас увидишь, — ответил Ла Моль.
Оба друга перешли на "ты" на следующий день после той достославной ночи, когда Коконнас собирался выпустить кишки Л а Молю. Ла Моль повел своего друга к домику у подножия каменной башни, где у открытого оконца, опершись локтями на подоконник, сидел какой-то человек.
— A-а! Это вы, ваши сиятельства! — сказал человек, приподнимая колпак цвета бычьей крови и обнажая голову с густыми черными волосами, ниспадавшими до самых бровей. — Милости просим!
— Кто это? — спросил Коконнас, пытаясь что-то вспомнить: ему казалось, что он видел эту голову в какой-то момент своего горячечного бреда.
— Твой спаситель, мой милый друг, — сказал Ла Моль, — тот самый, что принес тебе целебное питье, которое так тебе помогло.
— Ого! — произнес Коконнас. — В таком случае, мой друг… — И протянул человеку руку.
Но вместо того чтобы ответить на рукопожатие, сидевший человек выпрямился и тем самым отдалился от двух друзей на некоторое расстояние.
— Ваше сиятельство, благодарю за честь, какую вы собираетесь мне оказать, — сказал он, — но если бы вы знали, кто я такой, то, вероятно, не оказали бы мне ее.
— Я заявляю, что, будь вы хоть сам дьявол, я — ваш должник, потому что без вас я бы теперь лежал в могиле.
— Я не совсем дьявол, — ответил человек в красном колпаке, — но многие предпочли бы свидание с дьяволом, чем со мной.
— Кто же вы такой? — спросил Коконнас.
— Я мэтр Кабош, палач парижского суда…
— А!.. — произнес Коконнас, убирая руку.
— Вот видите! — сказал мэтр Кабош.
— Нет! Я прикоснусь к вашей руке, черт возьми! Давайте вашу руку!
— Взаправду?
— Давайте же! Смелее!
— Вот она.
— Еще смелее… смелее… хорошо!
Коконнас вынул из кармана пригоршню золотых монет, предназначенных для спасителя, и высыпал их в руку палача.
— Я бы предпочел одно рукопожатие, — покачав головой, заметил Кабош, — золото и у меня бывает, а вот в руках, которые жмут и мою руку, — большая недостача. Ну, все равно. Да благословит вас Бог!
— Так, значит, это вы пытаете, колесуете, четвертуете, рубите головы, ломаете кости? — Пьемонтец, с любопытством глядел на палача. — Ну что же, очень рад с вами познакомиться!
— Ваше сиятельство, я не все делаю сам, — ответил Кабош. — Как вы, господа, держите лакеев, чтобы они исполняли вместо вас неприятную работу, также и у меня есть помощники, которые делают всю черную работу и расправляются с простым народом. Но когда случается иметь дело с благородными, вроде вас и вашего товарища, — о, тогда другое дело! Тут уж я сам имею честь делать все до мелочей, с начала до конца — то есть с допроса до снятия головы.
Коконнас, сам не зная отчего, содрогнулся всем телом, как будто безжалостный обруч уже стиснул ему ноги, а стальное лезвие коснулось его шеи. Ла Моль, сам не зная почему, испытывал то же ощущение.
Но Коконнасу стало стыдно своего волнения, он подавил его и, прощаясь с мэтром Кабошем, решил напоследок пошутить:
— Ладно, мэтр Кабош, ловлю вас на слове: когда придет мой черед влезать на виселицу Ангеррана де Мариньи или на эшафот герцога Немурского, то только вы займетесь мной.
— Обещаю.

 

— А в знак того, что ваше обещание я принимаю, — сказал Коконнас, — вот вам моя рука.
И он протянул руку палачу, который робко пожал ее, но было очевидно, что ему очень хочется пожать ее от всей души.
И все-таки от одного его прикосновения Коконнас немного побледнел, хотя улыбка по-прежнему играла на его губах.
Л а Молю было не по себе, и, увидав, что толпа, следовавшая за круговым движением деревянной башни, снова подходит к ним, он дернул друга за плащ. Коконнас, в глубине души желавший так же сильно, как и Ла Моль, покончить с этой сценой, в которой, по свойству своего характера, он принял гораздо большее участие, чем хотел сам, кивнул головой и пошел вслед за Ла Молем.
