Книга: А. Дюма. Собрание сочинений. Том 32. Сальватор. Часть. 1,2
Назад: XII ГОСПОДИН, ЖЕЛАЮЩИЙ ЗНАТЬ, ПОПАДЕТ ЛИ ОН В РАЙ
Дальше: XXIV «ПРЕКРАСНАЯ ТЕРЕЗА»

XVIII
ЧТО ГОСПОДИН ЖАКАЛЬ ПРЕДЛАГАЕТ ГОСПОДИНУ ЖЕРАРУ ВМЕСТО ОРДЕНА ПОЧЕТНОГО ЛЕГИОНА

Господин Жерар вздохнул и снова сел, вернее — упал на стул. Он не сводил с г-на Жакаля остекленевшего взгляда.
— А теперь, — сказал тот, отвечая на молчаливый вопрос г-на Жерара, — в обмен на ваше спасение, за которое я ручаюсь, я вас попрошу не в качестве платы, а в виде дружеского return, как говорят англичане, о небольшой услуге. У меня сейчас много дел, и я не смогу навещать вас так часто, как мне бы этого хотелось…
— Так я буду иметь честь снова вас увидеть? — робко прервал г-н Жерар.
— А как же, дорогой мой господин Жерар? Я питаю к вам, сам не знаю отчего, настоящую нежность: чувства бывают необъяснимы. И вот, не имея возможности, как я уже сказал, бывать у вас столько, сколько я хотел бы, я вынужден вас просить оказать мне честь своим посещением хотя бы дважды в неделю. Надеюсь, это будет вам не очень неприятно, дражайший?
— Где же я буду иметь честь навещать вас, сударь? — неуверенно спросил г-н Жерар.
— В моем кабинете, если угодно.
— А ваш кабинет находится?..
— В префектуре полиции.
При словах «в префектуре полиции» г-н Жерар откинул голову назад, словно не расслышал, и переспросил:
— В префектуре полиции?..
— Ну, разумеется, на Иерусалимской улице… Что вас в этом удивляет?
— В префектуре полиции! — с обеспокоенным видом тихо повторил г-н Жерар.
— Как туго до вас доходит, господин Жерар.
— Нет, нет, я понимаю. Вы хотите быть уверены, что я не уеду из Франции.
— Не то! Можете быть уверены, что за вами есть кому присмотреть, и если вам вздумается покинуть Францию, я найду способ вам помешать.
— Но если я дам вам честное слово…
— Это было бы, безусловно, гарантией, однако я очень хочу вас видеть, таково уж мое желание. Какого черта! Я,
дорогой господин Жерар, теперь тружусь для вас предостаточно, сделайте же и вы хоть что-нибудь для меня!
— Я приду, сударь, — опустив голову, отвечал честнейший филантроп.
— Нам остается условиться о днях и времени встречи.
— Да, — как во сне повторил г-н Жерар, — нам остается договориться лишь об этом.
— Что вы, к примеру, скажете о среде — дне Меркурия и пятнице — дне Венеры? Нравятся вам эти дни?
Господин Жерар утвердительно кивнул.
— Теперь обсудим время… Что вы скажете, если мы будем встречаться в семь часов утра?
— Семь часов утра?.. По-моему, это очень рано.
— Дорогой господин Жерар! Неужели вы не видели очень модную драму, прекрасно исполненную Фредериком, под названием «Постоялый двор Адре», в которой исполняют романс с таким припевом:
Кто всегда был чист душою,
Любит наблюдать рассвет.
Наступает лето, рассвет приходит в три часа, и я не считаю со своей стороны неприличным назначить вам свидание на семь утра…
— Хорошо, в семь часов утра! — согласился г-н Жерар.
— Очень хорошо, очень хорошо! — промолвил г-н Жакаль. — Перейдем теперь к распорядку остального вашего времени, дражайший господин Жерар?
— Какому еще распорядку? — не понял г-н Жерар.
— Сейчас поясню.
Господин Жерар подавил вздох. Он почувствовал себя мышью, угодившей в лапы к коту, или человеком в когтях у тигра.
— Вы еще очень крепки, господин Жерар.
— Хм! — обронил честнейший человек с таким видом, словно хотел сказать: «Да так себе!»
— Люди присущего вам спокойного темперамента обыкновенно любят прогулки.
— Это верно, сударь, я люблю гулять.
— Вот видите! Я даже уверен, что вы способны пройти в день четыре-пять часов и ничуть не устанете.
— Пожалуй, многовато!
— Это с непривычки, дорогой господин Жерар… Возможно, первые дни будет тяжело, зато потом вы не сможете без этого обходиться.
— Вполне возможно, — не стал возражать г-н Жерар, еще не понимая, куда клонит полицейский.
— Совершенно точно!
— Пусть так.
— Вам придется начать прогулки, господин Жерар.
— Я и так гуляю, господин Жакаль.
— Да, да, в своем саду, в лесах Севра, Бельвю, Виль-д’Авре… Прогулки ваши совершенно бесполезны, господин Жерар, потому что не обращают ваших ближних к добру и не приносят пользу правительству.
— Это так! — отвечал г-н Жерар, чтобы хоть что-нибудь сказать.
— Не стоит попусту терять свое время, дражайший господин Жерар. Я укажу вам цель ваших прогулок.
— Да?
— И постараюсь их по возможности разнообразить.
— К чему эти прогулки?
— К чему? Да для вашего же здоровья прежде всего. Прогулка — это спасительное упражнение.
— Разве я не могу его проделывать вокруг своего дома?
— Вокруг своего дома? Все здешние места до смерти вам надоели. За шесть-семь лет вы истоптали здесь все тропинки. Вы должны были пресытиться Ванвром и его окрестностями. Необходимо непременно — слышите? — прервать однообразие этих прогулок по полям; я хочу, чтобы вы гуляли по парижским улицам.
— По правде говоря, я вас не понимаю, — признался г-н Жерар.
— Постараюсь как можно яснее выразить свою мысль.
— Слушаю вас, сударь.
— Дорогой господин Жерар! Вы верный подданный короля, не так ли?
— Великий Боже! Я чту его величество!
— Согласны ли вы послужить ему во искупление ваших слабостей и, простите мне это слово, заблуждений?
— Каким образом я мог бы послужить королю, сударь?
— Его величество со всех сторон окружают враги, господин Жерар.
— Увы!..
— И он не может справиться с ними в одиночку. Он поручает самым верным своим слугам защитить его, сразиться за него, победить злых людей. На языке роялистов, господин Жерар, злыми людьми, моавитянами, амалекитянами называются все, кто из тех или иных соображений принадлежит к той же партии, что и этот негодяй Сарранти, а также те, кто не жалует короля, зато обожает господина герцога Орлеанского, и, наконец, те, кто не признает ни того ни другого и помнит только об этой чертовой революции тысяча семьсот восемьдесят девятого года, о которой вы, дорогой господин Жерар, несомненно знаете, ведь с нее-то и начались все несчастья Франции. Вот злые люди, господин Жерар, вот враги короля, вот гидры, которых я предлагаю вам победить, и это благородное дело, не так ли?
— Признаться, сударь, — заговорил честнейший Жерар и махнул рукой с безнадежным видом, — я ничего не понимаю в деле, которое вы мне предлагаете выполнять.
— Однако ничего мудреного в этом нет, и сейчас вы сами в этом убедитесь.
— Посмотрим!
Господин Жерар стал слушать с удвоенным вниманием, зато и беспокойство его возросло.
— Представьте, например, — продолжал г-н Жакаль, — что вы гуляете в Пале-Рояле или в Тюильри — под каштанами, если это Тюильри, или под липами, если это Пале-Рояль. Мимо проходят два господина, беседующие о Россини или Моцарте; этот разговор вас не интересует — и вы не обращаете на них внимания. Вот идут двое других гуляющих, они разговаривают о лошадях, живописи или танцах — вы не любите ни того, ни другого, ни третьего и пропускаете этих господ мимо. Еще двое обсуждают христианство, магометанство, буддизм или пантеизм; философские дискуссии — это ловушки, расставляемые одними в расчете на легковерие других, и вы оставляете спорщиков в покое, поступая как истинный философ. Но могу себе представить, как появляются еще двое, рассуждающие о республике, орлеанизме или бонапартизме. Представляю также, что они помянут и королевскую власть! В этом случае, дорогой господин Жерар, поскольку королевскую власть вы любите, зато ненавидите республику, империю, младшую ветвь и заинтересованы прежде всего в сохранении правительства и славе его величества, — вы выслушаете все внимательно, с благоговением, не упустив ни единого слова, а если еще изыщете возможность вмешаться в разговор — тем лучше!
— Однако если я вмешаюсь в разговор, — сделав над собой усилие, заметил г-н Жерар, начинавший понимать, чего от него хотят, — я стану выступать против того, что ненавижу.
— Кажется, мы перестали друг друга понимать, дражайший господин Жерар.
— То есть?..
— Наоборот! Вы должны всячески одобрять говорунов, поддакивать им; вы даже постараетесь расположить их к себе. Впрочем, это дело нехитрое, достаточно будет представиться: господин Жерар, честный человек! Кому, черт возьми, придет в голову вас опасаться? А как только вам удастся завязать дружбу, вы дадите мне знать об этой удаче и я буду рад с ними познакомиться. Друзья наших друзей — наши друзья, верно? Теперь вам все понятно? Отвечайте!
— Да, — глухо произнес г-н Жерар.
— Так! Ну, после того как я разъяснил вам этот первый пункт, вы, вероятно, догадались, что это лишь одна из многих целей вашей прогулки. Постепенно я расскажу вам и о других; не пройдет и года, как — слово Жакаля! — вы станете одним из самых верных, преданных, ловких и, значит, полезных слуг короля.
— Стало быть, вы предлагаете мне, сударь, просто-напросто стать вашим шпионом? — пролепетал г-н Жерар, и лицо его стало мертвенно-бледным.
— Раз уж вы сами выговорили это слово, я не стану вам противоречить, господин Жерар.
— Шпионом!.. — повторил г-н Жерар.
— Да что, черт побери, такого оскорбительного в этой профессии? Разве я сам не являюсь первым шпионом его величества?
— Вы? — пробормотал г-н Жерар.
— Ну да, я! Неужели вы полагаете, что я считаю себя менее честным человеком, чем какое-нибудь частное лицо, — я ни на кого не намекаю, дорогой господин Жерар, — предположим, какой-нибудь убийца, разделавшийся со своими племянниками ради наследства, а потом подставивший вместо себя невиновного?
В словах г-на Жакаля прозвучала такая насмешка, что г-н Жерар склонил голову и прошептал едва слышно, так что лишь тонкий слух полицейского мог уловить его ответ:
— Я сделаю все, что вам будет угодно!
— В таком случае, все идет отлично! — промолвил г-н Жакаль.
Он поднял положенную рядом с креслом шляпу и встал.
— Кстати, само собой разумеется, — продолжал полицейский, — что о вашей службе никто не должен знать, дорогой господин Жерар, это важно не только для меня, но и для вас самого. Вот почему я вам предлагаю навещать меня в столь ранний час. В это время вы можете быть почти уверены, что не застанете у меня никого из своих знакомых. Следовательно, никто не будет вправе — и вы заинтересованы в этом не меньше нас — назвать вас словом «шпион», от которого вы буквально зеленеете. Теперь вот еще что. Если за полгода вы заслужите мою благодарность — при условии, разумеется, что мы избавимся от господина Сарранти, — я испрошу для вас у его величества право носить клочок красной ленты, раз уж вам, как большому ребенку, не терпится прицепить его к петлице!
С этими словами г-н Жакаль направился к двери. Господин Жерар последовал за ним.
