XII
ГОСПОДИН, ЖЕЛАЮЩИЙ ЗНАТЬ, ПОПАДЕТ ЛИ ОН В РАЙ
Так прошел без малого месяц.
Почти каждый день в одно и то же время Карамелька проходила мимо, посылая ласковый взгляд счастливому Бабиласу, этот, целиком отдавшись платонической любви, довольствовался этими взглядами; подобная сдержанность объяснялась тем, что на его легко раздражаемую (о чем мы упомянули) нервную систему произвел впечатление резкий голос, принадлежавший хозяину Карамельки. Не исключено, что Карамелька взглядом или голосом дала понять Бабиласу: рано или поздно она найдет возможность и вырвется из рук хозяина, чтобы ответить на любовь своего поклонника еще более откровенным способом, а потому Бабилас и не терял терпения.
И вот, как мы уже сказали, около двух недель спустя после той ночи, когда Жан Бык собирался сначала задушить, потом убить, а затем утопить г-на де Вальженеза, примерно в тот час, когда обыкновенно проходила Карамелька, похожий на домовладельца господин, одетый в редингот, хотя, судя по погоде, такая мера предосторожности была излишней, решительно вошел в колдовскую лабораторию на улице Ульм. На носу у него сидели очки, а в руке он держал трость с золоченым набалдашником.
Хозяйка заведения сидела на привычном месте в ожидании клиентов.
— Это вы Броканта? — спросил незнакомец в упор.
— Да, сударь, — отвечала та, не в силах, как и Бабилас, сдержать дрожь, стоило кому-нибудь заговорить чересчур громко или грубо.
— Вы колдунья?
— Я гадаю на картах.
— Мне казалось, что это одно и то же.
— Почти, однако не стоит смешивать.
— Хорошо, я не буду смешивать; я хочу, чтобы вы мне погадали, милейшая.
— Господину разложить малую или большую колоду?
— Большую, черт побери, большую! — отвечал господин, забивая в нос большую понюшку табаку. — То, что я желаю узнать, имеет огромное значение, и чем больше будет колода, тем лучше.
— Может быть, господину угодно знать, удачным ли будет его брак?
— Нет, любезная, нет. Брак — это зло само по себе и удачным быть не может.
— Господин желает знать, получит ли он наследство от одной из своих родственниц?
— У меня одна-единственная тетка, которой я сам плачу пожизненную ренту в шестьсот ливров.
— Господин хочет узнать, как долго он проживет?
— Нет, любезная, я и так достаточно пожил для своих лет, однако мне совсем не интересно знать, когда я умру.
— A-а, понимаю: господин желает вернуться на родину?
— Я родом из Монружа, а кто хоть раз там побывал, ни за что не захочет увидеть его снова.
— Что же вам, в таком случае, угодно? — осмелилась задать вопрос Броканта, боясь, что дальнейшие расспросы, не имевшие ничего общего с желаниями посетителя, могут повредить ее репутации колдуньи.
— Я хотел бы узнать, — отозвался таинственный незнакомец, — попаду ли я в рай.
Броканта не могла скрыть изумления.
— Что же в этом необычного? — спросил господин из Монружа. — Разве о той жизни предсказывать труднее, чем об этой?
— С помощью карт, сударь, узнать можно все, — отвечала Броканта.
— Так узнайте!
— Баболен! — крикнула старуха. — Большую колоду!
Баболен лежал в углу комнаты и учил белого пуделя играть в домино. Он встал и пошел за большой колодой.
Броканта устроилась поудобнее в кресле, позвала ворону, которая спала, спрятав голову под крыло, потом усадила вокруг себя собак, оставив Бабиласу из материнской нежности местечко у окна, и приступила к гаданию: свидетелями ее гадания мы уже были, когда она раскладывала карты Жюстену.
Действующие лица были все те же, за исключением отсутствовавшей Рождественской Розы и Жюстена, которого заменил господин из Монружа.
— Вы знаете, что это вам обойдется в тридцать су? — предупредила Броканта.
Несмотря на преобразившуюся обстановку своего обиталища, она считала себя не вправе поднимать цены.
— Пускай будет тридцать су! — согласился господин из Монружа, с величавым видом бросая потертую монету, с которой слезло все серебро, обнажая медные бока; к тому времени такие монеты уже начинали переходить в разряд медалей. — В конечном счете я могу рискнуть тридцатью су ради того, чтобы узнать, попаду ли в рай.
Броканта снимала и переснимала колоду, тасовала и перетасовывала карты, раскладывала их полукругом на своей подставке.
Она дошла до самого интересного места: святой Петр — трефовый король — уже приготовился, словно тень Самуила, вызванного Аэндорской вошебницей, раскрыть тайны горнего мира, как вдруг Бабилас, не отходивший от окна, заметил Карамельку; та сдержала данное обещание и вышла на улицу одна — гибкая, стройная, элегантная, еще более свежая, веселая, нежная, соблазнительная, чем всегда.
— Карамелька! Карамелька одна! — вскричал Бабилас. — Так ты сдержала слово, собачка моя ненаглядная!.. Не могу больше терпеть, лучше смерть, Карамелька!
Стремительно выпрыгнув из окна, Бабилас бросился вдогонку своей мечте, а Карамелька засеменила по улице, призывно взглянув, чтобы как можно скорее исчезнуть на соседней улице; все это произошло за то время, пока господин терпеливо ждал ответа.
Броканта сидела к окну спиной, но, когда Бабилас выскочил на улицу, она обернулась.
Ее порывистое движение, в котором выразилась поистине материнская забота, не могло идти ни в какое сравнение с проворностью влюбленного Бабиласа: обернувшись, Броканта увидела лишь, как исчезают в окне задние ноги ее песика, бросившегося вниз головой на улицу.
Тут Броканта забыла все на свете: и господина из Монружа, желавшего узнать, попадет ли он в рай, и начатое гадание, и монету в тридцать су, которую должна была получить, — она думала только о дорогом Бабиласе.
Она вскрикнула, отбросила подставку с картами и подбежала к окну; охваченная великой страстью, она, не думая о приличии, перешагнула подоконник, выскочила на улицу и бросилась за Бабиласом в погоню.
Видя, что хозяйка вышла через окно вопреки своему обычаю выходить через дверь, Фарес, несомненно, решила, что начался пожар, — она издала крик и вылетела на улицу.
Собаки, наблюдавшие за исчезновением хозяйки и вороны, желающие, без сомнения, узнать, какими событиями будет сопровождаться страсть Бабиласа, тоже стремительно бросились в окно подобно знаменитым баранам Панурга, которых все, с тех пор как их придумал Рабле, неизменно сравнивают с любой толпой, прыгающей куда-нибудь за компанию.
Наконец Баболен, видя, что Бабилас убежал, Броканта исчезла, Фарес улетела, а собаки высыпали все до одной на улицу, тоже метнулся к окну, — такова сила примера! — как вдруг господин из Монружа схватил его за штаны.
Произошла недолгая заминка, когда было неизвестно, выпустит ли незнакомец штаны Баболена или Баболен перестанет держаться за оконную перекладину. Господин из Монружа, готовый поверить скорее в крепость перекладины, нежели в прочность штанов, произнес:
— Друг мой, ты получишь пять франков, если…
Незнакомец замолчал; он знал цену тому, что принято называть скрытым смыслом.
Баболен в то же мгновение выпустил перекладину и повис горизонтально в руке незнакомца.
— Если что? — спросил мальчишка.
— Если дашь мне поговорить с Рождественской Розой.
— Где деньги? — спросил предусмотрительный Баболен.
— Пожалуйста, — проговорил господин, вкладывая ему монету в руку.
— Настоящие пять франков? — вскричал мальчишка.
— Взгляни сам, — предложил господин.
Баболен посмотрел на лежавшую у него в кулаке монету, но, не веря собственным глазам, прибавил:
— Послушаем, как она звенит.
И он уронил на пол монету, отозвавшуюся серебряным звоном.
— Вы сказали, что хотите видеть Рождественскую Розу?
— Да.
— Вы не причините ей зла?
— Наоборот!
— Тогда полезли!
Баболен отворил дверь и устремился на антресоли.
— Полезли! — согласился господин, шагавший через ступеньки с такой быстротой, словно лестница вела в райские кущи.
Скоро они уже стояли перед дверью Рождественской Розы. Незнакомец зачерпнул из фарфоровой табакерки огромную понюшку табаку и опустил очки на нос.
XIII
ЗАЧЕМ НА САМОМ ДЕЛЕ ПРИХОДИЛ ГОСПОДИН ИЗ МОНРУЖА К БРОКАНТЕ
В то время как господин из Монружа, словно куница, проскользнул вслед за Баболеном в приотворенную дверь, согнув свое длинное тело, чтобы не удариться головой о притолоку, Рождественская Роза сидела за лакированным столиком, подаренный Региной, и раскрашивала гравюру с изображением цветов, подаренную Петрусом.
