XXIX
ЧТО ПРОИЗОШЛО В ТО ВРЕМЯ, КОГДА
ГОСПОДИН ЖАКАЛЬ АРЕСТОВАЛ САЛЬВАТОРА,
А САЛЬВАТОР АРЕСТОВАЛ ГОСПОДИНА ЖАКАЛЯ
Чтобы найти объяснение тайне, которая привела в ужас Сальватора, надо вернуться к г-ну Жерару, когда тот вышел из кабинета г-на Жакаля с паспортом в руках, торопясь уехать из Франции.
Мы не станем описывать противоречивые чувства, охватившие ванврского филантропа, пока он шел длинным коридором и темной винтовой лестницей из кабинета г-на Жакаля во двор префектуры; собратья честнейшего г-на Жерара стояли группами или бродили под мрачным сводом, уже исчезнувшим ныне или готовым вот-вот исчезнуть и напоминавшим, без преувеличения будет сказано, отдушину преисподней; сами же полицейские казались г-ну Жерару демонами, готовыми броситься на него и вонзить ногти в его плоть.
Он бросился бегом через двор, будто боялся, что полицейские его узнают и арестуют, и еще быстрее выскочил за ворота, словно боялся, как бы они не захлопнулись у него перед носом и он не оказался пленником.
У ворот стоял его конь, порученный заботам посыльного; г-н Жерар рассчитался с ним и прыгнул в седло с легкостью жокея из Ньюмаркета или Эпсома.
Дорога показалась ему нескончаемым кошмаром; бешеный галоп был сродни фантастической скачке Ольхового короля через лес.
После грозы, обрушившей на землю гром и молнию, огромная черная туча заволокла небо и луну. Зарницы — последний трепет бури — время от времени еще беззвучно бороздили темное небо, бросая зловещий мертвенный отблеск на необычного путешественника. Господину Жерару припомнились его детские страхи; если бы он посмел, то осенял бы себя крестным знамением при каждой вспышке. Ночь была настолько темная, что испугался бы и не такой грешник, а ванврский филантроп, отдававший себе отчет в собственных преступлениях и далекий от того, чтобы записывать себя в разряд праведников, почувствовал, как он обливается холодным потом, а кровь застывает у него в жилах.
Еще десять минут бешеной скачки — и он достиг Ванвра. Но как ни был вынослив его конь, он не мог вынести постоянного понукания от самой Иерусалимской улицы, потому что еще не успел отдохнуть от первой скачки. Конь нетвердо стоял на ногах и был готов вот-вот рухнуть. Он с шумом втягивал широко раздувавшимися ноздрями ночной воздух, но тот, казалось, до легких не доходил.
Господин Жерар бросил пронзительный взгляд вдаль, пытаясь определить, как скоро он будет на месте. Он удерживал коня поводьями и крепко сжимал коленями, понимая, что, если хоть на минуту остановится, его конь рухнет. Господин Жерар безжалостно пришпорил несчастное животное.
Примерно через пять минут, показавшихся ему часами, он различил в темноте очертания своего особняка. Еще несколько мгновений спустя он стоял перед дверью.
Произошло то, что он и предвидел: в ту минуту как он остановился, лошадь пала.
Он ожидал, что так и случится, а потому принял необходимые меры предосторожности и оказался на ногах раньше, чем конь рухнул наземь.
Это событие в любое другое время заставило бы г-на Жерара расчувствоваться, так как зачастую он переносил свою филантропию с людей на животных, однако сейчас он остался равнодушен. Его стремлением, его единственной целью было, насколько возможно, опередить погоню, если г-ну Жакалю вздумается — а г-н Жерар знал, каким мастером на всякого рода выдумки был его покровитель! — послать за ним своих подручных. Господин Жерар прибыл к себе — он достиг своей цели; какое теперь ему было дело до того, что погибло спасшее его благородное животное?
Читатели знают, что ванврский филантроп отнюдь не являл собой образец благодарности.
Он бросил лошадь, не расседлав ее и не думая, что станется с трупом; по всей вероятности, животное должны были обнаружить лишь на следующее утро, так как оно пало у дома, а не на дороге. Господин Жерар торопливо отомкнул дверь, еще быстрее запер ее за собой на два замка и три задвижки, взбежал на второй этаж, вынес из комнаты, где хранилась обувь, огромный кожаный чемодан, затащил его в спальню и зажег свечу.
Там он немного передохнул… Сердце у него стучало так, что казалось: вот-вот оно разорвется. Он постоял, прижав руку к груди и пытаясь справиться с сердцебиением. Когда дыхание стало ровнее, он занялся подготовкой к отъезду, или, как говорят, стал укладываться.
Если бы самый непроницательный человек прятался сейчас в уголке этой спальни, он понял бы, что перед ним преступник: достаточно было увидеть, как бездумно г-н Жерар занимался делом, требующим обыкновенно сосредоточенности. Он бросал на дно огромного чемодана белье, верхнюю одежду из зеркального шкафа и ящиков комода, валил в одну кучу чулки и воротнички, рубашки и жилеты, засовывал сапоги в карманы фрака, а туфли — в рукава редингота. Он вздрагивал при малейшем шуме и останавливался, чтобы смахнуть рубашкой или полотенцем пот со своего бледного лица.
Когда пришло время запирать чемодан, тот оказался настолько забит, что г-н Жерар не смог закрыть его; он налег на него всем телом, но безуспешно. Тогда он наугад выбросил из чемодана охапку одежды и наконец закрыл его.
Затем он подошел к секретеру и достал из ящика, запиравшегося на два оборота ключа, портфель, в котором было на два не то на три миллиона ценных бумаг английских и австрийских банков: для такого случая он держал эти бумаги наготове.
Он снял пару двуствольных пистолетов, висевших в изголовье его кровати, быстро спустился с лестницы, побежал в конюшни, сам запряг пару лошадей в коляску. Он рассчитывал доехать в ней до Сен-Клу; там он наймет почтовый экипаж, поручит хозяину заботу о собственных лошадях до своего возвращения, а сам поедет в Бельгию.
Через двадцать часов, рассчитываясь с форейторами двойными прогонными, он пересечет границу.
Когда коляска была готова, он сунул пистолеты в карман дверцы, распахнул ворота, чтобы лишний раз не спускаться с козел, и поднялся в дом за вещами.
Чемодан оказался неподъемным. Господин Жерар попытался взвалить его на плечо, но понял, что это бесполезно.
Он решил дотащить его до кареты волоком.
Но в ту минуту как он наклонился, чтобы взяться за кожаную ручку, со стороны лестницы ему послышался едва уловимый шум, похожий на шорох одежды.
Он резко обернулся.
В темном дверном проеме возник белый силуэт.
Дверь напоминала нишу, белая фигура — статую.
Что означало это видение?
Кто бы это ни был, г-н Жерар отступил.
Призрак, словно с трудом отрывая ноги от земли, сделал два шага вперед.
Если бы не пошлая и гнусная физиономия убийцы, можно было подумать, что вы присутствуете на представлении "Дон Жуана", в тот момент как Командор, неслышно шагая по плитам пиршественной залы, заставляет отступать перед собой испуганного хозяина.
— Кто здесь? — спросил наконец г-н Жерар, стуча зубами от страха.
— Я! — отозвался призрак глухим голосом, словно исходившим из глубины склепа.
— Вы? — переспросил г-н Жерар, вытянув шею и пристально вглядываясь; он безуспешно пытался разглядеть вновь прибывшего: от страха ему словно упала на глаза пелена. — Кто же вы?
Призрак ничего не ответил и сделал еще два шага вперед. Он очутился в круге дрожащего света, отбрасываемого свечой, и опустил капюшон.
Пришелец и в самом деле походил на привидение: никогда более пожирающая худоба так деспотически не овладевала человеческим существом, никогда более мертвенная бледность не была разлита по человеческому лицу.
— Монах! — вскричал убийца тем же голосом, каким он сказал бы: "Я погиб!"
— Наконец-то вы меня узнали! — сказал аббат Доминик.
— Да… да… да… Я вас узнаю! — пролепетал г-н Жерар.
И, подумав, что вряд ли стоит опасаться физически слабого монаха, призванного выполнять на земле скромную и благочестивую миссию, он чуть смелее продолжал:
— Что вам от меня угодно?
— Я сейчас все объясню, — тихо проговорил монах.
— Не сейчас! — остановил его г-н Жерар. — Завтра… послезавтра.
— Почему не теперь же?
— Я на сутки уезжаю из Парижа, я очень спешу и не могу отложить свой отъезд ни на минуту.
— Вам все-таки придется меня выслушать, — настаивал монах.
— В другой раз, не сегодня, не сейчас.
Господин Жерар взялся за чемодан. Он сделал два шага к двери и потянул его за собой.
Монах отступил, загородив собой дверь.
— Вы не пройдете! — сказал он.
— Пустите! — взвыл убийца.
— Нет! — спокойно, но твердо возразил монах.
Господин Жерар понял, что между ним и этим живым призраком должно произойти нечто страшное.
Он бросил взгляд на то место, где обычно висели пистолеты.
Он только что сам их снял и отнес в коляску.
Он огляделся в поисках хоть какого-нибудь оружия.
Ничего!
Он судорожно порылся в карманах, надеясь обнаружить нож.
Нет!