— Не беспокойтесь, — остановил его г-н Жакаль. — Судя по испарине на вашем лице, я вижу, что вам очень жарко; не стоит рисковать своим здоровьем и выходить на сквозняк. Я был бы в отчаянии, если бы вы подхватили воспаление легких или плеврит накануне своего вступления в должность. Оставайтесь в своем кресле, придите в себя после пережитых волнений, но послезавтра — это как раз среда — так вот, послезавтра вы должны быть в Париже. Я прикажу, чтобы вас не томили в приемной.
— Но… — попробовал возразить г-н Жерар.
— Что еще за «но»? — спросил г-н Жакаль. — Я полагал, что мы обо всем договорились.
— А как же аббат Доминик, сударь?
— Аббат Доминик? Он вернется через две недели, самое позднее — через три… Да что это с вами?
Господин Жакаль был вынужден подхватить г-на Жерара, готового вот-вот лишиться чувств.
— Я… — пролепетал г-н Жерар, — я… если он вернется…
— Я же вам сказал, что папа не позволит ему открыть вашу тайну!
— А что, сударь, если он откроет ее самовольно? — умоляюще сложив руки, вымолвил г-н Жерар.
Полицейский смерил его презрительным взглядом.
— Сударь! — заметил он. — Не вы ли мне сказали, что аббат Доминик дал клятву?
— Так точно.
— Какую же?
— Он обещал не пускать в ход этот документ, пока я жив.
— Ну вот что, господин Жерар! — сказал начальник полиции. — Если аббат Доминик поклялся вам в этом, то, так как он по-настоящему честный человек, он сдержит слово. Только…
— Что?
— Не умирайте! Если вы умрете и аббат Доминик окажется свободен от данного слова, тут уж я ни за что поручиться не могу.
— А пока…
— Можете спать спокойно, господин Жерар, если вы вообще способны заснуть.
Тон этих слов заставил г-на Жерара вздрогнуть, а полицейский сел в карету, пробормотав себе под нос:
— Клянусь честью, надобно признать, что этот господин — величайший негодяй, и если бы я верил в людскую справедливость, я бы усомнился в своей правоте.
Потом со вздохом прибавил:
— Несчастный парень этот аббат! Вот кто заслуживает жалости. Отец же его — старый фанатик, и его судьба интересует меня меньше всего на свете.
— Куда едем, сударь? — захлопнув дверцу, спросил лакей.
— В гостиницу.
— Господин не отдает предпочтения какой-нибудь заставе? Ему все равно, по какой улице ехать?
— Отчего же? Возвращайтесь через заставу Вожирар, поедете по Железной улице. Сегодня дивная погода, и я должен убедиться, на месте ли этот лаццароне Сальватор. Если предчувствие меня не обманывает, этот чудак еще доставит нам хлопот в деле Сарранти… Трогай!
И лошади понеслись во весь дух.

XIX
МЕТАМОРФОЗЫ ЛЮБВИ

Оставим на время Жюстена и Мину, генерала Лебастара, Доминика, г-на Сарранти, г-на Жакаля, г-на Жерара и вернемся в мастерскую могиканина-художника, знакомого нам под именем Петруса.
Прошел день или два после того, как г-н Жакаль побывал у г-на Жерара — читатели понимают, что мы не в силах следить за событиями с точностью до одного дня: мы просто пересказываем их в хронологическом порядке. Была половина одиннадцатого утра. Петрус, Людовик и Жан Робер сидели: Петрус — в глубоком кресле с подушками, Людовик — в рубенсовском кресле, Жан Робер — в огромном вольтеровском. У каждого под рукой стояла чашка с чаем, более или менее опустевшая, а посреди мастерской — все еще накрытый стол, свидетельствовавший о том, что чай был завершением основательного завтрака.
Листы, испещренные строчками разной длины (значит, это были стихи) пятью беспорядочными кучками покоились на полу справа от Жана Робера: поэт только что познакомил друзей с новой пятиактной драмой и, заканчивая чтение каждого акта, он откладывал его на пол.
Драма называлась «Гвельфы и гибеллины».
Прежде чем отдать ее на суд директору театра Порт-Сен-Мартен, где Жан Робер надеялся получить разрешение поставить пьесу в стихах, он прочел ее двум своим друзьям.
Людовику и Петрусу она очень понравилась. Они оба были художественными натурами, и их глубоко взволновал мрачный образ еще молодого Данте, ловко управлявшегося со шпагой, перед тем как взяться за перо, — образ, прекрасно показанный в великих битвах искусства, любви и войны. Они оба любили и потому всем сердцем воспринимали произведение третьего влюбленного; Людовик вспоминал при этом свое только-только зародившееся чувство, Петрус же упивался своей пышно распустившейся любовью.
В их ушах звенел нежный голос Беатриче; после братского объятия, завершившего чтение, все трое расселись и затихли: Жан Робер мечтал о Беатриче де Маранд, Петрус думал о Беатриче де Ламот-Удан, Людовик представлял себе Беатриче — Рождественскую Розу.
Ведь Беатриче воплощает собой не земную женщину, а звезду.
Сила настоящих произведений заключается в том, что они заставляют задуматься великодушных и сильных людей, но в зависимости от своих склонностей одни думают о прошлом, другие размышляют о настоящем, третьи мечтают о будущем.
Первым нарушил молчание Жан Робер.
— Прежде всего, я хочу поблагодарить вас за добрые слова. Не знаю, Петрус, испытываешь ли ты то же, создавая картину, что и я, когда пишу драму. Когда я намечаю тему и сюжет еще только-только вырисовывается, а сцены выстраиваются одна за другой и акты укладываются у меня в голове — даже если все друзья мне скажут, что моя драма плоха, — я ни за что не поверю. Зато когда она готова, когда я три месяца ее сочинял, а потом еще месяц писал, — вот тут-то мне нужно одобрение всех моих друзей, чтобы я поверил, что она чего-то стоит.
— С моими картинами происходит то же, что с твоими драмами, — отвечал Петрус. — Пока полотно чисто, я представляю на нем шедевр, достойный Рафаэля, Рубенса, Ван Дейка, Мурильо или Веласкеса. Когда картина готова — это всего-навсего мазня Петруса, которую сам автор считает весьма посредственной. Что ж ты хочешь, дорогой мой! Между идеалом и реальностью всегда бездна.
— А по-моему, тебе прекрасно удался образ Беатриче, — вмешался Людовик.
— Правда? — улыбнулся Жан Робер.
— Сколько ей, по-твоему, лет? Она совсем девочка!
— В моей драме ей четырнадцать, хотя история утверждает, что Беатриче умерла в десятилетнем возрасте.
— История глупа, и на сей раз она, как обычно, лжет, — возразил Людовик. — Десятилетняя девочка не могла оставить столь светлый след в душе Данте. Я с тобой согласен, Жан Робер: Беатриче, должно быть, около пятнадцати лет; это возраст Джульетты, в этом возрасте люди влюбляются и способны пробудить любовь в другом сердце.
— Дорогой Людовик! Я должен тебе кое-что сказать.
— Что именно? — спросил Людовик.
— Я ожидал, что тебя, человека серьезного, человека науки, материалиста, наконец, поразит в моей драме описание Италии тринадцатого века, нравов, флорентийской политики. Не тут-то было! Оказывается, по-настоящему тебя тронула любовь Данте к девочке, ты следишь за тем, как развивается эта любовь и влияет на жизнь моего героя, больше всего тебя занимает катастрофа, в результате которой Данте лишается Беатриче. Не узнаю тебя, Людовик. Уж не влюбился ли ты, случайно?
Людовик покраснел до ушей.
— Точно! Влюбился! — вскричал Петрус. — Ты только посмотри на него!
Людовик рассмеялся.
— А если и так, — сказал он, — уж не вам двоим упрекать меня в этом!
— Я и не собираюсь — наоборот! — возразил Петрус.
— И я тоже! — подхватил Жан Робер.
— Но должен тебе сказать, дорогой Людовик, — продолжал Петрус, — что дурно с твоей стороны таиться от друзей, у которых нет от тебя секретов.
— Ах, Боже мой! Если эта тайна существует, то я едва успел признаться в ней самому себе! — воскликнул Людовик. — Как же, по-вашему, я мог поделиться ею с вами?
— Хорошо, это тебя оправдывает, — согласился Петрус.
— Кроме того, он, очевидно, не может открыть ее имя, — предположил Жан Робер.
— Нам? — возразил Петрус. — Сказать нам — все равно что похоронить тайну в могиле.
— Да я еще не знаю, клянусь вам, как я ее люблю: как сестру или как возлюбленную, — признался Людовик.
— Так начинаются все великие страсти! — заверил Жан Робер.
— Тогда признайся, дорогой, что влюблен до безумия! — настаивал Петрус.
— Возможно, ты прав! — согласился Людовик. — Вот как раз сейчас твоя живопись, Петрус, словно открыла мне глаза. Твои стихи, Жан Робер, заставили меня прислушаться к собственному сердцу. Я не удивлюсь, если завтра сам возьмусь за кисть, чтобы написать ее портрет, или за перо, чтобы сочинить в ее честь мадригал. Эх, Боже ты мой! Это вечная история любви, которую принимают за сказку, за легенду, за роман, пока сами не прочтут ее влюбленными глазами! Что такое философия? Искусство? Наука? Ведь рядом с любовью наука, философия и искусство — лишь формы красоты, истины, величия. А красота, истина, величие и есть любовь!
— Ну, в добрый час! — промолвил Жан Робер. — Если уж отведать любви, то лучше именно так!
— Можно ли узнать, — поинтересовался Петрус, — какой солнечный луч заставил выйти тебя из куколки, прекрасный мотылек?
— Вы непременно это узнаете, друзья! Но имя, образ, все ее существо еще сокрыты в таинственных недрах моей души: мне этого довольно. Однако будьте покойны, наступит время, когда моя тайна сама попросится наружу и постучит в ваши гостеприимные сердца.
Двое друзей с улыбкой протянули Людовику руки.
Потом Жан Робер наклонился, подобрал с пола рукопись и сложил пять актов воедино.
В этот миг вошел лакей Петруса и доложил, что внизу находится генерал Эрбель.
— Пусть дорогой дядюшка скорее поднимается сюда! — крикнул Петрус и поспешил к двери.
— Господин граф, — сказал лакей, — отправился в конюшни и приказал, чтобы я не беспокоил вас.
— Петрус… — проговорили оба гостя и взялись за шляпы, приготовившись выйти.
— Нет, нет, — возразил Петрус, — дядюшка любит молодежь, а вас двоих — особенно.
— Похоже, так и есть, — согласился Людовик, — и я очень ему за это признателен, однако уже половина двенадцатого, а в полдень Жан Робер читает свою драму в Порт-Сен-Мартен.
— Жан Робер — пусть, — возразил Петрус, — но тебе-то ни к чему уходить так рано.
— Прошу меня извинить, дорогой друг; у тебя прелестная мастерская, просторная, в ней достаточно воздуха для тех, кто влюблен уже полгода или год, однако для того, кто любит всего три дня, в ней тесно. Прощай, дружище! Пойду гулять в лес, пока там нет волка!
— Ступай, Купидон! — пожимая Людовику руку, проговорил Жан Робер.
— Прощайте, мои дорогие! — с оттенком грусти произнес Петрус.
— Что с тобой? — спросил Жан Робер; он был не так занят собой, как Людовик, и печальное выражение Петруса не ускользнуло от его внимания.
— Со мной?.. Ничего.
— Неправда!
— Ничего серьезного, во всяком случае.
— Ну-ка, выкладывай, в чем дело.
— Что ты хочешь от меня услышать? Как только лакей доложил о приходе дяди, на меня словно повеяло грозой. Дорогой дядюшка так редко меня посещает, что я неизменно чувствую какое-то беспокойство, когда он приходит.