— Слушай-ка, Рождественская Роза, — обратился к ней Баболен. — Это господин из Монружа; он хочет с тобой поговорить.
— Со мной? — поднимая голову, переспросила Рождественская Роза.
— С тобой лично.
— Да, именно с вами, милая девочка, — вмешался незнакомец, подняв на лоб синие очки, чтобы получше рассмотреть девочку: похоже, очки только мешали ему.
Рождественская Роза встала. За три последних месяца она сильно выросла. Теперь это была не болезненная и чахлая девочка, которую мы видели на улице Трипре, а бледная худая девушка, еще слабенькая — что верно, то верно, — но худоба и бледность объяснялись тем, что она сильно вытянулась. Перенесенная в более благоприятные условия, девочка развилась; теперь она стала похожа на молодой кустик, тонкий и гибкий, еще готовый согнуться под любым ветром, но уже в цвету.
Она поздоровалась с господином из Монружа (в ее больших глазах читалось удивление) и спросила:
— Что вы хотели мне сказать, сударь?
— Дитя мое! — начал незнакомец как можно ласковее. — Меня послало лицо, которое очень вас любит.
— Фея Карита? — вскрикнула девочка.
— Нет, я не знаком с феей Каритой, — улыбаясь возразил незнакомец.
— Господин Петрус?
— И не господин Петрус.
— Тогда, должно быть, господин Сальватор, — продолжала Рождественская Роза.
— Совершенно точно! — подтвердил господин из Монружа. — Меня прислал господин Сальватор.
— Ах, мой добрый друг Сальватор! Что-то он меня совсем забыл: я не видела его уже недели две! — воскликнула девочка.
— Вот поэтому я и пришел. «Сударь мой! — сказал он мне. — Навестите Рождественскую Розу; передайте, что я здоров, и попросите ее ответить на вопросы, которые вы зададите от моего имени».
— Значит, господин Сальватор чувствует себя хорошо? — переспросила Рождественская Роза, словно не слыша последних его слов.
— Очень хорошо!
— Когда я его увижу?
— Завтра, или, может быть, послезавтра… Сейчас он очень занят, вот почему я пришел вместо него.
— Садитесь, сударь, — предложила Рождественская Роза, подвигая стул господину из Монружа.
Видя, что Рождественская Роза разговаривает с другом Сальватора, Баболен решил, что никакая опасность ей не угрожает; он сгорал от любопытства, мечтая узнать, что стало с Карамелькой, Бабиласом, другими собаками, вороной и Брокантой; пока господин из Монружа усаживался, нацеплял на нос очки и нюхал табак, мальчишка незаметно улизнул.
Незнакомец убедился, что дверь за Баболеном закрылась, и продолжал:
— Как я вам сказал, дитя мое, господин Сальватор поручил мне задать вам несколько вопросов.
— Пожалуйста, сударь.
— Вы обещаете отвечать искренне?
— Раз вы пришли от господина Сальватора… — промолвила Рождественская Роза.
— Вы помните свое детство?
Рождественская Роза пристально посмотрела на незнакомца.
— Что вы имеете в виду, сударь?
— Помните ли вы, к примеру, своих родственников?
— Каких? — уточнила Рождественская Роза.
— Отца и мать.
— Отца немного помню, маму не помню вовсе.
— А дядю?
Рождественская Роза изменилась в лице.
— Какого дядю? — пролепетала она.
— Вашего дядю Жерара.
— Дядю Жерара?
— Да. Вы смогли бы его узнать при встрече?
Легкая дрожь пробежала по телу Рождественской Розы.
— Да, — сказала она, — разумеется… А вы о нем что-нибудь знаете?
— Знаю! — отвечал незнакомец.
— Так он жив?
— Жив.
— И?..
Девочка медлила. Было заметно, чего ей стоит подавить страх.
— А госпожу Жерар? — спросил господин из Монружа, снова подняв на лоб очки и вперив в нее пронзительный взгляд маленьких глазок, обладавших, казалось, гипнотической силой василиска.
Но при имени г-жи Жерар девочка вскрикнула, опрокинулась назад и, скользнув со стула, упала на пол: с ней случился нервный припадок.
— Черт! Черт! Черт! — выругался господин из Монружа, возвратив очки на нос. — Кто бы мог подумать, что у этой цыганочки нервы словно у принцессы?
Он попытался усадить ее на стул, но девочка выгибалась, будто на нее напал столбняк.
— Хм! — обронил незнакомец и стал озираться. — Дело принимает нежелательный оборот!
Его взгляд упал на кровать. Он поднял Рождественскую Розу на руки и отнес на постель.
— Маленькая мерзавка! — приходя в еще большее замешательство, бросил он. — Виданное ли дело? Остановиться на самом интересном месте!
Он вынул из кармана флакон и поднес ей к лицу. Однако, похоже, ему пришла в голову другая мысль. Он поспешил отнять руку с флаконом.
— А-а! — заметил он. — Кажется, ей лучше.
И действительно, девочка стала успокаиваться, конвульсии сменились обыкновенным обмороком.
Незнакомец дождался, пока Рождественская Роза перестала вздрагивать и затихла на кровати, словно неживая.
— Ну что ж, извлечем выгоду из обстоятельств! — сказал он.
И, оставив неподвижно лежавшую Рождественскую Розу на кровати, он подошел к двери и отворил ее.
— Туалетная комната второго выхода не имеет, — отметил он.
Потом открыл раму:
— А это окно?..
И, высунувшись, определил:
— Примерно двенадцать футов!
Наконец направился ко входной двери, вынул одной рукой ключ из замка, а другой — комочек воска из кармана и сделал слепок с ключа.
— Как повезло, что девочка упала в обморок! — проговорил он. — Не то пришлось бы делать на глаз, а это всегда ненадежно… зато теперь…
Он взглянул на слепок и сравнил его с ключом.
— …зато теперь будем действовать наверняка! — закончил он.
Он убрал слепок в карман, вставил ключ в замочную скважину и снова закрыл дверь со словами:
— Как тут не вспомнить славного господина де Вольтера: «Все к лучшему в этом лучшем из миров!» Впрочем…
Незнакомец почесал за ухом, как человек, находящийся во власти противоречивых чувств. Доброе чувство — что случается крайне редко! — взяло верх над дурным.
— Впрочем, не могу же я оставить девочку в таком состоянии! — решил он.
Тут в дверь постучали.
— Кто бы вы ни были, входите, черт вас побери! — пригласил незнакомец.
Дверь распахнулась — на пороге стоял Людовик.
— A-а, браво! — воскликнул господин из Монружа. — Вы пришли как нельзя более кстати, мой юный эскулап, и если когда-нибудь доктор отвечал на зов, можете гордиться, что это вы!
— Господин Жакаль! — поразился Людовик.
— К вашим услугам, дорогой господин Людовик, — отозвался полицейский, предлагая молодому доктору понюшку из табакерки.
Но Людовик оттолкнул руку г-на Жакаля и подошел к кровати.
— Сударь! Что вы сделали с девочкой? — спросил он, будто имел право задавать вопросы.
— Я, сударь? — мягко проговорил тот. — Решительно ничего! Похоже, у нее бывают спазмы.
— Конечно, сударь, но не без причины.
Намочив платок в кувшине с водой, Людовик промокнул лоб и виски девочки.
— Что вы ей сказали? Что вы с ней сделали?
— Сделал? Ничего… Сказал? Ничего особенного, — лаконично отвечал г-н Жакаль.
— И все-таки?..
— Дорогой господин Людовик! Вы же знаете, что нищие, колдуны, некроманты, фокусники, цыгане и гадалки состоят в моем ведении…
— Да.
— Переехав вместе со своими собаками и вороной, Броканта забыла сообщить, в каком квартале ей угодно было избрать новое место жительства, и пришлось направить по ее следу моих людей. Они установили, что старуха живет на улице Ульм, и подали мне рапорт. И так как я знаю, что Броканта — добрая знакомая господина Сальватора, которого я люблю от всего сердца, то я не приказал ее арестовать и препроводить в полицейский участок Сен-Мартен — что было моим правом и даже долгом, — а поспешил зайти к ней сам. Но она, кажется, только что выскочила через окошко вместе с собаками и вороной. Найдя дом пустым и дверь незапертой, я отправился на поиски, заметил лестницу, поднялся и постучал в какую-то дверь. Как несколько минут назад я вам сказал: «Войдите!», точно так же пригласили и меня, с той лишь разницей, что я застал маленькую Рождественскую Розу не без памяти, а сидевшей за столом: она раскрашивала гравюры. Матери ее не было, и я подумал: не расспросить ли мне пока девчонку! И вот когда она стала вспоминать о своих детских годах, о родителях, о некой госпоже Жерар, приходившейся ей уж не знаю кем, девчонка упала без чувств… Я поднял ее на руки, перенес на кровать, осторожно уложил в постель, как вы видите, дорогой господин Людовик, а тут счастливый случай привел и вас!