— A-а! Ну да! Вы хотите меня убить, как убили своего племянника! — сказал монах. — Но даже если бы у вас в руках оказалось сейчас оружие, вам меня не убить. Господу угодно, чтобы я жил!
При виде его уверенного лица, слыша его торжественный голос, г-н Жерар почувствовал, как им снова овладевает ужас.
— Не угодно ли вам все-таки выслушать меня? — продолжал монах.
— Говорите! — скрипнул зубами г-н Жерар.
— Я пришел в последний раз, — печально обратился к нему монах, — просить вашего разрешения обнародовать вашу исповедь.
— Вы же требуете моей смерти! Это все равно, что отвести меня за руку на эшафот. Никогда! Никогда!
— Нет, я не требую вашей смерти. Если я получу ваше разрешение, освобождающее меня от клятвы хранить молчание, я не стану мешать вашему отъезду.
— Ну да! А как только я ступлю за порог, вы на меня донесете, сообщите обо мне по телеграфу, и через десять льё отсюда я буду арестован… Никогда, никогда!
— Даю вам слово, сударь — а вы знаете, я раб своего слова, — что я воспользуюсь этим разрешением завтра не раньше полудня.
— Нет, нет, нет! — повторил г-н Жерар, находя удовольствие в жестокости своего отказа.
— Завтра в полдень вы уже будете за пределами Франции.
— А если вы добьетесь моей выдачи?
— Я не стану этого делать. Я миролюбивый человек, сударь, и прошу, чтобы грешник раскаялся, а вовсе не требую его наказания, хочу не вашей смерти, а того, чтобы остался в живых мой отец.
— Никогда! Никогда! — завопил убийца.
— Это невыносимо! — проговорил аббат Доминик, словно разговаривая сам с собой. — Вы меня не слышите? Не понимаете моих слов? Не видите, как я страдаю? Не знаете, что я прошел восемьсот льё пешком, побывал в Риме, добивался от его святейшества разрешения обнародовать вашу исповедь и… и не получил такого разрешения?
Господину Жерару показалось, что над ним пролетела сама Смерть, но на сей раз она не задела его своим крылом.
Негодяй воспрял духом.
— Как вам известно, — сказал он, — ваше обязательство передо мной остается в силе. После моей смерти — да! Но пока я жив — нет!
Монах вздрогнул и машинально повторил:
— После его смерти — да! Пока он жив — нет!..
— Дайте же мне пройти, — продолжал г-н Жерар, — вы против меня бессильны.
— Сударь! — сказал монах и, раскинув белые руки в стороны, чтобы загородить преступнику путь, стал похож на мраморное распятие; сходство подчеркивала бледность его лица. — Вы знаете, что казнь моего отца назначена на завтра, на четыре часа?
Господин Жерар промолчал.
— Знаете ли вы, что в Лионе я слег от изнеможения и думал, что умру? Знаете ли вы, что, дав обет пройти весь путь пешком, я был вынужден одолеть сегодня около двадцати льё, так как после болезни смог продолжать путь лишь неделю назад?
Господин Жерар опять ничего не сказал.
— Знаете ли вы, — продолжал монах, — что я, благочестивый сын, сделал все это ради спасения чести и жизни своего отца? По мере того как на моем пути вставали преграды, я давал слово, что никакие препятствия не помешают мне его спасти. После этой страшной клятвы я увидел, что ворота, которые могли оказаться закрыты, незаперты, а вы не уехали, и я встречаю вас лицом к лицу, хотя все могло сложиться совсем иначе, верно? Не угадываете ли вы во всем этом Божью десницу, сударь?
— Я, напротив, вижу, что Бог не хочет моего наказания, монах, если Церковь запрещает тебе обнародовать исповедь; вижу, что ты напрасно ходил в Рим за папским разрешением!
Он угрожающе замахнулся, показывая, что, раз у него нет оружия, он готов сразиться врукопашную.
— Дайте же пройти — прибавил он.
Но монах снова раскинул руки, загораживая дверь.
Все так же спокойно и твердо он продолжал:
— Сударь! Как вы полагаете: чтобы убедить вас, я употребил все возможные слова, мольбы, уговоры, способные найти отклик в человеческой душе? Вы полагаете, есть другой способ для спасения моего отца, кроме того, который я вам предложил? Если такой существует, назовите его, и я ничего не буду иметь против, даже если мне придется поплатиться за это земной жизнью и погубить душу в мире ином! О, если вы знаете такой способ, говорите! Скажите же! На коленях умоляю: помогите мне спасти отца…
Монах опустился на колени, простер руки и умоляюще посмотрел на собеседника.
— Не знаю я ничего! — нагло заявил убийца. — Дайте пройти!
— Зато я знаю такой способ! — воскликнул монах. — Да простит меня за него Господь! Раз я могу обнародовать твою исповедь только после твоей смерти — умри!
Он выхватил из-за пазухи нож и вонзил его негодяю в самое сердце.
Господин Жерар не успел даже вскрикнуть.
Он упал замертво.
Аббат Доминик встал и, наклонившись над трупом, понял, что все кончено.
— Боже мой! — взмолился он. — Сжалься над его душой и прости его на небесах, как я прощаю его на земле!
Он спрятал на груди окровавленный кинжал и, не оглядываясь, вышел из комнаты; потом спустился по лестнице, медленно прошел через парк и вышел через те же ворота, в какие входил.
Небо было безоблачное, ночь ясная; луна сияла, похожая на топазовый шар, а звезды переливались, как бриллианты.
XXX
ГЛАВА, В КОТОРОЙ КОРОЛЬ СОВСЕМ НЕ ЗАБАВЛЯЕТСЯ
Как мы уже сказали, во дворце Сен-Клу был вечер, точнее праздник.
Невеселый праздник!
Несомненно, всегда унылые и хмурые лица господ де Виллеля, де Корбьера, де Дама, де Шаброля, де Дудовиля и маршала Удино — впрочем, сияющая физиономия довольного собой г-на Пейроне служила им противовесом — не способствовали буйному веселью. Но и придворные в эту ночь были гораздо печальнее обыкновенного: в их взглядах, словах, жестах, манере держаться, в малейшем движении читалось беспокойство; они переглядывались, словно спрашивая друг друга, как выйти из затруднительного положения, в котором все оказались.
Карл X в генеральском мундире, с голубой лентой через плечо, со шпагой на боку печально прохаживался из комнаты в комнату, отвечая рассеянной улыбкой и небрежным поклоном на знаки уважения, оказываемые ему со всех сторон при его приближении.
Время от времени он подходил к окну и пристально вглядывался в ночь.
На что он смотрел?
Он любовался звездным небом этой прекрасной ночи и, казалось, сравнивал свой мрачный королевский бал с блестящим радостным праздником, который луна дала звездам.
Иногда он глубоко вздыхал, словно находился один в спальне и звали его не Карл X, а Людовик XIII.
О чем он думал?
О невеселых результатах законодательной сессии 1827 года? О несправедливом законе против печати? О тяжких оскорблениях, нанесенных останкам г-на де Ларошфуко-Лианкура? Об обиде, пережитой во время смотра на Марсовом поле? О роспуске национальной гвардии и вызванном им возмущении? О законе, касающемся списка присяжных, или законе об избирательных списках, породившем в Париже такое сильное брожение? О последствиях роспуска Палаты депутатов или о восстановлении цензуры? Или о самом этом очередном нарушении данных им обещаний, новость о котором облетела Париж и потрясла население? Наконец, может быть, о смертном приговоре г-ну Сарранти, который должны были привести в исполнение на следующий день, а это в свою очередь, как мы видели из разговора Сальватора с г-ном Жакалем, могло вызвать в столице настоящие волнения?
Нет.
Короля Карла X занимало, волновало, беспокоило, печалило последнее черное облачко, упрямо остававшееся на небе после урагана и заслонявшее светлый лунный лик.
Король опасался, как бы ураган не разразился вновь.
Дело в том, что на следующий день была объявлена большая ружейная охота, организованная в Компьенском лесу, и его величество Карл X, как всем известно, величайший охотник перед Господом со времен Нимрода, страдал при мысли, что охота могла сорваться или хотя бы пойти не так, как было задумано, из-за плохой погоды.
"Чертова туча! — ворчал про себя король. — Проклятая луна!"
При этой мысли он так хмурил свое олимпийское чело, что придворные вполголоса спрашивали друг друга:
— Вы не знаете, что с его величеством?
— Вы не догадываетесь, что с его величеством?
— Только подумайте: что может быть с его величеством?
— Несомненно, — говорили они, — Манюэль умер! Но эта тяжелая для оппозиции утрата не может представлять собой несчастье для монархии и так занимать короля!
— Подумаешь! Во Франции стало одним французом меньше! — прибавляли они, пародируя словцо в национальном духе, сказанное Карлом X, который, въезжая в Париж, произнес: "Во Франции стало одним французом больше, только и всего".
— Конечно, — говорили они, — завтра состоится казнь господина Сарранти, который, как утверждают некоторые, не виновен ни в краже, ни в убийстве, вменяемых ему в вину; но если он не вор и не убийца, то бонапартист, что гораздо хуже! И если бы его оправдали по первому обвинению, его трижды можно было бы осудить по второму. Словом, и здесь не из-за чего хмуриться августейшему челу его величества.