— Ей-Богу, здесь легче дышится, чем на рынке! — сказал Ла Моль, когда они дошли до Трагуарского креста.
— Признаться, и мне тоже, — ответил Коконнас, — но все-таки я очень доволен, что познакомился с мэтром Кабошем. Полезно везде иметь друзей.
— В том числе и под вывеской "Путеводная звезда", — сказал Ла Моль.
— Ах, бедняга мэтр Л а Юрьер! — ответил Коконнас. — Вот кто погиб, так уж погиб! Я сам видел огонь из аркебузы, слышал, как звякнула пуля, точно о колокол собора Нотр-Дам, и, когда я уходил, он лежал в крови, которая шла у него из носа и изо рта. Если считать его нашим другом, то он им будет на том свете.
Продолжая свою беседу, молодые люди дошли до улицы Арбр-сек и направились к вывеске "Путеводная звезда", все так же скрипевшей на прежнем месте, все так же манившей путешественника чревоугодным очагом и возбуждающей аппетит надписью.
Коконнас и Ла Моль рассчитывали застать всех домочадцев в горе, вдову — в трауре, а служащих — с черной повязкой на рукаве, но, к величайшему их изумлению, они застали в доме кипучую деятельность, вдову — с сияющим лицом, а всех слуг — веселыми, как никогда.
— О изменница! — воскликнул Ла Моль. — Успела выйти замуж за другого!
И, обращаясь к ней, сказал:
— Мадам, мы два дворянина, знакомые бедняги Ла Юрьера. Мы здесь оставили двух лошадей, два чемодана и теперь пришли за ними.
— Господа, — отвечала хозяйка дома, напрягая свою память, — я лично не имею чести знать вас, поэтому, если вы разрешите, я позову мужа… Грегуар, сходите за хозяином!
Грегуар прошел через первую кухню общего назначения во вторую, представляющую собой лабораторию, где готовились те кушанья, которые мэтр Ла Юрьер при жизни считал достойными, чтобы готовить их собственноручно.
— Черт меня побери, — тихо сказал Коконнас, — если мне не грустно видеть в этом доме такое веселье вместо горя. Бедный Ла Юрьер! Эх!
— Он собирался убить меня, — сказал Ла Моль, — но я ему прощаю от всей души.
Едва Л а Моль успел произнести эти слова, как появился человек, держа в руках кастрюльку, в которой он тушил чеснок и теперь помешивал его деревянной ложкой.
Коконнас и Ла Моль вскрикнули от удивления. На их крик человек поднял голову, вскрикнул совершенно так же и, выронив из рук кастрюльку, застыл на месте с деревянной ложкой в руке.
— In nomine Patris, — бормотал он, помахивая ложкой, как кропилом, — et Filii et Spiritus sancti….
— Мэтр Ла Юрьер! — воскликнули разом молодые люди.
— Граф Коконнас и граф Ла Моль? — удивился Ла Юрьер.
— Вы, значит, не убиты? — спросил Коконнас.
— Вы, стало быть, живы? — спросил в свою очередь хозяин.
— Я же видел, как вы упали, — сказал пьемонтец, — слышал удар пули, которая не знаю что, но что-то раздробила вам. Я ушел от вас, когда вы лежали в канаве и у вас шла кровь из носа, из ушей и даже из глаз.
— Все это, господин Коконнас, так же истинно, как Евангелие. Но только удар пули, который вы слышали, пришелся в мой шишак, и, к счастью, пуля на нем расплющилась; но удар все же был сильным, и вот вам доказательство. — Ла Юрьер снял колпак и обнажил лысую, как колено, голову. — Вот видите, от этого удара у меня не уцелело на голове ни волоска.
Оба молодых человека расхохотались при виде его комичного лица.
— A-а, вы смеетесь! — сказал Ла Юрьер, немного успокоившись. — Значит, вы пришли не с дурными намерениями?
— А вы, мэтр Л а Юрьер, вылечились от воинственных наклонностей?
— Ей-Богу, да. И я теперь…
— Что же теперь?
— Теперь я дал обет не знаться ни с каким огнем, кроме кухонного.
