XXIV
ДИПЛОМАТИЯ СЛУЧАЯ
Как может себе представить читатель, г-н Рапт всю ночь не сомкнул глаз. Это и понятно: перед такой серьезной партией, какую он замышлял, необходимо было продумать все до мелочей.
Удобно устроившись в глубоком вольтеровском кресле, положив голову на руки и прикрыв глаза, он ушел в себя и казался безразличным ко всему, что происходило вокруг.
В результате своих размышлений он пришел к непреложному выводу: Петрус должен умереть.
Около семи часов утра, то есть с рассветом, он встал, несколько раз прошелся по кабинету, остановился перед шкафчиком и отворил дверцу.
В одном из ящиков он взял огромную связку писем и подошел с ними к лампе. Он вытащил одно письмо наугад, развернул его и торопливо пробежал глазами.
Граф нахмурился. Казалось, все то постыдное, что годами копилось на его совести, выступило у него на лице.
Он лихорадочно скомкал письма, не торопясь подошел к камину и предал огню все, что у него оставалось от княгини Рины.
Горько усмехаясь, он следил за тем, как огонь пожирает письма.
— Вот так же в одно мгновение, улетучились все надежды моей жизни! — прошептал он.
Он торопливо провел рукой по лбу, словно пытаясь отогнать мрачные мысли, и с силой подергал шнур звонка, висевший над камином.
В кабинет явился его камердинер.
— Батист, — приказал граф Рапт, — узнайте, прибыл ли господин Бордье, и попросите его явиться сюда.
Батист вышел.
Господин Рапт снова подошел к шкафчику, выдвинул другой ящик, запустил в него руку и вынул два седельных пистолета.
Он их осмотрел, взвел курки и убедился, что пистолеты заряжены.
— Хорошо, — сказал он, уложив их на прежнее место и задвинув ящик.
Только он прикрыл шкаф, как услышал три негромких удара в дверь.
— Войдите! — пригласил он.
Появился Бордье.
— Садитесь, Бордье, — сказал граф Рапт, — нам необходимо серьезно поговорить.
— Вы не больны, господин граф? — спросил Бордье, глядя на искаженное лицо хозяина.
— Нет, Бордье. Вы, конечно, знаете, что произошло сегодня ночью, и не должны удивляться, что после такой встряски я чувствую себя не совсем в своей тарелке.
— Я действительно только что узнал, к своему удивлению и огромному сожалению, о смерти госпожи де Ламот-Удан.
— Об этом я и хотел с вами поговорить, Бордье. По причинам, которые знать вам не обязательно, я завтра дерусь на дуэли.
— Вы, господин граф?! — ужаснулся секретарь.
— Ну да, я! И пугаться тут нечего. Вы меня знаете, и вам известно, умею ли я за себя постоять… А потому я хочу поговорить с вами не о дуэли, а о последствиях, которые она может иметь. Некоторые наблюдения дают мне право предположить ловушку. Мне нужны ваши помощь и участие, дабы в нее не угодить.
— Говорите, господин граф; вы знаете, что моя жизнь принадлежит вам.
— Я никогда в этом не сомневался, Бордье. Однако прежде всего, — граф взял со стола лист бумаги, — вот ваше назначение префектом. Я получил его сегодня вечером.
Будущий префект просиял, его глаза заблестели от счастья.
— Ах, господин граф, — пролепетал он, — я так вам благодарен! Чем я могу отплатить за вашу доброту?..
— А вот чем. Вы знаете господина Петруса Эрбеля?
— Да, господин граф.
— Мне нужен верный человек, чтобы передать ему письмо, и я рассчитывал на вас.
— И это все, господин граф? — не поверил Бордье.
— Подождите. Нет ли у вас на службе двух надежных людей, на которых вы можете положиться?
— Как на самого себя, господин граф! Один хочет получить табачную лавочку, другой — контору, где продают гербовую бумагу.
— Хорошо. Прикажите одному из них расположиться на бульваре Инвалидов и не двигаться до тех пор, пока из ворот особняка не выйдет Нанон, кормилица графини. Этот человек должен следовать за ней на некотором расстоянии. Если он увидит, что она направляется на улицу Нотр-Дам-де-Шан, где живет господин Петрус, пусть зайдет спереди и скажет: "Приказываю от имени господина графа Рапта отдать мне письмо, иначе я вас арестую". Нанон предана графине, но она старая женщина и еще в большей степени пуглива, нежели верна.
— Все будет исполнено, как вы пожелаете, господин граф, тем более, что оба мои подчиненные очень суровы на вид.
— Что касается второго вашего человека — тот же приказ. Только ждать он будет не на бульваре, а со стороны улицы Плюме, против выхода из особняка. Там он дождется кормилицу, пойдет за ней и сделает то же, что я уже сказал вам насчет первого.
— Когда они должны приступить к своим обязанностям, господин граф?
— Немедленно, Бордье: нельзя терять ни минуты.
— Положитесь на меня, господин граф, — сказал Бордье, повернулся и направился к двери.
— Минуту, Бордье! — остановил его граф Рапт. — Вы забыли о главном.
Он вынул из кармана письмо, написанное княжной Региной Петрусу, и передал его секретарю со словами:
— Нет нужды будить господина Петруса Эрбеля. Передайте письмо лакею и попросите вручить хозяину как можно раньше. Как только вернетесь, зайдите ко мне с отчетом.
Бордье удалился, разместил своих людей в засаде, закутался до подбородка в широкий плащ и отправился на улицу Нотр-Дам-де-Шан.
Пока Бордье торопился к дому Петруса, другой, не столь закутанный человек шел неспешным размеренным шагом, как и подобает государственному служащему — мы имеем в виду почтальона, — неся в особняк Раптов среди прочих посланий письмо Петруса, адресованное княжне Регине.
Хотя граф Рапт всю ночь строил всевозможные комбинации и думал, что все предусмотрел, он не учел самое простое: почтальона. Таким образом, проснувшись, княжна среди прочих писем получила из рук Нанон, как обычно, письмо от Петруса.
Вот что в нем говорилось:
"Начинаю свое письмо с того же, чем закончу, моя Регина: я Вас люблю. Но, увы! Пишу к Вам не для того, чтобы говорить о любви. Должен Вам сообщить ужасную, страшную, жестокую, невыносимую новость, не имеющую себе равных, от которой сердце Ваше обольется кровью, если оно сделано из того же вещества, что и мое: мы не увидимся целых три дня!
Знаете ли Вы в каком-либо языке слово, которое бы звучало более жестоко: не видеться! Однако я вынужден его написать, а Вы, любимая, — услышать его.
И больше всего меня огорчает то, что я даже не имею права возненавидеть или проклясть того, кто послужил причиной нашей разлуки.
Произошло следующее: вчера в полдень у моей двери остановилась карета. Я выглядываю в окно мастерской, смутно надеясь (не знаю уж почему: ведь мне было известно, что Вы у постели больной матери), что это Вы, моя дорогая принцесса, воспользовавшись солнечной погодой, приехали навестить печального влюбленного.
Но вообразите мое отчаяние, когда я увидел, как вместо Вас из кареты вышел камердинер моего дядюшки. Бледный, испуганный, он объявил мне о втором и очень тяжелом приступе подагры, только что поразившем моего несчастного дядю.
"Ах, едемте немедленно, — сказал он мне, — генерал очень плох!"
Схватить редингот, шляпу, прыгнуть в карету оказалось минутным делом, как вы понимаете, моя Регина.
Я застал несчастного старика в плачевном состоянии: он бился в кровати, будто эпилептик, и рычал как дикий зверь.
Когда боль отпустила, он увидал, что я сижу у его изголовья, радостно пожал мне руки, и из его глаз скатились две крупные слезы — знак признательности. Он спросил, не соглашусь ли я побыть с ним некоторое время. Я не дал ему договорить и вызвался остаться до тех пор, пока он не поправится.
Не могу Вам сказать, дорогая, как он обрадовался, когда я ему об этом сказал.
И вот я на некоторое время превратился в сиделку, а когда это время истечет — не ведаю. Но поймите меня правильно, моя Регина: хотя я сиделка, я вовсе не пленник. Как только приступ пройдет, я вновь обрету свободу, ограниченную, разумеется, но очень дорогую, так как я смогу Вам тогда сказать то, с чего начал свое письмо: Регина, я Вас люблю!
Как видите, я заканчиваю тем, с чего и начал. Не прошу, а умоляю Вас о письме! Ведь мне не хватает лишь Ваших писем, чтобы являть несчастному дяде свою сияющую физиономию, а это так радует больных.
До скорой встречи, любимая и обожаемая! Помолитесь Богу, чтобы она произошла как можно скорее!
Петрус".
Новость, которая в любое другое время, заставила бы, по словам Петруса, обливаться сердце Регины кровью, произвела на нее совсем противоположное действие.
Ночью ей привиделся кошмар, предвещавший большое несчастье и похожий на дурное предчувствие.
Она увидела, как тело ее возлюбленного лежит на снегу, устлавшем газоны парка — тело, или, вернее, труп, такой же белый и холодный как снег. Она подошла к нему и закричала от ужаса, видя, что его грудь исполосована кинжалом убийцы. В роще она заметила два горящих, как у кошки, глаза; она услышала зловещий крик, узнала смех и взгляд графа Рапта.
Тут она проснулась и спустила ноги с кровати; волосы у нее разметались в разные стороны, лоб покрылся испариной, сердце трепетало, все тело горело как в лихорадке. Она затравленно озиралась, но, ничего не видя, снова уронила голову на подушку, шепча:
— Господи! Что будет?
В эту минуту вошла Нанон с письмом от Петруса. Княжна стала читать, и мертвенная бледность ее лица сменилась румянцем, который мог бы соперничать с нежнейшими розами.
— Спасен! — вскричала Регина, благоговейно сложив руки и подняв глаза к небу, чтобы возблагодарить Всевышнего.
Потом она встала, подбежала к шифоньеру, взяла лист бумаги и торопливо набросала несколько слов.
"Благослови Вас Господь, любимый! Ваше письмо явилось для меня лучом света в темной ночи. Моя несчастная мать умерла этой ночью, и, когда я получила от Вас письмо, я думала лишь об одном: любить Вас еще больше, перенося на Вас любовь, которую я питала к ней!
Смиримся же, милый Петрус с тем, что нам не придется видеться несколько дней, но верьте, что, находясь вблизи ли, далеко ли, я Вас люблю; нет, мало того: я тебя люблю!
Регина".
Она запечатала письмо и передала его Нанон со словами:
— Отнеси Петрусу.
— На улицу Нотр-Дам-де-Шан? — уточнила Нанон.
— Нет, — возразила княжна, — на улицу Варенн, в дом графа Эрбеля.
Нанон вышла.
Когда служанка переступила порог особняка, оба человека графа Рапта или, вернее, секретаря Бордье, только что были расставлены по местам. Тот, что сторожил на улице Плюме, увидел, что Нанон свернула вправо и исчезла за углом, выйдя на бульвар. Он пошел за ней на некотором расстоянии, согласно приказанию графа Ранга.
Выйдя на бульвар, человек с улицы Плюме поравнялся со своим товарищем и сказал ему:
— Старуха не пошла на улице Нотр-Дам-де-Шан.
— Она боится слежки, — предположил другой, — и решила сделать крюк.
— В таком случае, пошли за ней! — предложил первый.
— Идем, — согласился второй.
Они последовали за кормилицей на расстоянии пятнадцати-двадцати шагов.
Они видели, как старуха позвонила в особняк Куртене и через минуту вошла внутрь.
Так как им было приказано вырвать у нее письмо только в том случае, если она пойдет на улицу Нотр-Дам-де-Шан, два приятеля и не подумали набрасываться на нее посреди улицы Варенн.
Они отошли в сторону и стали держать совет.
— Очевидно, — предположил один, — она зашла сюда с каким-нибудь поручением, а обратно пойдет по бульвару Монпарнас.
— Наверно, так и будет, — поддержал другой.
16 INS"
Однако ничего такого не случилось. Через пять минут они увидели, как кормилица тем же путем вернулась в особняк Ламот-Уданов.
— Промашка! — заметил первый человек, занимая прежнее место на бульваре.
— Начнем сначала! — поддержал второй, отправляясь на улицу Плюме.
Посмотрим, что происходило у Петруса, пока те и другие уделяли ему столько сил.
Бордье прибыл на улицу Нотр-Дам-де-Шан в ту самую минуту, как Регина получила от Петруса письмо.
— Господин Петрус Эрбель дома? — спросил он у лакея.
— Господина дома нет, — отвечал тот.
— Передайте ему это письмо, как только он вернется.
Бордье отдал письмо и приготовился уйти.
Он развернулся и столкнулся с комиссионером.
— Поосторожнее! — грозно бросил он.
Комиссионером оказался Сальватор. При виде человека, до глаз закутанного в необъятный плащ, хотя погода отнюдь не оправдывала такую меру предосторожности, Сальватор обратил на него внимание.
— Не могли бы вы сами держаться поосторожнее, господин в плаще! — сказал он, стараясь заглянуть секретарю в лицо.
— Не вам меня учить, — высокомерно откликнулся Бордье.
— Возможно! — воскликнул Сальватор, после чего схватил его за шиворот, так что поднятый воротник опустился, открывая лицо. — Но так как вы должны принести мне извинения, я не выпущу вас до тех пор, пока вы этого не сделаете.