Среди гостей начала распространяться настоящая тревога и они уже были готовы разбежаться, как вдруг король, продолжавший стоять прислонившись лбом к стеклу, громко вскрикнул от радости, и его восклицание, подобно электрической искре, отозвалось в душах всех присутствовавших, быстро прокатилось по всем залам и достигло приемных.
— Его величество радуется, — облегченно вздохнули гости.
Король действительно радовался.
Черная туча, заслонявшая луну, не исчезла вовсе. Она лишь сдвинулась с места, которое так долго занимала, и, подхваченная двумя противоположными воздушными потоками, заметалась с запада на восток и обратно, словно волан меж двух ракеток.
Это-то и развеселило его величество; именно при виде этого зрелища он радостно вскрикнул, что так обрадовало придворных.
Однако его блаженство — счастье создано не для смертных! — длилось недолго.
Пока небо прояснялось, земля погружалась во тьму.
Доложили о префекте полиции.
Тот вошел еще более мрачный, чем сам король.
Он подошел прямо к Карлу X и склонился перед ним с почтением, как того требовали не только высокое положение короля, но и его почтенный возраст.
— Сир! — сказал он. — Я имею честь, учитывая серьезность обстоятельств, просить ваше величество разрешить мне принять все меры, каких требуют важные события, ареной которых может стать завтра столица.
— В чем же состоит серьезность обстоятельств и о каких событиях вы говорите? — спросил король; он не понимал, как может на всем земном шаре происходить нечто более интересное, чем игра ветра с тучей, застилавшей луну.
— Сир! — заговорил г-н Делаво. — Я не сообщу вашему величеству ничего нового, напомнив о смерти Манюэля.
— Это мне в самом деле известно, — нетерпеливо перебил его Карл X. — Он был человек весьма достойный, как я слышал. Но говорят также, что это был революционер, и его смерть не должна огорчать нас сверх меры.
— Смерть Манюэля меня печалит или, вернее, пугает совсем в другом смысле.
— В каком же? Говорите, господин префект.
— Король помнит, — продолжал тот, — о прискорбных сценах, причиной или, точнее, поводом для которых послужили похороны господина де Ларошфуко-Лианкура?
— Помню, — подтвердил король. — Эти события имели место не настолько давно, чтобы я о них забыл.
— Эти печальные события, — продолжал префект полиции, — вызвали в Палате волнение, передавшееся значительной части вашего славного города Парижа.
— Моего славного города Парижа!.. Моего славного города Парижа! — проворчал король. — Продолжайте же!
— Палата…
— Палата распущена, господин префект: не будем о ней больше говорить.
— Как прикажете, — слегка растерялся префект. — Однако именно потому, что она распущена и мы не можем на нее опереться, я и пришел просить непосредственно у вашего величества позволения ввести осадное положение, дабы предупредить события, которые могут произойти во время похорон Манюэля.
Тут король более внимательно стал вслушиваться в слова префекта полиции, после чего дрогнувшим голосом спросил:
— Неужели опасность столь неотвратима, господин префект?
— Да, сир, — непреклонно произнес г-н Делаво, набиравшийся храбрости по мере того, как читал в лице короля все большее беспокойство.
— Объясните свою мысль, — попросил Карл X.
Он обернулся к министрам и поманил их к себе.
— Подойдите, господа!
Король подвел их к оконной нише. Видя, что Совет почти в полном составе, он повторил, обращаясь к префекту:
— Объясните свою мысль!
— Сир! — отвечал тот. — Если бы я опасался лишь беспорядков во время похорон Манюэля, я не стал бы докучать королю своими опасениями. В самом деле, объявив, что похороны начнутся в полдень, я приказал бы вынести тело в семь или восемь часов утра и тем легко избежал бы волнения масс. Но пусть король соблаговолит подумать вот о чем. Если трудно подавить уже одно мятежное движение, то становится и вовсе невозможно его обуздать, когда к нему присоединится второе.
— О каком движении вы говорите? — удивился король.
— О бонапартистском движении, сир, — пояснил префект полиции.
— Это призрак! — вскричал король. — Оборотень, которым пугают женщин и детей! Бонапартизм свое отжил, он умер вместе с господином де Буонапарте. Давайте не будем о нем говорить, как и о волнениях в Палате — также мертвой. Requiescant in расе!
— Простите мою настойчивость, сир, — не уступал префект. — Партия бонапартистов цела и невредима; вот уже месяц как бонапартисты опустошили все лавки оружейников, а оружейные фабрики Сент-Этьена и Льежа работают исключительно на них.
— Да что вы тут рассказываете?! — изумился король.
— Правду, сир.
— Тогда выражайтесь яснее, — потребовал король.
— Сир, завтра состоится казнь господина Сарранти.
— Господина Сарранти?.. Погодите-ка! — напряг память король. — По просьбе одного монаха я, кажется, помиловал осужденного?
— По просьбе его сына, просившего у вас трехмесячной отсрочки, чтобы успеть сходить в Рим, откуда он должен был, как уверял, доставить доказательство невиновности своего отца, вы, ваше величество, предоставили отсрочку.
— Вот именно.
— Три месяца, сир, истекают сегодня, и во исполнение полученных мною приказаний казнь должна состояться завтра.
— Этот монах произвел на меня впечатление достойного молодого человека, — задумчиво проговорил король. — Похоже, он был уверен в невиновности своего отца.
— Да, сир, но он не представил доказательств, он даже не явился после путешествия в Рим.
— И вы говорите, завтра — последний день отсрочки?
— Да, сир, завтра.
— Продолжайте.
— Один из самых преданных императору людей, тот самый, что предпринял попытку похитить Римского короля, истратил за неделю более миллиона ради спасения господина Сарранти, своего товарища по оружию и друга.
— Верите ли вы, сударь, — спросил Карл X, — что вор и убийца мог бы внушить кому-нибудь подобную преданность?
— Сир, он был осужден.
— Хорошо! — смирился Карл X. — И вам известно, какими силами располагает генерал Лебастар де Премон?
— Достаточными, сир.
— Противопоставьте ему силу вдвое, втрое, вчетверо большую!
— Необходимые меры уже приняты, сир.
— Чего же вы, в таком случае, боитесь? — нетерпеливо проговорил король и посмотрел на небо сквозь оконное стекло.
Туча совсем исчезла. Вслед за небосводом лицо короля тоже просветлело.
— У меня вызывает опасение то обстоятельство, ваше величество, — продолжал префект, — что похороны Манюэля совпадут с казнью Сарранти. Это послужит поводом для объединения бонапартистов и якобинцев. Оба эти человека пользуются известностью среди членов своих партий. И наконец, налицо разнообразные тревожные симптомы, например похищение и исчезновение одного из самых ловких и верных полицейских вашего величества.
— Кто похищен? — спросил король.
— Господин Жакаль, сир.
— Как?! — растерянно воскликнул король. — Неужели господин Жакаль похищен?
— Да, сир.
— Когда это произошло?
— Около трех часов тому назад, сир, по дороге из Парижа в Сен-Клу; он отправился в королевский дворец, чтобы встретиться со мной и министром юстиции и переговорить о новых, по-видимому, только что обнаружившихся обстоятельствах. Имею честь, сир, — продолжал префект полиции, возвращаясь к первоначальной теме разговора, — просить вашего позволения объявить Париж на осадном положении в предвидении неисчислимых несчастий.
Не говоря ни слова, король покачал головой.
Видя, что король не отвечает, министры тоже отмалчивались.
Король не отвечал по двум причинам.
Во-первых, такая мера представлялась ему слишком серьезной.
Во-вторых, читатели не забыли о прекрасной ружейной охоте в Компьене, намеченной за три дня и обещавшей королю настоящий праздник. Было бы непросто охотиться в открытую в тот самый день, как Париж объявлен на осадном положении.
Карл X был знаком с газетами оппозиции и прекрасно понимал, что, если он представит им такую прекрасную возможность, они не преминут ею воспользоваться.
Париж объявлен на осадном положении, а король в тот же день охотится в Компьене! Нет, это было невозможно, приходилось отказаться либо от охоты, либо от осадного положения.
— Итак, господа, что думают ваши превосходительства о предложении господина префекта полиции? — спросил король.
К величайшему его изумлению, все высказались за осадное положение.
Дело в том, что кабинет министров Виллеля, крепко спаянный за пять лет, чувствовал по глухим подрагиваниям приближавшееся землетрясение и ждал или, точнее, искал лишь повода, чтобы дать Франции решительный бой.
Такое категоричное мнение, похоже, не пришлось королю по вкусу.
Он снова покачал головой; это означало, что он не одобряет мнение Совета.
Вдруг его словно осенило и он вскричал:
— А что, если я помилую господина Сарранти? Я не только вполовину сокращу вероятность бунта, но и привлеку на свою сторону немало сторонников.
— Сир, — заметил г-н де Пейроне, — Стерн был абсолютно прав, утверждая, что в душе у Бурбонов нет ни крупицы ненависти.
— Кто так сказал, сударь? — спросил явно польщенный Карл X.
— Один английский автор, сир.
— Он жив?
— Нет, умер шестьдесят лет назад.
— Этот автор хорошо нас знал, сударь, и я сожалею, что не был с ним знаком. Впрочем, мы отклонились от темы. Повторяю: эта история с господином Сарранти представляется мне не вполне ясной. Я не хочу, чтобы меня упрекали в смерти новых Каласов и Лезюрков. Повторяю: я хочу помиловать господина Сарранти.