— Браво! Вот это благоразумно! — ответил Коконнас. — А теперь вот что: у вас в конюшне остались две наши лошади, а в комнатах — два наших чемодана.
— Ах, черт! — сказал хозяин, почесывая за ухом.
— Что такое?
— Вы говорите — две лошади?
— Да, у вас в конюшне.
— И два чемодана?
— Да, в наших комнатах.
— Видите ли, в чем дело… Вы ведь думали, что я убит, не так ли?
— Конечно.
— Согласитесь, что коль вы ошиблись, так и я мог ошибиться.
— То есть подумать, что и мы убиты? Конечно, вы могли это предполагать.
— Ага! Вот, вот! А так как вы погибли, не оставив завещания… — продолжал мэтр Ла Юрьер.
— Что же дальше?
— Я подумал… Я был неправ, теперь я это вижу…
— Так что же вы подумали?
— Я подумал, что могу быть вашим наследником.
— Ха-ха-ха! — рассмеялись молодые люди, глядя на комичное выражение его лица.
— Но при всем том я очень доволен, что вижу вас в живых!
— Короче говоря, вы продали наших лошадей? — сказал Коконнас.
— Увы! — ответил Ла Юрьер.
— А наши чемоданы? — спросил Ла Моль.
— О-о! Чемоданы — нет! — воскликнул Ла Юрьер. — Только то, что было в них.
— Скажи, Ла Моль, — спросил Коконнас, — ну не наглый ли прохвост? Не выпотрошить ли нам его?
Угроза, видимо, сильно подействовала на мэтра Ла Юрьера, если он решился сказать:
— Мне думается, это можно уладить.
— Слушай, — сказал Ла Моль, — ни у кого нет с тобой таких счетов, как у меня.
— Разумеется, граф! Я помню, что в умопомрачении имел дерзость пригрозить вам.
— Да — пулей, пролетевшей только на два пальца выше моей головы.
— Вы так думаете?
— Уверен.
— Раз вы уверены, господин Ла Моль, — сказал Ла Юрьер, с невинным видом поднимая кастрюльку, — я ваш покорный слуга и не стану вам возражать.
— Я со своей стороны не требую от тебя ничего… — сказал Ла Моль.
— Неужели, граф?
— …кроме одного…
— Ай-ай-ай! — произнес Ла Юрьер.
— …кроме обеда для меня и моих друзей, когда я буду бывать в твоем квартале.
— Ну конечно! — радостно воскликнул Л а Юрьер. — Всегда к вашим услугам, граф, всегда к услугам!
— Значит, договорились?
— С дорогой душой… А вы, господин Коконнас, — продолжал хозяин, — подписываетесь под договором?
— Да, но так же, как мой друг, — с одним условием…
— С каким?
— С тем, что вы передадите графу Ла Молю пятьдесят экю, которые я ему должен и отдал вам на хранение.
— Мне, ваше сиятельство?! Когда же это?
— За четверть часа до того, как вы продали мою лошадь и мой чемодан.
Ла Юрьер подмигнул ему и сказал:
— A-а! Понимаю!
После чего он подошел к шкафу, достал оттуда пятьдесят экю и монету за монетой вручил их Ла Молю.
— Отлично! — сказал Ла Моль. — Отлично! Подайте нам яичницу. А пятьдесят экю пойдут Грегуару.
— Ого! — воскликнул Ла Юрьер. — Ей-Богу, господа дворяне, у вас широкая душа, и я ваш на жизнь и на смерть!
— В таком случае, — сказал Коконнас, — сделайте нам яичницу сами, не жалея ни сала, ни масла. — Затем, посмотрев на стенные часы, прибавил: — Ты прав, Ла Моль, нам ждать еще три часа, так лучше провести их здесь, чем неизвестно где. Тем более что отсюда, если не ошибаюсь, рукой подать до моста Сен-Мишель.
И молодые люди пошли к столу в ту самую дальнюю комнату, где они сидели в знаменитый вечер 24 августа 1572 года и где Коконнас предложил Ла Молю играть в карты на любовницу, которая выпадет на долю первому из них.
К чести обоих молодых людей надо сказать, что в этот вечер ни тому, ни другому не приходило в голову сделать такого рода предложение.
Назад: Часть вторая
Дальше: Часть третья