— Дьявольщина! — вырвалось у Людовика. — Если дело обстоит именно так, я остаюсь и буду твоим громоотводом.
— Нет… Настоящий мой громоотвод, дружище, — это искренняя дядюшкина любовь ко мне. Мой страх абсурден, мои предчувствия бессмысленны.
— Ну, тогда до вечера или, самое позднее — до завтра, — сказал Людовик.
— А я увижу тебя, вероятно, еще раньше, Петрус, — пообещал Жан Робер. — Я зайду сказать, как прошло чтение.
Молодые люди простились с Петрусом. Выйдя на улицу, Жан Робер сел в свое тильбюри и предложил Людовику подвести его, куда тот пожелает. Но молодой доктор отказался, отговорившись тем, что хочет пройтись пешком.
Пока Жан Робер ехал через площадь Обсерватории, Людовик прошел бульварами до заставы Анфер и в задумчивости направился к лесам Верьера, где мы его и оставим в одиночестве: похоже, в этот час ему как никогда хочется побыть одному; кроме того, нас ждут Петрус и его дядя.
Генерал Эрбель не часто приходил к племяннику, но когда это случалось, то он — надо отдать ему справедливость — неизменно приносил в складках своего плаща небольшое нравоучение в той или иной, чаще всего насмешливой форме.
Его не было видно около пяти месяцев, то есть с тех пор, как в жизни Петруса произошли большие перемены. Когда он вошел к племяннику, его удивление переросло в изумление, а потом он и вовсе растерялся.
Во время последнего своего визита генерал еще застал жилище племянника таким, каким увидел его впервые: чистенький домик с мощеным двором, украшенным небольшой навозной кучей — на радость шести или семи курицам, предводимым петухом, который с высоты этой вонючей скалы приветствовал генерала пронзительным криком, — а также клеткой с кроликами, хрустевшими остатками салатных и капустных листьев со стола всех квартиросъемщиков, готовых поделиться этой зеленью с животными, в дни праздников украшавшими собой стол привратницы.
В этом парижском квартале, со всех сторон окруженном деревьями, домик походил скорее на крестьянскую хижину, чем на городское жилище. Но простенький и чистый дом стоял особняком и, по мнению генерала, был надежным убежищем, тихим островком, о каком только и может мечтать труженик.
Первое, что поразило графа Эрбеля, когда он постучал в свежевыкрашенную дверь, — лакей, в такой же ливрее, как его собственные слуги, то есть в ливрее дома Куртене, спросивший:
— Что угодно господину?
— Как это «что угодно», негодяй? — смерив лакея взглядом с головы до ног, отозвался граф. — Мне угодно видеть своего племянника; за этим я, собственно, и пришел.
— Так, значит, сударь, вы генерал граф Эрбель? — с поклоном уточнил лакей.
— Разумеется, я генерал граф Эрбель, — подтвердил генерал насмешливым тоном, — раз я тебе говорю, что пришел к племяннику, а у моего племянника, насколько я знаю, другого дяди нет.
— Сейчас я доложу хозяину, — сказал слуга.
— Он один? — спросил генерал, вставляя в глаз монокль, чтобы получше рассмотреть двор, посыпанный речным песком, а не мощенный, как раньше, песчаником.
— Нет, господин граф, он не один.
— С женщиной? — спросил генерал.
— У него двое его друзей: господин Жан Робер и господин Людовик.
— Ну ладно, предупредите его, что я здесь и скоро поднимусь к нему. Я хочу осмотреть дом: кажется, здесь премило.
Как мы видели, лакей поднялся к Петрусу.
Оставшись один, генерал мог рассмотреть все не торопясь и оценить разнообразные изменения, которым подверглись владения — точнее, место обитания — его племянника.
— О-о! — воскликнул он. — Похоже, домовладелец Петруса приказал подновить свой домишко: вместо навозной кучи — клумба с редкими цветами; вольер с зелеными попугайчиками, белыми павлинами и черными лебедями взамен клеток с кроликами; а там, где был навес, теперь конюшни и каретные сараи… A-а, ей-Богу, вот недурная упряжь.
И он подошел как знаток к подставке для конской сбруи, на которой громоздились предметы, привлёкшие его внимание.
— А-а! — сказал он. — Герб Куртене! Значит, упряжь принадлежит моему племяннику. Ах так! Уж не появился ли у него еще один дядюшка, о котором я не знал, и не получил ли он после него наследства?
Рассуждая сам с собою, генерал выглядел скорее удивленным, нежели огорченным или озадаченным. Но, войдя в сарай и внимательно осмотрев элегантную двухместную карету от Бендера, а затем погладив в конюшне двух лошадей, купленных, по всей видимости, у Дрейка, он задумался и лицо его выразило неописуемую грусть.
— Отличные лошадки! — поглаживая животных, прошептал он. — Такая упряжка стоит шесть тысяч франков, не меньше… Возможно ли, чтобы такие лошади принадлежали нищему художнику с годовым доходом едва ли в десять тысяч?
Генерал решил, что чего-нибудь не понял, когда осматривал герб на упряжи, и пошел взглянуть на дверцу кареты. На ней, черт побери, тоже красовался герб Куртене, украшенный короной или, точнее, баронским обручем.
— Так-так, — пробормотал он. — Я — граф, его отец-корсар — виконт, он — барон. Хорошо еще, что он удовольствовался обручем и не посягнул на закрытую корону!.. Но в конце концов, — прибавил генерал, — если бы мальчик ее и взял, он имел бы на это право: наши предки царствовали.
Он в последний раз взглянул на лошадей, упряжь, вольер, цветы и песок, блестевший под ногами, будто жемчуг, и пошел вверх по лестнице к племяннику. Но, дойдя до второго этажа, он остановился и смахнул слезу:
— Бедный Пьер! — прошептал он. — Неужели твой сын стал бесчестным человеком?!
Пьером звали брата графа Эрбеля, того самого, которого генерал насмешливо жаловал званием якобинца, пирата, морского разбойника.
Пока граф Эрбель произносил эти слова и тайком вытирал слезу, он услышал, как кто-то торопливо сбегает с третьего этажа, радостно крича:
— Здравствуйте, дядя! Здравствуйте, дорогой! Что же вы не поднимаетесь?
— Здравствуйте, любезный племянничек! — сухо выговорил в ответ граф Эрбель.
— О-о! Каким тоном вы это сказали, дядя! — удивился молодой человек.
— Чего же ты ожидал? Я говорю то, что чувствую, — парировал генерал, берясь за перила и продолжая подниматься по лестнице.
Не прибавив больше ни слова, он вошел, выбрал взглядом лучшее кресло и упал в него, издав при этом «уф», что не предвещало ничего хорошего.
— Кажется, я не ошибся, — пробормотал Петрус.
Он подошел к генералу и продолжал:
— Дорогой дядя! Позвольте вам заметить, что вы сегодня утром как будто не в очень хорошем настроении.
— Нет, разумеется, — согласился генерал. — Я не в духе, но это мое право.
— Я далек от того, чтобы оспаривать у вас это право, дорогой дядюшка. Я отлично знаю, что у вас ровный характер, и полагаю, что, раз вы в дурном расположении духа, это неспроста.
— Вы совершенно правы, любезный племянник.
— Может быть, дядя, к вам спозаранку явился незваный гость?
— Нет, однако я получил письмо, причинившее мне немало хлопот, Петрус.
— Я так и думал. Держу пари, что это письмо от маркизы де Латурнель.
— Ты позволяешь себе говорить в неподобающем тоне, Петрус. Разреши тебе напомнить, что в данный момент ты проявляешь неуважение к двум старикам.
Петрус, севший было на складной стульчик, вскочил словно подброшенный пружиной.
— Прошу прощения, дядя, — сказал он. — Вы меня пугаете! Я никогда не слышал, чтобы вы говорили со мной столь резко.
— Дело в том, Петрус, что до сих пор у меня не было повода для тех серьезных упреков, которые я собираюсь сегодня вам высказать.
— Поверьте, дядя, что я готов почтительно принять ваши упреки, сожалея лишь о том, что я их заслужил, поскольку, раз вам есть в чем меня упрекнуть, дядя, значит, я того заслуживаю.
— Судите сами! Но сначала прошу вас выслушать меня и отнестись к моим словам серьезно, Петрус.
— Я вас слушаю.
Генерал указал племяннику на стул, но Петрус жестом попросил позволения слушать стоя.
И стал ждать обвинения, как подобает преступнику, стоящему перед судьей.

XX
ГЛАВА, В КОТОРОЙ ПЕТРУС ВИДИТ,
ЧТО ПРЕДЧУВСТВИЯ ЕГО НЕ ОБМАНУЛИ

Граф Эрбель устроился в кресле поудобнее: старый сибарит любил читать нравоучения, расположившись со всеми удобствами.
Петрус следил за ним с некоторым беспокойством. Граф вынул из кармана табакерку, с наслаждением втянул понюшку испанского табаку, сбил щелчком с жилета табачную крошку и заговорил совершенно другим тоном:
— Итак, дорогой племянник, мы, значит, решили последовать советам нашего доброго дядюшки?
Улыбка снова осветила лицо Петруса, принявшее было подобавшее случаю выражение.
— Каким советам, дорогой дядя? — спросил он.
— По поводу госпожи де Маранд.
— Госпожи де Маранд?
— Да.
— Клянусь, дядя, что я не знаю, о чем вы говорите.
— Скромничаешь? Хорошо, молодой человек. Это добродетель, нам в свое время незнакомая, однако я не прочь признать ее за другими.
— Дядюшка, клянусь вам…
— В наше время, — продолжал генерал, — когда молодой человек из хорошей семьи с громким именем имел несчастье родиться младшим, то есть оставался без гроша, то, клянусь честью, если он был недурен собой, хорошо сложен, галантен, то извлекал из этого пользу. Когда природа оказалась к вам щедра, а удача скупа, надо уметь пользоваться дарами природы.
— Дорогой дядя! Должен вам признаться, что понимаю все меньше и меньше.
— Не станешь же ты меня уверять, что не видел в театре «Школу буржуа»?..
— Да, дядюшка, я видел эту пьесу.
— Неужели ты не аплодировал маркизу де Монкаду?
— Я аплодировал его игре, потому что Арман прекрасно исполняет эту роль, но его действиям я не рукоплескал.
— Так вы добродетельны, дражайший племянник?
— Нет, дядюшка. Но быть добродетельным или допускать, что мужчина может получать деньги от женщины…
— Ба, милый друг! Когда ты сам беден, а женщина богата, как госпожа де Маранд или графиня Рапт…
— Дядя! — вскричал Петрус и вскочил со своего места.
— Сядь, племянник! Сядь! Теперь это немодно. Не будем об этом говорить, времена меняются. Однако что ж ты хочешь! Четыре месяца назад я оставил тебя в мастерской, украшенной эскизами, да прилегавшей к ней крохотной спальне, которые убирала привратница, громко называвшаяся служанкой. Я вытирал ноги о старенькую циновку перед дверью, я видел, как ты преспокойно отправляешься в Латинский квартал, чтобы на двадцать два су пообедать у Фликото, и подумал: «Мой племянник — нищий художник, зарабатывающий тысяч пять своей кистью, но он не хочет влезать в долги или сидеть на шее у несчастного отца; мой племянник — честный малый, но дурак. Значит, я должен дать ему хороший совет». И я советую ему то же, что господин де Лозен — своему племяннику. Я говорю: «Мальчик, ты хорош собой, у тебя изысканные манеры. Вот принцесса. Ее зовут не герцогиня Беррийская, она не дочь регента, но она купается в миллионах…»
— Дядя!