Однако их превосходительства, как и в первый раз, хранили молчание.
Они напоминали восковые фигуры из салона Курциуса, еще существовавшего в те времена.
— В чем дело? — немного раздраженно проговорил король. — Вы не хотите отвечать?
Министр юстиции оказался смелее своих коллег или счел, что вопрос входит в его компетенцию; он шагнул навстречу королю и поклонился:
— Сир, если ваше величество позволит мне говорить открыто, я осмелюсь заметить, что помилование осужденного произведет удручающее впечатление на верноподданных короля. Они ждут казни господина Сарранти, надеясь, что с ним придет конец бонапартистской партии. Его помилование будет встречено не как акт милосердия, а как слабость. Умоляю вас, сир, — надеюсь, что я сейчас выражаю общее мнение всех своих коллег — дать возможность свершиться правосудию.
— Неужели таково мнение Совета? — спросил король.
Все министры в один голос ответили, что разделяют мнение министра юстиции.
— Ну, пусть будет по-вашему, — вздохнул король.
— Значит, король мне позволяет ввести в Париже осадное положение? — спросил префект полиции, обменявшись многозначительным взглядом с председателем Совета.
— Увы, придется, — неохотно уступал король, — раз вы все так считаете, хотя, по правде говоря, эта мера представляется мне слишком строгой.
— Бывают минуты, когда строгость необходима, сир, — заметил г-н де Виллель, — а король справедлив и понимает, что мы переживаем именно такое время.
Король тяжело вздохнул.
— Могу ли я высказать королю пожелание? — осмелел префект полиции.
— Какое?
— Я не знаю ваших намерений относительно завтрашнего дня, сир.
— Черт побери! — вскричал король. — Я собирался поохотиться в Компьене и приятно провести время.
— Тогда я обратил бы свое пожелание в нижайшую просьбу и умолял бы короля не уезжать из Парижа.
— Хм! — обронил король, обводя взглядом всех членов своего Совета.
— Мы тоже так считаем, — подтвердили министры. — Мы все вокруг короля, но и король — среди нас.
— Не будем больше возвращаться к этому вопросу, — ; предложил король.
Он вздохнул так, что у присутствовавших защемило сердце, и приказал:
— Пусть вызовут начальника моей охоты.
— Ваше величество намерены приказать?..
— Отложить охоту до другого раза, господа, раз уж вы так этого хотите.
Он бросил взгляд на небо и пробормотал:
— Какая хорошая погода! Вот не везет!
В эту минуту к королю подошел лакей и доложил:
— Сир, один монах уверяет, что у него есть разрешение вашего величества явиться к королю в любое время дня и ночи; он ожидает в передней.
— Он сказал, как его зовут?
— Аббат Доминик, ваше величество.
— Это он! — вскричал король. — Проводите его ко мне в кабинет.
Обернувшись к удивленным министрам, король прибавил:
— Господа! Приказываю всем оставаться на местах до моего возвращения. Мне доложили о человеке, появление которого может изменить ход событий.
Министры в изумлении переглянулись. Однако приказ короля был категорическим, и нарушить его не представлялось возможным.
По дороге в кабинет король встретил начальник охоты.
— Что я слышу, сир? — спросил тот. — Неужели завтрашняя охота не состоится?
— Это мы скоро узнаем, — отвечал Карл X. — А пока ждите моих приказаний.
Он продолжал путь в надежде, что этот неожиданный визит повлечет, быть может, изменение тех ужасных мер, которые ему предлагали принять на следующий день.
XXXI
ГЛАВА, В КОТОРОЙ ОБЪЯСНЯЕТСЯ, ПОЧЕМУ ГОСПОДИНА САРРАНТИ НЕ ОКАЗАЛОСЬ В КАМЕРЕ СМЕРТНИКОВ
Когда король вошел к себе, прежде всего он заметил в другом конце кабинета монаха, бледного, неподвижного, застывшего, словно мраморная статуя.
Не имея возможности сесть, он прислонился к стене, чтобы не упасть.
Король замер при виде этого подобия призрака.
— A-а, это вы, отец мой, — произнес наконец Карл X.
— Да, ваше величество, — отозвался священник так тихо, словно то был голос привидения.
— Вам плохо?
— Да, сир… Я исполнил свой обет и прошел около восьмисот льё пешком. В ущельях Мон-Сени я заболел, подхватив лихорадку в Мареммах. Месяц я провел на постоялом дворе, оставаясь между жизнью и смертью. Потом наконец, поскольку время подгоняло и день казни моего отца становился все ближе, я снова пустился в путь. Рискуя умереть стоя у какого-нибудь придорожного столба, я за сорок дней прошел сто пятьдесят льё и прибыл два часа назад.
— Почему же вы не наняли экипаж? Да вас из милосердия избавили бы от тягот пути!
— Дав обет совершить пешее паломничество в Рим и вернуться пешком, я был обязан его исполнить.
— И вы его исполнили?
— Да, сир.
— Вы святой.
На губах монаха мелькнула невеселая усмешка.
— Не торопитесь называть меня так, — остановил он короля. — Напротив, я преступник и явился просить справедливости для других и для себя.
— Прежде всего я бы хотел узнать об одном, сударь, — проговорил Карл X.
— Спрашивайте, ваше величество! — с поклоном предложил Доминик.
— Вы ходили в Рим… с какой целью? Теперь можете мне об этом сказать?
— Да, сир. Я ходил умолять его святейшество снять наложенную на мои уста печать и разрешить мне нарушить тайну исповеди.
— Значит, вы по-прежнему убеждены в невиновности своего отца, но не принесли доказательств этой невиновности? — огорченно вздохнул король.
— Напротив, сир, у меня в руках неоспоримое доказательство.
— Говорите же!
— Король может уделить мне несколько минут?
— Сколько пожелаете, сударь. Ваша история очень меня заинтересовала. Но сядьте! Мне кажется, у вас вряд ли хватит сил говорить стоя.
— Доброта короля возвращает мне силы, которых я едва не лишился. Я буду говорить стоя, ваше величество, как и подобает верноподданному… или даже опущусь на колени, как положено преступнику, разговаривающему со своим судьей.
— Подождите, сударь, — остановил его король.
— Почему, сир?
— Вы собираетесь открыть мне то, на что не имеете права: тайну исповеди. А я не хочу участвовать в святотатстве.
— Да простит мне король, но как бы страшен ни был мой короткий рассказ, ваше величество может теперь его выслушать, не опасаясь святотатства.
— Я вас слушаю, сударь.
— Сир! Я стоял у смертного одра одного человека, когда меня пригласили к другому — умирающему. Мертвому больше не нужны были мои молитвы, зато умирающий нуждался в отпущении грехов. И я пошел к умирающему…
Король подошел к священнику поближе, потому что с трудом разбирал его речь. Он не стал садиться, а лишь оперся рукой о стол.
Было заметно, что король приготовился слушать с огромным вниманием.
— Умирающий начал свою исповедь, но не успел он произнести и нескольких слов, как я его остановил.
"Вы — Жерар Тардье, — сказал я ему, — я не могу слушать вас дальше".
"Почему?" — спросил умирающий.
"Потому что я Доминик Сарранти, сын того, кого вы обвиняете в краже и убийстве".
И я отодвинул свой стул от его постели.
Но умирающий удержал меня за полу рясы.
"Отец мой! — проговорил он. — Наоборот, само Провидение привело вас ко мне. О, я пошел бы за вами хоть на край света, если бы знал, где вас искать! Я хочу, чтобы вы услышали мое признание… Монах! Я вверяю вам тайну моего преступления. Сын! Я возвращаю вам невиновность вашего отца. Я скоро умру. После моей смерти расскажите обо всем, что от меня узнаете…"
И он поведал мне ужасную историю, сир: сначала он обокрал самого себя, чтобы подозрения пали на моего отца, который в тот день, будучи замешан в заговоре против вашего брата, оказался вынужден бежать.
Затем этот человек совершил преступление, настоящее преступление, сир!..
— Как вы можете все это мне говорить, сударь, если узнали это на исповеди и, значит, обязаны молчать?
— Позвольте мне договорить, сир… Говорю, заверяю, клянусь, что я не введу вас в грех. Я один рискую погубить свою душу… или, вернее, — Господи Боже мой! — уже погубил! — прибавил он, подняв глаза к небу.
— Продолжайте, — разрешил король.
— Жерар Тардье мне рассказал, как, уступая уговорам своей сожительницы, он решил отделаться от двух своих племянников. Разумеется, такое решение далось ему не без колебаний, борьбы, угрызений совести. И все же он пошел на это… Двое соучастников распределили роли: он взял на себя мальчика, она — девочку. Он преуспел, бросив племянника в пруд и добивая веслом всякий раз, как мальчик появлялся на поверхности…
— Как ужасно то, что вы мне рассказываете!
— Да, сир, я знаю, это ужасно.
— И вы обязаны представить мне доказательства своих заявлений.
— Я представлю вам доказательства, сир. Итак, женщине убить девочку не удалось. В ту минуту как она была готова прирезать несчастную крошку, на крики примчался пес, сорвавшийся с цепи, разбил окно, вцепился женщине в горло и задушил ее. Обливаясь кровью, девочка бежала…
— Она жива? — спросил король.