Все это казалось таким простым и естественным, что Людовик ни на мгновение не усомнился в том, что именно так все и произошло.
— Ну что ж, сударь, — сказал он. — Если у вас еще остались сомнения относительно Броканты, мы с господином Сальватором готовы за нее поручиться. Впредь обращайтесь, пожалуйста, к нам.
Господин Жакаль поклонился.
— С такими поручителями, господин Людовик… — начал было он, но прервал себя: — Мне кажется, девочка шевельнулась.
— Да, в самом деле, — подтвердил Людовик, продолжая промокать Рождественской Розе лоб, — мне тоже кажется, что она вот-вот откроет глаза.
— В таком случае, — проговорил г-н Жакаль, — я удаляюсь! Возможно, мое присутствие будет ей неприятно… Передайте девочке, господин Людовик, мои извинения за то, что я послужил невольной причиной подобного несчастья.
Еще раз предложив Людовику табаку, от которого молодой доктор снова отказался, г-н Жакаль вышел из комнаты, всем своим видом стараясь показать, как он огорчен, причинив такое беспокойство в доме, принадлежащем приятельнице Людовика и Сальватора.
XIV
ФАНТАЗИЯ НА ДВА ГОЛОСА И ЧЕТЫРЕ РУКИ О ВОСПИТАНИИ ЛЮДЕЙ И СОБАК
В то время как г-н Жакаль торопливо спускался по лестнице с антресолей, занимаемых Рождественской Розой, постоянные жильцы Броканты еще не вернулись в свою комнату, зато там появился необычный обитатель.
Вернемся немного назад.
Среди всеобщего смятения, причиной которого послужило бегство Бабиласа, хозяин Карамельки — знакомый нам пока только по резкому голосу, повергшему Бабиласа в трепет, — увидел, как его собачка свернула за угол, как за ней бросился Бабилас, как потом выскочила из окошка Броканта, как за Брокантой полетела Фарес, как другие собаки последовали за вороной, а пять минут спустя шествие уже замыкал Баболен. То ли хозяин Карамельки сам подготовил (возможно, нам еще предстоит узнать, какую цель он преследовал) свидание двух влюбленных, то ли он нимало не интересовался помолвкой своей воспитанницы, но он вошел к Броканте через дверь сразу после того, как Баболен вылез через окно.
В квартире не было ни души, что ничуть не удивило посетителя.
Засунув руки в широкие карманы редингота, он с равнодушным видом прошелся по комнате Броканты. Однако это равнодушие, из-за которого он напоминал англичанина, посещающего музей, словно ветром сдуло, когда он увидел очаровательный эскиз Петруса; на нем были изображены три колдуньи из «Макбета», совершавшие дьявольский обряд вокруг своего котла.
Он торопливо подошел к картине, снял ее со стены, стал рассматривать сначала с удовольствием, потом с любовью; он тщательно обтер пыль обшлагом рукава и снова стал всматриваться в мельчайшие детали, причем на его лице можно было прочитать восхищение, подобное тому, с каким влюбленный изучает портрет своей невесты; наконец пришелец спрятал эскиз в широкий карман, вероятно, чтобы дома насладиться шедевром в свое удовольствие.
Господин Жакаль вошел в комнату Броканты как раз в тот момент, когда картина исчезла в кармане незнакомца.
— Жибасье! — воскликнул г-н Жакаль, стараясь не показать удивления перед подчиненным. — Вы здесь? А я думал, что вы на Почтовой улице…
— Там сейчас Карамелька с Бабиласом, — с поклоном доложил прославленный граф Каторжер де Тулон. — Я сделал все, как вы велели, и подумал, что могу пригодиться вашему превосходительству здесь, потому и пришел.
— Благодарю вас за доброе намерение, однако я уже знаю все, что хотел узнать… Идемте, дорогой Жибасье, нам здесь больше нечего делать.
— Вы правы, — согласился Жибасье, хотя по его глазам было ясно, что думает он как раз наоборот. — Верно! Делать здесь больше нечего.
Но большой любитель живописи приметил на противоположной стене картину таких же размеров, что и первая; она изображала путешествие Фауста и Мефистофеля. Он почувствовал, что его непреодолимо тянет к «Фаусту», как недавно привлекли к себе «Колдуньи».
Тем не менее, Жибасье прекрасно умел владеть собой, чем был обязан силе своего разума. Он остановил себя, пробормотав сквозь зубы:
— В конце концов, кто мне мешает вернуться сюда в один из ближайших дней? Было бы глупо не иметь пару, когда за них дают такую хорошую цену! Зайду завтра или послезавтра.
Успокоив себя на этот счет, Жибасье догнал г-на Жакаля, который уже отворил входную дверь и, не слыша шагов своего приспешника, обернулся спросить о причине его задержки.
Жибасье отлично понял беспокойство начальника.
— Я здесь, — доложил он.
Господин Жакаль кивнул подчиненному, проследил за тем, чтобы тот плотно притворил дверь, и, уже выйдя на улицу Ульм, заметил:
— А знаете, Жибасье, у вас бесценная собачка, по-настоящему редкий зверек!
— Собаки как дети, ваше превосходительство, — нравоучительно отвечал Жибасье. — Если вовремя за них взяться, можно сделать и из тех и из других абсолютно все, что вам хочется, то есть по желанию воспитать их послушными или бунтовщиками, святыми или негодяями, идиотами или умниками. Главное — взяться вовремя. Если вы не вдолбите им с раннего детства самые строгие принципы, ничего стоящего из них не выйдет; в три года собаку уже не исправить, как и ребенка в пятнадцать лет. Ведь вы знаете, ваше превосходительство, что способности у человека и инстинкт у животного развиваются из расчета продолжительности их жизни.
— Да, Жибасье, знаю. Но в ваших устах самые банальные истины приобретают прелесть новизны. Вы светоч знания, Жибасье!
Жибасье скромно опустил голову.
— Мое образование началось в семинарии, ваше превосходительство, — сказал он, — а закончил я его под наблюдением опытнейших теологов… или, точнее, я его еще не завершил, потому что пополняю свои познания ежедневно. Но должен сказать, ваше превосходительство, что особенно старательно я изучал принципы, способы и системы воспитания и развращения юношества. О, в этой области мои учителя-иезуиты поднаторели! Я, признаюсь, даже не всегда мог следовать их урокам! Но, расходясь с ними порой во взглядах на некоторые вопросы воспитания, я, думается, очень много почерпнул из их учения. И если мне суждено стать министром народного просвещения, я начну с полного, радикального, абсолютного преобразования нашей воспитательной системы, имеющей тысячи недостатков.
— Не совсем разделяя ваше мнение по этому вопросу, Жибасье, — сказал г-н Жакаль, — я все же считаю, что это серьезное дело заслуживает всяческого внимания. Но позвольте вам заметить, что меня сейчас занимает не столько воспитание детей, сколько вопрос о том, как вам удалось выдрессировать вашу Карамельку.
— О, очень просто, ваше превосходительство!
— А все-таки?
— Как можно меньше ласкал и как можно больше бил.
— Как давно у вас эта собака, Жибасье?
— С тех пор как умерла маркиза.
— Кого вы называете маркизой?
— Свою любовницу, ваше превосходительство, которая и была первой хозяйкой Карамельки.
Господин Жакаль приподнял очки и взглянул на Жибасье.
— Вам довелось любить маркизу, Жибасье? — спросил он.
— Она, во всяком случае, меня любила, ваше превосходительство, — скромно промолвил Жибасье.
— Настоящая маркиза?
— Не могу поручиться, ваше превосходительство, что она когда-нибудь ездила в королевских каретах… но я видел ее бумаги.
— Примите мои поздравления, Жибасье, и в то же время соболезнования, раз вы сообщаете мне и о существовании и о кончине этой аристократической особы… Так она умерла?
— Так она, во всяком случае, утверждает.
— Вас, стало быть, не было в Париже, когда случилась трагедия, Жибасье?
— Нет, ваше превосходительство, я находился на юге.
— Где поправляли свое здоровье, как я имел честь от вас слышать?
— Да, ваше превосходительство… Однажды утром ко мне прибежала Карамелька — немой, если не слепой, свидетель нашей любви. У нее на шее было привязано письмо, в котором маркиза мне сообщала, что находится при смерти в соседнем городе и посылает мне с Карамелькой последний привет.