— Я возвращаюсь и вижу: двор превратился в сад, посреди сада — клумба редких цветов… О! Вольер с птицами из Индии, Китая, Калифорнии… Ого! Конюшни с лошадьми за шесть тысяч франков, упряжь с гербами Куртене… Ого-го! И я радостно поднимаюсь наверх, а про себя думаю: «Мой племянник — умный молодой человек, а иметь ум иногда оказывается лучше, чем быть талантливым». Я вижу ковры, мастерскую, достойную самого Гро или Ораса Верне, и думаю: «Ну-ну, все идет отлично!»
— Мне очень жаль, но я должен вам сказать, что вы заблуждаетесь, дядя.
— Значит, все идет плохо?
— Нет, нет, дядюшка. Но прошу мне поверить, что я слишком горд и не могу принимать из чужих рук эту роскошь, с которой вы были так добры меня поздравить, а потому обязан всем этим себе.
— Ах, дьявол! Понимаю! Тебе заказали картину и заплатили вперед?
— Нет, дядя.
— Тебе поручили расписать ротонду в церкви Мадлен?
— Нет, дядя.
— Ты приглашен личным художником с окладом в десять тысяч рублей к его величеству русскому императору?
— Нет, дядя.
— Так ты влез в долги?
Петрус покраснел.
— Ты дал задаток шорнику, каретнику, обойщику и сделал это под именем барона де Куртене, а так как все знают, что ты мой племянник, то тебе поверили в долг.
Петрус опустил голову.
— Однако ты должен понять, — продолжал граф, — что, когда все эти люди явятся ко мне со счетами, я скажу: «Барон Эрбель? Не знаю такого!»
— Дядюшка, успокойтесь, — возразил Петрус, — никто к вам не придет.
— К кому же они придут?
— Ко мне.
— А когда они придут, ты будешь в состоянии расплатиться?
— Я постараюсь…
— Знаю, как ты стараешься: гуляешь до обеда в лесу, чтобы встретить госпожу графиню Рапт, проводишь все вечера напролет в Опере или Опере-буфф, чтобы издали поклониться госпоже графине Рапт, а каждую ночь тащишься на бал, чтобы пожать ручку госпоже графине Рапт, так?
— Дядя!
— Да, правду слушать трудно, не так ли? Но ты ее все-таки услышишь.
— Дядя! Я, кажется, ничего у вас не прошу… — гордо начал Петрус.
— Черт побери! Это меня и беспокоит больше всего! Раз ты ничего не просишь ни у любовницы, ни у меня, а тратишь тридцать-сорок тысяч франков в год, значит, ты берешь у своего отца-пирата.
— Да, и должен даже сказать, дорогой дядюшка, что мой отец-пират не только не отказывает мне в том, о чем я его прошу, но и избавляет меня от своих нравоучений.
— То есть ты ставишь мне его в пример? Что ж, я постараюсь стать таким же нещепетильным, как он. Но сейчас я тебе должен сказать, почему, входя сюда, я был не в духе и почему говорил с тобой вначале довольно резко.
— Я не требую от вас никаких объяснений.
— Правильно: раз ты ничего у меня не просишь…
— Только вашу дружбу, как всегда, дядя.
— Чтобы ты не отказал мне в своей, я все-таки обязан сказать, что послужило причиной моего дурного расположения духа.
— Я слушаю, дядюшка.
— Знаком ли ты… Впрочем, тебе ни к чему его знать… Я расскажу одну историю; ее героя мы назовем ***. Слушай и постарайся понять, почему я был не в духе. Один славный мастеровой пришел из Лиона в Париж пешком лет тридцать тому назад без единого су в кармане, у него не было ни чулок, ни рубашки. Он жил в нищете, но не терял терпения, а через пять лет возглавил бумагопрядильню и стал получать три тысячи франков. Он богат, верно? Человек, прибывший в Париж босиком и получающий три тысячи франков — настоящий богач. Богат тот, кого труд заставил позабыть о страстях, о потребностях, о капризах, о фантазиях. Однако через два года после того, как он пришел в Париж, его жена разрешилась сыном и умерла.
«На кого мне выучить своего сына?» — подумал отец, когда мальчику исполнилось пятнадцать лет.
Само собой разумеется, что ему и в голову не пришло научить сына своему ремеслу. Вы знаете, что при дворе меня зовут якобинцем, и я должен сказать, что эта понятная родительская гордыня, заключающаяся в том, чтобы обеспечить сыну более высокое положение, чем свое собственное, является одной из самых замечательных идей революции восемьдесят девятого года, и если бы у нее были только подобные идеи, я бы ей многое простил… Итак, этот отец себе сказал: «Я всю жизнь трудился до кровавого пота, работал как каторжник; мой сын не должен страдать, как я. Из трех тысяч жалованья половину я отдам на образование сына. Когда выучится, станет кем захочет — адвокатом, врачом или художником. Не важно, кем он станет, лишь бы стал кем-нибудь».
И молодого человека определили в один из лучших парижских пансионов. Отец жил на оставшиеся полторы тысячи франков… да нет, на тысячу, потому что, как ты понимаешь, надо было еще одевать сына и давать ему деньги на карманные расходы, что составляло пятьсот франков… Ты меня слушаешь, Петрус?
— С огромным вниманием, дорогой дядя, хотя и не догадываюсь, куда вы клоните.
— Скоро узнаешь, только слушай внимательно и ничего не пропусти.
Граф вынул из кармана табакерку, а Петрус приготовился слушать так же внимательно, как слушал до сих пор.

XXI
ГЛАВА, В КОТОРОЙ ДОКАЗЫВАЕТСЯ,
ЧТО У ИЗДАТЕЛЕЙ НОТ
И ТОРГОВЦЕВ КАРТИНАМИ БОЛЬШЕ СХОДСТВА, ЧЕМ МОЖЕТ ПОКАЗАТЬСЯ НА ПЕРВЫЙ ВЗГЛЯД

Граф Эрбель с наслаждением втянул в себя понюшку табаку, стряхнул последние его крошки с жабо и продолжал:
— Мальчика поместили в один из лучших парижских коллежей, и, кроме положенных уроков, он занимался еще немецким и английским языками, а также музыкой. Годовой расход достиг уже не двух, а двух с половиной тысяч франков. Отец жил на пятьсот франков в год, но что значила для него пища телесная, раз его сын обильно получал духовную пищу?
Молодой человек учился потихоньку, и даже довольно хорошо; наградой отцу за его лишения были похвальные отзывы о сыне: тот прилежно занимался, не шалил и делал успехи.
В восемнадцать лет он окончил коллеж, зная немного греческий, немного латынь, немного говорил по-немецки и по-английски. Заметь, что он знал всего понемногу за полторы тысячи франков, которых стоило отцу его обучение, а немного — это мало. Зато, надобно отметить, он прекрасно играл на фортепьяно, и когда отец спросил, кем мальчик хотел бы стать, тот смело и без колебаний отвечал: «Музыкантом!»
Отец не очень хорошо знал, что такое музыкант. Он представлял себе артиста, дающего концерты под открытым небом на виоле, арфе или скрипке. Но это ничего не значило: сын хотел стать музыкантом, и он был вправе выбирать.
Молодого человека спросили, у кого он хочет продолжать занятия музыкой. Он назвал самого известного пианиста того времени.
С большим трудом маэстро согласился давать три урока в неделю по десять франков за каждый, что в месяц составляло двенадцать уроков или сто двадцать франков.
Между тысячью четырьмястами сорока франками и двумя с половиной тысячами разница небольшая, так стоило ли сокращать содержание бедному мальчику, да и что он вообще мог себе позволить на тысячу сто шестьдесят франков!
К счастью, отцу в то время повысили жалованье на шестьсот франков. Как он обрадовался! Он мог выделить на содержание сына тысячу семьсот шестьдесят франков. Он же сам жил все это время на пятьсот франков — проживет и дальше!
Однако был необходим инструмент. Мальчик мог учиться только на инструменте фабрики Эрара! Учитель шепнул два слова знаменитому мастеру, и тот уступил фортепьяно стоимостью в четыре тысячи всего за две тысячи шестьсот франков, и то в рассрочку на два года. Они договорились, что ученик будет выплачивать по сотне франков в месяц из своих тысячи семисот шестидесяти франков.
Через два года ученик добился определенных успехов, по мнению многих, только не своих соседей. (Обычно соседи бывают несправедливы к чужим успехам, которые развиваются у них на виду и, главное, на слуху.) Они полагали, что молодой исполнитель слаб, если не может поскорее преодолеть трудности, которыми потчует их с утра до вечера. Соседи пианиста всегда несправедливы. Однако молодой человек был равнодушен к их несправедливости. Он упорно играл этюды Беллини и вариации на тему «Лесного Робина» Моцарта, «Freischutz» Вебера, «Семирамиды» Россини.
И чем больше он играл, тем больше верил, что умеет это делать. От веры до ее воплощения в жизнь один шаг. Он шагнул — и довольно удачно.
Но известно, что у нотных издателей, как и у книгоиздателей, один ответ, форма которого может меняться, зато по сути он не меняется, когда речь заходит о тщеславии начинающих романистов или композиторов: «Прославьтесь, и я вас напечатаю!» По видимости, этот круг порочен, потому что прославиться можно лишь после того, как тебя напечатают. Не знаю, как это происходит, но по-настоящему настойчивые люди в конечном счете непременно становятся знаменитыми. Впрочем, нет, я знаю, как это происходит: так произошло с нашим молодым человеком.
Он экономил на всем, даже на еде, и собрал двести франков, на которые издал вариации на тему «Di tanti palpiti».
Приближались именины его отца. Вариации были отпечатаны к этому дню.
Отец испытал удовлетворение, увидев, что имя сына напечатано жирными буквами над черными точечками, которые вызывали у него тем большее уважение, что он не понимал в них абсолютно ничего. Но после обеда сын сел за инструмент, торжественно поставил ноты перед собой и с помощью «Эрара» имел в кругу семьи полный успех.
Случай — в те времена его называли Провидением — пожелал, чтобы вариации оказались недурны и имели в свете некоторый успех. Молодой человек напихал в свое сочинение немало трудных мест, которые сам способен был преодолеть, и ввел внушительное число простых, двойных и тройных крючочков (обозначавших восьмые, шестнадцатые и тридцать вторые доли), которые неопытному музыканту внушали уважение, и юные ученики из числа умеренно одаренных накинулись на вариации и скоро раскупили весь тираж.
К несчастью, один только издатель смог оценить успех молодого сочинителя, а так как гордыня — смертный грех, то он не захотел смущать чистую душу клиента, доверившего ему свои интересы: он уже трижды переиздавал вариации, а клиенту все говорил, что от первого тиража в магазине еще осталась тысяча экземпляров. Однако он согласился напечатать второй его этюд на свой страх и риск, а третий — с разделом прибыли. Разумеется, никакого раздела так и не последовало, зато дело было сделано, и имя нашего молодого человека все чаще стало звучать в гостиных.
Ему предложили давать уроки. Он побежал к своему издателю посоветоваться, так как полагал, что завышает цену, если просит по три франка за урок. Однако тот дал ему понять, что люди, которые платят три франка, способны дать и десять, что все зависит от того, как начать, и что он пропадет, если будет ценить себя ниже чем за десять франков в час.
— Дядюшка! — перебил графа Петрус, слушавший с огромным вниманием и поразившийся некоторым сходством рассказа с его собственной жизнью. — Знаете ли вы, что эта история очень похожа на мою?
— Ты находишь? — насмешливо улыбнулся граф. — Погоди, у тебя еще будет время сравнить.
И он продолжал:
— В то время как наш молодой человек пробовал себя в композиции, он достиг успехов и в исполнении. Однажды издатель предложил ему дать концерт. Молодой человек взглянул на предприимчивого музыкального издателя с ужасом. Но дать концерт было предметом его самых страстных желаний. Однако он слышал, что расходы на концерт достигают не менее тысячи франков. Как отважиться на такое дело? Если концерт не удастся, он будет разорен, и не только он, но и его отец!..