— Не знаю. Ваша полиция ее похитила, дабы убрать свидетеля невиновности моего отца.
— Сударь, даю вам слово дворянина, что виновные будут сурово наказаны… Но доказательства, доказательства!
— Вот они, — сказал монах, вынимая из кармана связку бумаг.
Он с поклоном передал королю свиток, на котором было написано:
"Это моя полная исповедь перед Богом и людьми; при необходимости она может быть предана гласности после моей смерти.
Подписано: Жерар Тардье".
— Как давно у вас эта бумага? — поинтересовался король.
— Она была при мне все время, сир, — ответил монах. — Убийца отдал ее мне, думая, что скоро умрет.
— И, имея эту бумагу, вы ничего не сказали, не представили ее судьям, не дали ее мне?
— Ваше величество! Разве вы не видите, что здесь написано: исповедь преступника могла быть предана гласности лишь после его смерти.
— Он, стало быть, умер?
— Да, сир, — кивнул монах.
— Давно?
— Три четверти часа назад; именно столько времени мне понадобилось, чтобы добраться из Ванвра в Сен-Клу.
— Должно быть, самому Господу стало угодно, чтобы негодяй умер вовремя.
— Да, я думаю, что Господу была угодна его смерть, сир… Однако, — продолжал монах, опускаясь на одно колено, — я знаю человека столь же ничтожного, еще большего негодяя, чем этот.
— Что вы хотите этим сказать? — спросил король.
— Я хочу сказать, что господин Жерар умер не своей смертью, сир.
— Он покончил с собой? — воскликнул король.
— Нет, сир, он был убит!
— Убит?! — вскричал король, и вдруг его словно озарило. — Кто же его убил?
Монах вынул из-за пазухи нож, которым он убил г-на Жерара, и положил его к ногам короля.
Нож был в крови.
Рука монаха тоже была в крови.
— О! — вскрикнул король и отпрянул. — Значит, убийца — это…
Он не решался договорить.
— Это я, сир, — склонил голову монах. — Это был единственный способ спасти честь и голову моего отца. Эшафот уже стоит, сир. Прикажите, и я взойду на него.
На мгновение воцарилось молчание. Монах стоял все так же, не поднимая головы в ожидании приговора.
Но, к величайшему удивлению аббата Доминика, король, отступивший при виде окровавленного кинжала, смягчился; не приближаясь к монаху, он произнес:
— Встаньте, сударь. Вы совершили, без сомнения, ужасное, отвратительное преступление. Однако оно вполне объяснимо, если даже и непростительно, ведь вы действовали из преданности отцу: это сыновняя любовь вложила вам в руки нож, и, хотя никому не дано право мстить за себя самому, закон все учтет, мне же нечего сказать, я ничего не могу сделать до тех пор, пока вам не будет вынесен приговор.
— А как же мой отец, сир? Мой отец?! — вскричал молодой человек.
— Это другое дело.
Король позвонил, на пороге появился придверник.
— Передайте господину префекту полиции и господину хранителю печатей, что я жду их здесь.
Монах по-прежнему стоял на одном колене, несмотря на разрешение короля подняться.
— Да встаньте же, сударь! — повторил Карл X.
Монах повиновался, но был очень слаб, и ему пришлось опереться на стол, чтобы не упасть.
— Садитесь, сударь, — пригласил его король.
— Сир!.. — пролепетал монах.
— Я вижу, вы ждете приказа. Итак, приказываю вам сесть.
Монах почти без чувств упал в кресло.
В эту минуту префект полиции и министр юстиции явились по королевскому приказу.
— Господа! — весело проговорил король. — Я был прав, когда говорил вам, что приход лица, о котором мне доложили, может изменить ход событий.
— Что хочет сказать ваше величество? — спросил министр юстиции.
— Я хочу сказать, что был совершенно прав, когда уверял, что к осадному положению придется прибегнуть лишь в самом крайнем случае. Благодарение Богу, мы до этого не дошли!
Он повернулся к префекту полиции:
— Вы мне сказали, сударь, что если похороны Манюэля будут проходить не в один день с казнью господина Сарранти, вы сумеете справиться с ситуацией без единого выстрела.
— Да, сир.
— Вы можете не опасаться осложнений. С этой минуты господин Сарранти свободен. У меня в руках доказательства его невиновности.
— Но… — ошеломленно начал префект.
— Вы возьмете с собой в карету вот этого господина, — сказал король, указав на брата Доминика, — поедете с ним в Консьержери, и там немедленно освободите господина Сарранти. Повторяю вам, что он невиновен, а я не хочу, чтобы невинный оставался хоть на минуту под замком с того момента, как его невиновность доказана.
— О сир! Сир! — благодарно воскликнул монах, протягивая к королю руки.
— Ступайте, сударь, — приказал Карл X префекту, — и не теряйте ни минуты.
Король повернулся к монаху:
— Я вам даю неделю на то, чтобы вы оправились после нелегкого путешествия. Затем вы сдадитесь властям.
— О да, сир! — воскликнул монах. — Должен ли я вам поклясться?
— Я не прошу от вас никакой клятвы, мне довольно вашего слова. Идите, сударь, — продолжал король, обращаясь к префекту, — и пусть моя воля будет исполнена.
Префект полиции поклонился и вышел в сопровождении монаха.
— Не соблаговолит ли ваше величество объяснить мне… — отважился заговорить министр юстиции.
— Объяснение будет кратким, сударь, — сказал король. — Возьмите этот документ: в нем содержится доказательство невиновности господина Сарранти. Поручаю вам передать его господину министру внутренних дел. По всей вероятности, он испытает унижение, когда прочтет имя настоящего убийцы и узнает в нем того, чью кандидатуру он сам поддерживал. Что касается монаха, то справедливость должна свершиться: позаботьтесь о том, чтобы его дело было рассмотрено на ближайшем заседании суда… Ах да, возьмите этот нож, сударь: это вещественное доказательство.
Предоставив хранителю печатей самому сделать выбор: удалиться или последовать за королем, его величество в прекрасном расположении духа вернулся в гостиную, где его ожидал начальник королевской охоты.
— Ну что, сир? — спросил тот.
— Охота состоится завтра, дорогой граф, — сказал король, — и постарайтесь, чтобы она прошла удачно!
— Позволю себе заметить, — ответил начальник королевской охоты, — что я еще никогда не видел ваше величество таким веселым.
— Вы правы, дорогой граф, — подтвердил Карл X, — вот уже четверть часа как я помолодел на двадцать лет.
Затем он обратился к застывшим в изумлении министрам с такими словами:
— Господа! После полученных только что известий господин префект полиции ручается на завтра за спокойствие города Парижа.
И, жестом отпустив их, он в последний раз обошел гостиные, предупредил дофина, что охота состоится, сказал комплимент ее высочеству герцогине Ангулемской, поцеловал ее высочество графиню Беррийскую, потрепал за щечку своего внука, герцога Бордоского, точь-в-точь как сделал бы буржуа с улицы Сен-Дени или с бульвара Тампль, и вернулся в спальню.
Там он подошел к барометру, висевшему против кровати, радостно вскрикнул, увидев, что он предвещает ясную погоду, прочел молитву, лег и уснул, успокоив себя перед сном такими словами:
— Слава Богу! Завтра будет прекрасная погода для охоты!
Вот как вышло, что Сальватор, проникнув в камеру г-на Сарранти, не застал там пленника.
XXXII
РАССУЖДЕНИЯ О ЗЛОБОДНЕВНОЙ ПОЛИТИКЕ
Среди персонажей, сыгравших зловещую роль в драме, которую мы представляем вниманию наших читателей, есть такой, что, надеемся, еще не забыт окончательно.
Мы говорим о графе Рапте, отце и муже Регины де Ламот-Удан.
Само собой разумеется, что благодаря займу у метра Баратто, а также операции по возврату денег у Жибасье дело о письмах не получило огласки.
Тем не менее, чтобы последующие сцены были лучше поняты, мы просим у читателей позволения в нескольких словах повторить то, что мы уже рассказывали более подробно о графе Рапте.
Петрус так описал его внешность:
"Все в этом человеке холодно и неподвижно, будто он каменный. И потом, он слишком приземлен. У него тусклые глаза, тонкие и плотно сжатые губы, мясистый нос, землистый цвет лица. Он двигает головой, а черты лица остаются неподвижны! Если бы можно было холодную маску обтянуть человеческой кожей, в которой перестала циркулировать кровь, этот шедевр анатомии дал бы представление о графе".
Регина же дала его моральный, или, точнее, аморальный портрет.
В день свадьбы она сказала ему во время уже описанной нами ужасной сцены:
"Вы честолюбивы и вместе с тем расточительны. У вас большие запросы, и эти запросы толкают вас на страшные преступления. Перед этими преступлениями другой, может быть, отступил бы, но не вы! Вы женились на родной дочери ради двух миллионов; вы продали бы собственную жену, чтобы стать министром…"
Еще она прибавила:
"Хотите, сударь, я буду с вами до конца откровенной? Хотите, наконец, узнать, что я о вас думаю? Я испытываю к вам то самое чувство, которое вы питаете ко всему миру и которое я никогда не испытывала ни к кому! Я вас ненавижу!.. Ненавижу ваше честолюбие, вашу гордыню, вашу трусость! Я ненавижу вас с головы до ног, потому что вы весь пронизаны ложью!"