— О-о, от вашего рассказа слезы наворачиваются на глаза! — заметил г-н Жакаль и громко высморкался, словно бросая вызов ребяческим установлениям благопристойности. — И вы удочерили Карамельку?
— Да, ваше превосходительство. За шесть — восемь месяцев до того я уже взялся за ее воспитание и продолжил его с того, на чем остановился. Она стала мне подругой, наперсницей, и через неделю у меня уже не было от нее тайн.
— Трогательная дружба! — воскликнул г-н Жакаль.
— Да, действительно очень трогательная, ваше превосходительство, потому что в наш век интересы вытеснили чувства, и приятно видеть, что хотя бы животные проявляют знаки внимания, в которых нам отказывают люди.
— Мысль горькая, но верная, Жибасье!
— Углубленное изучение показало, — продолжал Жибасье, что Карамелька умна и чувствительна. Я решил испытать ее ум и пустить в дело ее чувствительность. Сначала я научил ее отличать хорошо одетых людей от нищего сброда. Она за двести шагов распознавала деревенщину и дворянина, аббата и нотариуса, солдата и банкира. Но инстинктивный ужас, который мне так и не удалось в ней изжить, ей внушал жандарм. Напрасно я говорил ей, что эти охранители общества — любимые дети правительства: стоило ей почуять кого-нибудь из них еще издали, пешего или верхового, в штатском или в форме, как она возвращалась ко мне, испуганно поджав хвост и косясь в ту сторону, откуда должен был показаться ее враг. Тогда, не желая причинять несчастному животному излишнее беспокойство, я сворачивал с дороги и находил какое-нибудь убежище, куда не мог проникнуть взгляд естественного врага моей бедной собачки. Я вернулся из Тулона в Париж со всеми предосторожностями…
— Ради нее, не ради себя, разумеется?
— Ну, конечно, ради нее! Зато ее признательность не знала границ: она не могла мне ни в чем отказать, даже если дело затрагивало ее честь.
— Объясните понятнее вашу мысль, Жибасье. Когда я увидел, что она вытворяла с Бабиласом, у меня зародился некоторый план, касающийся Карамельки…
— Для Карамельки всегда будут величайшей честью планы вашего превосходительства на ее счет.
— Я слушаю.
— Вот одна из услуг, оказанных мне этим прелестным существом…
— Одна из сотни?
— Из тысячи, ваше превосходительство! В провинциальном городишке, где мы жили с ней примерно неделю… — мне нет нужды называть этот город: все провинциальные города, как некрасивые женщины, похожи друг на друга, — так вот, в захолустном городишке, через который мы проезжали и в котором волею случая, о чем я расскажу позже, застряли на несколько дней, жила самая старая в департаменте богатая вдова и при ней самый старый в тех краях мопс. Эти две развалины занимали первый этаж дома, расположенного на одной из пустыннейших улиц города — все равно что у нас улица Ульм. Однажды утром прохожу я мимо этого дома и вижу маркизу, вышивающую на пяльцах, а мопс сидит на подоконнике, положив передние лапы на оконную перекладину…
— Вы не путаете его с собакой Броканты?
— Ваше превосходительство! Можете мне поверить, что в минуты просветления, то есть когда дует восточный ветер, я способен, как Гамлет, отличить сокола от совы, а уж тем более пуделя от мопса.
— Я был не прав, когда перебил вас, Жибасье. Продолжайте, друг мой. Вы поистине отец своих открытий и автор своих изобретений.
— Я бы поставил себе это в заслугу, ваше превосходительство, если бы благодаря просвещенности, которую вам угодно мне приписать, я не знал, какой печальный конец ждет всех изобретателей.
— Не стану настаивать.
— А я с вашего позволения, ваше превосходительство, закончу свою историю.
— Заканчивайте, Америго Жибасье.
— Прежде всего я убедился, что в доме живут трое: мопс, маркиза и старая служанка; кроме того, проходя, я увидел через окно столовую… Вы, может быть, не знаете, что я большой любитель живописи?
— Нет, но от этого мое уважение к вам только возрастает, Жибасье.
Жибасье поклонился.
— И вот через окно я увидел в столовой две прелестные картины Ватто, представлявшие сценки из итальянской комедии…
— Вы любите и итальянскую комедию?
— В живописи — да, ваше превосходительство… Весь день я думал только о том, чтобы завладеть этими двумя картинами, и только они занимали мое воображение всю ночь. Я посоветовался с Карамелькой, потому что без ее помощи был бессилен.
«Ты видела мопса этой вдовы?» — спросил я ее.
Бедная собачка состроила самую жалостливую гримасу, какую я когда-либо видел.
«Он омерзителен», — продолжал я.
«О да!» — без малейшего колебания подхватила она.
«Я с тобой согласен, Карамелька, — сказал я. — Но каждый день в свете ты можешь видеть, как самые обворожительные девушки выходят замуж за самых безобразных мопсов — это называется брак по расчету. Когда мы приедем в Париж, я свожу тебя в театр ее высочества на какую-нибудь пьесу господина Скриба, и тебе все станет ясно как день. Мы, кстати сказать, находимся сейчас в этой долине слез вовсе не для того, чтобы пожинать собачьи лавры и грызть рассыпчатые кольца с утра до вечера!
Если бы мы могли заниматься только тем, что нам по душе, моя милая, мы ничего бы не сделали. Значит, придется закрыть глаза на внешность мопса маркизы и пару раз состроить ему глазки, на что твоя покойная хозяйка была большая мастерица. Когда мопс будет покорен, ты немного пококетничаешь, потом выманишь его из дому вместе с хозяйкой, а я тебе позволяю строго наказать его за самодовольство».
Этот последний довод произвел на Карамельку необычайное впечатление. Она на минуту задумалась, потом сказала:
«Идемте!»
И мы пошли.
— И все произошло так, как вы предсказали?
— В точности.
— И вы стали владельцем обоих полотен?
— Владельцем… Но поскольку это были всего лишь безжизненные пейзажи, в трудную минуту я их продал.
— Да, чтобы приобрести новые по той же цене?
Жибасье кивнул.
— Стало быть, пьеса, которую только что исполнила Карамелька… — продолжал г-н Жакаль.
— …не премьера, а второе представление.
— И вы полагаете, Жибасье, — спросил г-н Жакаль, схватив за руку философа-моралиста, — что в случае необходимости она даст и третье?
— Теперь, когда она твердо знает роль, ваше превосходительство, я в ней не сомневаюсь.
Не успел Жибасье договорить, как все домочадцы Броканты, за исключением Бабиласа, появились на углу Почтовой улицы; к ним присоединились все мальчишки квартала с Баболеном впереди.
В эту самую минуту г-н Жакаль и Жибасье свернули на улицу Урсулинок.
— Вовремя мы управились! — отметил г-н Жакаль. — Если бы нас узнали, мы рисковали бы поссориться со всей этой милой компанией.
— Не ускорить ли нам шаг, ваше превосходительство?
— Да нет. Впрочем, вы, очевидно, беспокоитесь за Карамельку? Меня волнует судьба этой интересной собачки: мне, возможно, понадобится ее помощь, чтобы соблазнить одного моего знакомого пса.
— Что же вас волнует?
— Как она вас найдет?
— О-о, это пусть вас не тревожит! Она в надежном месте.
— Где же?
— У Барбетты в Виноградном тупике, куда она и заманила Бабиласа.
— Да, да, да, у Барбетты… Скажите, это, случаем, не та знакомая Овсюга, что сдает стулья внаем?
— А также и моя знакомая, ваше превосходительство.
— Вот уж не знал, что вы набожны, Жибасье!
— А как же иначе, ваше превосходительство? Я с каждым днем старею: пора подумать о спасении души.
— Аминь! — проговорил г-н Жакаль, зачерпнул огромную понюшку табаку и с шумом втянул ее в себя.
Собеседники спустились по улице Сен-Жак; на углу улицы Старой Дыбы г-н Жакаль сел в карету, отпустив Жибасье, а тот кружным путем снова вышел на Почтовую и вошел к Барбетте, куда мы не станем за ним следовать.
XV
МИНЬОНА И ВИЛЬГЕЛЬМ МЕЙСТЕР
Рождественская Роза совершенно пришла в себя и пристально посмотрела на Людовика. Взгляд ее больших ясных глаз был обеспокоенным и печальным. Она открыла было рот, чтобы поблагодарить молодого человека или рассказать ему о причинах обморока. Но Людовик, ни слова ни говоря, приложил ей к губам свою руку, боясь, очевидно, развеять сонливость, которая, как правило, сопровождала приступы.
Когда она снова закрыла глаза, он наклонился к ней и ласково шепнул, как бы обращаясь к ее мыслям:
— Поспи, Розочка; ты ведь знаешь — после таких приступов, как сегодня, тебе необходимо немного отдохнуть. Спи! Поговорим, когда проснешься.