В то время наш молодой человек еще боялся разорить отца.
Петрус взглянул на генерала.
— Вот дурак, правда? — продолжал тот.
Петрус опустил глаза.
— Ну вот, ты меня перебил, и я не помню, на чем мы остановились, — проворчал генерал.
— На концерте, дядя. Молодой музыкант боялся, что не покроет расходов.
— Верно… Нотный издатель великодушно предложил взять как всегда все расходы на себя, на свой страх и риск. Благодаря своим нотам, он был вхож в лучшие парижские гостиные, что давало ему надежду пристроить некоторое число билетов. Тысячу штук он продал по пять франков, а пятнадцать щедрою рукой отдал исполнителю, чтобы он мог пригласить родных и друзей.
Само собой разумеется, что добряк-папаша сидел в первом ряду. Это, вероятно, вдохновило нашего дебютанта, и он стал творить настоящие чудеса. Успех был огромный. Расходы антрепренера составили тысячу двести пятьдесят франков, зато прибыль — шесть тысяч.
«Мне кажется, — робко заметил молодой человек своему издателю, — что у нас на концерте было много зрителей».
«Вы получили билеты!» — отозвался издатель.
— Кажется, в музыке — как в живописи, — рассмеялся Петрус. — Вы помните, какой я имел успех в Салоне двадцать четвертого года, дядюшка?
— Еще бы, черт возьми!
— Подлец-торговец купил у меня картину за тысячу двести ливров, а продал за шесть тысяч франков.
— Ну, ты хоть получил тысячу двести франков! — заметил генерал.
— То есть, — заметил Петрус, — на несколько луидоров меньше, чем потратил на холст, модели и раму.
— Ну что же, — с насмешливым видом продолжал граф. — Между тобой и бедным музыкантом все больше сходства!
Генерал словно обрадовался, что его снова перебили; он вынул из жилетного кармана табакерку, зачерпнул кончиками изящных пальцев щепоть табаку и втянул ее в себя, издав при этом смачное «ах!»

XXII
ГЛАВА, В КОТОРОЙ, КОГДА ЭТОГО МЕНЬШЕ ВСЕГО ЖДАЛИ, ПОЯВЛЯЕТСЯ НОВЫЙ ПЕРСОНАЖ

— С того времени, — продолжал граф, — у нашего молодого человека появилось имя. Музыкальный издатель хотел бы и дальше извлекать свою выгоду из его известности. Но чего не видел наш молодой человек, на то обратили внимание его друзья, и как бы ни был он скромен, но и он понял, что может летать, надеясь на собственные крылья. И действительно, с этого времени все пошло разом: этюды для фортепьяно, уроки, концерты; к двадцати четырем годам молодой человек стал зарабатывать шесть тысяч франков в год, то есть вдвое больше того, что его отец зарабатывал в пятидесятилетием возрасте.
Прежде всего молодой человек — у него было доброе сердце — подумал: надо бы вернуть отцу все, что тот на него потратил. Старик долгие годы жил на тысячу семьсот франков в год, мог он теперь пожить и на три тысячи. Ведь молодой человек мог выплачивать отцу именно эту сумму. Отец, от всего отказывавшийся ради него, смог бы отныне ни в чем себе не отказывать.
Потом доходы будут все расти; ему закажут музыку к какой-нибудь поэме, она будет поставлена в Комической опере, как произведения Герольда, или в Опере, как сочинения Обера. Он станет зарабатывать двадцать, тридцать или даже сорок тысяч в год, и как достаток пришел на смену нищете, так на смену достатку придет роскошь. Что скажешь о таком плане, Петрус?
— Я считаю, что это вполне естественные мысли, дядюшка, — заметил молодой человек смутившись, так как ему показалось, что положение музыканта все больше напоминает его собственное.
— На месте музыканта ты сделал бы то же, что собирался сделать он?
— Дядя! Я тоже постарался бы отблагодарить отца.
— Благодарность детей — это мечта! Красивая мечта, друг мой.
— Дядюшка!
— Что касается меня, то я в это не верю, а потому и не женился, — продолжал генерал.
Петрус не отвечал.
Генерал бросил на него пытливый взгляд, потом, помолчав немного, сказал:
— А мечту эту развеяла женщина.
— Женщина? — переспросил Петрус.
— Ну, конечно! — подхватил генерал. — Наш музыкант повстречал в свете богатую красавицу, живущую на широкую ногу. Она была умна и хороша собой, артистическая натура, насколько позволено светской даме заниматься искусством. Молодой человек бросил, как говорится на языке вздыхателей, свою любовь к ее ногам. Она снизошла до его любви, и с этой минуты все было кончено.
Петрус вскинул голову.
— Да, — повторил генерал, — все было кончено. Наш музыкант стал пренебрегать уроками: как мог он давать уроки по десять франков, если он удостоился внимания графини, маркизы, принцессы — не знаю, какой у нее был титул? Он остыл к этюдам, темам, вариациям для фортепьяно; он больше не смел давать концерты; он ждал, когда ему закажут музыку к поэме, поговаривал о будущем прослушивании в Опере, а заказа все не поступало. Издатели стояли в очереди у его двери, он подписывал с ними договоры при условии, что они выплатят ему аванс. Его считали порядочным человеком, который всегда держит слово, и сделали все так, как он хотел; он влез в долги. Разве не следовало ему теперь жить на широкую ногу как любовнику светской дамы, то есть завести лошадей, двухместную карету, ливрейных лакеев, ковры на лестницах? Она, естественно, ни о чем не догадывалась: у нее-то было двести тысяч ливров ренты, и что казалось бедному музыканту разорительной роскошью, ей представлялось лишь средним уровнем. Экипаж, пара лошадей… Она их просто не замечала: у кого нет экипажа и пары лошадей?.. А он тем временем исчерпал все свои запасы, после чего обратился к отцу. Не знаю, как отец извернулся, чтобы ему помочь. Конечно, он не дал ему денег: их у него не было, но, может быть, он дал ему свою подпись. Подпись честного человека, у которого нет ни единого су долгов, — под это можно получить деньги, с большими процентами, разумеется, но можно. Однако в день выплаты по векселям отец, как бы ни хотел он это сделать, не сможет расплатиться. И вот однажды, вернувшись с прогулки, наш молодой человек получит на серебряном подносе от своего ливрейного лакея письмо, в котором ему сообщат, что его отец находится на улице Кле, а оттуда, как ты, Петрус, знаешь, раньше чем через пять лет не выходят.
— Дядя! Дядя! — вскричал Петрус.
— В чем дело? — спросил генерал.
— Пощадите, прошу вас!
— Пощадить? A-а, мой милый, так вы поняли, что я рассказываю вашу историю или почти вашу?
— Дядюшка, — проговорил Петрус, — вы правы, я безумец, гордец, глупец!
— А по-моему, — так еще того хуже, Петрус! — возразил генерал строго и вместе с тем печально. — Ваш отец имел раньше состояние, добытое ценою крови, и оно позволило бы вам жить как благородному человеку, если такая жизнь в эпоху, когда труд является святой обязанностью каждого гражданина, не была бы синонимом праздности, а значит, и позора.
Ваш отец, тридцать лет скитавшийся по морям, из кожи вон лез, чтобы вы ребенком ни в чем не нуждались, и, после того как грянула буря, вы вообразили, что с ней легко будет справиться; вообразили, что так будет всегда, что вы еще не вышли из детского возраста, когда играли английскими гинеями и испанскими дублонами, а не подумали, что это подло — даже если он предложил вам сам, — принимать от старика то, что, смилостивившись, оставил ему случай, и все это только ради того, чтобы потешить ваше безумное тщеславие!
— Дядя! Дядюшка! Смилуйтесь! Довольно!
— Да, пожалуй, с тебя хватит. Я только что видел, как ты покраснел от стыда за совершенную тобой ошибку, скрытую под именем другого человека. Да, я избавлю тебя от упреков, потому что надеюсь: если еще не поздно, ты отступишь при виде пропасти, в которую ты едва не скатился сам и не увлек за собой моего несчастного брата.
— Дядя! — воскликнул Петрус и протянул генералу руку. — Я вам обещаю…
— О! Я так просто не возвращаю свое расположение тому, кого однажды лишил его. Ты обещаешь — прекрасно, Петрус. Но вот когда ты придешь и скажешь мне: «Я сдержал свое обещание» — только тогда и я тебе отвечу: «Браво, мой мальчик! Ты действительно порядочный человек».
И чтобы несколько смягчить свой отказ, генерал занял свои руки: одной взялся за табакерку, другой зачерпнул табак и отправил его по назначению.
Петрус то бледнел, то краснел и наконец уронил руку, которую протягивал генералу.
В эту минуту с лестницы донеслись шаги и голоса.
— Говорю вам, сударь, что я получил от хозяина строгий приказ, — говорил лакей.
— Какой еще приказ, дурак?
— Впускать гостей только после того, как будет передана карточка.
— Кому?
— Господину барону.
— Кого ты называешь господином бароном?
— Господина барона де. Куртене.
— Да разве я иду к барону де Куртене? Мне нужен господин Пьер Эрбель.
— В таком случае, сударь, я вас не пущу.
— Как это не пустишь?
— А вот так: не пущу!
— Мне?! Преграждать путь?! Ну, погоди!
Похоже, ждать лакею пришлось недолго: почти тотчас дядя и племянник услышали странный звук, словно что-то тяжелое рухнуло со второго этажа на первый.
— Что, черт побери, творится у тебя на лестнице, Петрус? — спросил генерал.
— Не знаю, дядя. Насколько я могу судить, мой лакей с кем-то спорит.
— Уж не кредитор ли выбрал удобный момент, чтобы явиться к тебе, пока здесь я? — заметил генерал.
— Дядюшка! — остановил его Петрус.
— Ну посмотри, что там.
Петрус сделал несколько шагов к двери.
Но не успел он до нее дойти, как дверь с грохотом распахнулась и в мастерскую бомбой влетел разгневанный господин.
— Отец! — вскрикнул Петрус и бросился ему в объятия.
— Сынок! — прошептал старый моряк, нежно его обнимая.
— Это и в самом деле мой брат-пират! — заметил генерал.
— И ты здесь! — вскричал старый моряк. — Знаешь, Петрус, этот злосчастный пес был дважды не прав, не пуская меня к тебе.
— Полагаю, ты говоришь о камердинере моего высокочтимого племянника? — осведомился генерал.
— Я говорю о том дураке, что не давал мне подняться.
— За это ты его, кажется, заставил спуститься?
— Боюсь, что так… Слушай, Петрус…
— Да, отец?
— Взгляни-ка, не сломал ли себе что-нибудь этот дурак?
— Хорошо, отец, — кивнул Петрус и бросился вниз по лестнице.
— Ну что, старый морской волк, ты, я вижу, не меняешься! — сказал генерал. — Все такой же бешеный, каким я видел тебя в последний раз!
— Можно быть уверенным, что теперь уж я не изменюсь, слишком я для этого стар, — отвечал Пьер Эрбель.
— Не говорите о старости, досточтимый брат! Ведь я на три года старше вас, — заметил генерал.
В это время вошел Петрус и сообщил, что лакей ничего себе не сломал, только вывихнул правую ступню.
— Выходит, он не так глуп, как кажется, — промолвил старый моряк.

XXIII
МОРСКОЙ РАЗБОЙНИК

Мы не раз упоминали в своем рассказе о брате генерала Эрбеля, отце Петруса. Но число наших персонажей столь велико, а описываемые нами события столь многочисленны и переплетены между собой, что для большей ясности мы предпочитаем не представлять всех наших героев с самых первых сцен, как принято делать по правилам драматического искусства, а, не усложняя интригу, описывать внешность и характер этих персонажей по мере того, как они предстают перед читателями, чтобы принять активное участие в нашем действии.