— Дурак! — процедил сквозь зубы Бордье.
— Дураки те, кто прячется в надежде, что их не узнают, но оказываются узнанными, господин Бордье, — сказал комиссионер, зажимая ему руку, словно в тисках.
Все усилия Бордье вырваться оказались напрасны.
— Я удовлетворен, — промолвил Сальватор, выпуская его руку. — Ступайте с миром и впредь не грешите:
Сконфуженный Бордье удрал, теряя прыть,
Хоть поздно, но клянясь вперед умнее быть.
Сальватор вошел к Петрусу, размышляя:
"Какого черта этому негодяю здесь нужно было?"
— Господина нет дома, — доложил лакей, видя, как Сальватор входит в переднюю.
— Знаю, — отвечал тот. — Подай ключ и письма, которые ему принесли.
Получив все, что хотел, Сальватор вошел в мастерскую Петруса.
Некоторым читателям могло бы показаться слишком бесцеремонным поведение Сальватора по отношению к Петрусу: ведь даже самому близкому другу не позволено распечатывать чужие письма, какая бы причина у него для этого не была. Но мы поспешим успокоить читателей, рассказав, по какому праву Сальватор вскрывал письма своего друга.
Помимо того, что Петрус, как известно, не имел от Сальватора тайн, он одновременно с посланием к княжне Регине отправил ему следующее письмо:
"Дорогой друг!
Я вынужден провести несколько дней у постели дядюшки: он опасно болен. Соблаговолите по получении этого письма зайти ко мне и сделать для своего друга то, на что он готов ради Вас: просмотреть мою почту и ответить на письма по своему усмотрению.
Вы столько раз предлагали мне воспользоваться Вашей дружбой, что, надеюсь, простите мне, если я злоупотребляю ею теперь.
Бесконечно признательный и сердечно преданный Вам
Петрус".
Усевшись поудобнее, Сальватор распечатал письма. Первое было от Жана Робера: тот извещал Петруса, что его драма "Гвельфы и гибеллины" непременно будет показана в конце недели, а потому еще можно успеть на генеральную репетицию.
Второе письмо было от Людовика — настоящая пастораль, идиллия в прозе о любви молодого человека и Рождественской Розы.
Последнее, не похожее на другие, так как бумага была тонкая и надушенная, а почерк — мелкий и изящный, оказалось тем самым письмом, что граф Рапт вырвал у Регины силой.
Сальватор никогда не видел почерка княжны, однако немедленно угадал, что письмо от нее: настолько прикосновение любящей женщины чувствуется во всем.
Он повертел письмо, прежде чем распечатать.
Что может быть проще распечатывания писем, особенно если получил на это разрешение? Но письмо от женщины, да еще любимой! Он испытал вроде стыда, представив, что заглянет в этот храм.
16*
Разумеется, Петрус думал лишь о письмах, которые мог получить от друзей, врагов или кредиторов, но не предвидел, что княжна тоже к нему напишет.
"Следовательно, я не могу его вскрыть", — сказал себе Сальватор.
Он встал и позвонил.
— Кто принес это письмо? — спросил он лакея, указывая на письмо Регины.
— Господин в плаще, — отвечал слуга.
— Тот, что выходил, когда вошел я?
— Да, сударь.
— Спасибо, — поблагодарил Сальватор. — Можете идти. A-а! Доверенный человек г-на Рапта, этот пройдоха Бордье, принес письмо? Но обычно любовные письма женщины не приносит секретарь мужа. Если я правильно понимаю Петруса, то есть влюбленного, он, должно быть, не преминул сообщить княжне о месте своего пребывания, и не сюда она должна адресовать свои послания. Кроме того, не стала бы она поручать это дело Бордье. Значит, если письмо отправила не она, это дело рук ее мужа. А это все меняет, и совесть моя чиста. Не знаю почему, но я смутно чувствую змею в этих цветочках. Оборвем-ка с них лепестки.
С этими словами или, точнее, мыслями Сальватор сломал печать с гербом графа Рапта и прочел письмо, уже знакомое нашим читателям из предыдущей главы.
Чтение бывает разное. Лучшее доказательство тому: двадцать адвокатов, взявшись за кодекс, станут толковать букву закона каждый по-своему. Иными словами, можно просто читать слова, а можно за ними угадывать смысл. Это и сделал Сальватор.
Стоило ему бросить взгляд на послание, как он понял: оно написано дрожащей рукой.
Не увидев нежных слов, которыми влюбленные пересыпают обыкновенно свои письма, он догадался, что письмо по той или иной причине было написано под чьим-то давлением.
"Я могу поступить следующим образом — подумал Сальватор. — Либо переслать это письмо Петрусу (а это означало бы его огорчить, ведь он не сможет отправиться на свидание), либо пойти вместо него и разгадать эту тайну".
Сальватор положил письма в карман, в задумчивости прошелся по мастерской и, взвесив все "за" и "против", решил отправиться вечером на свидание вместо своего друга.
Он сбежал по лестнице и поспешил на Железную улицу, где ожидали его постоянные клиенты, удивляясь, что его до сих пор нет, хотя пробило уже девять часов.
XXV
ГЛАВА, В КОТОРОЙ ДОКАЗЫВАЕТСЯ,
ЧТО ПРОФЕССИЯ КОМИССИОНЕРА — ПО-НАСТОЯЩЕМУ ПРИВИЛЕГИРОВАННЫЙ РОД ЗАНЯТИЙ
В этот вечер сад или, вернее, парк Ламот-Уданов, заснеженный, в голубоватом свете луны, походил в центре на швейцарское озеро. Газоны сверкали, словно жемчужины; кусты были будто осыпаны бриллиантами. Свисающие ветви деревьев казались унизанными драгоценными камнями. Стояла чудесная и ясная зимняя ночь, когда даже мороз не охлаждает пыла настоящих любителей природы.
Поэт нашел бы здесь прекраснейший и величайший сюжет для созерцания, влюбленный — предмет для сладчайших мечтаний.
Прибыв на бульвар Инвалидов, Сальватор увидел сквозь решетку прекрасный парк, ярко освещенный луной, и замер в восхищении. Но продолжалось это недолго: ему не терпелось узнать, чем кончится свидание, назначенное его другу и так похожее на западню.
Скажем несколько слов о том, как, помимо естественного инстинкта, его вывел на этот след случай.
Выйдя из мастерской Петруса, он, прежде чем занять свое обычное место на Железной улице, забежал домой. Придя на улицу Макон, он рассказал Фраголе о случившемся. Молодая женщина, как и всегда в подобных обстоятельствах, торопливо набросила на голову капюшон, закуталась в шубку и побежала к княжне Регине, у которой она и попросила объяснений.
Княжна в это время принимала соболезнования по поводу смерти ее матери и потому ответила Фраголе кратко и многозначительно:
— Меня заставили написать. Пусть Петрус не приходит, ему грозит опасность.
Вот почему, узнав о грозившей Петрусу опасности, Сальватор, вооруженный и готовый к любым неожиданностям, отправился на свидание вместо друга.
Итак, по достоинству оценив открывшееся его взору великолепное зрелище, он осмотрел решетку и стал ломать голову над тем, как проникнуть внутрь.
Долго ему раздумывать не пришлось: калитка оказалась незапертой.
"Подозрительно!" — подумал он, вынул на всякий случай из кармана пистолет, зарядил его и спрятал под плащом.
Он медленно толкнул калитку, предварительно посмотрев направо и налево в кусты и рощу. Затем прошел несколько шагов по аллее, увидал в одном из боскетов слева фигуру в белом и узнал Регину.
Он собирался было подойти к ней, но осторожность истинного могиканина, каким он был, заставила его повернуть голову и устремить взгляд в боскет, раскинувшийся по правую от него руку.
Это были заросли сирени, сквозь которые была проложена узкая тропинка; в конце тропинки он заметил человека, прятавшегося за большим каштаном.
"Вот и враг!" — подумал он, положив палец на курок пистолета.
Резко остановившись, он приготовился к защите.
Притаившийся за деревом человек действительно был враг — граф Рапт; зажав в каждой руке по пистолету, он в лихорадочном нетерпении поджидал возлюбленного княжны.
В половине десятого он спустился в сад, сам отпер калитку и затаился в боскете, как вдруг, обернувшись, в трех шагах перед собой заметил белую, неподвижную, похожую на призрак княжну Регину.
Увидевшись с Фраголой, княжна перестала опасаться за Петруса. Но она знала, что Сальватор — преданный друг, и в эту минуту боялась только за него.
— Вы здесь! — вскричал граф Рапт.
— Разумеется, — холодно отозвалась княжна. — Не вы ли сказали, что я могу присутствовать при вашей встрече?
— Как вы можете пренебрегать своим нежным здоровьем, — возразил граф, — ведь ночь такая морозная! Я скажу молодому человеку всего несколько слов. Ступайте к себе!
— Нет, — отказалась княжна. — Мне всю ночь не давали покоя дурные предчувствия, и ничто на свете не заставит меня покинуть парк в эту минуту.
— Предчувствия, — повторил г-н Рапт и с насмешливым видом пожал плечами. — Вот что значит женщина! По правде говоря, княжна, это безумие! И если, как я вам уже говорил, вы не думаете, что я покушаюсь на жизнь этого молодого человека, то в ваших предчувствиях нет ни крупицы здравого смысла.
— А если я именно так и думаю? — спросила Регина.
— В таком случае, княжна, мне искренне вас жаль: вы обо мне думаете даже хуже, чем я сам о себе думаю.
— Итак, сударь, вы мне клянетесь?..
— Нет, княжна, ничего я не собираюсь обещать. Клятвы существуют для тех, кто хочет их нарушить. А я желаю, чтобы вы полностью положились на меня. Вы намерены остаться в парке и присутствовать при нашем разговоре — хорошо! Я не возражаю, присутствуйте, но издалека. Вы же понимаете, какой жалкий вид я буду иметь рядом с вами и этим молодым человеком. Завернитесь-ка в накидку — здесь очень холодно — и погуляйте в боскете. Долго нам ждать не придется, только что пробило десять; если точность — вежливость королей, она тем более является добродетелью влюбленных.
Граф проводил княжну в боскет, где Сальватор, едва войдя в парк, сразу ее заметил, а сам скрылся в боскете напротив и стал там прогуливаться, а когда увидал того, кого он принимал за Петруса, — спрятался за каштан.
Княжна издали заметила это движение и, смутно догадываясь о его значении, бросилась бежать из боскета навстречу Сальватору.
Она была от него всего в десяти шагах, когда раздался выстрел.
Княжна громко закричала и рухнула наземь.
Пуля графа, попав Сальватору в грудь, отозвалась металлическим звоном.
Однако комиссионер не дрогнул, будто она пролетела от него в нескольких шагах.
Пуля угодила в металлическую бляху комиссионера.
— Решительно, я выбрал удачную профессию, — сказал он, после чего прицелился в графа, несмотря на темноту, в ту самую минуту, как тот вытянул руку, приготовившись разрядить второй пистолет.
Раздался выстрел, граф рухнул на землю, а Сальватор, видя, что он упал, сунул пистолет в карман и направился к аллее, где лежала княжна.
— Судя по его падению, — заметил Сальватор, — граф на некоторое время оставит нас в покое. — Княжна, — вполголоса прибавил он и приподнял ей голову. — Княжна, очнитесь!
Однако она его не слышала.
Он зачерпнул рукой снегу и потер Регине виски. Она постепенно пришла в себя, открыла глаза и, с грустью глядя на Сальватора, спросила:
— Что произошло?
— Ничего, — отвечал молодой человек. — Во всяком случае, ничего такого, что могло бы вас огорчить.
— А выстрел? — спросила Регина, вглядываясь в Сальватора, чтобы узнать, не ранен ли он.
— В меня стрелял тот, кто прятался за деревом, — сказал он, — но я не ранен.
— Это был граф, — живо проговорила Регина; она поднялась, опираясь на руку своего спасителя.
— Я в этом не уверен.
— Нет, это был точно он, — продолжала настаивать княжна.
— В таком случае, мне его жаль, — заметил Сальватор. — Ведь я в него стрелял, а у него на груди нет спасительной бляхи комиссионера, как у меня.
— Вы убили графа? — ужаснулась Регина.
— Понятия не имею, — отвечал Сальватор, — зато я уверен, что попал в него: я видел, как он упал на газон. Если позволите, княжна, я пойду убедиться в его состоянии.
Сальватор торопливо пошел по аллее, в конце которой упал граф Рапт.
Прежде всего Сальватор различил в темноте его лицо, и всегда-то бледное, а теперь и вовсе бескровное — то ли из-за потери крови, толи из-за тусклого света луны. Вокруг него снег был выпачкан кровью.
Он подошел ближе, склонился над графом и, не слыша его дыхания, приложил руку к его груди. Граф был мертв! Пуля угодила в самое сердце.
— Да смилуется Господь над его душой! — философски заметил Сальватор, поднимаясь.
Он снова пошел к княжне.
— Мертв! — коротко сообщил он.
Регина опустила голову.
Вдруг господин высокого роста словно вырос из-под земли и встал между ними, скрестив на груди руки и пристально разглядывая комиссионера и девушку. Он строго спросил:
— Что происходит?
— Отец! — вскричала княжна, напуганная внезапным появлением маршала.