Перед отъездом в Санкт-Петербург, куда, как помнят читатели, граф Рапт был отправлен с чрезвычайным поручением, он в физическом смысле имел мраморное лицо, а в нравственном отношении — каменное сердце.
Посмотрим, изменила ли, оживила ли его поездка к северному полюсу.
Дело происходило в пятницу 16 ноября, то есть накануне выборов, около двух месяцев спустя после событий, послуживших сюжетом для наших предыдущих глав.
Шестнадцатого ноября в "Монитёре" появился ордонанс о роспуске Палаты и созыве избирательных коллегий на 27-е число того же месяца.
Итак, избирателям предоставлялось всего десять дней, чтобы собраться, договориться, выбрать своих кандидатов. Этот поспешный созыв неизбежно должен был (по крайней мере, так мечтал г-н де Виллель) внести раскол в ряды избирателей оппозиции, ведь, захваченные врасплох, они потеряют время на обсуждение кандидатур, тогда как сторонники кабинета министров — сплоченные, выступающие единым фронтом, дисциплинированные, послушные — проголосуют как один человек.
Но весь Париж уже давно предчувствовал роспуск Палаты и готовился к тому, чтобы мечта г-на де Виллеля не осуществилась. Пытаться ослепить этот великий город Париж — напрасный труд: у него, как у Аргуса, сто глаз, он видит в темноте; его, как и Антея, нельзя повергнуть: подобно Антею, он черпает новые силы, едва коснувшись земли; а когда его считают мертвым, не стоит, как и Энкелада, пытаться его закопать: всякий раз, переворачиваясь в могиле, он, подобно Энкеладу, приводит в движение весь мир.
Весь Париж, ни слова не говоря — в молчании кроется его красноречие, его дипломатия, — ожидал, краснея от стыда, с разбитым кровоточащим сердцем; весь Париж, угнетенный, униженный, порабощенный, как могло бы показаться на первый взгляд, изготовился к бою и молча, со знанием дела выбрал своих кандидатов.
Один из них — нельзя сказать, чтобы он произвел наихудшее впечатление на население, — был полковник граф Рапт.
Читатели не забыли, что он был официальным владельцем газеты, яро защищавшей законную монархию, а тайно являлся главным редактором журнала, беспощадно нападавшего на правительство и замышлявшего против него в пользу герцога Орлеанского.
В газете он неуклонно поддерживал, превозносил, защищал закон против свободы печати, зато в следующем номере журнала воспроизводил речь Ройе-Коллара, в которой, между прочим, можно было прочесть такие строки, красноречивые и в то же время насмешливые:
"Вмешательство направлено не только против свободы печати, но против любой естественной свободы, политической и гражданской, ибо она по сути своей вредна и губительна. Глубокий смысл закона заключается в том, что была допущена неосторожность в великий день творения, когда человеку позволили ускользнуть в мир свободным и наделенным разумом; вот откуда проистекают зло и заблуждение.
Но высочайшая мудрость исправит ошибку Провидения, ограничит неосмотрительно данную свободу и окажет мудро изувеченному человечеству услугу: поднимет его наконец до уровня счастливого неведения скотов".
Шла ли речь об экспроприации, о насильственных, жульнических, тиранических мерах, имевших целью разорить полезное предприятие, журнал вовсю осуждал произвол и аморальность этих мер, которые, в свою очередь, газета яростно защищала.
Не раз г-н Рапт с гордостью откладывал перо, нападавшее в журнале, но защищавшее в газете, и мысленно поздравлял себя с изворотливостью своего таланта и ума, позволявшей ему приводить блестящие доводы в защиту двух противоположных мнений.
Таков был полковник Рапт во все времена, но в особенности накануне выборов.
В день своего прибытия он отправился к королю с отчетом о результатах переговоров, и король, воодушевленный проворством и ловкостью, с какими граф выполнил поручение, намекнул ему на министерский портфель.
Граф Рапт вернулся на бульвар Инвалидов, очарованный своим визитом в Тюильри.
Он сейчас же принялся обдумывать предвыборный циркуляр, который самый старый дипломатический эксперт вряд ли смог бы растолковать.
Циркуляр получился донельзя неопределенный, двусмысленный, расплывчатый. Король, вероятно, был от него в восхищении, сторонники Конгрегации довольны, а избиратели оппозиции приятно удивлены.
Наши читатели оценят этот шедевр двусмысленности, если пожелают присутствовать во время нескольких сцен, разыгранных этим великим комедиантом перед некоторыми своими избирателями.
Театр представляет собой рабочий кабинет г-на Рапта. В центре — стол, покрытый зеленым сукном и заваленный бумагами; за столом сидит полковник. Справа от входа, у окна — другой стол, за которым сидит секретарь будущего депутата, г-н Бордье.
Скажем несколько слов о г-не Бордье.
Это тридцатипятилетний господин, худой, бледный, с запавшими глазами, как у дона Базиля, — так он выглядел внешне.
В нравственном отношении он воплощал собой лицемерие, коварство, злобу — второй Тартюф.
Господин Рапт долго искал, как Диоген, но не просто человека, а именно этого человека.
Наконец он его нашел: есть такие люди, которым везет.
Мы поднимаем занавес, когда часы показывают около трех пополудни. Один из этих двух персонажей хорошо знаком нашим читателям, а второму мы просим уделить внимания не больше, чем он того заслуживает.
С самого утра г-н Рапт принимает выборщиков: в 1848 году кандидат ходил в поисках выборщиков, а вот двадцатью годами раньше они еще сами приходили к кандидату.
По лицу г-на Рапта струится пот; он выглядит уставшим, словно актер, что отыграл пятнадцать картин драмы.
— В приемной еще много посетителей, Бордье? — впав в отчаяние, спрашивает он у секретаря.
— Не знаю, господин граф, но это можно выяснить, — отвечает тот.
Он подходит к двери и приоткрывает ее.
— Человек двадцать, — докладывает он, отчаиваясь не меньше хозяина.
— Никогда у меня не хватит терпения выслушать все эти глупости! — вытирая лоб, говорит полковник. — С ума можно сойти! Клянусь честью, у меня одно желание: никого больше не принимать!
— Мужайтесь, господин граф! — изнемогающим голосом говорит секретарь. — Поймите, что среди этих выборщиков есть такие, что располагают двадцатью пятью, тридцатью и даже сорока голосами!
— А вы уверены, Бордье, что никто из них не пробрался сюда контрабандой? Заметьте: ни один из этих типов не предложил свой голос просто так, каждый норовит приставить мне нож к горлу — иными словами, непременно просит что-нибудь для себя или для своих!
— Я полагаю, вы, господин граф, не сегодня научились ценить бескорыстие рода человеческого? — говорит Бордье тоном Лорана, отвечающего Тартюфу, или Базена — Арамису.
— Вы знаете этих выборщиков, Бордье? — делая над собой усилие, спрашивает граф.
— Я знаком с большинством из них, господин граф. Во всяком случае, у меня есть сведения о каждом из них.
— Тогда продолжим. Позвоните Батисту.
Бордье позвонил в колокольчик; лакей явился на зов.
— Кто следующий, Батист? — спросил секретарь.
— Господин Морен.
— Подождите.
Секретарь стал вполголоса читать то, что ему удалось разузнать о г-не Морене:
"Господин Морен, оптовый торговец сукном, имеет фабрику в Лувье. Очень влиятелен, располагает лично восемнадцатью-двадцатью голосами. Слабохарактерен, мечется от красного знамени к трехцветному, от трехцветного — к белому. В поисках личной выгоды готов отражать все цвета радуги. Имеет сына — шалопая, невежду и лентяя, до времени транжирящего отцовское наследство. Несколько дней назад обратился к господину графу с просьбой пристроить этого сына".
— Это все, Бордье?
— Да, господин граф.
— Какой из двух Моренов здесь, Батист?
— Молодой человек лет тридцати.
— Значит, это сын.
— Пришел за ответом на письмо отца, — тонко подметил Бордье.
— Просите! — уныло приказал граф Рапт.
Батист отворил дверь и доложил о г-не Морене.
Еще не успело отзвучать имя посетителя, как в кабинет вошел с независимым видом господин лет двадцати восьми-тридцати.
— Сударь! — начал молодой человек, не дожидаясь, пока с ним заговорит г-н Рапт или его секретарь. — Я сын господина Морена, торговца полотном, обладающего всеми избирательными правами в вашем округе. Мой отец обратился к вам недавно с письменной просьбой…
Господин Рапт не хотел показаться забывчивым и перебил его.
— Да, сударь, я получил письмо вашего уважаемого отца. Он обратился ко мне с просьбой найти вам место. Он мне обещает, что, если я буду иметь счастье оказаться вам полезным, я могу рассчитывать на его голос, а также голоса его друзей.
— Мой отец, сударь, влиятельнейший человек в квартале. Весь округ считает его самым горячим защитником трона и алтаря… да, хотя он редко ходит к обедне, ведь он очень занят. Да и все эти внешние обряды, знаете, одно кривлянье, не так ли? Не считая этого, он воплощение порядка. Он готов умереть за своего избранника. И раз он выбрал вас, господин граф, то будет настойчиво бороться с вашими противниками.
— Я счастлив узнать, сударь, что ваш уважаемый отец составил обо мне столь лестное мнение, и от всей души желаю оправдать его ожидания. Но вернемся к вам: какое место вы желали бы получить?