Как видим, отец Петруса только что ворвался к сыну в мастерскую и вместе с тем появился в нашей книге. Этот новоприбывший призван сыграть, как уже играл в судьбе своего сына, довольно важную роль, а потому в интересах предстоящих сцен нашего повествования мы сочли себя обязанными сказать несколько слов о прошлом нашего нового героя, в котором так горько упрекал его родной брат.
Пусть наш читатель не волнуется: мы не станем предлагать его вниманию целый роман на эту тему и будем предельно кратки.
Кристиан Пьер Эрбель, виконт де Куртене, младший брат генерала, был, как и сам генерал, земляком Дюге-Труэна и Сюркуфа; он появился на свет в 1770 году в Сен-Мало, этом гнезде всех морских орлов, известных под родовым названием корсаров, если и не нагонявших ужас на англичан, то, во всяком случае, ставших для них бичом на протяжении шести столетий, то есть со времен Филиппа Августа до Реставрации.
Не ведаю, существует ли история города Сен-Мало, но знаю точно, что ни один приморский город не мог бы, как он, похвастаться тем, что дал миру более верных сынов, а Франции — более отважных мореплавателей. Наряду с Дюге-Труэном и Сюркуфом мы могли бы привести имя корсара Кристиана, или — если читателю угодно знать не только его военную кличку, но и родовое имя — Пьера Эрбеля, виконта де Куртене.
Чтобы поближе познакомить с ним желающих, достаточно рассказать о некоторых ранних днях его юности.
С 1786 года, то есть едва достигнув шестнадцатилетнего возраста, Пьер Эрбель стал матросом каперского судна, на которое двумя годами раньше он поступил волонтёром.
Захватив в плен шесть английских кораблей за одну кампанию, судно это, снаряженное в Сен-Мало, тоже оказалось в плену и было отправлено на портсмутский рейд, а экипаж был рассредоточен по понтонам.
Юного Эрбеля вместе с пятью другими матросами отправили на понтон «Король Яков». Они пробыли там год. На нижней палубе им смастерили что-то вроде вонючей каморки, служившей камерой шестерым пленникам. Она проветривалась и освещалась через бортовой люк в фут шириной и шесть дюймов высотой. Через это же отверстие несчастные могли полюбоваться небом.
Однажды вечером Эрбель, понизив голос, сказал товарищам:
— Неужели вам не надоело здесь сидеть?
— Чертовски надоело! — ответил за всех некто Парижанин, время от времени развлекавший товарищей шутками.
— Чем вы готовы пожертвовать, чтобы отсюда выйти? — продолжал молодой человек.
— Рукой, — сказал один.
— Ногой, — отвечал другой.
— Глазом, — вставил третий.
— А ты, Парижанин?
— Головой.
— Так-то лучше! Ты не торгуешься и подойдешь мне.
— Что значит «подойду тебе»?
— Вот именно «подойдешь».
— Что ты хочешь сказать?
— Я решил сегодня ночью убежать, а поскольку ты готов, как и я, рискнуть жизнью, мы сбежим вместе.
— Эй, давай без глупостей, — предупредил Парижанин.
— Расскажи, что ты задумал, — попросили другие.
— Сейчас… С меня довольно этой теплой водицы, которую они называют чаем, и этой тухлятины, которую называют говядиной, и этого тумана, который зовется у них воздухом, и этой холодной луны, которая для них солнце, и этой сырной головы в сливках, которую они зовут луной! Я ухожу.
— Каким образом?
— Вам это знать ни к чему, потому что я возьму с собой только Парижанина.
— А почему одного его?
— Мне не нужны люди, которые торгуются, когда речь идет о Франции.
— Да не торгуемся мы, черт побери!
— Тогда другое дело. Вы готовы пожертвовать жизнью ради дела, которое нам предстоит предпринять?
— А у нас есть шанс?
— Да, один.
— А против?
— Девять.
— Мы согласны.
— Ну и отлично.
— Что от нас требуется?
— Ничего.
— Ну, все-таки…
— Смотрите на меня и молчите, вот и все.
— Это дело нехитрое, — заметил Парижанин.
— Не так уж это просто, как ты думаешь, — возразил Эрбель, — а пока молчите!
Эрбель снял с шеи галстук и знаком приказал соседу сделать то же. Затем так же поступили и остальные.
— Хорошо, — похвалил Эрбель.
Он связал галстуки, продел их в люк и свесил за борт, словно удочку, потом стал тянуть на себя.
Конец веревки оказался сухим.
— Дьявольщина! — выругался он. — Кому не жалко рубашки?
Один из пленников снял рубашку и свил из нее веревку.
Эрбель привязал веревку к галстукам, приладил на конце камень в виде грузила и повторил ту же операцию.
Теперь конец веревки намок. Значит, она достала до воды.
— Отлично! — промолвил Эрбель.
И он забросил свою удочку.
Ночь была темная, и разглядеть веревку в этой мгле было невозможно.
Товарищи наблюдали за ним с беспокойством и хотели знать, что он задумал, но он знаком приказал всем молчать.
Прошло около часу.
На портсмутской колокольне звонили полночь.
Пленники с тревогой считали удары.
— Дюжина, — сказал Парижанин.
— Полночь, — подтвердили остальные.
— Слишком поздно? — спросил чей-то голос.
— Время не упущено, — заметил Эрбель. — Тихо!
Все снова замерли.
Спустя несколько минут Эрбель просиял.
— Клюет, — сообщил он.
— Отлично! — подхватил Парижанин. — Теперь поводи немного!
Эрбель подергал за веревку, как за шнур колокольчика.
— Все еще клюет? — спросил Парижанин.
— Есть! — воскликнул Эрбель.
Он стал подтягивать удочку на себя, а другие пленники привстали на цыпочки, пытаясь увидеть, что он вытянет.
Вытянул он небольшое стальное лезвие, тонкое, как часовая пружина, острое, как щучий зуб.
— Знаю я эту рыбку, — молвил парижанин, — она зовется пилой.
— И ты знаешь, под каким соусом ее готовят, а? — отозвался Эрбель.
— Отлично знаю.
— Тогда не будем тебе мешать.
Эрбель отвязал пилу, и через пять минут она бесшумно вгрызлась в борт «Королю Якову», расширяя люк, чтобы через него мог пролезть человек.
Тем временем Парижанин, чей гибкий ум умел связывать между собой различные факты так же ловко, как Пьер Эрбель завязывая галстуки, шепотом рассказывал товарищам, каким образом Эрбель добыл пилу.
Тремя днями раньше на борту «Короля Якова» французский хирург, поселившийся в Портсмуте, проводил ампутацию. Пьер Эрбель перекинулся с ним парой слов. Очевидно, он попросил соотечественника одолжить ему пилу, а тот обещал и сдержал слово.
Когда Парижанин высказал это предположение, Пьер Эрбель кивнул в знак того, что тот угадал.
Одна сторона люка была пропилена; принялись за другую.
Пробило час.
— Ничего, у нас еще пять часов впереди, — успокоил Пьер Эрбель.
И он принялся за работу с воодушевлением, веря в успех своего предприятия.
Через час работа была сделана: выпиленный кусок дерева едва держался, небольшого усилия было довольно, чтобы его выбить.
Пьер Эрбель призадумался.
— Слушай меня! — приказал он. — Пусть каждый из вас свернет штаны и рубашку и прицепит узел подтяжками к плечам, как пехотинец прицепляет свой ранец. А вот куртки придется оставить, принимая во внимание их цвет и метку.
Желтые куртки пленников были помечены буквами «Т» и «О».
Все повиновались без единого звука.
— А теперь, — продолжал он, — вот шесть щепочек разной длины. Кто вытянет самую длинную, полезет в воду первым; кому достанется самая короткая, выйдет отсюда в последнюю очередь.
Стали тянуть жребий. Первым выпало лезть Пьеру Эрбелю, последним — Парижанину.
— Мы готовы, — сказали матросы.
— Давайте сначала поклянемся.
— В чем?
— Возможно, часовой откроет огонь.
— Вполне вероятно, что так и будет, — согласился Парижанин.
— Если никого не заденет, тем лучше; но если кого-нибудь из нас ранят…
— Тем хуже для него! — перебил Парижанин. — Мой отец-повар любил повторять: «Нельзя приготовить яичницу, не разбив яиц».
— Этого недостаточно. Давайте поклянемся, что, если кого-нибудь ранят, он не издаст ни звука, сейчас же отделится от остальных, поплывет влево или вправо, а когда его возьмут, даст ложные показания.
— Слово француза! — в один голос подхватили пятеро пленников, торжественно протянув руки.
— Ну, теперь храни нас Господь!
Пьер Эрбель поднатужился, потянул на себя подпиленную доску, и в борту образовалось отверстие, через которое мог пролезть человек. Потом он, сделав в нижнем краю отверстия два вертикальных пропила на расстоянии трех линий друг от друга и выломив кусочек дерева между ними, вставил в это подобие паза свитую из галстуков и рубашки веревку, по которой пленникам надлежало спуститься к воде; затем завязал на конце узел, закрепив таким образом веревку, проверил, выдержит ли она человека; привязал шнурком к шее флягу с ромом, к левому запястью — нож; закончив эти приготовления, он взялся за веревку, спустился вниз и исчез под водой, чтобы вынырнуть там, куда не доходил свет от фонаря, установленного на палубе, где расхаживал часовой.
Сын океана, Пьер Эрбель, выросший среди волн, словно морская птица, был прекрасным пловцом. Он легко проплыл под водой пятнадцать-двадцать морских саженей, освещавшихся фонарем, и вынырнул в том месте, куда не доходил свет. Тут он остановился и стал ждать товарищей.
Через мгновение в нескольких футах от него на поверхности показалась голова другого пленника, потом третьего, за ним — четвертого.
Вдруг по воде скользнул луч, раздался выстрел: часовой открыл огонь.
Никто не вскрикнул, но и из воды никто не вынырнул, зато почти немедленно вслед за тем раздался звук упавшего в воду тела, а через три секунды на поверхности появилась хитрая и насмешливая физиономия Парижанина.
— Вперед! — сказал он. — Время терять нельзя: пятый номер готов.
— Следуйте за мной, — приказал Пьер Эрбель, — и старайтесь держаться вместе!
Пятеро беглецов под предводительством Пьера Эрбеля поплыли в открытое море.
Позади них, на борту понтона, поднялся большой шум. Выстрел часового стал сигналом тревоги. Раздалось несколько выстрелов наугад, над головами пленников просвистели пули, но никого не задело.
На воду поспешно, как всегда при этом маневре, была спущена лодка, в нее прыгнули четверо гребцов, за ними спустились еще четверо солдат и сержант с заряженными ружьями и примкнутыми штыками; началась погоня за беглецами.
— Плывем в разные стороны, — предложил Эрбель, — и, может быть, кому-нибудь повезет.
— Да, это наша последняя надежда! — согласился Парижанин.
Лодка прыгала на волнах. Один моряк сидел на носу и держал в руке факел, горевший так ярко, что в его свете можно было отличить окуня от дорады. Расстояние между лодкой и беглецами сокращалось.
Вдруг слева от лодки раздался крик, похожий скорее на стон какого-то морского духа.
Гребцы замерли, лодка остановилась.
— На помощь! Помогите! Тону! — послышался чей-то жалобный голос.
Лодка легла на левый борт и, изменив курс, направилась в ту сторону, откуда доносились стоны.
— Мы спасены! — сказал Эрбель. — Славный Матьё, видя, что он ранен, отплыл в сторону и отвлекает их на себя.
— Да здравствует номер пятый! — возликовал Парижанин. — Когда выберусь на сушу, обещаю как следует выпить за его здоровье.