— Да, — только и ответила девочка, проваливаясь в забытье.
Людовик взял стул, бесшумно поставил его рядом с постелью Рождественской Розы, сел и, опершись на деревянную спинку кровати, задумался…
О чем он размышлял?
И следует ли нам, в самом деле, выдавать нежные и чистые мысли, проносившиеся в голове молодого человека во время чистого и спокойного сна девочки?
Прежде всего, следует отметить, что она была обворожительна! Жан Робер отдал бы свою самую красивую оду, а Петрус не пожалел бы лучший эскиз за право полюбоваться ею хотя бы мгновение: Жан Робер — чтобы воспеть ее в стихах, Петрус — чтобы написать с нее портрет.
То была строгая красота, девичья, немного болезненная грация и матовая легкая смуглота Миньоны Гёте или Шеффера; то было воплощение краткой поры, когда девочка становится девушкой, когда душа должна обрести тело, а тело — душу, когда, по мысли поэта, первый нежный взгляд актера отозвался в душе юной бродяжки.
Надобно признать, что Людовик имел некоторое сходство с героем франкфуртского поэта. Пресытившись жизнью до срока, Людовик обладал общим недостатком молодых людей того времени, которое мы пытаемся описывать и на которое отчаявшиеся и насмешливые герои Байрона набросили покров поэтического разочарования; каждый считал, что достоин стать героем баллады или драмы, Дон Жуаном или Манфредом, Стено или Ларой. Присовокупите к тому, что Людовик, врач и, стало быть, материалист, смотрел на жизнь сквозь призму науки. Привыкнув кромсать человеческую плоть, он, как Гамлет, философствующий над черепом Йорика, до сих пор рассматривал красивую внешность лишь как маску, за которой скрывается смерть, и при каждом удобном случае безжалостно высмеивал тех из своих собратьев, которые воспевали безупречную красоту женщин и платоническую любовь мужчин.
Несмотря на то что двое его лучших друзей, Петрус и Жан Робер, придерживались совсем других взглядов, он видел в любви лишь чисто физический акт, зов природы, наконец соприкосновение двух тел, приводящее к тому же результату, что и разряд электрической батареи, — не более того.
Тщетны оказались попытки Жана Робера бороться с этим материализмом, призывая на помощь все дилеммы самой изысканной любви; напрасно Петрус демонстрировал скептику проявления любви повсюду в природе. Людовик был непреклонен: в любви, как и в религии, он оставался атеистом. Так и получилось, что, с тех пор как он окончил коллеж, все свободное время — а его было очень немного — он посвящал случайным подружкам, вроде принцессы Ванврской, красавицы Шант-Лила, в обществе которой мы его уже встречали.
Утренняя прогулка по лесу с одной, вечернее катание в лодке с другой, ужин на Рынке с этой, бал-маскарад с той — вот таких поверхностных отношений до сих пор и искал Людовик; ему и в голову не приходило смотреть на женщин иначе как на предмет удовольствия, развлечения.
Относясь с высокомерным презрением к женскому уму, он утверждал, что женщины красивы и глупы, как розы, с которыми поэты обычно имеют наглость их сравнивать. Вот почему ему никогда не приходило в голову заговорить с кем-нибудь из них серьезно, даже если бы их звали г-жой де Сталь или г-жой Ролан. Те, что вызывали восхищение, были, по его мнению, чем-то вроде монстров, опухолей, отклонений. Он переносил эту теорию на женщин Древнего Рима и Греции, обитавших в гинекеях или лупанарах, годных на то, чтобы стать, подобно Лаис, куртизанками или, как Корнелия, матронами, либо же заключенных, как принято у турок, в гарем, чтобы там смиренно ждать знака хозяина, который позволит им любить его.
Напрасно ему пытались доказать, что только разнообразие наших знаний, наше двадцатипятилетнее воспитание и образование, развивающее в нас способности, заложенные Богом и природой, дают нам в умственном отношении видимое преимущество над женщиной. Но время не стоит на месте, и настанет пора — отдельные исключения доказали, что эта точка зрения далеко не утопия, — когда воспитание и образование будут одинаковыми для обоих полов и женщины ни в чем не будут уступать мужчинам. Людовик не желал этому верить, придерживаясь своей теории о том, что женщины живут растительной, в лучшем случае — животной жизнью.
Как мы уже сказали, это был пресыщенный ребенок, иначе говоря — чистая душа в растленном теле. Он напоминал тропическое растение, захиревшее и ослабевшее в наших оранжереях. Но стоит лишь вынести его из душного натопленного помещения на живительное жаркое солнце, и оно оживает и расцветает.
Впрочем, Людовик не отдавал себе отчета в собственном нравственном увядании. Только в ту минуту, когда любовь, это живительное солнце для всякого мужчины, как и для женщины, было готово вот-вот залить его горячими лучами, ему было суждено почувствовать, что он родился заново, а друзьям — увидеть его плодоносный расцвет.
Так и случилось. Во время целомудренного сна Рождественской Розы Людовик не мог оторвать глаз от ее лица; он ощутил порыв того благоуханного ветра молодости и любви, что овевает обычно головы двадцатилетних юношей, к Людовику же он пришел с семи-восьмилетним опозданием.
Его пьянил поднимавшийся от девочки запах; он чувствовал, что в душу его, будто вода из шлюза, хлынули странные мысли, неведомые дотоле и необыкновенно нежные.
Как назвать эту дрожь, неожиданно пронизавшую все его тело? Как объяснить вдруг выступившую на лбу испарину? Что сказать о волнении, охватившем его так сильно, так внезапно?
Была ли это любовь? Нет, невозможно! Мог ли он в это поверить, он, все свои молодые годы пытавшийся ее побеждать, высмеивать, отрицать?
Кроме того, можно ли испытывать любовь к этой девочке, этой сиротке, цыганке? Нет, только интерес…
Да! Людовик признал, что очень сильно интересуется Рождественской Розой.
Прежде всего, он будто заключил пари с болезнью, с самой смертью.
Увидев Рождественскую Розу впервые, он сказал себе: «Ну, эта девочка долго не протянет».
Потом он снова видел ее — и в мастерской Петруса, и у нее дома в каком-то лихорадочном возбуждении, и на краю канавы, где она сидела, упрашивая солнечный луч согреть ее, словно цветочек; тогда Людовик подумал: «Как жаль, что бедняжка не выживет!»
Позднее он имел случай понаблюдать за тем, как стремительно развиваются ее умственные способности, когда она разучивала стихи под руководством Жана Робера, занималась музыкой с Жюстеном, училась рисовать у Петруса, а ему, Людовику, задавала серебристо-заливистым голоском серьезные или, наоборот, наивные вопросы, и он порой не находил, что ответить; при этом она смотрела на него своими огромными, лихорадочно блестевшими глазами, и он сказал:
— Эта девочка не должна умереть!
С этого времени — прошло около полутора месяцев, с тех пор как у него вырвалось это восклицание, — Людовик взялся за лечение несчастной девочки с увлечением, свойственным ему как доктору.
Он считал пульс, слушал дыхание, заглядывал в глаза и оставался убежден, что блеск глаз и учащенный пульс свидетельствовали о нервном напряжении девочки, но ни один из жизненно важных органов не поврежден. И он прописал чисто гигиеническое лечение телу и покой душе. Духовную пищу он дозировал не менее тщательно, чем материальную. Даже в ее костюме он оставил живописные черты, но убрал все, что считал чересчур эксцентричным.
Он сам ежедневно наблюдал за ходом этого лечения, и оно привело к ожидаемому улучшению. Через полтора месяца Рождественская Роза превратилась из ребенка в девушку, и мы представили ее читателям как раз в ту минуту, когда вопросы г-на Жакаля повергли ее в состояние, в которое она впадала всякий раз, как ее против воли заставляли вспомнить о страшных событиях далекого детства.
Мы видели, как Людовик, взявший за правило ежедневно навещать девушку под тем предлогом, что он должен убедиться, выполняются ли его предписания, прибыл, как раз когда она лишилась чувств; мы знаем, что после ухода г-на Жакаля молодой доктор остался у постели больной один; он запретил ей говорить и, сидя у нее в ногах, охранял ее покой. Он неотрывно смотрел на нее, спрашивая себя, что происходит в его собственной душе.
Не испытывал ли он просто-напросто желание?
Нет, ангелы добродетели, вы ведь знаете, что это не так!
Нет, то было не желание, ибо никогда еще более целомудренный взгляд не останавливался на более безупречном существе.
Что же это было?