— Откровенно говоря, господин граф, — проговорил молодой человек, развязно похлопывая себя тросточкой по ноге, — я затрудняюсь ответить на этот вопрос.
— Что вы умеете делать?
— Не много.
— Вы учились праву?
— Нет, я ненавижу адвокатов.
— Вы изучали медицину?
— Нет, мой отец терпеть не может врачей.
— Вы, может быть, занимаетесь искусством?
— В детстве я учился играть на флажолете и рисовать пейзажи, но бросил. Отец оставит мне после себя тридцать тысяч ливров ренты, сударь.
— Вы хотя бы получили образование, как все?
— Несколько меньше, чем все, сударь.
— Вы посещали коллеж?
— Там всегда жульничают с питанием. От этого страдает мое здоровье, и отец забрал меня оттуда.
— Чем же вы занимаетесь в настоящее время?
— Я?
— Да, сударь, вы.
— Абсолютно ничем… Вот почему дорогой папочка хочет, чтобы я занялся чем-нибудь.
— Вы, стало быть, продолжаете учебу? — усмехнулся г-н Рапт.
— Ах, прелестно сказано! — воскликнул г-н Морен-младший, откинувшись назад, чтобы вволю посмеяться. — Да, я продолжаю учиться. Ну, господин граф, я повторю вашу шутку нынче же вечером в Кружке.
Господин Рапт окинул молодого человека презрительным взглядом и задумался.
— Вы любите путешествовать? — спросил он наконец.
— Страстно!
— Значит, вы уже путешествовали, сударь?
— Никогда, иначе мне бы, вероятно, уже опротивели путешествия.
— В таком случае я отправлю вас с поручением в Тибет.
— И должность мне какую-нибудь определите?
— Черт возьми! Что же за место без должности?
— Так я и думал. И что вы из меня сделаете? Ну-ка! — проговорил г-н Морен-младший с видом человека, уверенного в том, что он способен ввести в замешательство любого.
— Вы получите назначение главного инспектора по метеорологическим феноменам на Тибете. Вы знаете, что Тибет — страна феноменов?
— Нет. Я знаю только о существовании тибетских коз, из шерсти которых делают кашемир. Но я даже никогда не дал себе труда посмотреть на них в Ботаническом саду.
— Ничего! Вы увидите их в естественных условиях, что гораздо интереснее.
— Несомненно! Прежде всего, потому что так можно увидеть много больше. Однако вам придется кого-нибудь сместить ради меня?
— Не волнуйтесь, этого места пока не существует.
— Если так, сударь, — вскричал молодой человек, полагая, что его мистифицировали, — как же я смогу занять это место?
— Его создадут нарочно для вас, — ответил граф Рапт, поднимаясь и тем давая понять г-ну Морену, что аудиенция закончена.
Граф произнес последние слова так серьезно, что молодой человек успокоился.
— Будьте уверены, сударь, — сказал он, прижав руку к груди, — в моей личной признательности, а также — что гораздо важнее — в благодарности моего отца.
— Буду рад новой встрече, сударь, — кивнул граф Рапт, в то время как Бордье позвонил.
Вошел лакей. В дверях он почти столкнулся с г-ном Мореном-младшим, который выходил, восклицая:
— Какой великий человек!
— Какой идиот! — заметил граф Рапт. — И подумать только: такой человек, как я, вынужден обхаживать подобных людей!
— Кто следующий, Батист? — спросил секретарь.
— Господин Луи Рено, аптекарь.
Наши читатели, несомненно, помнят славного фармацевта из предместья Сен-Жак, столь ревностно помогавшего Сальватору и Жану Роберу, когда они пускали кровь Бартелеми Лелону (ему угрожал апоплексический удар, после того как Сальватор спустил его с лестницы в ночь с последнего дня масленицы на первый день Поста).
Именно из его двора, как, вероятно, помнят читатели, двое молодых людей услыхали нежные аккорды виолончели, которые привели их к нашему другу Жюстену (мы рано или поздно встретимся с ним в укромном месте, где он прячется вместе с Миной).
— Кто такой господин Луи Рено? — спросил граф Рапт, в то время как слуга пошел за аптекарем.
XXXIII
ВОЛЬТЕРЬЯНЕЦ
Секретарь взял досье и прочел о г-не Луи Рено:
"Господин Луи Рено, фармацевт; предместье Сен-Жак; владелец двух или трех домов, в том числе дома по улице Вано, который он избрал своим местожительством и где проживают двенадцать избирателей, чьими голосами он располагает; потомственный буржуа, бывший жирондист, ненавидит самое имя Наполеона, называя его не иначе как "господин де Буонапарте ", и не может видеть священников, называя их собирательным именем "длиннорясые"; человек, с которым нужно держаться с осторожностью, классический вольтерьянец, подписывающийся на все либеральные издания, на Вольтера, выпускаемого Туке; держит табак в табакерке с Хартией".
— Какого черта этому-то здесь понадобилось? — спросил граф Рапт.
— Узнать не удалось, — отвечал Бордье, — однако…
— Тсс! Вот он! — шепнул граф.
Аптекарь появился в дверях.
— Входите, входите, господин Рено, — любезно пригласил будущий депутат и видя, что аптекарь смиренно остановился на пороге, сам подошел к нему, взял его за руку и почти силой заставил войти.
Притянув аптекаря к себе, граф Рапт с чувством пожал ему руку.
— Слишком много чести, сударь, — смущенно пробормотал фармацевт. — Право, много чести!
— Как это "слишком много чести"?! Такие порядочные люди, как вы, — большая редкость, господин Рено. Очень приятно при встрече пожать им руку. Разве не сказал великий поэт:
Все смертные равны: различье не в рожденье А в добродетельном иль грешном повеленье.
— Вы знаете этого великого поэта, не правда ли, господин Луи Рено?
— Да, господин граф, это бессмертный Аруэ де Вольтер. Но в том, что я знаю господина Аруэ де Вольтера и восхищаюсь им, нет ничего удивительного. Меня удивляет, откуда меня знаете вы.
— Знаю ли я вас, дорогой господин Рено! — произнес граф Рапт тем же тоном, каким Дон Жуан говорит: "Дорогой господин Диманш, знаю ли я вас! Еще бы! И давно!" — Я был очень рад, когда узнал, что вы покидаете улицу Сен-Жак, чтобы быть поближе к нам. Ведь, если не ошибаюсь, вы теперь живете на улице Вано?
— Да, сударь, — все больше изумляясь, ответил фармацевт.
— Какому обстоятельству я обязан счастьем видеть вас, дорогой господин Рено?
— Я прочел ваш циркуляр, господин граф.
Граф поклонился.
— Да, я его прочел, потом перечитал, — подчеркнул аптекарь последние слова, — и фраза, в которой вы говорите о несправедливостях, совершающихся под покровом религии, вынудила меня, несмотря на мое решительное нежелание выходить за пределы моей сферы деятельности — ведь я философ, господин граф, — прийти к вам с визитом и представить некоторые факты в поддержку вашего заявления.
— Говорите, дорогой господин Рено, и поверьте, что я буду вам как нельзя более признателен за сведения, которые вы хотите мне сообщить. Ах, дорогой господин Рено, мы живем в печальное время!
— Время лицемерия и ханжества, сударь, — тихо проговорил аптекарь, — когда властвуют длиннорясые! Вы знаете, что недавно произошло в Сент-Ашёле?
— Да, сударь, да.
— Должностные лица, маршалы у всех на виду участвовали в процессиях со свечами.
— Это прискорбно. Но я полагаю, что вы хотели со мной поговорить не о Сент-Ашёле.
— Нет, сударь, нет.
— Ну что же, поговорим о наших делах. Ведь у нас с вами дела общие, дорогой сосед. Да вы садитесь.
— Никогда, сударь!
— Как это никогда?
— Все что хотите, господин граф, только не просите меня садиться в вашем присутствии. Я слишком хорошо знаю, чем вам обязан.
— Не стану возражать. Скажите, что вас привело ко мне, но скажите как товарищу, как другу.
— Сударь! Я домовладелец и фармацевт и достойно совмещаю оба эти занятия, о чем вы, похоже, догадываетесь.
— Да, сударь, знаю.
— Я служу аптекарем вот уже тридцать лет.
— Да, понимаю: вы начали как фармацевт, и это постепенно сделало вас домовладельцем.
— От вас ничто не скроешь, сударь. Осмелюсь сказать, что вот уже тридцать лет, хотя мы пережили консульство и империю господина Буонапарте, я не видел ничего подобного, господин граф.
— Что вы имеете в виду? Вы меня пугаете, дорогой господин Рено!
— Торговля не идет. Я едва зарабатываю на жизнь, сударь!
— Чем объясняется подобный застой, особенно в вашем деле, дорогой господин Рено?
— Это больше не мое дело, господин граф, что должно вам доказать, насколько я бескорыстен в данном вопросе. Это дело моего племянника: вот уже три месяца как я передал ему свое предприятие.
— И на хороших условиях, по-родственному?
— Именно по-родственному: в рассрочку. И вот, господин граф, дело моего племянника на время приостановилось; когда я говорю "на время", я выражаю скорее надежду, нежели уверенность. Вообразите, сударь, что все стоит на месте.