— Господин маршал! — с поклоном произнес Сальватор.
Это действительно был маршал де Ламот-Удан.
Всю предыдущую ночь его слуги не спали.
Два выстрела, прогремевшие у них почти над ухом, не смогли разбудить людей, наверстывавших бессонную ночь.
Только маршал не сомкнул глаз.
Заслышав выстрелы, он вздрогнул и бросился в парк, откуда, как ему показалось, донесся шум.
Он растерялся, застав в столь поздний час и в такой мороз княжну Регину наедине с комиссионером.
Он не мог выразить свое удивление иначе, чем вопросом:
— Что происходит?
Княжна молчала.
Сальватор шагнул маршалу навстречу и, еще раз поклонившись, сказал:
— Если господину маршалу угодно будет меня выслушать, я дам ему объяснения происходящего.
— Говорите, сударь, — строго приказал маршал, — хотя спрашивал я не вас и мне, по меньшей мере, странно видеть вас у себя так поздно и в обществе княжны.
— Отец! — вскрикнула молодая женщина, — вы все узнаете. Но заранее можете быть уверены, что не произошло ничего предосудительного.
— Ну так пусть кто-нибудь из вас говорит! — приказал г-н де Ламот-Удан.
— С вашего позволения, господин маршал, я буду иметь честь дать вам необходимые объяснения.
— Хорошо, сударь, — согласился маршал, — только поскорее! И прежде всего будьте любезны сказать мне, с кем я имею честь говорить.
— Меня зовут Конрад де Вальженез.
— Это вы?.. — пристально вглядываясь в молодого человека, воскликнул маршал де Ламот-Удан.
— Я, господин маршал, — подтвердил Сальватор.
— В этом костюме? — удивился г-н де Ламот-Удан, разглядывая бархатные панталоны и куртку комиссионера.
— Я положу конец вашему удивлению в другой раз, господин маршал. Сегодня же соблаговолите довольствоваться свидетельством княжны, которая давно меня знает.
Маршал повернул голову к молодой женщине и вопросительно на нее посмотрел.
— Отец, — сказала Регина, — позвольте вам представить господина Конрада де Вальженеза как самого преданного и достойного человека, какого я только знаю, не считая вас.
— Говорите же, сударь, — попросил старик, снова обернувшись к Сальватору.
— Господин маршал! — начал тот. — По приказу господина графа Рапта одного из моих друзей пригласили явиться сюда, в этот парк, в десять часов. Моего друга дома не оказалось, и я пришел вместо него. Но перед выходом сюда я, по некоторым признакам, известным княжне, определил, что могу попасть в ловушку. Тогда я взял с собой пистолет и пришел.
— Кому господин Рапт может дать приказание прийти? — перебил его г-н де Ламот-Удан.
— Человеку, который не мог ни подозревать ловушки, ни усомниться в честности графа, господин маршал.
— Отец! — вмешалась принцесса Регина. — Граф силой приказал мне вызвать сюда вечером, не знаю уж с какой целью, господина Петруса Эрбеля.
— А верно: с какой же целью? — спросил маршал.
— Тогда я не знала, зато теперь уверена: чтобы его убить, отец.
— О! — только и произнес возмущенный маршал.
— И я пришел, — продолжал Сальватор, — в условленное время вместо своего друга Петруса. Едва войдя в сад, калитку которого умышленно оставили незапертой, я получил пулю в грудь, вернее, в бляху комиссионера; стрелял человек, которого я разглядел в сумерках. Повторяю, я был вооружен, и, опасаясь повторного нападения, я его опередил.
— И этот человек?.. — с непередаваемым беспокойством спросил г-н де Ламот-Удан. — Этот человек…
— Я не знал, кто это был, господин маршал. Но княжна, которая, как и я, заподозрила ловушку и спряталась в одном из этих боскетов, чтобы следить за происходящим и предупредить несчастье, сказала мне, что это граф Рапт.
— Он! — глухо пробормотал г-н де Ламот-Удан.
— Да, он, господин маршал. Теперь я уверен, что это именно так.
— Он! — в бешенстве повторил маршал.
— Я подошел к нему, — продолжал Сальватор, — в надежде ему помочь. Оказалось, я опоздал, господин маршал: пуля попала в грудь, и граф Рапт умер.
— Умер! Умер! — с величайшим страданием в голосе вскричал маршал. — Умер!.. И убил его не я!.. Что вы наделали? — прибавил он, обращаясь к молодому человеку, и на глаза его навернулись злые слезы.
— Простите, господин маршал, — сказал Сальватор, неверно истолковав переживания маршала. — Богом клянусь, я лишь честно защищал свою жизнь.
Господин де Ламот-Удан словно не слышал его слов. По его щекам текли слезы; от отчаяния он рвал на себе волосы.
— Итак, — прошептал он чуть слышно, будто разговаривая с самим собой, но так, что Регина и Сальватор разобрали его слова, — я был в его руках игрушкой, жертвой обмана целых двадцать лет. Он свел в могилу мою жену, вселил в мое бедное сердце неизбывное отчаяние, украл у меня счастье, опозорил имя, и в минуту расплаты пал от руки другого. Где он? Где?
— Отец! Отец! — закричала Регина.
— Где он? — проревел маршал.
— Отец! — обхватив его руками, повторила Регина. — Вы простудитесь. Уйдем из этого парка! Вернемся в дом!
— А я говорю, что хочу его видеть! Где он? — растерянно озираясь, не успокаивался маршал.
— Умоляю вас, вернемся, отец! — продолжала настаивать Регине.
— Я не твой отец! — прохрипел старик, с силой оттолкнув девушку.
Бедняжка вскрикнула так жалобно, словно прощалась с жизнью.
Она закрыла лицо руками и горько заплакала.
— Господин маршал! — заметил Сальватор. — Княжна права: ночь холодна, и вы можете простудиться.
— Да какое мне до этого дело?! — выкрикнул старик. — Да пусть я окоченею, пускай снег станет моим саваном, пусть под покровом ночи умрет мой позор!
— Во имя Неба, господин маршал, успокойтесь! Такое возбуждение опасно! — увещевал старика Сальватор.
— Да вы разве не видите, что у меня голова горит, кровь закипает в жилах, что у меня лихорадка и близок мой конец?.. Послушайте же меня, как слушают умирающего человека… Вы убили моего врага, я хочу его видеть.
— Господин маршал! — с рыданиями в голосе обратилась к старику несчастная Регина. — Если я не имею права называть вас отцом, то вправе любить вас как дочь. Во имя любви, которую я всегда к вам питала, уйдем подальше от этого страшного места. Вернемся в дом!
— Нет, я сказал! — резко отозвался маршал и снова ее оттолкнул. — Я хочу его видеть. Раз вы не хотите привести меня к нему, я сам пойду и разыщу его.
Он резко развернулся и направился в левый боскет, где мы видели княжну Регину.
Сальватор последовал за ним, поравнялся, взял его за руку и сказал:
— Идемте, господин маршал, я провожу вас.
Они скорым шагом прошли аллею, отделявшую их от трупа; подойдя к тому месту, где тот лежал, старик опустился на одно колено, приподнял голову коченевшего уже тела так, чтобы на нее падал свет луны, и, вглядываясь в мертвое лицо сверкающими, полными неистовой ненависти глазами, прокричал:
— Ты всего-навсего труп! Я не могу ни дать тебе пощечину, ни плюнуть в лицо! Тело твое бесчувственно, из-за твоей неподвижности я не могу утолить жажду мести!
Он снова уронил голову графа на снег, поднялся, взглянул на Сальватора со слезами на глазах.
— О несчастный, и зачем только вы его убили?
— Пути Господни неисповедимы, — строго произнес молодой человек.
Но испытания, выпавшие на долю несчастного старика, оказались для него непосильными. Сначала по всем его членам пробежала дрожь, а затем его стало бить как в ознобе.
— Обопритесь на мою руку, господин маршал, — предложил Сальватор, приблизившись к г-ну де Ламот-Удану.
— Да… Да… — пролепетал тот; он хотел было прибавить что-то еще, но вымолвил нечто нечленораздельное.
Сальватор посмотрел на него. Старик побледнел, его лицо покрылось холодной испариной, глаза закрылись, губы побелели. Молодой человек подхватил его, словно ребенка, на руки и пошел в конец аллеи, где княжна Регина, склонив голову и скрестив на груди руки, ждала, чем кончится эта печальная прогулка.
— Княжна! — сказал Сальватор. — Жизнь маршала в опасности. Проводите меня в его апартаменты.
Они направились к флигелю, где находились комнаты маршала, вошли в спальню и уложили его на диван. Старик был без сознания.
Регина попыталась привести его в чувство, но безуспешно.
Сальватор позвонил камердинеру — тоже тщетно. Как мы уже говорили выше, прислуга спала глубоким сном после ночи, проведенной накануне в хлопотах.
— Пойду разбужу Нанон, — решила княжна.
— Сначала зайдите к себе, сударыня, и принесите соли и уксус, — сказал Сальватор.
Княжна поспешно вышла. Вернувшись с флаконами в руках, она застала Сальватора беседующим с маршалом: благодаря растираниям молодому человеку удалось привести того в чувство.
— Подойдите, — с трудом выговаривая слова, сказал г-н де Ламот-Удан, едва увидев княжну. — Простите, что я был с вами слишком суров, даже жесток. Простите меня, дитя мое. Я так несчастен! Поцелуйте меня!
— Отец! — по привычке назвала его княжна. — Я посвящу свою жизнь тому, чтобы вы забыли о своих страданиях.
— Тебе не придется долго этим заниматься, бедная девочка! — покачал головой маршал. — Как видишь, мне осталось жить всего несколько часов.
— Не говорите так, отец! — вскричала молодая женщина.
Сальватор многозначительно на нее посмотрел, словно хотел сказать: "Оставьте всякую надежду".
Регина вздрогнула и опустила голову, чтобы скрыть брызнувшие из ее глаз слезы.
Старик знаком приказал Сальватору подойти ближе, потому что зрение его начинало слабеть.
— Дайте мне все необходимое для письма, — попросил он едва слышно.
Молодой человек придвинул к постели стол, вынул из бумажника листок, обмакнул перо в чернила и подал маршалу.
Перед тем как взяться за перо, г-н де Ламот-Удан повернулся к княжне и, глядя на нее с бесконечной нежностью, спросил отеческим тоном:
— Ты, конечно, девочка моя, любишь того молодого человека, которому граф Рапт готовил западню?
— Да, — сквозь слезы ответила княжна и покраснела.
— Благословляю тебя! Будь счастлива, дочь моя.
Он обернулся к Сальватору и протянул ему руку:
— Вы рисковали жизнью, спасая друга… Вы достойный сын своего отца. Примите благодарность честного человека!
Маршал вдруг побагровел, его глаза налились кровью.
— Скорее, скорее, — приказал он. — Бумагу!
Сальватор поднес его руку к листу бумаги.
Господин де Ламот-Удан наклонился к столу и написал твердой рукой, что было совершенно неожиданно, учитывая его состояние, следующие строки:
"Прошу никого не винить в смерти графа Ранта. Он убит мною сегодня вечером, в десять часов, за оскорбление, которое я заставил его искупить.
Подписано: маршал де Ламот-Удан".
Казалось, смерть словно только и ждала этого последнего великодушного деяния от благородного человека, после чего завладела им целиком.
Едва дописав до конца, маршал вдруг поднялся, будто подброшенный пружиной, пронзительно вскрикнул и рухнул на диван, сраженный апоплексическим ударом!
На следующий день во всех правительственных газетах сообщалось о том, что маршал не смог пережить жену.
Их похоронили в один день на одном кладбище и в одном склепе.
Что же касается г-на Рапта, то, в соответствии с прошением маршала де Ламот-Удана на имя короля, прилагавшимся к его завещанию, тело графа было отправлено в Венгрию и погребено в деревне Рапт, где граф родился и взял себе имя.
XXVI
РАЗМЫШЛЕНИЯ ГОСПОДИНА ЖАКАЛЯ
Можете считать наше мнение парадоксальным, но мы утверждаем: лучшее правительство — то, которое сможет обойтись без министров.
Люди нашего возраста, свидетели политической борьбы и министерских интриг конца 1827 года, если только они помнят о последних вздохах Реставрации, разделят наше мнение. Мы в этом не сомневаемся.
После временного кабинета министров, куда входили г-н маршал де Ламот-Удан и г-н де Маранд, король поручил г-ну де Шабролю составить постоянный кабинет.
Узнав 26 декабря из газет, что г-н де Шаброль отправляется в Бретань, все решили, что кабинет составлен, и с тревогой стали ожидать, когда эту новость опубликуют в "Монитёре". Мы говорим "с тревогой", так как со времени беспорядков 19–20 ноября весь Париж находился в оцепенении, и падение ненавидимого всеми кабинета Виллеля, хотя и было встречено с удовлетворением, не могло ни заставить забыть о прошлом, ни предвещать лучшее будущее. Все партии взволновались, и только что возникла новая партия, заранее призывающая герцога Орлеанского стать опекуном Франции и таким образом спасти королевскую власть от неминуемой опасности.
Однако тщетно все ждали новостей от "Монитёра" 27, 28, 29, 30 и 31 декабря.