Молодой человек прижал ладонь ко лбу, словно пытаясь заставить себя не думать. Он прижал другую руку к груди, приказывая сердцу не биться так сильно. Но разум и душа его пели в унисон чистую, высокую песнь первой любви, и ему ничего не оставалось, как к ним прислушаться.
«Так это любовь!» — догадался он и закрыл лицо руками.
Да, это была любовь, самая первая, свежая, чистая любовь, какая только может осветить долго медлившее сердце. В ней заключались и пылающая страсть, и нежность зрелой души к душе едва расцветающей. Фея любви пролетела только что над их головами и коснулась их лбов лепестками белых лилий.
Какая женщина узнает — да и какими словами можно было бы поведать ей об этом? — о тайном, безмолвном, невыразимом восхищении, переполняющем сердце мужчины, который понял, что он по-настоящему влюблен?
Так было и с Людовиком.
Его сердце представилось ему самому алтарем, любовь — культом, а вся прошлая жизнь закоренелого скептика исчезла из памяти, как исчезает в театре по мановению феи и приказу машиниста декорация, изображающая пустыню.
Он обратил свои взоры в будущее и сквозь бело-розовые облака разглядел новые дали. Он ощущал себя матросом, который только что пересек тропики, обогнул мыс, и вдруг увидел один из восхитительнейших островов Тихого или Индийского океанов, поросший высокими деревьями, что дают спасительную тень, и благоухающий дивными цветами невиданных размеров, — Таити или Цейлон. Он отнял руки от лица, покачал головой и, снова опершись на спинку кровати, с родительской нежностью залюбовался Рождественской Розой.
— Спи, дитя, — прошептал он. — Благослови тебя Бог за то, что ты помогла мне обрести смысл жизни! Ты принесла мне под своим крылышком любовь, прекрасная голубка, в тот самый день, как я тебя встретил! Я столько раз проходил мимо тебя, столько раз тебя видел, столько раз смотрел на тебя, столько раз сжимал твою руку в своей, но все во мне молчало, а если и говорило, то на неведомом языке! И лишь увидев тебя спящей, я понял, что такое любовь… Спи, дорогое дитя, таинственно появившееся в этом городе! Ангелы охраняют твой сон, а я спрячусь за складками их одежд и буду любоваться тобой… Будь безмятежна в прекрасной стране сновидений, по которой ты путешествуешь: я буду смотреть на тебя сквозь белоснежный покров твоей невинности, и мой голос никогда не потревожит золотой сон твоей души.
Людовик вот так разговаривал сам с собой, как вдруг Рождественская Роза открыла глаза и увидела его.
Краска бросилась Людовику в лицо, словно его застали на месте преступления. Он почувствовал необходимость заговорить с девушкой, однако язык ему не повиновался.
— Вы хорошо спали, Роза? — спросил он наконец.
— «Вы»? — переспросила девочка. — Вы обращаетесь ко мне так почтительно, господин Людовик?
Врач опустил глаза.
— Почему вы говорите мне «вы»? — продолжала девочка, привыкшая к тому, что все близкие обращаются к ней на «ты».
Словно размышляя вслух, она прибавила:
— Неужели во сне я сказала что-нибудь нехорошее?
— Вы, дорогое дитя? — вскричал Людовик, и на глаза ему навернулись слезы.
— Опять «вы»?! — воскликнула Рождественская Роза. — Почему же вы не обращаетесь ко мне на «ты», как раньше?
Людовик смотрел на нее, ничего не отвечая.
— Когда мне говорят «вы», мне кажется, что на меня сердятся, — продолжала Рождественская Роза. — Вы на меня сердитесь?
— Нет, клянусь вам! — поспешил заверить ее Людовик.
— Снова это «вы»! Вероятно, я вас чем-то огорчила, а вы не хотите сказать!
— Нет, нет, ничем, дорогая Рождественская Роза!
— Вот так лучше! Продолжайте!
— Послушайте, что я вам скажу, дорогое дитя! — начал он.
Рождественская Роза состроила прелестную гримаску при слове «послушайте», чем-то ее смутившем, хотя она и сама не могла бы объяснить причины своего недовольства.
— Вы уже не ребенок, Роза…
— Я? — перебила она его с удивлением.
— Или, точнее, перестанете быть ребенком через несколько месяцев, — поправился Людовик. — Скоро вы станете совсем взрослой и все будут обращаться к вам с должной почтительностью. Так вот, Роза, не пристало молодому человеку моих лет обращаться к такой девушке, как вы, с прежней фамильярностью.
Девочка взглянула на Людовика так простодушно и вместе с тем выразительно, что тот был вынужден опустить глаза.
Ее взгляд ясно говорил: «Я думаю, у вас действительно есть причина обращаться ко мне на „вы“, но не та, о которой вы только что сказали. Я вам не верю».
Людовик отлично понял, что хотела сказать Рождественская Роза. Он снова опустил глаза, размышляя о том, в каком трудном положении он окажется, если девочка потребует более убедительного объяснения по поводу этого изменения формы их отношений.
Но когда она увидела, что он опустил глаза, в ее сердце шевельнулось неведомое ей до тех пор чувство. Она задохнулась, но не от горя, а от счастья.
И произошло невероятное: обращаясь к нему мысленно со словами, которые хотела было произнести вслух, она заметила, что, в то время как Людовик перестал говорить ей «ты», она сама, всегда до тех пор обращавшаяся к нему почтительнейшим образом, мысленно говорит ему «ты». Все это заставило Рождественскую Розу умолкнуть: она задрожала и покраснела.
Девушка спрятала голову в подушку и натянула на себя прозрачное покрывало, которое обычно составляло неотъемлемую часть ее живописных нарядов.
Людовик наблюдал за ней с беспокойством.
«Я ее огорчил, — подумал он, — и теперь она плачет».
Он встал и, упрекнув себя в излишней деликатности, непонятной для бесхитростной девочки, приблизился к ней, склонился над подушкой и как можно ласковее произнес:
— Роза! Дорогая Роза!
Его нежные слова отозвались в глубине ее сердца, и она повернулась так стремительно, что ее горячее дыхание смешалось с дыханием Людовика.
Он хотел было подняться, но Рождественская Роза, не отдавая себе отчета в том, что делает, инстинктивно обвила его шею руками и прижалась губами к пылавшим губам молодого человека, отвечая на его ласковые слова.
— Людовик! Дорогой Людовик!
Оба вскрикнули, девочка оттолкнула Людовика, молодой человек отшатнулся.
В эту самую минуту дверь отворилась и в комнату с криком влетел Баболен.
— Знаешь, Рождественская Роза, Бабилас удрал, но Броканта его поймала, и теперь он попляшет!
Жалобный визг Бабиласа в самом деле донесся в это время до их слуха, подтверждая известную пословицу: «Кого люблю, того и бью!»
XVI
КОМАНДОР ТРИПТОЛЕМ ДЕ МЕЛЁН, ДВОРЯНИН КОРОЛЕВСКИХ ПОКОЕВ
В тот же день, примерно через три четверти часа после того, как г-н Жакаль и Жибасье распрощались на углу улицы Старой Дыбы — Жибасье отправился за Карамелькой к Барбетте, а г-н Жакаль сел в карету, — честнейший г-н Жерар просматривал газеты в своем ванврском замке, когда тот же камердинер, что во время смертельной болезни своего хозяина ходил за священником в Ба-Мёдон и привел брата Доминика, вошел и в ответ на недовольный вопрос хозяина: «Почему вы меня беспокоите? Опять из-за какого-нибудь попрошайки?» — торжественно доложил:
— Его превосходительство Триптолем де Мелён, дворянин королевских покоев!
Это имя произвело на хозяина необыкновенное впечатление.
Господин Жерар покраснел от гордости и, вскочив с места, попытался проникнуть взглядом в темный коридор в надежде разглядеть знаменитость, о которой ему доложили с такой важностью.
И ему действительно удалось различить в потемках господина высокого роста, светловолосого или, точнее, в светлом завитом парике, в коротких панталонах, с подвешенной в горизонтальном положении шпагой, во фраке французского покроя с пышным кружевным жабо и орденской розеткой в петлице.
— Просите! Просите! — крикнул г-н Жерар.
Лакей удалился, и его превосходительство командор Триптолем де Мелён, дворянин королевских покоев, вошел в гостиную.
— Проходите, господин командор, проходите! — пригласил вошедшего г-н Жерар.
Командор сделал два шага, небрежно поклонился, едва качнув головой, сощурил левый глаз, поднял на лоб очки в золотой оправе — словом, всем своим вызывающим видом давал понять г-ну Жерару свое превосходство как дворянина древнего рода.
Тем временем г-н Жерар, согнувшийся, словно вопросительный знак, ждал, пока посетитель соблаговолит объяснить цель своего визита.