— Дьявольщина! — показывая смущение, пробормотал будущий депутат. — Кто же может препятствовать торговле вашего уважаемого племянника, спрошу я вас, дорогой господин Рено? Его политические воззрения или ваши, может быть, слишком, так сказать, передовые?
— Нисколько, сударь, нисколько. Политические воззрения здесь ни при чем.
— Ах! — воскликнул граф с лукавым видом, придав в то же время своим словам и интонации простонародный характер, что было, надо заметить, не в его привычках, но теперь он счел своим долгом это сделать, чтобы быть ближе к своему клиенту. — Вот ведь есть у нас фармацевты-недоучки, которых зовут кадетами…
— Да, господин Каде-Гассикур, фармацевт так называемого императора, господина де Буонапарте! Знаете, я всегда зову его именно господином де Буонапарте.
— Его величество Людовик Восемнадцатый тоже признавал за ним исключительно это имя.
— А я и не знал: король-философ, которому мы обязаны Хартией. Но вернемся к торговле моего племянника…
— Я не смел вам это предложить, дорогой господин Рено. Однако раз уж вы сами это предлагаете, мне это только доставит удовольствие.
— Итак, я говорил, что, кем бы ни был человек: жирондистом или якобинцем, роялистом или империстом, а именно так я определяю сторонников Наполеона, сударь…
— Определение кажется мне весьма живописным.
— …я говорил, что, каковы бы ни были политические воззрения, они не мешали ни катарам, ни насморкам.
— Тогда, позвольте вам заметить, дорогой господин Рено, я не понимаю, что может остановить расход медикаментов, предназначенных для простудившихся людей.
— Тем не менее, — в задумчивости пробормотал себе под нос фармацевт, — я прочел ваш циркуляр; мне кажется, я понял его тайный смысл и с тех пор убежден, что мы поймем друг друга с полуслова.
— Объясните, пожалуйста, вашу мысль, дорогой господин Рено, — начал терять терпение граф Рапт, — сказать по правде, я не очень хорошо понимаю, какое отношение мой циркуляр имеет к застою в делах вашего уважаемого племянника.
— Неужели не понимаете? — удивился фармацевт.
— По правде говоря, нет, — довольно сухо ответил будущий депутат.
— Да вы же весьма прозрачно намекнули на гнусности длиннорясых, не правда ли? Именно так я называю всех священников.
— Давайте договоримся, сударь, — перебил его граф Рапт и покраснел; он не хотел оказаться слишком сильно втянутым на путь либерализма, как понимал его "Конституционалист". — Я говорил, конечно, о несправедливостях, совершенных некоторыми лицами под покровом Церкви. Однако я не употреблял выражения столь… суровые, какие выбираете вы.
— Простите мне выражение, господин граф; как сказал господин де Вольтер:
Я кошку кошкою зову, Роле — воришкой.
Граф Рапт собирался было заметить достойному фармацевту, что его цитата неточна в отношении автора, если даже и точна в отношении стиха. Но он подумал, что не время затевать литературную полемику, и промолчал.
— Я не умею играть словами, — продолжал аптекарь. — Я лишь получил образование, необходимое для приличного содержания своей семьи, и не собираюсь вас убеждать, что выражаюсь, как академик. Но я возвращаюсь к вашему циркуляру и, повторяю, мы с вами единомышленники, если только я правильно его понял.
Эти слова, произнесенные довольно резко, обескуражили кандидата; он подумал, что избиратель может слишком далеко его завести, и поспешил остановить его лицемерными словами:
— Честные люди всегда поймут друг друга, господин Луи Рено.
— Раз мы договорились, — отвечал тот, — я могу вам рассказать, что происходит.
— Говорите, сударь.
— В доме, где я жил до того, как уступил его племяннику, доме, о котором я говорю со знанием дела, потому что он мне принадлежит, жил до недавнего времени бедный старый школьный учитель, то есть первоначально и не учитель даже, а музыкант.
— Ну, неважно.
— Да, неважно! Звали его Мюллер, и он почти бесплатно занимался с двадцатью ребятишками. На этом благородном и трудном посту он заменил профессионального учителя по имени Жюстен, уехавшего за границу в результате не дурных поступков, но семейных происшествий. Достойный господин Мюллер пользовался уважением всего квартала. Но черные люди из Монружа часто проходили мимо школы, они не могли без грусти или ненависти видеть детей, воспитывавшихся не ими. И вот однажды утром к этому человеку, временно замещающего учителя, явились незнакомые люди и сказали, что ему необходимо срочно убраться вместе с детьми и с семьей учителя, которого он замещал. И за две недели невежествующие братья захватили школу. Вы же понимаете, что там должно твориться хотя бы только в нравственном отношении, не так ли?
— Признаться, я не очень понимаю, — смутился г-н Рапт.
Посетитель подошел к графу и подмигнул:
— Вы же знаете новую песню Беранже?
— Я должен ее знать, — сказал г-н Рапт, — но нужно мне простить, если не знаю: меня два с половиной месяца не было во Франции, я ездил ко двору царя.
— Ах, если бы господин де Вольтер был жив, великий философ не сказал бы, как во времена Екатерины Второй:
Сегодня с Севера идет к нам ясный свет.
— Господин Луи Рено, — едва сдерживал себя граф, — умоляю вас, вернемся к…
— К новой песне Беранже! Вы хотите, чтобы я вам спел ее, господин граф? С удовольствием!
И фармацевт затянул:
— Вы откуда, совы, к нам?
— Из подземного жилища…
— Да нет, — оборвал его граф. — Вернемся к вашему господину Мюллеру. Вы требуете для него возмещения ущерба?
— Есть и другие возможности, — отозвался фармацевт. — Но я хочу говорить не только о нем: я полагаюсь на вас в том, что будет исправлена несправедливость, которая возмутила и вас, как я вижу. Нет, я хочу поговорить о торговле моего племянника.
— Заметьте, дорогой мой, что я все время изо всех сил только к этому вопросу и пытаюсь вас вернуть.
— С одной стороны, торговля моего племянника терпит убытки, потому что невежествующие братья заставляют детей петь целый день и завсегдатаи аптеки разбегаются, едва заслышат эти вопли.
— Я обещаю найти способ перевести школу в другое место, господин Рено.
— Погодите, — остановил его аптекарь. — Ведь это не все. У этих братьев есть сестры; монашки торгуют лекарствами за сорок процентов стоимости, которые они делают сами, — настоящим дурманом! И бывают такие дни, когда в аптеку не заходит никто, даже кошка! А мой племянник, которому осталось сделать мне три выплаты, готов уже закрыть дело, если вы не найдете, как помочь этому горю, в котором повинны как сестры, так и братья!
— Как?! — вскричал г-н Рапт с оскорбленным видом, понимая, что он никогда не кончит с путаником-аптекарем, если не будет ему поддакивать. — Невежественные монахини позволяют себе торговать медикаментами в ущерб одному из честнейших фармацевтов города Парижа?!
— Да, сударь, — подтвердил Луи Рено, взволнованный глубоким интересом, который граф Рапт, по-видимому, проявлял к его делу. — Да, сударь, они имеют эту наглость, длиннорясые!
— Невероятно! — вскричал граф Рапт, уронив голову на грудь, а руки — на колени. — В какое время мы живем, Боже мой, Боже!
Он с сомнением прибавил:
— И вы могли бы представить мне доказательство своих заявлений, дорогой господин Рено?
— Вот оно! — отвечал аптекарь, вынимая из кармана сложенный вчетверо листок. — Это петиция, подписанная двенадцатью самыми уважаемыми врачами округа.
— Меня это по-настоящему возмущает! — заверил г-н Рапт. — Передайте-ка мне этот документ, дорогой господин Рено: я дам вам за него отчет. Мы наведем в этом деле порядок, клянусь вам, или я потеряю право называться честным человеком.
— Правильно мне говорили, что я могу на вас положиться! — вскричал фармацевт, тронутый результатом своего визита.
— О! Когда я вижу несправедливость, я беспощаден! — заверял его граф, поднимаясь и выпроваживая своего избирателя. — Скоро я дам вам знать, и вы увидите, как я выполняю обещания!
— Сударь! — промолвил фармацевт, оборачиваясь и желая, как хороший актер, произнести прощальную реплику. — Не могу вам выразить, как я взволнован вашей откровенностью и прямотой. Когда я к вам входил, я, признаться, боялся, что вы не поймете меня так, как бы мне хотелось.
— Сердечные люди всегда сумеют друг друга понять, — поспешил вставить г-н Рапт, подталкивая Луи Рено к двери.
Славный аптекарь вышел, и Батист доложил:
— Господин аббат Букмон и господин Ксавье Букмон, его брат.
— Что за Букмоны? — спросил граф Рапт у письмоводителя Бордье.
Тот прочел:
"Аббат Букмон, сорока пяти лет, имеет приход в окрестностях Парижа; человек хитрый, неутомимый интриган. Редактирует некий вымышленный бретонский журнал, еще не издававшийся, под заглавием "Горностай ". Не брезговал ничем, чтобы стать аббатом, а теперь готов на все, чтобы стать епископом. Его брат — художник, пишет картины на библейские сюжеты, избегает изображения обнаженного тела. Он лицемерен, тщеславен и завистлив, как все бездарные художники".
— Черт побери! — воскликнул Рапт. — Не заставляйте их ждать!