— Ни слова больше! Вперед! — приказал Эрбель. — Будем беречь дыхание, оно нам еще понадобится.
Они поплыли дальше во главе с Эрбелем.
Через десять минут четверть мили уже была позади.
— Не кажется ли вам, — нарушил молчание Эрбель, — что плыть стало труднее? Я начинаю уставать или нас относит течением вправо?
— Берите левей! Левей! — прокричал Парижанин. — Мы попали в тину.
— Кто мне поможет? — спросил один из пловцов. — Я увяз.
— Давай руку, приятель, — предложил Эрбель. — Пусть те, кто еще может плыть, вытягивают нас двоих.
Эрбель почувствовал, как кто-то схватил его за запястье и рванул влево, а уж он потянул за собой и увязшего в тине пленника.
— Ну вот, теперь легче, — сказал тот, почувствовав себя в относительно чистой воде. — Утонуть в море — достойная смерть для моряка, но увязнуть в тине — такого конца достоин чистильщик нечистот.
Беглецы обогнули небольшой мыс и увидели огни.
— Фортонская тюрьма! — воскликнул Эрбель. — Давайте поплывем в эту сторону: островки тины останутся на западе; предстоит одолеть около двух льё, но ведь нам доводилось проплывать и больше, когда от этого не зависела наша жизнь.
В эту минуту с понтона «Король Яков» взвилась ракета, затем раздался пушечный выстрел.
Это был сигнал, означавший побег.
Через пять минут такой же сигнал был подан из Фортонской крепости, после чего в море вышли две или три лодки с факелами на носу.
— Правей! Берите правее, иначе они отрежут нам путь! — крикнул Пьер Эрбель.
— А как же тина? — возразил кто-то.
— Мы ее уже миновали, — ответил Эрбель.
Все пятеро плыли некоторое время в полном молчании, забирая вправо. В тишине стало слышно, как один из пловцов задыхается.
— Эй! — крикнул Парижанин. — Это что за тюлень? Пусть объявится.
— Я совсем выбился из сил, — признался третий номер. — Дышать нечем!
— Ложись на спину! — приказал Эрбель. — Я тебя буду толкать.
Беглец перевернулся на спину и, передохнув немного, снова принял прежнее положение.
— Уже пришел в себя? — спросил Парижанин.
— Нет, просто вода ледяная, я закоченел.
— Да уж, конечно, не тридцать пять градусов! — подтвердил Парижанин.
— Подожди, — сказал Эрбель и, подгребая одной рукой, протянул третьему номеру фляжку.
— Я не смогу, — сказал тот, — держаться на воде и пить.
Парижанин подхватил его под мышки.
— Пей, — приказал он. — Я тебя пока подержу.
Третий номер схватил фляжку и отхлебнул раз или два.
— Ну, теперь жить можно, — облегченно вздохнул он и вернул фляжку Эрбелю.
— А мне, — спросил Парижанин, — ничего не полагается за труды?
— Пей скорей! — поторопил Эрбель. — Мы теряем время.
— Если человек пьет, он времени не теряет, — назидательно произнес Парижанин.
И он тоже сделал два глотка.
— Кто еще хочет? — спросил он, подняв над водой фляжку.
Двое других беглецов протянули руки, и каждый из них почерпнул новые силы.
Фляжка вернулась к Эрбелю, и он снова привязал ее к шее.
— А ты почему не пьешь? — спросил Парижанин.
— Я пока не замерз, и у меня еще есть силы, — сказал Эрбель, — поберегу остаток для того, кто устанет больше меня.
— О великий белый пеликан! — воскликнул Парижанин. — Я тобой восхищаюсь, но подражать тебе не намерен.
— Тихо! — предупредил четвертый номер. — Впереди голоса.
— А говор нижнебретонский, чтоб я пропал! — подхватил номер три.
— Какие бретонцы в портсмутской гавани?
— Молчите! — оборвал Эрбель. — Давайте как можно ближе подберемся вон к той черной точке, что перед нами: мне кажется, это шлюп.
Он не ошибался, голос доносился с той стороны.
— А ну, тише!
Все затихли, и скоро до них донесся шум весел и плеск воды.
— Давайте держаться от лодки подальше! — предостерег один из беглецов.
— На ней нет огней: нас с нее не увидят.
И действительно, лодка прошла в десяти морских саженях от беглецов, но их не заметили; однако те, кто в ней сидел, продолжали переговариваться с владельцем шлюпа.
— Смотри хорошенько, Питкерн, — послышался один голос, — и через час-другой мы вернемся с монетой.
— Не волнуйтесь, — донеслось со шлюпа (очевидно, это отвечал Питкерн), — я посмотрю как следует.
— Силы небесные! — пробормотал третий номер. — Откуда в портсмутской гавани соотечественники?
— Я тебе потом объясню, — пообещал Эрбель, — а пока мы спасены!
— Постарайся сделать так, чтобы это произошло как можно скорее, — взмолился третий номер, — у меня все занемело от холода.
— У меня тоже, — прибавил четвертый номер.
— Не волнуйтесь, — успокоил их Эрбель, — ждите здесь и постарайтесь, чтобы вас не отнесло течением, а остальное предоставьте мне.
Рассекая волну, словно дельфин, он поплыл к шлюпу.
Четверо беглецов старались, насколько могли, держаться рядом; они смотрели во все глаза и слушали во все уши, готовые действовать по обстоятельствам.
Они видели, как Пьер Эрбель исчез в ночной мгле, еще более непроницаемой в том месте, куда падала тень от шлюпа. Потом до их слуха донесся разговор на наречии, которое можно услышать в Нижней Бретани; один из пловцов был родом из Сен-Бриё, другой из Кемперле, и они могли перевести слова собеседников; одним из говоривших был, очевидно, Пьер Эрбель.
— Эй, на лодке! Эй, на помощь!
Уже знакомый голос отвечал:
— Кто там зовет на помощь?
— Товарищ, земляк из Уэльса.
— Из Уэльса? Из какой части Уэльса?
— С острова Англси. Скорей, скорей, на помощь, не то я захлебнусь!
— Легко сказать «на помощь»! А что ты делаешь здесь, в гавани?
— Я моряк с английского судна «Корона», меня наказали ни за что, я и сбежал.
— Чего тебе надо?
— Да передохну немного, а потом поплыву к берегу.
— Зачем мне садиться в тюрьму из-за чужого человека? Проваливай!
— Да говорю же тебе, что тону! Помоги!
Говоривший, видимо, хлебнул воды, и его накрыло волной.
Сцена была сыграна прекрасно, и беглецам на какое-то время даже показалось, что их товарищ в самом деле тонет: они подплыли на несколько саженей ближе к шлюпу.
Но скоро до них снова донесся голос:
— Ко мне! Ко мне! Неужели ты дашь утонуть земляку, когда для его спасения достаточно бросить фалреп, веревку.
— Ну-ка, отвали!
— О Господи, да никак это ты, Питкерн?
— Да, я самый, — удивился матрос. — А ты кто такой?
— Я?.. Веревку! Тону! Тону-у-у… Вер…
И волна снова накрыла его с головой.
— Ах, черт! Да вот веревка! Держишься?
Послышалось бульканье, словно захлебнувшийся хочет ответить, но не может, потому что в дыхательные пути попала вода.
— Ну, не отпускай!.. — приказал Питкерн. — Что ж ты за моряк, увалень ты эдакий! Знал бы, так подъемное кресло на двух блоках припас бы, чтобы вас, сударь, на борт доставить.
Но не успел валлиец докончить свою шутку, как Эрбель, едва занеся ногу над релингом шлюпа, схватил своего друга Питкерна в охапку, опрокинул его на палубу и, приставив ему нож к горлу, крикнул товарищам:
— Ко мне, ребята! Поднимайтесь на левый борт. Мы спасены!
Беглецы не заставили себя упрашивать; они поспешили к шлюпу, и через минуту все четверо стояли на палубе.
Эрбель придавил Питкерна к палубе коленом и не отнимал от его горла ножа.
— Свяжите-ка этого парня и заткните ему рот, — приказал Пьер Эрбель, — но никакого зла не причинять!
Потом, повернувшись к пленнику, продолжал:
— Дорогой Питкерн! Прости нам этот маленький обман. Мы не английские дезертиры, а французы, сбежавшие с понтона. Мы позаимствуем у тебя шлюп, чтобы прогуляться во Францию, а как только дойдем до Сен-Мало или Сен-Бриё, ты свободен.
— Но, — спросили беглецы, — что же это получается: экипаж английского шлюпа говорит на нижнебретонском наречии?
— Не экипаж английского шлюпа говорит на нижнебретонском наречии, а мы говорим на гэльском языке.
— Я понял ничуть не больше, чем раньше, — признался Парижанин.
— Ты хочешь, чтоб я тебе все объяснил? — спросил Эрбель, как можно осторожнее (надо отдать ему справедливость) затыкая рот Питкерну.
— Признаться, я был бы не прочь разобраться, в чем тут дело.
— Сейчас я тебе расскажу то, что сам я узнал в коллеже.
— Рассказывай!
— Англичане из Уэльса — всего-навсего колония из Нижней Бретани, эмигрировавшая из Франции лет восемьсот-девятьсот тому назад и сохранившая в целости и сохранности родной язык. Вот как получилось, что валлийцы говорят на бретонском наречии, а бретонцы — на гэльском.
— Вот что значит образование! — заметил Парижанин. — Эрбель, в один прекрасный день ты станешь адмиралом.
Тем временем Питкерна связали и заткнули ему рот.
— А теперь, — принял решение Пьер Эрбель, — надо согреться, обсушиться и посмотреть, нет ли на этом благословенном шлюпе чего-нибудь пожевать, а на рассвете выйдем из гавани.
— Почему не сейчас? — поинтересовался Парижанин.
— Потому, Парижанин, что из гавани можно выйти только после того, как адмиральское судно откроет ворота пушечным выстрелом.
— Это верно, — хором подтвердили беглецы.
Один из четырех товарищей остался часовым на бушприте, а трое других пошли разводить в каюте огонь.
К несчастью, одежду, намокшую в соленой воде, было не так-то просто просушить. Беглецы обшарили шлюп и нашли рубашки, штаны и матросские блузы, принадлежавшие друзьям Питкерна. Беглецы переоделись как могли, как вдруг с бушприта донеслось:
— Эй, там, внизу! Все наверх!
В одно мгновение все трое очутились на палубе.
Часовой поднял тревогу не без причины: к шлюпу приближались три или четыре огня, и постепенно из темноты показались лодки с солдатами.
Лодки прочесывали гавань.
— Ну, визита не миновать! — предупредил Пьер Эрбель. — Надо взять дерзостью. Спрячьте нашего друга Питкерна.
— Сбросить его в воду? — предложил один из беглецов.
— Да нет, просто спрячьте его получше.
— Слушай, Пьер, — заметил Парижанин, — ну а если засунуть его в подвесную койку, накрыть сверху одеялом по самые глаза — никто и не заметит кляпа, а мы скажем, что это больной. Так для нас же лучше: больные одетыми не ложатся, одному из нас достанутся нагретые штаны, куртка и блуза.
Предложение всем понравилось.
— А сейчас, — продолжал Пьер Эрбель. — пусть те, что говорят на нижнебретонском наречии, постоят со мной на палубе, а остальные составят компанию Питкерну; я все беру на себя.
Когда Эрбель говорил: «Я все беру на себя» — все знали, что на него можно положиться. Парижанин и его напарник пошли вниз с Питкерном, а Эрбель и двое бретонцев стали ждать солдат.
Ждать пришлось недолго.
Одна из лодок взяла курс на шлюп.
Пьер Эрбель вскарабкался на релинг, чтобы его было лучше видно.
— Эй, на шлюпе! — крикнул командир.