Командор соблаговолил сделать знак г-ну Жерару, чтобы тот поднял голову, и честнейший филантроп бросился к креслу и поспешил подвинуть его вплотную к посетителю; тому оставалось только сесть, что он и сделал, предложив хозяину последовать его примеру.
Когда собеседники уселись друг против друга, командор, не говоря ни слова, вынул из жилетного кармана табакерку и, забыв предложить щепоть г-ну Жерару, зачерпнул табаку и с наслаждением втянул в себя огромную понюшку.
Опустив очки на нос и пристально взглянув на г-на Жерара, он произнес:
— Сударь! Я явился от имени короля!
Господин Жерар склонился так низко, что голова его исчезла между коленями.
— От имени его величества? — пролепетал он.
Командор продолжал твердо и свысока:
— Король поручил мне поздравить вас, сударь, с благополучным окончанием вашего дела.
— Король бесконечно милостив ко мне! — вскричал г-н Жерар. — Однако каким же образом король…
И он взглянул на командора Триптолема де Мелёна с выражением, в котором невозможно было ошибиться.
— Король — отец всем своим подданным, сударь, — отвечал командор. — Он интересуется судьбой всех страждущих, знает обо всех бесчисленных страданиях, терзающих ваше сердце с тех пор, как вы лишились племянников. Его величество передает вам через меня соболезнования. Излишне говорить, сударь, что я присоединяюсь к пожеланиям его величества.
— Вы слишком добры, господин командор! — скромно отвечал г-н Жерар. — Не знаю, достоин ли я…
— Достойны ли вы, господин Жерар? — подхватил командор. — И вы еще спрашиваете?! По правде говоря, вы меня удивляете! Как?! Вы столько выстрадали, столько трудились, так постарались для общего блага, ваше имя большими буквами высечено на фонтане, на общественной прачечной, на церкви, на каждом камне в этом городке; вас все знают за человека, который любит ближних, помогает себе подобным, проявляет по отношению к любому человеку истинное величие и бескорыстие! И такой человек спрашивает, заслужил ли он милости короля! Повторяю вам, сударь, что меня удивляет ваша скромность — это еще одна добродетель, украшающая вас, известного своими неисчислимыми добродетелями!
Господин Жерар не мог больше сдерживаться: слыша хвалу из уст человека, явившегося от имени короля, он все больше раздувался от гордости, так что непременно должен был лопнуть, если эти восхваления продолжатся в той же прогрессии. Слова «милости короля» прозвучали в его ушах сладостной музыкой, и он уже смутно видел в будущем какое-то блистательное воздаяние за свои добродетели.
— Господин командор! — в смущении отвечал он. — Я делаю для ближних все, что подобает истинному христианину. Разве Церковь не предписывает нам любить себе подобных, служить и помогать друг другу?
Командор поднял очки на лоб как можно выше и уставился на г-на Жерара маленькими глазками.
«Я бы очень удивился, — подумал он, — если бы в той филантропии не оказалось хоть немного иезуитства. Поищем его слабое место!»
Вслух он прибавил:
— Ах, сударь! Разве наш долг не в том, чтобы строго придерживаться принципов, которые диктуют нам Святая Церковь, и разве его величество, носящий титул христианнейшего короля и по праву считающий себя старшим сыном нашей Святой матери Церкви, не должен отличать и вознаграждать истинных христиан?
— Вознаграждать! — горячо подхватил г-н Жерар, сейчас же раскаявшись в собственной несдержанности.
— Да, сударь, — продолжал командор, и на его губах мелькнула странная улыбка, — вознаграждать… Король позаботился о том, чтобы вас вознаградить.
— Однако, — с живостью перебил его г-н Жерар, словно желая искупить свою недавнюю торопливость, — разве чувство исполненного долга — не достаточная награда, господин командор?
— Конечно, конечно, — закивал дворянин королевских покоев, — и я по достоинству ценю ваше замечание; да, чувство исполненного долга — достаточная награда, воздаяние добродетельному человеку перед Богом. Но вознаграждать людей, исполнивших свой долг, не значит ли это привлекать к ним всеобщее внимание, пробуждать восхищение и любовь их сограждан? Не означает ли это ставить их в пример тем, кто стоит на перепутье, кто еще не сделал окончательного выбора между добром и злом, то есть людям лишь наполовину добродетельным? Вот в чем, сударь, состоит идея его величества, и если только вы не выскажете решительного отказа от милостей, которыми намерен вас осыпать король, мне поручено сообщить вам новость, способную вас осчастливить.
Господин Жерар почувствовал, что у него мутится в глазах.
— Прошу прощения, господин командор, — отрывисто проговорил он в ответ, — но я не ожидал, что вы окажете мне честь своим посещением, как не ожидал и поистине отеческой заботы, которой окружает меня его величество, а потому мысли мешаются у меня в голове и я не нахожу слов для выражения своей признательности.
— Признательны должны быть мы, господин Жерар, — возразил командор. — Либо я ошибаюсь, либо его величество подтвердит вам это лично.
Господин Жерар отвесил низкий поклон, и голова его опять скрылась между коленями.
Командор терпеливо ждал, пока г-н Жерар примет нормальное положение, и продолжал:
— Итак, господин Жерар, если бы король поручил вам каким-то образом отблагодарить человека ваших достоинств, какую награду вы выбрали бы? Отвечайте откровенно.
— Признаться, господин командор, — отозвался г-н Жерар, пожирая глазами ленточку, украшавшую петлицу дворянина королевских покоев, — я бы затруднился выбрать.
— Если бы речь шла о вас, я понимаю ваше смущение. Но предположим, что речь идет о ком-то другом, о столь же честном, как вы, человеке, например, — если только под сводом небесным может найтись человек, подобный вам.
Командор произнес эти слова с оттенком иронии, заставившим г-на Жерара вздрогнуть. Достойный филантроп вопросительно заглянул в лицо дворянину королевских покоев. Но тот всем своим видом старался показать такую доброжелательность, что, если сомнение на миг и закралось г-ну Жерару в душу, оно сейчас же и развеялось.
— О, в таком случае, — скромно опуская глаза, начал он, — мне кажется, господин командор…
— Договаривайте!
— Мне кажется, что… орден… Почетного… легиона… — продолжал г-н Жерар, медленно выговаривая каждое слово, как будто боялся, что скажет больше чем нужно, и в особенности больше, чем следовало услышать дворянину такого ранга, как командор Триптолем де Мелён.
— Орден Почетного легиона? Что же вы раньше-то молчали, господин Жерар? Какого черта вы скромничаете?.. Орден Почетного легиона!
— Это мое самое горячее желание!
— Должен вам заметить, что я считаю вас невероятно скромным, господин Жерар!
— О сударь…
— Несомненно! Что такое клочок красной ленты в петлице человека ваших качеств? Ну, дорогой господин Жерар, вы выбрали для другого человека награду, которую его величество уготовил для вас.
— Возможно ли? — вскричал г-н Жерар, и его лицо налилось кровью, словно его вот-вот хватит апоплексический удар.
— Да, сударь, — продолжал командор, — его величество награждает вас орденом Почетного легиона; король поручил мне не только доставить его вам, но самолично прикрепить к вашей петлице; государь выражает уверенность, что никогда еще эта высокая награда не сияла на груди более достойного человека.
— Я не переживу этой радости, господин командор! — вскричал г-н Жерар.
Господин Триптолем де Мелён опустил для вида руку в карман, а г-н Жерар, задыхаясь от радости, гордости и счастья, приготовился опуститься на колени, как при посвящении в рыцари.
Но, вместо того чтобы достать обещанный и с нетерпением ожидаемый орден, командор скрестил на груди руки и с высоты своего роста смерил взглядом г-на Жерара.
— Черт побери! — промолвил он. — Господин честнейший человек, должно быть, вы отъявленный негодяй!
Нетрудно догадаться, что г-н Жерар подскочил, словно гадюка ужалила его в пятку.
Но, не обращая внимания на его растерянный вид, странный собеседник продолжал:
— Ну-ка, господин Жерар, смотрите мне прямо в глаза!
Господин Жерар, побледнев так же сильно, как до того покраснел, попытался исполнить приказание дворянина королевских покоев, но не смог поднять голову.
— Что вы хотите сказать, сударь? — пролепетал он.
— Я хочу сказать, что господин Сарранти невиновен, что вы сами совершили преступление, за которое невиновного приговорили к смерти, что королю никогда не приходило в голову наградить вас орденом, что я не командор Триптолем де Мелён, дворянин королевских покоев, а господин Жакаль, начальник тайной полиции! А теперь, дорогой господин Жерар, поговорим как добрые друзья. Слушайте меня очень внимательно, потому что я скажу вам нечто весьма и весьма важное!