"Монитёр" молчал, будто заснул в подражание Спящей красавице. Все надеялись, что он проснется хотя бы 1 января 1828 года; но этого не произошло. Стало лишь известно, что Карл X рассердился на роялистов, ускоривших падение г-на де Виллеля, и вычеркнул одно за другим имена всех кандидатов в кабинет министров, предложенных г-ном де Шабролем, и между прочими — г-на де Шатобриана и г-на де Лабурдоне.
С другой стороны, политики, которых призывали войти в новый кабинет, знали, что г-н де Виллель продолжает оказывать влияние на короля, и не горели желанием ни получить в наследство ненависть, которую оставил по себе бывший председатель Совета, ни стать подставными лицами. Вот почему они наотрез отказались участвовать в подобной комбинации. Этим объясняются затруднения г-на де Шаброля, и мы просим, дорогие читатели, позволения сказать: "Пока будут существовать министры, не будет хорошего правительства".
Наконец 2 января (expectata dies) было объявлено, что гора вот-вот родит, — иными словами, что г-ну де Шабролю удалось составить кабинет министров.
Кризис продолжался два дня, 3–4 января, и, судя по выражению отчаяния на лицах придворных, — кризис страшнейший.
Вечером 4-го распространился слух о том, что новый кабинет министров, представленный г-ном де Шабролем, окончательно утвержден королем.
И действительно, в "Монитёре" от 5 января был опубликован ордонанс, датированный 4-м числом, в первой статье которого перечислялись следующие имена:
господин Порталис — министр юстиции;
господин де Ла Ферроне — министр иностранных дел;
господин де Ко — военный министр (назначение на вакантные должности в армии находится в ведении дофина);
господин де Мартиньяк — министр внутренних дел, из компетенции которого исключаются вопросы торговли и промышленности и передаются в ведение комитета по торговле и колониям;
господин де Сен-Крик — председатель высшего совета по торговле и колониям, в звании государственного секретаря;
господин Руа — министр финансов и так далее.
Этот кабинет министров, сформированный с единственной целью успокоить общество, посеял недоверие и страх во всех партиях, ведь он оказался лишь подправленным предыдущим кабинетом, его тенью. Господа де Виллель, Корбьер, Пейроне, де Дама и де Клермон-Тоннер выходили, разумеется, из игры. Но и господа де Мартиньяк, де Ко и де Ла Ферроне, принадлежавшие к администрации: один — как государственный советник, другой — как директор одной из служб военного министерства, третий — как посол в Санкт-Петербурге, — были людьми далеко не новыми и, похоже, ждали только удобного случая, чтобы г-н де Виллель снова стал официальным главой правительства. "Кабинету не хватает достаточно убедительной причины для существования, — говорили либералы, — он рожден нежизнеспособным".
Была предпринята попытка удовлетворить недовольных, сменив префекта полиции г-на Делаво и поставив на его место г-на де Беллема, королевского прокурора в Париже. Дошли даже до того, что распустили полицейское управление при министерстве внутренних дел, что повлекло за собой отставку г-на Франше. Но эти меры, настоятельно необходимые для общественного спокойствия, не прибавили новому кабинету министров сил и не помогли ему просуществовать дольше.
Одним из тех, кто внимательно следил за попытками, колебаниями, затруднениями его величества Карла X и г-на де Шаброля, был г-н Жакаль.
После увольнения г-на Делаво г-н Жакаль неизбежно должен был последовать за своим патроном.
И хотя роль, которую он играл в префектуре полиции, не имела большого значения с точки зрения избранного правительством нового политического пути и не могла серьезно влиять на него, г-н Жакаль, прочитав в "Монитёре" ордонанс, предписывавший г-ну де Беллему возглавить префектуру полиции, меланхолически повесил голову и глубоко задумался о тщете земной жизни.
Он предавался невеселым мыслям, когда секретарь пришел доложить, что новый префект, вот уже час как устроившийся в кабинете, просит г-на Жакаля к себе.
Господин де Беллем, человек неглупый — впоследствии он доказал это таким изобретением, как срочное постановление, выносимое председателем суда, — опытный законник и потому глубокий философ, с первых слов понял, с кем имеет дело в лице г-на Жакаля, и если и притворился на минуту, что собирается лишить его места, то не для того, чтобы его напугать, а дабы обеспечить себе раз и навсегда преданность начальника полиции.
Он давно его знал, и ему было известно, что этот плодотворный ум — неистощимый кладезь.
Он поставил г-ну Жакалю лишь одно условие сохранения должности: умолял его исполнять свои обязанности как подобает человеку порядочному и умному.
— В тот день, — сказал префект, — когда в полиции будут работать умные люди, воры во Франции переведутся, а когда полицейские перестанут строить баррикады, не будет и бунтовщиков в Париже.
Господин Жакаль, прекрасно поняв, что новый префект намекает на ноябрьские беспорядки, организованные самим начальником полиции, опустил голову и смущенно покраснел.
— Прежде всего советую вам, — продолжал г-н де Беллем, — как можно скорее вернуть на каторгу этих висельников, что затопили двор префектуры. Я согласен, что для приготовления заячьего рагу необходим заяц; однако никто не убедит меня в том, что для отлавливания воров необходимы каторжники. Я согласен с вами, что это средство может казаться действенным, но оно небезупречно, а по-моему, так даже и опасно. Прошу вас как можно скорее произвести отбор среди своих людей и преступников без лишнего шума вернуть туда, откуда они прибыли.
Господин Жакаль полностью согласился с предложением нового префекта; он заверил его в своем усердии, а также в преданности, попрощался и, почтительно кланяясь, вышел.
Вернувшись в свой кабинет, он снова сел в кресло, протер очки, вынул табакерку и набил табаком нос. Потом, скрестив и ноги и руки, глубоко задумался.
Сразу же оговоримся: тема его новых размышлений была гораздо веселее, чем прежняя, какие бы печальные последствия эти размышления ни сулили его ближнему.
Вот о чем он думал:
"Да, я так и подозревал: новый префект — положительно умница. Доказательство тому — он меня оставил, хотя знает, что кабинет министров пал не без моего участия… В конце концов, может, именно поэтому и оставил… Итак, я снова крепко стою на ногах, ведь после упразднения полицейского управления при министерстве внутренних дел и отставки господина Франше я становлюсь еще более важной фигурой. С другой стороны, он почти разгадал мои намерения относительно достойных лиц, постоянно толкущихся во дворе префектуры. Правда, я причиню этим честным людям некоторую неприятность. Бедный Карманьоль! Несчастный Мотылек! Горемыка Овсюг! Бедняга Стальной Волос! А уж о Жибасье я и не говорю! Тебя, дорогой, мне жалко больше всех, ведь ты сочтешь меня неблагодарным. А что прикажешь делать? Habent sua fata libelli! Так уж написано. Иными словами: нет такой хорошей компании, которую не пришлось бы в конце концов покинуть".
С этими словами г-н Жакаль, пытаясь справиться с волнением, охватившим его в результате печальных размышлений, снова достал табакерку и с шумом втянул вторую понюшку табака.
— В конечном счете, — философски заметил он, поднимаясь, — наглец получит по заслугам. Я помню, он вчера просил моего согласия на брак. Но никогда Жибасье не будет домоседом. Он создан для больших дорог, и, я полагаю, дорога из Парижа в Тулон подойдет ему больше, чем путь в царство Гименея. Как-то он воспримет свое новое положение?..
Господин Жакаль в задумчивости дернул шнур звонка.
Появился дежурный.
— Пригласите Жибасье, — приказал начальник полиции. — А если его нет, пусть придет Мотылек, Карманьоль, Овсюг или Стальной Волос.
Когда дежурный вышел, г-н Жакаль нажал кнопку, почти незаметную в углу комнаты. Спустя мгновение на пороге потайной двери, скрытой портьерой, появился суровый полицейский в штатском.
— Входите, Голубок, — пригласил г-н Жакаль.
Человек с неприветливой физиономией, но нежным именем подошел ближе.
— Сколько у вас сейчас человек? — спросил г-н Жакаль.
— Восемь, — отвечал Голубок.
— С вами вместе?
— Нет, со мной будет девять.
— Ребята крепкие?
— Мне под стать, — отозвался Голубок таким устрашающим баритональным басом, что сомневаться в его незаурядной силе и энергии не приходилось, если только о силе человека можно судить по голосу.
— Прикажите им подняться, — продолжал г-н Жакаль, — и все вместе ждите в коридоре за дверью.
— С оружием?
— Да. Как только услышите звонок, входите сюда без стука и прикажите человеку, который здесь окажется, следовать за вами. В коридоре вы передадите его четверым своим товарищам, пусть препроводят его в нашу тюрьму предварительного заключения. Когда арестованный окажется в надежном месте, пусть ваши люди снова поднимаются и ждут в коридоре на прежнем месте до тех пор, пока я снова не позвоню и не сдам другого арестанта. И так далее, пока я не отменю приказ. Вы меня поняли?
— Отлично понял! — отвечал Голубок. — Отлично! — повторил он, выпятив грудь, как человек, гордый собственной понятливостью.
— А теперь, — строго сказал г-н Жакаль, — должен вас предупредить: за арестованных вы отвечаете головой.
В эту минуту в дверь кабинета постучали.
— Это, вероятно, один из ваших будущих арестантов. Ступайте скорее за своими людьми.
— Бегу! — рявкнул Голубок, одним прыжком выскочив в коридор.
Господин Жакаль опустил за ним портьеру, уселся в кресло и сказал:
— Войдите!
Дежурный ввел Овсюга.
XXVII
РАСЧЕТ
Поклонник дамы, сдававшей внаем стулья в церкви святого Иакова, долговязый и бледный под стать Базилю, степенно вошел в кабинет, кланяясь г-ну Жакалю, словно главному алтарю в церкви.
— Вы меня вызывали, благороднейший хозяин? — спросил он скорбным голосом.
— Да, Овсюг, вызывал.
— Чем я могу иметь честь быть вам полезным? Вы знаете, что моя жизнь в вашем распоряжении.
— Это мы сейчас увидим, Овсюг. Прежде скажите, был ли у вас повод для недовольства мною с тех пор, как вы на службе?
— О Всевышний Господь! Никогда, достойнейший хозяин! — поспешил заверить елейным голосом любовник Барбетты.
— А я, Овсюг, имею веское основание быть вами недовольным.
— Дева Мария! Неужели это возможно, добрый мой хозяин?
— Более чем возможно, Овсюг: так оно и есть, и это доказывает, что вы оказались неблагодарным.
— Пусть Бог, который меня слышит, — медовым голосом возразил лицемер, — ниспошлет мне смерть, если я хоть раз забыл о ваших милостях.
— Вот именно, Овсюг, я боюсь, что вы их забыли. Напомните-ка мне о них, дабы я убедился, что у вас хорошая память.
— Добрейший мой хозяин! Неужели, по-вашему, я могу забыть, как меня арестовали на улице Святого Иакова-Высокий порог — у малой церковной двери, после того как я прихватил серебряный крест и золоченый потир; и быть бы мне на каторге, если бы не ваша отеческая забота, благодаря которой я выпутался из этой скверной истории.
— С того дня, — сказал г-н Жакаль, — я приобщил вас к службе. Как же вы отплатили за эту услугу?
— Однако, благороднейший хозяин… — перебил его Овсюг.
— Не прерывайте меня! — строго прикрикнул на него г-н Жакаль. — Я все знаю. Вот уже полгода вы работаете на отца Ронсена из Конгрегации.
— Я действую в интересах нашей святой Церкви! — набожно выговорил Овсюг, с блаженным видом устремив взгляд к потолку.
— Странно вы понимаете ее интересы, Овсюг! — с притворным возмущением воскликнул г-н Жакаль. — Ведь отец Ронсен и его Конгрегация утянули за собой в пропасть господина де Виллеля, а тот — кабинет министров! Таким образом, вы, несчастный человек, сами того не зная, — хотелось бы в это верить! — неизбежно стали возмутителем общественного порядка и, не подозревая того, пошатнули трон его величества.
— Возможно ли это? — растерялся Овсюг, уставившись на г-на Жакаля.
— Вы, разумеется, слышали, что кабинет министров сменился этим утром? Знайте же, несчастный, что вы явились одной из причин этой административной революции. Вас объявили опасным преступником, и я решил, пока в столице не утихнет шум, поместить вас в надежное место, где вы могли бы спокойно собраться с мыслями.
— Ах, добрейший мой хозяин! — вскричал Овсюг, бросаясь г-ну Жакалю в ноги. — Клянусь Богом Всемогущим, что ноги моей не будет в Монруже.
— Слишком поздно! — возразил г-н Жакаль, поднимаясь и нажимая кнопку звонка.
— Смилуйтесь, добрейший хозяин! Смилуйтесь! — взвыл Овсюг, заливаясь горькими слезами.
Вошел Голубок.
— Смилуйтесь! — повторил Овсюг, вздрогнув при виде непреклонного полицейского: он знал, в каких случаях начальник прибегал к помощи Голубка.
— Слишком поздно, — сурово проговорил г-н Жакаль. — Встаньте и следуйте за этим человеком.
Овсюг заглянул в недовольное лицо г-на де Жакаля и, понимая, что спорить бесполезно, последовал за полицейским, сложив руки, как и подобало мученику.
Когда Овсюг вышел, г-н Жакаль снова позвонил.
Вошел дежурный и доложил о Карманьоле.
— Пусть войдет, — кивнул г-н Жакаль.