— Есть на шлюпе! — отозвался Пьер Эрбель на нижнебретонском наречии.
— Эх, да здесь валлийцы! — заметил капитан, обращаясь к своим солдатам. — Из вас кто-нибудь говорит на языке этих дикарей?
— Я, господин офицер, — откликнулся один из солдат. — Я родом из Кармартена.
— Тогда спрашивай ты.
— Эй, на шлюпе! — крикнул солдат по-гэльски.
— Есть на шлюпе! — повторил Эрбель.
— Кто вы?
— «Прекрасная Софи» из Пембрука.
— Откуда идете?
— Из Амстердама.
— Что везете?
— Треску.
— Вы не видели пятерых французских пленников, сбежавших с понтонов?
— Нет, но если мы их встретим, они могут быть спокойны.
— Что вы с ними сделаете?
— Обойдемся с ними так, как они того заслуживают.
— Что они говорят? — спросил капитан.
Солдат перевел разговор.
— Хорошо! — кивнул офицер. — Смерть французам, да здравствует король Георг!
— Ура! — грянули трое бретонцев.
Лодка отчалила.
— Счастливого пути! — крикнул Пьер Эрбель. — Теперь вот что, — продолжал он. — Через полчаса рассветет; давайте снимемся с якоря и приготовимся к отплытию.
Пятеро наших беглецов провели час в томительном ожидании, наконец на востоке небо стало сереть — это называется английской зарей.
Почти в то же время яркая вспышка, предшествовавшая пушечному выстрелу, пронесшемуся над волнами и докатившемуся до берегов, блеснула на борту величавого трехпалубного корабля, который, подобно движущейся крепости, охранял вход в гавань.
Для шлюпа это был сигнал к отплытию.
Он не стал ждать повторного разрешения.
Беглецы подняли английский флаг и на расстоянии пистолетного выстрела прошли мимо адмиральского судна.
Стоя на релинге, Эрбель замахал шляпой и крикнул что было сил:
— Ура королю Георгу!
Стол на борту шлюпа изысканностью не отличался, однако по сравнению с тем, как пленников кормили на борту их понтона, даже самая простая еда казалась им настоящим пиршеством.
Отдадим беглецам справедливость: в каждой их трапезе непременным участником был и незадачливый Питкерн. Когда опасность для беглецов миновала, их пленник тоже получил послабление: ему вынули кляп изо рта и развязали руки, а Пьер Эрбель прочел ему, как прежде — своим товарищам, курс кимрской истории. Питкерн все понял, однако это показалось ему малоутешительным; он дал себе слово впредь остерегаться всех, кто заговорит с ним на гэльском языке.
Всякий раз как вдалеке показывалось судно, Питкерна заставляли спуститься в каюту. А суда попадались навстречу довольно часто. Но шлюп был английской постройки, шел под британскими парусами, на его гафеле были три английских леопарда, шотландский лев, ирландская лира, даже три французские лилии (они исчезли лишь двадцатью годами позже). Было невозможно предположить, что утлое французское суденышко отважится появиться среди английских крейсеров, и никому не приходило в голову, что пятеро матросов, преспокойно развалившиеся на палубе и предоставившие ветру и парусам делать за них всю работу, и есть те самые пятеро пленников, что бегут во Францию.
А ветер дул попутный, и им не нужно было ни о чем беспокоиться.
На следующее утро, то есть через двадцать четыре часа после выхода из портсмутской гавани, они узнали мыс Аг.
Надо было убрать паруса, чтобы не проскочить его и не оказаться среди островов Олдерни, Гернси, Сарк, Джерси, принадлежащих Англии со времен Генриха I и докучливо надзирающих за нашими берегами.
Беглецы пошли бейдевинд прямо на Бомон.
Невозможно описать, какие чувства охватили недавних пленников, когда наконец они увидели родную землю не в туманной дымке, а наяву, с ее холмами, гаванями, бухточками, извилинами берега.
А когда они увидели белые домики с поднимавшимися над крышами дымками, они так засмотрелись на родные берега, что забыли спустить английский флаг.
Пушечное ядро, вспоровшее воду в ста саженях от шлюпа, вывело их из восторженного состояния.
— Что это они делают? — возмутились наши французы. — По своим стрелять?
— Нет, черт побери, не по нам они палят, — возразил Эрбель, — а вот по этой синей английской тряпке.
И он поспешил снять флаг, но было слишком поздно: «Прекрасную Софи» уже заметили. Кстати сказать, и без флага было бы понятно, что шлюп английский.
На флоте как на суше: пустите самую очаровательную англичанку, даже если она воспитывалась во Франции, в толпу француженок, и вы отличите англичанку по походке.
Итак, шлюп дважды был признан английским: и по флагу, и по внешнему виду. Хотя Эрбель и спустил флаг, за первым ядром последовало второе, и упало оно так близко от «Прекрасной Софи», что палубу окатило водой.
— Ах так! — вскричал Парижанин. — Значит, они не признают в нас друзей?
— Что делать? — недоумевали остальные.
— Идите вперед, — заявил Эрбель. — На борту шлюпа вряд ли найдется французский флаг, и нас в любой французской гавани ожидает такой же прием.
— Мы же можем найти скатерть, салфетку или кусок белой рубашки, — предположил Парижанин.
— Конечно, — но сейчас нас уже заметили и приняли за англичан… Смотрите, вон снимается с якоря корвет. Через десять минут он начнет преследование. Если мы попробуем бежать, через час он нас настигнет и потопит. Как нам во время погони дать понять, что мы французы? Значит, пойдем вперед, дети мои! Да здравствует Франция!
Раздалось дружное «Да здравствует Франция!» — и беглецы продолжали идти прямо на Бомон.
Огонь прекратился. Казалось, пушкари решили, что один шлюп вряд ли сможет высадить десант на французский берег.
Но через несколько минут новый выстрел, на сей раз более точный, угодил в рею и пробил обшивку «Прекрасной Софи».
— Ну, время терять нельзя, — заметил Эрбель, — нацепите на какой-нибудь багор белую тряпку и дайте знать, что мы хотим вступить в переговоры.
Все было сделано так, как просил Эрбель.
Но французы либо не заметили белую тряпку, либо не поверили в искренность англичан — огонь продолжался.
Пьер Эрбель сбросил с себя одежду.
— Какого черта ты еще задумал? — удивился Парижанин. — Хочешь показать им свой зад? Это же все-таки не флаг.
— Нет, зато я им сейчас скажу, кто мы такие, — заявил Эрбель.
Он прыгнул с релинга вниз головой, исчез в волнах, вынырнул метрах в семи от шлюпа и поплыл прямо к порту.
А шлюп лег в дрейф в знак того, что не намерен удаляться от берега.
При виде бросившегося в воду человека, а также судна, отдающего себя на волю победителя, французы прекратили огонь. Вскоре навстречу пловцу вышла шлюпка.
Командовал ею боцман родом из Сен-Мало.
По воле случая — в данных обстоятельствах ставшего удивительным — оказалось, что Пьер Эрбель брал у этого старого морского волка первые уроки каботажного плавания.
Он узнал своего учителя и окликнул его по имени.
Моряк поднял голову, приставил руку к глазам и, бросив руль, перебежал на нос:
— Будь я проклят, если это не Пьер Эрбель! — вскричал он.
— Что это вы встречаете меня английским ругательством, папаша Берто? — отвечал Эрбель. — Разве так встречают земляка и ученика?! Здравствуйте, папаша Берто! Как поживает ваша жена? Как ваши дети?
И, уцепившись за борт, прибавил:
— Да, клянусь Богоматерью Сен-Бриё, я Пьер Эрбель. Могу поклясться, что приплыл к вам издалека!
Вода текла с него ручьями, однако он бросился в объятия боцмана.
Шлюп находился недалеко от лодки, и четверо товарищей Эрбеля видели это поистине сыновнее объятие.
— Да здравствует Франция! — хором прокричали они.
Их крик достиг слуха тех, кто сидел в лодке.
— Да здравствует Франция! — прокричали в ответ моряки, встретившие Эрбеля.
— Там тоже друзья? — спросил папаша Берто.
— Еще бы! Судите сами!
Эрбель подал знак, чтобы шлюп подошел поближе.
Беглецы ждать себя не заставили. В одно мгновение суденышко подняло паруса и пошло к берегу, но на сей раз не под звуки выстрелов, а под крики «Да здравствует король! Да здравствует Франция!»
Все жители Бомона высыпали на мол.
Пятеро беглецов причалили к берегу.
Пьер Эрбель поцеловал родную землю, эту общую мать, словно дело происходило во времена Древнего Рима.
Остальные бросились в объятия тех, кто стоял к ним ближе других. Да и не все ли было равно, кого обнимать? Разве не были они все братьями? А Парижанин обращался главным образом к сестрам…
Тем временем бедный Питкерн весьма печально наблюдал за всеобщей радостью.
— А этот баклан чего надулся? — спросил старик Берто.
— Да это англичанин, одолживший нам свою посудину, — улыбнулся Пьер Эрбель.
— Одолжил?! — переспросил Берто. — Англичанин одолжил вам свою посудину? А ну-ка пусть идет сюда, мы его увенчаем розами!
Эрбель остановил Берто, который в своем воодушевлении собирался прижать Питкерна к груди.
— Спокойнее, — сказал Эрбель. — Он одолжил нам шлюп, как мы одолжили остров Джерси королю Георгу — уступив силе.
— Это другое дело, — кивнул Берто. — Значит, ты не только убежал, но и пленников с собой привел! Вот это дело! Красавца-моряка да еще прекрасный шлюп! Клянусь, он стоит двадцать пять тысяч ливров: по пять тысяч франков на брата.
— Питкерн не пленник, — возразил Эрбель.
— Как так не пленник?
— Нет, и шлюп мы продавать не собираемся.
— Почему?
— Питкерн оказался в ловушке потому, что говорит по-бретонски и у него добрая душа: мы должны обойтись с ним как с земляком.
Он поманил валлийца, обратившись к нему на нижнебретонском наречии:
— Подойди сюда, Питкерн!
Тому ничего не оставалось, как повиноваться, что он и сделал, но хмуро, против воли, как бульдог, заслышавший приказание хозяина.
— Пусть все, кто из Нижней Бретани, подойдут ближе! — пригласил Эрбель и обвел рукой вокруг.
— Друзья мои! — продолжал он, представляя им Питкерна. — Вот земляк, которого надо на славу угостить сегодня вечером, потому что завтра утром он вернется в Англию.
— Браво! — одобрительно прокричали моряки, протягивая Питкерну руки.
Тот ничего не понимал. Он решил, что высадился в незнакомом уголке Уэльса.
Все говорили по-гэльски.
Эрбель объяснил ему, что происходит и как решили поступить с ним и с его шлюпом.
Незадачливый англичанин не мог в это поверить.
Не беремся описывать праздник, героями которого оказались пятеро беглецов и славный Питкерн. Вечер прошел за столом, а ночь — в танцах.
На следующий день сотрапезники, танцоры и танцорки проводили Питкерна на шлюп, снабженный едой и питьем так, как никогда раньше. Потом ему помогли поднять паруса и якорь.
Ветер был попутный, и шлюп величаво вышел из гавани под крики: «Да здравствуют бретонцы! Да здравствуют валлийцы!»
Погода в тот день, да и на следующий, была прекрасная; есть все основания полагать, что славный Питкерн и его «Красавица Софи» благополучно добрались до Англии; а рассказ об этом приключении можно и сейчас услышать от жителей Пембрука.
Назад: XII ГОСПОДИН, ЖЕЛАЮЩИЙ ЗНАТЬ, ПОПАДЕТ ЛИ ОН В РАЙ
Дальше: XXIV «ПРЕКРАСНАЯ ТЕРЕЗА»