XVII
ГЛАВА, В КОТОРОЙ ГОСПОДИН ЖЕРАР УСПОКАИВАЕТСЯ
Господин Жерар закричал от ужаса. Его желтые дряблые щеки позеленели и обвисли. Он уронил голову на грудь и шепотом пожелал себе провалиться сквозь землю.
— Мы остановились на том, — продолжал г-н Жакаль, — что господин Сарранти невиновен и что вы единственный преступник.
— Смилуйтесь, господин Жакаль! — взмолился г-н Жерар, задрожал всем телом и повалился полицейскому в ноги.
Господин Жакаль взглянул на него с отвращением, свойственным полицейским, жандармам и палачам, когда им приходится иметь дело с трусами.
Не подавая ему руки — казалось, г-н Жакаль боялся замараться, дотронувшись до этого человека, — он приказал:
— Встаньте и ничего не бойтесь! Я здесь для того, чтобы спасти вас.
Господин Жерар поднял голову и затравленно огляделся. Выражение его лица являло собой странную смесь надежды и ужаса.
— Спасти меня? — вскричал он.
— Спасти… Вас удивляет, не так ли, — пожал плечами г-н Жакаль, — что кому-то могло прийти в голову спасать такого презренного человека, как вы? Я вас успокою, господин Жерар. Вас спасают только для того, чтобы погубить честного человека. Ваша жизнь никому не нужна, зато нужна его смерть, а с ним можно разделаться, лишь оставив вас в живых.
— A-а, да, да, — промямлил г-н Жерар, — по-моему, я вас понимаю.
— В таком случае, — заметил г-н Жакаль, — постарайтесь сделать так, чтобы ваши зубы не стучали — это мешает вам говорить, — и расскажите мне все дело в мельчайших подробностях.
— Зачем? — спросил г-н Жерар.
— Я мог бы вам не отвечать на этот вопрос, но вы неправильно это поймете. Хорошо, я скажу: чтобы уничтожить следы.
— Следы!.. Так остались следы? — спросил г-н Жерар, широко раскрывая глаза.
— Ну еще бы!
— Какие следы?
— Какие!.. Прежде всего — ваша племянница…
— Так она не умерла?
— Нет. Похоже, госпожа Жерар ее не дорезала.
— Моя племянница! Вы уверены, что она жива?
— Я только что от нее и должен вам признаться, что ваше имя, дражайший господин Жерар, а в особенности упоминание о вашей так называемой «жене» производят на нее довольно прискорбное действие.
— Она, стало быть, все знает?
— Вероятно, да, если отчаянно вопит при одном упоминании о тетушке Ореоле.
— Ореоле?.. — переспросил г-н Жерар, вздрогнув, как от удара электрического тока.
— Вот видите! — заметил г-н Жакаль. — Даже на вас ее имя производит некоторое впечатление. Посудите сами, что должна испытывать несчастная девочка! Она может заговорить в любой момент; надо любой ценой заставить ее молчать; точно так же необходимо уничтожить другие компрометирующие вас следы. Итак, господин Жерар, я врач, и довольно хороший врач. Я умею правильно подбирать лекарства, если знаю, чем болеют люди, с которыми я имею дело. Расскажите же мне эту печальную историю до мелочей: самая ничтожная подробность, незначительная по виду, забытая вами, может погубить весь наш план. Говорите так, словно перед вами врач или священник.
Как у всех хитрых тварей, у г-на Жерара был высоко развит инстинкт самосохранения. Он прилежно читал все политические листки, он с жадностью прочитывал в роялистских газетах самые гневные статьи, помещенные по повелению против г-на Сарранти. С тех пор он понял, что его защищает невидимая десница; подобно царям, покровительствуемым Минервой, он сражался под ее эгидой. Господин Жакаль только что укрепил его в этой вере.
И он понял, что перед полицейским, который пришел к нему как союзник, у него нет никакого интереса что-либо скрывать; напротив, для его же пользы необходимо открыть правду. И он все рассказал, как прежде исповедовался аббату Доминику, начиная со смерти брата и вплоть до той минуты, как, узнав об аресте г-на Сарранти, потребовал у исповедника вернуть записанные признания.
— Наконец-то! — вскричал г-н Жакаль. — Теперь я все понял!
— Как?! — переспросил г-н Жерар, трясясь от страха. — Вы все поняли? Значит, придя сюда, вы еще ничего не знали?
— Я знал не очень много, сознаюсь. Однако теперь все сходится.
Он оперся на подлокотник, схватился рукой за подбородок, ненадолго задумался и неожиданно опечалился, что было ему совсем не свойственно.
— Несчастный парень этот аббат! — пробормотал он. — Теперь я понимаю, почему он божился всеми святыми, что его отец не виноват; теперь мне ясно, что он имел в виду, говоря о доказательствах, которые он не может представить; теперь мне ясно, зачем он отправился в Рим.
— Как?! Он отправился в Рим? — ужаснулся г-н Жерар. — Аббат Доминик отправился в Рим?
— Ну да, Бог мой!
— Зачем ему понадобился Рим?
— Дорогой мой господин Жерар! Существует только один человек, который может разрешить аббату Доминику нарушить тайну исповеди.
— Да, папа!
— За этим он и пошел к папе.
— О Боже!
— С этой целью он попросил и добился у короля отсрочки.
— Я, стало быть, пропал! — воскликнул г-н Жерар.
— Почему?
— Папа удовлетворит его просьбу.
Господин Жакаль покачал головой.
— Нет? Вы думаете, не удовлетворит?
— Я в этом уверен, господин Жерар.
— Как уверены?
— Я знаю его святейшество.
— Вы имеете честь быть знакомым с папой?
— Так же как полиция имеет честь все знать, господин Жерар; как она знает, что господин Сарранти невиновен, а вы преступник.
— И что же?
— Папа ему откажет.
— Неужели?
— Да. Это жизнерадостный и упрямый монах; он очень хочет передать мирскую и духовную власть преемнику в том же виде, в каком получил ее от своего предшественника. Он найдет, в какие слова облечь отказ, но откажет непременно.
— Ах, господин Жакаль! — вскричал г-н Жерар и снова затрясся. — Если вы ошибетесь…
— Повторяю вам, дражайший господин Жерар, что ваше спасение мне просто необходимо. Ничего не бойтесь и продолжайте свои филантропические дела как обычно, но запомните, что я вам скажу: завтра, послезавтра, сегодня, через час может явиться имярек, который захочет вас разговорить. Он будет утверждать, что имеет на это право, он вам скажет, как я: «Мне все известно!»… Ничего ему не отвечайте, господин Жерар, не признавайтесь даже в юношеских грехах: можете смеяться ему в лицо, потому что он ничего не знает. На свете существуют только четверо, которым известно о вашем преступлении: вы, я, ваша племянница и аббат Доминик…
Господин Жерар сделал нетерпеливое движение; полицейский его остановил.
— И никто, кроме нас, не должен о нем знать, — прибавил он. — Будьте осторожны, не дайте застигнуть себя врасплох. Отрицайте, упорно отрицайте все, хотя бы вопросы вам задавал королевский прокурор; отрицайте в любом случае; если понадобится — я приду вам на помощь, это мой долг!
Невозможно передать, с каким выражением г-н Жакаль произнес последние три слова.
Можно было подумать, что себя он презирает не меньше, чем г-на Жерара.
— А что если я уеду, сударь? — поспешил вставить г-н Жерар.
— Вы с этим хотели меня недавно перебить, верно?
— Так что вы об этом думаете?
— Вы совершите глупость.
— Не отправиться ли мне за границу?
— Что?! Покинуть Францию, неблагодарный сын! Оставить целое стадо бедняков, которых вы кормите в этой деревне, дурной пастырь? И вы не шутите? Дорогой господин Жерар! Несчастные этого городка нуждаются в вас, а я сам намереваюсь в ближайшие дни или, скорее, в одну из ночей прогуляться в знаменитый замок Вири. Мне понадобятся попутчики, любезные, веселые, добродетельные люди — вроде вас! И я рассчитываю вскоре пригласить вас на эту маленькую прогулку; для меня она будет настоящим праздником, потому что такое путешествие сулит — мне во всяком случае — немало удовольствий. Вы согласны, дражайший?
— Я к вашим услугам, — тихо проговорил г-н Жерар.
— Тысячу раз благодарю! — отозвался г-н Жакаль.
Вынув из кармана табакерку, он запустил в нее пальцы, зачерпнул обильную понюшку и с наслаждением поднес к носу табак.
Господин Жерар решил, что разговор окончен, и встал. Он был бледен, но на его губах играла улыбка.
Он приготовился проводить г-на Жакаля, но тот угадал его намерения и покачал головой:
— О нет, нет, господин Жерар. Я еще не все сказал. Садитесь, дорогой господин Жерар, и слушайте.