Провансалец не вошел, а влетел в кабинет.
— Что вам угодно, патрон? — нежным, как флейта, голосом спросил он.
— Сущие пустяки, Карманьоль, — отвечал г-н Жакаль. — Сколько за вами числится обычных краж?
— Тридцать четыре: ровно столько, сколько мне лет, — весело сообщил Карманьоль.
— А сложных, я хочу сказать — со взломом?
— Двенадцать: сколько месяцев в году, — в том же тоне отвечал марселец.
— А покушений на убийство?
— Семь: сколько дней в неделе.
— Вы, стало быть, — подвел итог г-н Жакаль, — тридцать четыре раза заслужили тюрьму, двенадцать раз каторгу и семь раз Гревскую площадь. Итого — пятьдесят три более или менее неприятных приговора. Я правильно сосчитал?
— Все верно, — отвечал беззаботный Карманьоль.
— Вот что, мой добрый друг! О ваших приключениях начинают поговаривать в городе, и я решил на время отправить вас в ссылку.
— В какую часть света? — беспечно спросил Карманьоль.
— Я думаю, вам это должно быть безразлично.
— Да, лишь бы это было не на берегу моря, — отвечал провансалец, смутно начиная догадываться о том, что г-н Жакаль хочет ему предложить туманный Брест или солнечный Тулон.
— Ах, умница Карманьоль, вы, к сожалению, попали в точку: я выбрал для вас живописное местечко, хотя вам оно, кажется, не по душе.
— Господин Жакаль! — сказал, силясь улыбнуться, шутник-марселец. — Уж не вздумалось ли вам меня попугать?
— Вас? Пугать? Дорогой Карманьоль! — удивленным тоном спросил г-н Жакаль. — Разве в моих правилах пугать преданных слуг вроде вас?
— Если я правильно понимаю, — произнес то ли в шутку, то ли всерьез провансалец, — вы мне предлагаете сыграть в каторгу?
— Вы удачно выбрали словцо, изобретательный Карманьоль. Именно сыграть в каторгу. Но вначале я назову ставку. Вы сирота?
— С рождения.
— У вас нет ни друзей, ни семьи, ни родины? Я дам вам и родину, и семью, и друзей. На что же вам жаловаться?
— Скажите прямо, — решительно спросил марселец. — Вы хотите послать меня в Рошфор, Брест или Тулон?
— Выбор я предоставляю вам; скажите, какое из этих трех уединенных мест вам больше нравится. Но поймите, умница Карманьоль: я отправляю вас в такую даль не за ваши грехи, а чтобы с пользой употребить ваше старание, а также верность.
— Не понимаю, — признался провансалец, не улавливая, куда клонит г-н Жакаль.
— Сейчас объясню понятнее, горячая вы голова, Карманьоль. Вы, разумеется, знаете, как тщательно охрана следит за господами каторжниками в Бресте или Тулоне. Это надежный и весьма действенный способ сохранить порядок в исправительных заведениях такого рода.
— Понимаю, — слегка нахмурившись, сказал марселец. Вы лаете мне повышение: из шпика превращаете в "наседку"?
— Это ваши собственные слова, прозорливый Карманьоль.
— Я думаю, — погрустнел провансалец, — что вы слышали, как жестоко мстят заключенные доносчикам.
— Знаю, — подтвердил г-н Жакаль, — если эти доносчики — ослы. Договоримся так: не будьте ослом, станьте лисом.
— А сколько времени может занять это чрезвычайное поручение? — жалобно спросил Карманьоль.
— Сколько необходимо для того, чтобы заглушить шум, поднявшийся с некоторых пор вокруг вашего имени. Поверьте, что долго я без вас не протяну.
Карманьоль опустил голову и задумался. Помолчав, он спросил:
— Вы по-настоящему предлагаете? Всерьез?
— Как нельзя серьезнее, мой добрый друг, и я вам это докажу.
Господин Жакаль снова нажал кнопку потайного звонка. И опять появился Голубок.
— Проводите этого господина, — приказал г-н Жакаль полицейскому, указав на Карманьоля, — куда я вам сказал и со всеми положенными знаками внимания.
— Да ведь Голубок отведет меня в тюрьму! — вскричал несчастный Карманьоль.
— Несомненно. Ну и что? — спросил г-н Жакаль, скрестив руки и строго посмотрев пленнику в глаза.
— Ах, простите, — извинился провансалец, поняв значение этого взгляда. — Я думал, что это была шутка.
Он повернулся к Голубку, как человек, уверенный в том, что очень скоро улизнет с каторги, и сказал:
— Ведите меня!
— Этот Карманьоль слишком игрив для своего положения, — пробормотал г-н Жакаль, презрительно наблюдая за тем, как уходит марселец.
В третий раз дернув шнур звонка на камине, он снова сел в кресло. Вошедший дежурный доложил о Мотыльке и Стальном Волосе, ожидавших в коридоре своей очереди.
— Кто из них проявляет больше нетерпения? — спросил г-н Жакаль.
— Обоим не терпится войти, — отвечал секретарь.
— Тогда введите обоих.
Дежурный вышел и спустя несколько мгновений вернулся вместе с Мотыльком и Стальным Волосом.
Стальной Волос был великаном, Мотылек — карликом.
Мотылек был тщедушен и безбород; у коренастого Стального Волоса были огромные усы.
Разницу между ними подчеркивало то, что Стальной Волос был меланхоличен, как Овсюг, а Мотылек — так же жизнерадостен, как Карманьоль.
Поспешим сказать, что Стальной Волос был родом из Эльзаса, а Мотылек — из Жиронды.
Первый поклонился г-ну Жакалю, согнувшись пополам; второй проделал скорее акробатический трюк.
Господин Жакаль едва заметно улыбнулся, взглянув на этот дуб и это деревце.
— Стальной Волос, — заговорил он, — и вы, Мотылек, отвечайте: что вы делали в памятные дни девятнадцатого и двадцатого ноября прошлого года?
— Я, — отвечал Стальной Волос, — перетащил на улицу Сен-Дени столько повозок, камней, балок, сколько мне было поручено.
— Хорошо, — произнес г-н Жакаль. — А вы, Мотылек?
— Я, — с вызовом сказал Мотылек, — перебил, как вы и приказали, ваше превосходительство, почти все окна на этой улице.
— Дальше, Стальной Волос? — продолжал г-н Жакаль.
— Дальше я с помощью нескольких верных друзей построил все баррикады в квартале Рынка.
— А вы, Мотылек?
— Я, — отвечал тот, к кому он обращался, — хлопал перед носом у проходивших мимо буржуа петардами, которыми удостоили меня снабдить вы, ваше превосходительство.
— И все? — спросил г-н Жакаль.
— Я крикнул: "Долой кабинет министров!", — сказал Стальной Волос.
— А я: "Долой иезуитов!" — прибавил Мотылек.
— Что же потом?
— Потом мы преспокойно ушли, — сказал Стальной Волос и посмотрел на своего друга.
— Как мирные буржуа, — подтвердил Мотылек.
— Итак, — обратился г-н Жакаль к обоим разом, — вы не помните, что совершили нечто выходящее за рамки полученного от меня приказа?
— Абсолютно ничего, — возразил великан.
— Ничего абсолютно, — повторил карлик, посмотрев в свою очередь на товарища.
— Хорошо, я освежу вашу память, — заметил г-н Жакаль и придвинул к себе толстую папку.
Он вынул из нее двойной листок бумаги и положил его перед собой на стол, торопливо пробежав глазами.
— Из этого донесения, приложенного к вашему досье, следует, что вы: во-первых, в ночь с девятнадцатого на двадцатое ноября под видом того, что помогаете женщине, которой стало плохо, обчистили лавочку ювелира с улицы Сен-Дени.
— Ох! — ужаснулся Стальной Волос.
— Ox! — возмутился Мотылек.
— Во-вторых, — продолжал г-н Жакаль, — в ночь с двадцатого на двадцать первое ноября вы оба при помощи отмычек, а также Барбетты, сожительницы сьёра Овсюга, вашего собрата, проникли к меняле с той же улицы и украли сардинских луидоров, баварских флоринов, прусских талеров, как и английских гиней, испанских дублонов и французских банковских билетов на сумму в шестьдесят три тысячи семьсот один франк и десять сантимов, не учитывая курсовой разницы.
— Это оговор, — заметил Стальной Волос.
— Наглая ложь! — прибавил Мотылек.
— В-третьих, — продолжал г-н Жакаль, словно не замечая возмущения пленников, — в ночь с двадцать первого на двадцать второе ноября вы вместе со своим другом Жибасье совершили вооруженное нападение между Немуром и Шато-Ландоном на почтовую карету, в которой ехали один англичанин и его леди. Приставив пистолет к горлу форейтора и курьера, вы ограбили карету, а в ней было двадцать семь тысяч франков! И уж только так, для памяти, скажу о цепочке и часах англичанина, а также о кольцах и безделушках англичанки.
— Это несправедливо! — вскричал эльзасец.
— Как есть несправедливо! — поддержал уроженец Бордо.
— Наконец, в-четвертых, — продолжал, не отвлекаясь, г-н Жакаль, — чтобы больше не останавливаться на разнообразных ваших проказах с той ночи вплоть до тридцать первого декабря, вы, верно, для того чтобы на славу отпраздновать начало года, первого января тысяча восемьсот двадцать восьмого года погасили все фонари в коммуне Монмартра и обчистили, пользуясь темнотой, всех запоздалых прохожих, забрав у кого кошелек, у кого часы. Число жалоб достигло тридцати девяти.
— О! — вздохнул великан.
— О! — простонал карлик.
— По этим соображениям, — продолжал г-н Жакаль официальным тоном, — учитывая, что, несмотря на ваши запирательства, опровержения, возмущения и другие кривляния, я считаю очевидным и доказанным, что вы грубо злоупотребили доверием, которое я вам оказал; учитывая также, что, грабя всех подряд, вы вели себя не как серьезные и честные агенты полиции, а как обыкновенные воры; на основании изложенного вам предлагается безотлагательно пройти в соседний кабинет, в котором знакомый вам человек по имени Голубок арестует вас и проводит в надежное место, где вы будете дожидаться, пока я не придумаю, как положить конец вашей распущенности.
Господин Жакаль произнес все это с хладнокровнейшим видом и позвонил Голубку; тот появился в третий раз и огорчился при виде опечаленных Стального Волоса и Мотылька.
Но, как солдат, свято исполняющий приказ, он сейчас же подавил вздох, по знаку г-на Жакаля взял великана под одну руку, карлика — под другую и повел, а вернее, потащил их к Карманьолю и Овсюгу.
Наступила небольшая пауза.
Арест этой четверки не взволновал и не заинтересовал г-на Жакаля. Конечно, сообразительный Карманьоль был ему до известной степени симпатичен и его потеря стоила сожаления. Но он основательно знал марсельца: ему было известно, что так или иначе (провансалец был из тех каторжников, что доживают до восьмидесяти лет), рано или поздно, но он выпутается.
Что касается остальных, они не были даже винтиками в административной машине г-на Жакаля. Они скорее наблюдали за ее работой, чем помогали работать. Овсюг был лицемер, Стальной Волос — хвастун. Мотылек с его легкостью чешуекрылого, чье имя он носил, был лишь бледной и плохой копией Карманьоля.
Нетрудно себе представить, что дальнейшая судьба этих персонажей не очень интересовала философа Жакаля.
Чего, в самом деле, стоили эти низшие существа рядом с неоспоримым и неоспариваемыми преимуществами Жибасье?
Жибасье! Агент-феникс, rarа avis — олицетворение шпика, человек непредсказуемый, неутомимый, способный к перевоплощениям не хуже индийского бога!
Вот о чем размышлял начальник тайной полиции, выпроводив Стального Волоса с Мотыльком и ожидая Жибасье.
— Ну, надо — так надо! — пробормотал он.
Позвонив дежурному, он опять сел в кресло и закрыл лицо руками.
Дежурный ввел Жибасье.
В этот день Жибасье выглядел франтом: на его ногах красовались шелковые чулки, на руках — белые перчатки. На порозовевшей физиономии радостно сияли обыкновенно тусклые глаза.
Господин Жакаль поднял голову и поразился пышности его костюма и необычному выражению лица.
— У вас сегодня свадьба или похороны? — спросил он.
— Свадьба, дорогой господин Жакаль! — отозвался Жибасье.
— Ваша собственная, может быть?
— Не совсем, дорогой господин Жакаль. Вы же знаете мою теорию брака. Впрочем, это почти так, — самодовольно прибавил он. — Невеста — моя старая подружка.
Господин Жакаль набил нос табаком, будто удерживаясь от замечаний, с которыми собирался обратиться к Жибасье по поводу его теории относительно женщин.
— Имею ли я удовольствие знать мужа? — помолчав немного, спросил он.
— Вы его знаете, по крайней мере, понаслышке, — отвечал каторжник. — Это мой тулонский приятель, с которым мы так ловко сбежали с каторги: ангел Габриель.
— Помню, — покачал головой г-н Жакаль, — вы мне рассказывали эту историю на дне Говорящего колодца, откуда я имел удовольствие вас вытащить. Замечу, между прочим, что это мне стоило насморка, от которого я до сих пор еще не отделался.
Будто желая придать своим словам больше веса, г-н Жакаль закашлялся.
— Хороший кашель, — заметил Жибасье, — не сухой, — прибавил он в утешение. — Один из моих предков умер в сто семь лет, удирая с шестого этажа вот с таким же точно кашлем.
— Кстати, о побеге, — ухватился за его слова г-н Жакаль. — Вы никогда мне подробно не рассказывали о своем; я знаю в общих чертах, что вам с ангелом Габриелем помог санитар, но чтобы его подкупить, необходимы были деньги. Где вы их взяли? Ведь не от каторжных трудов у вас завелись денежки?
Жибасье из розового стал багровым.
— Вы краснеете, — с удивлением отметил г-н Жакаль.
— Простите, господин Жакаль, — сказал каторжник, — но мне пришло в голову одно из самых неприятных воспоминаний моей бурной жизни, а потому я не могу удержаться и краснею.
— Неприятное воспоминание о каторге? — спросил г-н Жакаль.
— Нет, — отвечал Жибасье, нахмурившись. — Я вспомнил о своем побеге, вернее, о таинственной даме, которая мне помогла.
— Фу! — произнес г-н Жакаль, бросив на Жибасье презрительный взгляд. — Это может навсегда отбить охоту к прекрасному полу.
— Именно эта таинственная дама, — продолжал каторжник, словно не замечая презрительного выражения своего патрона, — и вышла сегодня замуж за ангела Габриеля.
— А ведь вы меня уверяли, Жибасье, — строго заметил начальник полиции, — что этот каторжник за границей.
— Это верно, — с некоторой гордостью отвечал Жибасье. — Он ездил просить согласия своих родных и получить бумаги.
— Вас, кажется, арестовали вместе?
— Да, дорогой господин Жакаль.
— Как фальшивомонетчиков?
— Будьте снисходительны, благородный патрон. Деньги подделывал ангел Габриель, я же невежествен по части металлургии.
— Будьте и вы снисходительны, дорогой господин Жибасье: я путаю поддельные деньги с подделанной подписью.
— Это совсем разные вещи, — серьезно заметил Жибасье.
— Если память мне не изменяет, начальник тулонской каторги получил однажды от министра юстиции папку с неким личным делом. В нем имелись все документы за всеми официальными подписями, необходимые для освобождения одного каторжника. Эти документы исходили от вас, не так ли?
— Это было сделано для освобождения ангела Габриеля, дорогой господин Жакаль. Это один из самых филантропических поступков моей непутевой жизни, и я бы скромно промолчал, если бы вы не заставили меня в нем признаться.
— Ну что вы, это еще пустяки, — продолжал г-н Жакаль. — Я не помню, за что вы угодили на каторгу в третий раз? Будьте добры освежить мою память.
— Понимаю, — сказал каторжник, — вы решили испытать мою совесть и ждете от меня полной исповеди.
— Совершенно верно, Жибасье, если, конечно, вы не видите в этом признании какого-нибудь серьезного препятствия…
— Отнюдь, — возразил Жибасье. — У меня тем меньше оснований для сомнения, что вам довольно перечитать газеты того времени, и вы все будете знать.
— Начинайте.
— Было это в тысяча восемьсот двадцать втором или двадцать третьем году, я уж теперь точно не помню.
— Это и не обязательно.
— Год выдался урожайный: никогда еще так не золотились хлеба, никогда еще так не зеленели виноградники.
— Позвольте вам заметить, Жибасье, что хлеб и виноград не имеют к делу ровно никакого отношения.
— Я только хотел сказать, дорогой господин Жакаль, что жара в тот год стояла страшная. Я три дня как сбежал с брестской каторги и прятался в одном из ущелий, опоясывающих побережье Бретани; у меня не было ни пищи, ни воды; внизу подо мной несколько цыган в лохмотьях обсуждали мой побег и говорили о ста франках, обещанных за мою поимку. Вам известно, что каторга для этих кочующих таборов — щедрый кормилец. Они питаются дохлой рыбой, которую выбрасывает море, и живут охотой на каторжников. Цыгане хорошо знают непроходимые леса, узкие тропки, глубокие ущелья, одинокие лачуги, где сбежавший каторжник будет искать приюта. С первым же пушечным выстрелом, возвещающим о побеге, цыгане вылезают словно из-под земли с палками, веревками, камнями, ножами и пускаются в погоню со злорадством и жадностью, свойственными всей их породе.
И вот я скитался уже третий день, как вдруг вечером прогремел пушечный выстрел, сообщивший о втором побеге. И сейчас же вслед за выстрелом — суматоха в цыганском таборе. Каждый вооружается чем попало и пускается в погоню за моим несчастным товарищем, а я остаюсь висеть на скале, как античный Прометей, которому не дают покоя два стервятника: голод и жажда.
— Ваш рассказ захватывающе интересен, Жибасье, — заметил г-н Жакаль с непоколебимым хладнокровием, — продолжайте.
— Голод, — продолжал Жибасье, — похож на Гузмана: он не знает преград. В два прыжка я очутился на земле, в три скачка — в долине. В нескольких шагах я заметил хижину; в слуховом окошке теплился огонек. Я собирался постучать и спросить воды, хлеба, как вдруг подумал, что там живет какой-нибудь цыган или же крестьянин, который непременно меня выдаст. Я колебался, но скоро решение было принято. Я постучал в дверь хижины рукояткой ножа, решившись в случае угрозы дорого продать свою жизнь.
"Кто там?" — спросил надтреснутый старушечий голос; судя по выговору это была цыганка.
"Бедный путник, который просит лишь стакан воды да кусок хлеба", — отвечал я.
"Ступайте своей дорогой", — выкрикнула старуха и захлопнула окошко.
"Добрая женщина, сжальтесь: хлеба и воды!" — взмолился я.
Старуха молчала.
"Ну, сама виновата!" — сказал я и мощным ударом ноги вышиб дверь низенького помещения, служившего входом в хижину.
Заслышав шум упавшей двери, на верху лестницы появилась старая цыганка с лампой в руке. Она поднесла правую руку к лампе, вглядываясь в мое лицо, но так ничего и не увидела и дрогнувшим голосом спросила: "Кто там?"
"Бедный путник", — отозвался я.
"Погоди, — спускаясь по лестнице с проворством, удивительным для ее лет, сказала она. — Вот погоди, я тебе покажу путника!"
Видя, что я смогу без труда справиться с этой старой колдуньей, я бросился к хлебному ларю и, увидев кусок черного хлеба, схватил его и с жадностью стал есть.
В это мгновение цыганка ступила на землю.
Она пошла прямо на меня и, толкнув плечом, попыталась выставить за дверь.
"Умоляю вас, дайте мне напиться", — сказал я, заметив в глубине комнаты глиняный кувшин.
Но она в ужасе отпрянула и издала душераздирающий возглас, похожий на крик совы, когда разглядела мой костюм.
На ее вопль появилось еще одно лицо: сверху на лестнице показалась высокая хрупкая девушка лет шестнадцати-семнадцати.
"Что такое, матушка?" — встревожилась она.
"Каторжник!" — взвыла старуха, тыча в меня пальцем.
Девушка спустилась, вернее, спрыгнула вниз и бросилась на меня, как дикий зверь, прежде чем я успел сообразить, что происходит. С силой, которую невозможно было в ней предположить, она обхватила меня сзади за шею и опрокинула на пол с криком: "Матушка!"
Мать накинулась, словно шакал, и, упершись мне коленом в грудь, крикнула изо всех сил: "На помощь! На помощь!"
"Пустите меня!" — прохрипел я, пытаясь вырваться из рук этих фурий.
"На помощь! На помощь!" — кричали мать и дочь.
"Замолчите и выпустите меня!" — зычным голосом повторил я.
"Каторжник! Каторжник!" — еще сильнее надрывались они.
"Замолчите вы или нет?!" — вскричал я, схватив старуху за горло и опрокинув ее на спину, после чего сверху оказался я. Девушка прыгнула на меня, запрокинула мою голову (похоже, это был ее излюбленный прием) и ухватила зубами мое ухо.
Я увидел, что пора кончать с этими взбесившимися фуриями. С минуты на минуту могли явиться их отцы, братья или мужья. Я крепко обхватил руками шею старухи и, судя по предсмертному хрипу, понял, что больше она не закричит.
Тем временем девушка продолжала кусаться.
"Пустите или я вас убью!" — пригрозил я.
Но то ли не понимая моего наречия, то ли не желая его понимать, она с такой кровожадностью впилась в мое ухо, что мне пришлось выхватить нож. Я с силой вонзил лезвие по самую рукоятку в ее левую грудь.
Она упала.
Я с жадностью набросился на кувшин с водой и стал пить…
— Продолжение мне известно, — сказал г-н Жакаль, все больше хмурясь, по мере того как рассказчик приближался к страшной развязке своей жуткой истории. — Вас арестовали неделю спустя и препроводили в Тулон, и вы избежали смертной казни по милости одного их тех случаев, в которых явно видна рука Провидения.
Наступила тишина. Господин Жакаль впал в глубокую задумчивость.
Жибасье, несмотря на нарядный костюм, становился все более угрюмым по мере того, как он рассказывал. Он начал задаваться вопросом, по какому поводу патрон заставил его пересказывать историю, которую знал уж во всяком случае не хуже Жибасье.
Как только его посетила эта мысль, он спросил себя, какой интерес мог иметь начальник полиции в этом суде совести. Он не то что бы догадался об истинной причине, но почувствовал неладное.
Жибасье подвел итоги и, покачав головой, сказал себе:
"Дьявольщина! Плохи мои дела!"
Его укрепила в этой мысли задумчивая поза г-на Жакаля, который сидел, склонив голову и нахмурившись.
Вдруг он встрепенулся, провел рукой по лбу, будто отгоняя мрачные мысли, с состраданием посмотрел на каторжника и сказал:
— Послушайте, Жибасье, я не хочу омрачать вам праздник упреками, которые, без сомнения, показались бы вам сегодня неуместными. Отправляйтесь на свадьбу к ангелу Габриелю, дружок, повеселитесь от души… Я в ваших же интересах хотел вам сказать нечто чрезвычайно важное, но, принимая во внимание братский банкет, я откладываю дело до завтра. Кстати, дорогой Жибасье, где празднуют свадьбу?
— В "Синих часах", дорогой господин Жакаль.
— Превосходная там кухня, друг мой. Веселитесь как следует, а завтра — за дело.
— В котором часу? — спросил Жибасье.
— В полдень, если вы успеете выспаться.
— В полдень, минута в минуту! — с поклоном отозвался каторжник и направился к выходу, удивленный и обрадованный тем, что беседа, так неудачно начавшаяся, так хорошо закончилась.
На следующий день, минута в минуту, как он сам сказал, Жибасье вошел в кабинет к г-ну Жакалю.
На этот раз он был одет просто, а выглядел бледным. Внимательно в него вглядевшись, наблюдательный человек заметил бы глубокие морщины, залегшие у него на лбу, и черные круги под глазами — следы бессонной и тревожной ночи.
Господин Жакаль не преминул все это заметить и не ошибся относительно причин, вызвавших бессонницу каторжника.
Ведь после праздничного ужина бывают танцы, во время танцев — пунш, после пунша наступает оргия, а она Бог знает до чего может довести.
Жибасье аккуратно исполнил этот утомительный переход из зала ресторана в спальню с оргией.
Но ни вино, ни пунш, ни оргия были не в силах свалить такого сильного человека, как Жибасье. И г-н Жакаль, вероятно, увидел бы на следующий день его привычно безмятежную и сияющую физиономию, если бы не маленькая неприятность, ожидавшая Жибасье при пробуждении: она-то и заставила каторжника растеряться и побледнеть. И читатель скоро с нами согласится, что было от чего и растеряться, и побледнеть.
Произошло следующее.
В восемь часов утра спавшего Жибасье разбудил громкий стук в дверь.
Он крикнул, не вставая с кровати:
— Кто там?
Женский голос ответил:
— Я!
Узнав голос, Жибасье отпер дверь и сейчас же снова нырнул в постель.
Судите сами о его изумлении, когда он увидел у себя бледную, растрепанную, разгневанную женщину лет тридцати; это была не кто иная, как новобрачная, жена ангела Габриеля, старая подружка Жибасье, как он сказал г-ну Жакалю.
— Что случилось, Элиза? — спросил он, как только она вошла.
— У меня украли Габриеля! — сказала женщина.
— Как украли Габриеля? — ошеломленно спросил каторжник. — Кто?
— Понятия не имею.
— Когда?
— Тоже не знаю.
— Ну-ка, дорогая, — проговорил Жибасье, протирая глаза, дабы убедиться, что он не спит. — Уж не приснилось ли мне, что вы здесь и что Габриеля украли? Что это значит? Как все произошло?
— А вот как, — отвечала Элиза. — Мы вышли из "Синих часов" и направились к дому, так?
— Хотелось бы верить, что именно так все и было.
— Молодой человек, приятель Габриеля, и еще один, незнакомец, кстати очень прилично одетый, провожали нас до самого дома. В ту минуту как я взялась за дверной молоток, чтобы постучать, друг Габриеля сказал ему:
"Мне нужно уехать завтра рано утром, и я не успею с вами увидеться, а мне необходимо сообщить вам нечто весьма важное".
"Хорошо, — сказал Габриель. — Если дело срочное, говорите сейчас".
"Это тайна", — шепнул приятель.
"Пустое! — заметил Габриель. — Элиза поднимется к себе, и вы мне обо всем расскажете".
Я поднялась в спальню… Я так устала от танцев, что уснула как колода. Утром просыпаюсь в восемь часов, зову Габриеля, он не отвечает. Я спускаюсь к привратнице и расспрашиваю ее. Она понятия не имеет: он не возвращался!
— Брачная ночь!.. — нахмурился Жибасье.
— Я тоже так подумала, — призналась Элиза. — Если бы не брачная ночь, это еще можно было бы как-то объяснить.
— Все понятно, — сказал каторжник, большой мастер объяснять самые необъяснимые вещи.
— Я побежала в "Синие часы" и в кабаре, где он обычно бывает, хотела что-нибудь разузнать, но ничего ни от кого не добилась и пришла к тебе.
— Обращение на "ты", пожалуй, несколько вольно, — заметил Жибасье, — особенно на другой день после брачной ночи.
— Да говорю тебе: брачной ночи не было!
— Это, конечно, верно, — подтвердил каторжник, который с этой минуты начал рассматривать свою старую подружку как новую. — И ты не запомнила ничего подозрительного? — продолжал он после осмотра.
— Что я должна была запомнить?
— Все, черт побери!
— Этого слишком много, — простодушно возразила Элиза.
— Скажи мне прежде, как зовут приятеля, который вас провожал, — попросил он.
— Я не знаю его имени.
— Опиши его.
— Невысокий, смуглый, с усиками.
— Это не описание: половина мужчин невысокие, смуглые и носят усы.
— Я хочу сказать: он похож на южанина.
— Какого южанина: с юга Марселя или с юга Тулона? Юг бывает разный.
— Этого не скажу; он был во фраке.
— Где Габриель с ним познакомился?
— Кажется, в Германии. Они выезжали вместе из Майнца, где обедали в одной харчевне, а потом из Франкфурта, где у них были общие денежные дела.
— Какие дела?
— Не знаю.
— Не много же тебе известно, дорогая. Из того, что ты мне сообщила, ничто не может нас направить по верному следу.
— Что же делать?
— Дай подумать.
— Ты не считаешь, что он способен провести ночь где-нибудь на стороне?
— Напротив, дорогая, это мое внутреннее убеждение. Учитывая то обстоятельство, что он не провел ночь у тебя, он непременно должен был переночевать где-нибудь еще.
— О, когда я слышу "где-нибудь еще", мне мерещатся его бывшие любовницы.
— На этот счет позволь тебя разубедить. Прежде всего, это было бы подло, затем — глупо. А Габриель не подлец и не дурак.
— Это верно, — вздохнула Элиза. — Что же делать?
— Я же сказал, что подумаю.
Каторжник скрестил руки, нахмурился и, вместо того чтобы смотреть на свою бывшую подружку, как он делал до сих пор, закрыл глаза и, так сказать, заглянул в собственную душу.
Тем временем Элиза вертела пальцами и оглядывала спальню Жибасье.
Ей показалось, что размышления Жибасье продолжаются слишком долго и в конце концов он заснул.
— Эй, эй, друг Джиба! — сказала она, встала и подергала его за рукав.
— Что?
— Ты спать вздумал?
— Говорю же тебе: я думаю! — недовольно проворчал Жибасье. Он не спал, а слово в слово повторял про себя вчерашний разговор с г-ном Жакалем и начинал подозревать, вспомнив последний его вопрос: "Где празднуют свадьбу?", что начальник тайной полиции приложил руку к исчезновению ангела Габриеля.
Как только у него мелькнула эта мысль, он, не стесняясь, спрыгнул с постели и торопливо натянул штаны.
— Что это ты делаешь? — удивилась Элиза, явившаяся к каторжнику не столько за новостями, сколько, может быть, за утешениями.
— Как вредишь, одеваюсь, — отозвался Жибасье, торопливо натягивая на себя вещи одну за другой, словно за ним гонятся или в доме пожар.
Через две минуты он был одет с головы до ног.
— Да что с тобой? — спросила Элиза. — Ты чего-нибудь испугался?
— Я боюсь всего, дорогая Элиза, и, сверх того, еще многого! — торжественно произнес каторжник; несмотря на грозившую ему опасность, он был во всеоружии своего педантизма.
— Так ты напал на след? — спросила его жена Габриеля.
— Совершенно точно, — отвечал безупречный Жибасье, доставая из секретера банковские бредеты и золотые монеты.
— Ты берешь деньги! — удивилась Элиза. — Уезжаешь?
— Как видишь.
— Далеко? Очень?
— На край света, очевидно.
— Надолго?
— Навсегда, если возможно, — отозвался Жибасье, доставая из другого ящика пару пистолетов, патроны и кинжал; все это он рассовал по карманам своего редингота.
— Твоя жизнь в опасности? — спросила Элиза, все более удивляясь при вреде его приготовлений.
— Больше чем в опасности! — ответил каторжник, нахлобучивая шляпу.
— Ты же не собирался уезжать, когда я сюда вошла, — заметила жена Габриеля.
— Нет. Однако арест твоего мужа меня встревожил.
— Думаешь, он арестован?
— Не думаю, а уверен. А потому, любовь моя, позволь почтительно раскланяться! Советую тебе последовать моему примеру, то есть убраться в надежное место.
С этими словами каторжник обнял Элизу, расцеловал и скатился по лестнице, оставив жену ангела Габриеля в полной растерянности.
Внизу Жибасье прошел мимо комнатушки привратницы, не обратив внимания на славную женщину, протягивавшую ему письма и газеты.
Он так стремительно пронесся по коридору, отделявшему его от улицы, что не заметил и фиакра, стоявшего у подъезда, хотя это было редкое явление и для улицы и для дома, где жил Жибасье.
Не увидел он и четырех человек, стороживших у двери с обеих сторон; едва его заметив, они схватили несчастного за шиворот и втолкнули в фиакр раньше, чем он успел ступить на мостовую.
Одним из этих четверых был суровый Голубок, а руки Жибасье держал тот самый невысокий смуглый господин с усиками, которого он сразу узнал по смутному описанию Элизы: именно он подрезал крылышки ангелу Габриелю.
Через десять минут карета подъехала к префектуре полиции. Проведя полтора часа в тюрьме предварительного заключения, где Жибасье встретился со своими коллегами и друзьями Стальным Волосом, Карманьолем, Овсюгом и Мотыльком, он, как мы сказали, ровно в полдень вошел в кабинет г-на Жакаля.
Читатели понимают, что, наслушавшись от товарищей о вчерашних арестах, Жибасье имел достаточно жалкий вид.
— Жибасье! — невесело заговорил г-н Жакаль. — Поверьте, я очень сожалею, что буду вынужден некоторое время подержать вас в тени. Блеск больших городов несколько повредил ваш рассудок, мой добрый друг, и когда вы остановили почтовую карету с англичанином и его супругой между Немуром и Шато-Ландоном, вы совершенно не подумали о том, что можете поссорить английский двор с французским. Иными словами, вы недооценили свободу, которую я вам так щедро предоставил.
— Но, господин Жакаль, — перебил его Жибасье, — поверьте, что когда я останавливал почтовую карету, в мои намерения не входило обижать этих островитян.
— Что мне в вас нравится, Жибасье, так это то, что вы не боитесь высказывать свое мнение. Другой на вашем месте, Мотылек или Стальной Волос к примеру, стали бы отнекиваться, прикидываться овечками, если заговорить с ними о почтовой карете, остановленной ночью между Немуром и Шато-Ландоном. Вы же с ходу говорите правду. Карета была остановлена. Кем? "Мною, Жибасье! Говорю же: мною — и точка!" Излишняя откровенность — вот ваше основное, определяющее качество, и я поистине рад отметить это. К несчастью, мой добрый друг, даже самая безудержная откровенность не заменит всех требуемых качеств, чтобы сделать из вас мудреца, и я с большим сожалением вынужден вам сказать, что в деле с почтовой каретой вам не хватило мудрости. Какого черта! Как человеку вашего ума взбрело в голову нападать на англичан?
— Я принял их за эльзасцев, — возразил Жибасье.
— Это смягчающее обстоятельство, хотя Стальной Волос эльзасец и с его стороны было дурным тоном грабить земляка. Итак, мы имеем дело с отсутствием патриотизма и вкуса. Вот почему я подумал, что немного побыть в тени вам не повредит.
— Значит, вы просто-напросто отправляете меня на каторгу! — промолвил Жибасье.
— Да, просто-напросто, как вы изволили заметить.
— В Рошфор, Брест или Тулон?
— На ваш выбор, дружище. Как видите, я обхожусь с вами по-отечески.
— И надолго?
— Тоже на ваше усмотрение. Только ведите себя хорошо. Вы слишком мне дороги, и я непременно призову вас к себе, как только представится удобный случай.
— Я снова буду с кем-нибудь скован одной цепью?
— И это как пожелаете. Видите: я покладист.
— Ладно, — смирился Жибасье, видя, что ничего другого ему не остается, — пусть будет Тулон, и без напарника.
— Увы! — вздохнул г-н Жакаль. — Еще одно из ваших бесценных качеств уходит в небытие. Я говорю о благодарности, или о дружбе, как вам больше нравится. Неужели ваше сердце не разорвется, когда вы увидите, что ваш брат по каторге скован цепью с кем-то другим — не с вами?!
— Что вы хотите этим сказать? — спросил каторжник, не понимая, на что г-н Жакаль намекает.
— Возможно ли, неблагодарный Жибасье! Разве вы забыли об ангеле Габриеле, если всего сутки назад держали его брачный факел?
— Я не ошибся, — пробормотал Жибасье.
— Вы ошибаетесь редко, дорогой друг, в этом тоже необходимо отдать вам справедливость.
— Я был уверен, что его арестовали по вашему приказу.
— Да, правильно, по моему приказу, проницательный Жибасье. — А знаете ли вы, зачем я приказал его арестовать?
— Нет, — искренне признался каторжник.
— За мелкий грешок, даже бессмысленный, если угодно, однако требующий небольшого наказания, чтобы научить провинившегося вести себя лучше. Поверите ли: пока кюре церкви святого Иакова его венчал и давал поцеловать свой дискос, тот украл у него платок и табакерку? Более чем легкомысленное поведение! Кюре не захотел устраивать в церкви скандал и спокойно завершил церемонию, а спустя полчаса подал мне жалобу. Вот и верьте в добродетель нынешних ангелов! Вот, Жибасье, почему я считаю вас неблагодарным: вы не умоляете меня сковать вас одной цепью с этим юным вертопрахом, а ведь вы могли бы довершить его воспитание.
— Раз дело обстоит таким образом, — сказал Жибасье, — я забираю свои слова назад. Пусть будет Тулон и только парное заключение!
— В добрый час! Наконец-то я узнаю своего любимого Жибасье! Ах, какой бы человек из вас вышел, пройди вы другую школу! Но вас с детства отупляли чтением классиков, и вы не имеете ни малейшего представления о современной литературе. Вот что вас сгубило. Однако терять надежду не стоит: эта беда еще поправима. Вы молоды, можете учиться. Знаете, когда вы входили, я как раз размышлял о создании огромной библиотеки для всех обездоленных вроде вас. А пока я об этом думаю… Что, если вместо общей цепи я попрошу расковать вас с ангелом Габриелем? Я с самого вашего прибытия на каторгу назначу вас на должность самую почетную, доходную: будете писцами, а? Ну не приятное ли поручение: писать письма за своих неграмотных товарищей и оказаться, таким образом, их доверенным лицом, которому известны все самые сокровенные тайны, их советчиком и помощником? Что вы на это скажете?
— Вы слишком милостивы ко мне! — полунасмешливо-полусерьезно отозвался каторжник.
— Вы этого заслуживаете, — подчеркнуто вежливо заметил г-н Жакаль. — Ну, договорились: вы оба можете себя считать официальными писцами. Может быть, у вас есть еще какие-нибудь пожелания или просьбы?
— Только одна, — серьезно ответил Жибасье.
— Говорите, дорогой друг: я ломаю голову, чем бы вам еще угодить.
— Поскольку Габриеля арестовали вчера вечером, — начал каторжник, — он не успел познакомиться со своей невестой поближе. Не слишком ли смело с моей стороны просить вас разрешить им свидание, перед тем как мужа отправят на юг?
— Просьба очень скромная, дорогой друг. Я разрешу им ежедневные свидания вплоть до дня отправления. Это все, Жибасье?
— Это только первая часть моей просьбы.
— Послушаем вторую!
— Вы позволите жене проживать в тех же широтах, что и ее муж?
— Договорились, Жибасье, хотя вторая часть нравится мне гораздо меньше первой. В первой части вашей просьбы вы проявляете незаинтересованность, заботитесь об отсутствующем друге, тогда как во второй, как мне кажется, замешаны ваши личные интересы.
— Я вас не понимаю, — сказал Жибасье.
— А ведь все просто! Не вы ли мне сказали, что женой вашего друга стала ваша бывшая подружка? Боюсь, что вы не столько для него, сколько для себя хлопочете о том, чтобы эта женщина поселилась неподалеку от вас.
Каторжник стыдливо покраснел.
— Ну, совершенных людей не бывает, — меланхолически прибавил г-н Жакаль. — Вам больше не о чем меня просить?
— Последняя просьба!
— Давайте уж, пока вы здесь.
— Как будет проходить наше отправление?
— Вы должны знать, что вас ждет, Жибасье. Отправление пройдет, как обычно.
— Через Бисетр? — состроив страшную гримасу, уточнил каторжник.
— Естественно.
— Это меня чрезвычайно огорчает.
— Почему же, друг мой?
— Что поделаешь, господин Жакаль! Не могу я привыкнуть к Бисетру! Вы же сами говорили: совершенных людей нет. При одной мысли о том, что я нахожусь рядом с сумасшедшими, нервы у меня начинают шалить.
— Почему же, в таком случае, вы нарушаете закон?.. К сожалению, Жибасье, — продолжал он, протягивая руку к кнопке звонка, — я не могу удовлетворить вашу просьбу. Понимаю ваши чувства, но такова печальная необходимость, а вы, как человек, воспитанный на классике, должны знать, что древние изображали необходимость с железными клиньями.
Едва г-н Жакаль договорил, как появился полицейский.
— Голубок, — обратился к нему начальник полиции; зачерпнув большую щепоть табаку, он с наслаждением поднес ее к носу, удовлетворенный тем, как все обернулось. — Голубок! Поручаю вашим особым — слышите, особым! — заботам господина Жибасье. Временно поместите его не со всеми, а туда, где вы содержите арестанта, задержанного вчера вечером.
Он снова повернулся к Жибасье:
— Я говорю об ангеле Габриеле. Скажете, что я чего-нибудь не предусмотрел, неблагодарный!
— Поистине не знаю, как вас и благодарить, — с поклоном ответил каторжник.
— Поблагодарите, когда вернетесь, — сказал на прощание г-н Жакаль.
Он с грустью наблюдал за тем, как Жибасье уходит.
— Вот я и осиротел! — проговорил он. — Ведь это моя правая рука!
XXVIII
ЦЕПЬ
Старый замок Бисетр, расположенный на холме Вильжюиф рядом с деревушкой Жантийи, справа от дороги на Фонтенбло, в одном льё к югу от Парижа, предлагает туристу, забредшему в эти места, одно из самых мрачных зрелищ, какие только можно вообразить.
В самом деле, это тяжелое, мрачное нагромождение камней, увиденное на определенном расстоянии, выглядит необычным и пугающим, фантастическим и отталкивающим.
Так и видишь перед собой живые воплощения всех болезней, нищеты, пороков и преступлений, толпящихся там с растрепанными волосами и скрежещущими зубами, со времен короля Людовика Святого и до наших дней.
Будучи убежищем и тюрьмой, приютом и укреплением, замок Бисетр напоминал старую заброшенную немецкую крепость, осаждаемую в иные часы вампирами и колдуньями из преисподней.
Доктор Паризе говорил о Бисетре в своем докладе генеральному совету тюрем, что этот замок олицетворяет собой ад, описанный поэтами.
Те из наших современников, что побывали в этом пандемониуме двадцать лет назад, могут подтвердить правоту наших слов.
Тогда преступников заковывали в кандалы во дворе Бисетра. По правде говоря, церемония эта, начинавшаяся в темном дворе и завершавшаяся лишь в Бресте, Рошфоре или Тулоне, представляла собой отвратительное зрелище. Понятно, почему сам Жибасье, все это знавший, так стремился избежать участия в мрачной мелодраме.
Первые приготовления к заковыванию в кандалы, как мы только что сказали, проходили в главном дворе замка.
В то утро в густом, промозглом тумане двор выглядел еще более жутко.
Серое небо, холодный ветер, черная грязь. Несколько типов с отвратительными физиономиями висельников рыскали по двору, будто печальные тени, обмениваясь время от времени только им понятными словами.
Это хождение длилось около получаса, как вдруг другие типы с менее отталкивающими лицами присоединились к первым и, поприветствовав их на том же языке, бросили на землю тяжелые цепи и бесчисленные кандалы, которые они принесли с собой.
Это были заключенные Бисетра, исполнявшие в тюрьме роль слуг.
— Ох, и тяжелый у вас нынче денек! — сказал один из тех, что находились в первой группе, человеку из числа новоприбывших, отиравшему с лица пот.
— И не говорите! — отвечал тот, кивнув на кандалы, которые он только что сбросил на землю. — Я принес в три раза больше обычного.
— Их, значит, много? — продолжал первый.
— Около трехсот.
— Никогда не видел такой цепи.
— Это не считая цепей, которыми их свяжут на этапе.
— Их, что же, отправляют без суда и следствия? Я внимательно читаю газеты, но видел сообщения только о девяти осужденных.
— Кажется, все остальные — завсегдатаи.
— Вы их знаете?
— Я? — ужаснулся заключенный. — Фи! Что вы!
В эту минуту из замка донесся свисток.
— По местам! — строго приказал новоприбывшим человек из первой группы.
Те выстроились вдоль стен двора, держа перед собой кандалы.
Как только был дан свисток, отворилась небольшая дверь, вернее калитка во второй двор, и толпа из тридцати или сорока осужденных потекла в главный двор, если можно так выразиться, на поводке у солдат.
Едва войдя во двор, каторжники, жадно вдыхая воздух, громко закричали от радости, и им издали ответил далекий рев. Это был другой этап каторжников, ожидавших своей очереди.
Люди, которых мы первыми увидели во дворе, набросились на осужденных, сорвали с них всю одежду, стали искать в самых потайных уголках их тел оружие, инструменты, деньги или еще что-нибудь недозволенное.
Когда с этим делом было покончено, другие люди, выполнявшие роль гардеробщиков швырнули им, как кость собаке, нечто вроде серых халатов, чтобы прикрыть их наготу.
Пока каторжников раздевали и одевали, тюремщики, в чьи обязанности входило заковать осужденных, разложили на каменном полу тяжелые ошейники.
Снова раздался свисток.
По этому сигналу каждый каторжник был поставлен позади треугольного металлического ошейника, и тюремщики, отвечавшие каждый за свой ошейник, надели их своим подопечным. Как только пленники получили по ошейнику, человек огромного роста и устрашающего сложения вышел из темного угла, где он стоял до сих пор (он как бы отделился от стены), держа в руках тяжелый молот, который мог бы напугать изобретателя кузнечного дела Тувалкаина и патентованного специалиста Вулкана.
Это был тюремный кузнец.
При виде великана-молотобойца каторжники затрепетали и на мгновение отдаленно напомнили травинки, соседние с той, которую только что скосили: они дрожат от корня до головки.
Да и было от чего задрожать.
Кузнец, вооруженный своим тяжелым инструментом, прошел позади каждого из осужденных и одним ударом вгонял штырь, скреплявший треугольный ошейник; каторжники от ужаса не могли поднять головы.
Когда с одной партией было покончено, по свистку вывели другую партию, затем третью и так далее, пока не набралось триста человек.
Когда все они оказались во дворе, их сковали по двое. Удерживавшая их цепь проходила от ошейника к поясу, снова поднималась к ошейнику следующего каторжника и так до конца колонны, которую соединяла бесконечная продольная цепь.
Однако этим не ограничивалось безобразное зрелище. Особый ужас и, если можно так сказать, особенную живописность ему придавало поведение действующих лиц.
Хотя все они были собратьями по преступлениям и друзьями по несчастью, хотя они были скованы одной цепью и, по всей видимости, принуждены провести остаток дней вместе, они не ладили, держались отчужденно и поносили друг друга.
Среди них два наших знакомых (Этеокл и Полиник) являли печальный пример старой дружбы, рухнувшей в час общей опасности. Мы хотим сказать о Мотыльке и Карманьоле, которых соединило одной цепью, несомненно, само Провидение.
Мотылек ругал Карманьоля, Карманьоль оскорблял Мотылька. Поверите ли? Тот же градус широты, под которым они родились, явился, так сказать, причиной того, что так грубо проявился этот антагонизм.
Южанин из Марселя состязался в оскорблениях с южанином из Бордо, а тот называл товарища ротозеем.
Стальной Волос и Овсюг, фигурировавшие в этой сцене, скованные одной цепью, тоже являли собою жалкое зрелище. Овсюг называл Стального Волоса солдафоном, а тот его иезуитом.
С другой стороны, в тени у самой калитки, почти в конце колонны рафаэлевский Габриель, опустив голову, казалось, лишился чувств в объятиях своего верного друга Жибасье и, похожий на раскаявшегося грешника, вызывал сострадание у зрителей.
Все повидавший и ничему уже не удивляющийся, Жибасье казался главарем всей банды, душой всей цепи.
Разумеется, все уставившиеся на него любопытные действовали ему на нервы, но он старался не обращать внимание на толпу или, точнее, не скрывал своего к ней презрения.
Безмятежное лицо, ясный взгляд, улыбающиеся губы — все это свидетельствовало о том, что он погружен в задумчивое и отчасти мечтательное состояние, в котором угадывались и сожаление и надежда.
В самом деле, разве не оставлял он позади себя печальные воспоминания? Разве не был он обожаем в двух десятках кружках, оспаривавших славу назвать его своим президентом? Разве самые знатные женщины столицы не рвали его друг у друга из рук? И не в знак ли траура по уезжающему горячо любимому сыну было черным небо в тот день?
Остальные заключенные, не имея, разумеется, поводов к подобным размышлениям, были далеко не так безмятежны.
Напротив, как только штыри были забиты, стали все громче, подобно голосам бури, раздаваться возмущенные голоса, и тысячи диких криков, звучавшие на все лады, вырывались из трехсот визгливых глоток, дополняя дьявольскую симфонию, которая сопровождалась свистом, гиканьем, звериным рыком, оскорблениями и ругательствами.
Вдруг по сигналу одного из заключенных как по волшебству наступила тишина и зазвучала соответствовавшая случаю песня на воровском жаргоне, которую каждый заключенный сопровождал звоном кандалов; все это вместе производило удручающее впечатление. Пение напоминало концерт призраков.
Но вот во дворе появился новый персонаж, к величайшему изумлению толпы, почтительно склонившейся перед ним.
Это был аббат Доминик.
Он невесело взглянул на цепь и, устремив взгляд ввысь, словно призвал на несчастных милосердие Божье.
Затем он подошел к начальнику конвоя и спросил:
— Сударь! Почему меня не заковали вместе с этими несчастными? Я такой же преступник и такой же осужденный, как они.
— Господин аббат, — отвечал капитан, — я лишь исполняю полученные приказы.
— Вам приказано оставить меня свободным?
— Да, господин аббат.
— Кто мог дать подобный приказ?
— Господин префект полиции.
В эту минуту во двор Бисетра въехала карета и из нее вышел человек, одетый в черное, с белым галстуком на шее; он направился к аббату Доминику и низко поклонился, как только тот его заметил.
— Сударь, — обратился он к бедному монаху, подавая ему грамоту. — С этой минуты вы свободны. Вот приказ о вашем помиловании. Его величество поручил мне передать его вам.
— Полное помилование? — переспросил монах, скорее удивившись, чем обрадовавшись.
— Да, полное, господин аббат.
— Его величество никак не ограничивает мою свободу?
— Никак, господин аббат. Более того; его величество поручает мне исполнить от его имени любое ваше пожелание.
Аббат Доминик опустил голову и задумался.
Он вспомнил о величайшей человеколюбивой миссии, предпринятой и осуществленной при Людовике XIII таким же монахом, как и он; звали монаха святой Венсан де Поль, и для него была создана должность главного священника галер.
"Именно так! — сказал себе Доминик. — Я стану утешителем этих ссыльных, научу их надеяться! Кто знает, хуже ли эти люди остальных!"
Он поднял голову и сказал:
— Сударь! Раз его величество позволяет мне высказать пожелание, я прошу как милости назначить меня священником каторги.
— Его величество предвидел ваше желание, господин аббат, — сообщил посланец короля; он вытащил из кармана другую грамоту и подал ее аббату Доминику. — Вот ваше назначение, и, если хотите, можете приступать к обязанностям прямо сейчас.
— Разве это возможно? — спросил аббат, видя, что этап готов к отправлению.
— По обычаю, господин аббат, принято отслужить мессу в часовне тюрьмы и призвать Божье милосердие на головы заключенных перед отправлением их на каторгу.
— Покажите мне дорогу, сударь, — попросил аббат Доминик, направляясь в сопровождении королевского курьера к зданию, в котором располагалась часовня.
Цепь сдвинулась и потянулась за монахом.
Когда месса была отслужена, снова раздался свисток.
Вернувшись во двор, каторжники встали на длинные повозки, и огромные тюремные ворота распахнулись настежь.
Повозки тяжело катились по мостовой. Они выехали со двора в сопровождении фургонов, где располагалась кухня, а также крытого экипажа, в который уселись начальник конвоя, хирург, обязанный заботиться о больных каторжниках, служащий министерства внутренних дел, называвшийся комиссаром, и аббат Доминик. С обоих флангов этап охранялся усиленным эскортом жандармов.
Как помнят современники, за отправлением обоза внимательно наблюдали праздные парижане, дополняя эту невеселую картину.
Когда повозки появились за воротами, они были встречены проклятиями толпы. Осужденные в ответ закричали и затянули воинственную песню, известную на всех каторгах и напоминающую вызов, который преступники бросают обществу:
Ворам конца не будет!..
Однако аббат простер руки над толпой и над каторжниками, после чего обоз в полной тишине двинулся вперед.