Книга: А. Дюма. Собрание сочинений. Том 32. Сальватор. Часть. 1,2
Назад: XVIII КАК БЫЛО ПОКОНЧЕНО С «ЗАКОНОМ ЛЮБВИ»
Дальше: XXVII ОТЕЦ И СЫН

XXIII
СУД ПРИСЯЖНЫХ ДЕПАРТАМЕНТА СЕНА

Заседание 27 апреля Дело Сарранти
Когда читатели узнали из уст самого Сальватора, что тот направляется во Дворец правосудия, чтобы присутствовать на последних заседаниях по делу Сарранти, они, несомненно, поняли, что только необходимость следовать за г-ном де Марандом в спальню его жены заставила нас до времени отложить путешествие в огромный и пугающий зал Дворца правосудия, где преступник получает заслуженное наказание; впрочем, иногда в результате роковой ошибки оказывается, к сожалению, что бывает осужден и невиновный.
По углам этого огромного зала должны были бы стоять три статуи в ожидании четвертой, которая, может быть, никогда не появится, — статуи Каласа, Лабарра и Лезюрка!
Около одиннадцати часов вечера, когда король Карл X заседал в Совете, а множество экипажей с грохотом мчались по улице Артуа к особняку Марандов, подступы ко Дворцу правосудия представляли собой не менее любопытное зрелище, чем Итальянский бульвар.
И действительно, от площади Шатле, если двигаться с севера на юг, и до площади Моста Сен-Мишель, моста Менял, Бочарной улицы, моста Сен-Мишель и всех прилегавших улиц, а если идти с запада на восток, то от площади Дофины до моста Сите, набережных Часов, Дезе, Сите, Архиепископства, Орфевр все пространство заполонила толпа, такая плотная, неспокойная, рокочущая, что казалось, будто старый остров Дворца стал плавучим островом и качался посреди Сены, из последних сил пытаясь противостоять урагану, который гнал его в открытое море! Особенно роднил эту толпу с бушующим океаном поднимавшийся рев; глухой и протяжный, пугающе-монотонный, он отдавался эхом в соседних улицах и устремлялся, подобно взъярившейся волне, ввысь, к сводам старого дворца святого Людовика.
В этот вечер или, вернее, этой ночью (время уже было позднее), должно было завершиться слушание по делу Сарранти, столь занимавшему (и вполне заслуженно) все умы, с тех пор как в «Монитёре» был опубликован обвинительный акт.
Поэтому читатели не удивятся, что процесс, обещавший занять достойнейшее место в анналах криминальной полиции, вызвал такую толпу вокруг Дворца, а в зале заседаний набилось гораздо больше народу, чем он мог вместить. Чтобы избежать давки, а может быть, — как знать? — и беспорядков, которые могли бы произойти вследствие такого наплыва людей, господин председатель счел необходимым заранее раздать входные билеты желающим или, по крайней мере, части из них. Даже адвокаты получили ограниченное количество таких билетов на каждый день заседаний.
Оказалось просто немыслимым удовлетворить бесчисленные запросы и тех и других: со времени опубликования обвинительного акта к господину председателю обратилось с просьбами более десяти тысяч человек. Дипломаты, члены обеих Палат, знать, судейское сословие, офицерский корпус, финансисты — все искали этой милости, однако немногим удалось ее добиться.
И вот зал заседаний был забит до отказа; зрители были тесно прижаты друг к другу и будто слились в единое целое; время от времени в дверях и коридорах раздавался жалобный крик несчастного, попавшего в давку. Публика заполнила не только балкон и многочисленные лестницы, которые вели к разнообразным входным дверям: как мы уже сказали, нескончаемая цепь непривилегированных зрителей, как гигантская змея, обвивала хвостом площадь Моста Сен-Мишель, а головой упиралась в площадь Шатле.
Несколько скамеек было отведено специально для адвокатов; однако вскоре их захватили дамы, которые не смогли разместиться на отведенных им местах за барьером, против скамьи защиты.
Слушания начались всего два дня назад, и, хотя до сих пор вина г-на Сарранти не была доказана, во Дворце поговаривали (а в толпе охотно повторяли), что вот-вот должен был вынесен приговор.
Этой минуты ожидали с нетерпением (мы, во всяком случае, говорим о тех, кто не мог присутствовать в зале заседаний); хотя было уже одиннадцать часов и в толпе пробежал слух — ложный или верный, — что получено категорическое приказание вынести приговор не откладывая, из зала суда не доходило никаких вестей, и даже самые выдержанные начинали терять терпение: жандармы, шнырявшие в толпе, не могли унять ропот.
Зато те, кто присутствовал на судебном разбирательстве, следили за ходом заседания со все возраставшим интересом; оно продолжалось уже тринадцать часов (началось заседание в десять утра), но время не притупило ни внимания одних, ни любопытства других.
Помимо интереса, который вызывал обвиняемый у каждого из зрителей, это захватывающее разбирательство становилось все более любопытным благодаря замечательному таланту председателя суда, а также энергии и прекрасной манере адвоката, защищавшего г-на Сарранти.
Председатель суда не имел себе равных. С присущим ему умом он умел привнести в серьезные и тягостные обязанности ясный и четкий анализ, говорил изящно и просто, отличался высоким благородством в соблюдении приличий и строгой беспристрастностью. Заметим попутно (пользуясь случаем и ставя себе в заслугу то, что в любых обстоятельствах проявляем ту же щепетильную беспристрастность, за которую воздаем хвалу господину председателю суда присяжных), что талант председателя, его опыт и справедливость оказывают на ход разбирательства и даже на поведение публики необычайное влияние. Трудно поверить, что один человек способен сообщить заседаниям столько величия и достоинства, а это в свою очередь придает заседаниям наших судов внушительный вид.
Торжественная атмосфера в этот вечер, с одной стороны, придавала заседанию тот самый внушительный вид, о котором мы только что сказали, с другой стороны — характер фантастический и мрачный; читатели без труда поймут нашу мысль, когда мы в нескольких словах обрисуем обстановку, в которой проходило заседание.
Все или почти все из читателей видели зал заседаний парижского суда присяжных. Он представляет собой огромный, вытянутый в длину прямоугольник, мрачный, гулкий, высокий, будто храм.
Мы говорим «мрачный», хотя зал освещается через пять больших окон и две застекленные двери, которые останутся у вас по левую руку, если вы войдете через главный вход; зато противоположная стена — правая — слишком темна из-за того, что с ее стороны не проникает никакого света (если не считать небольшой дверцы, через которую входит и выходит обвиняемый), она темна, несмотря на голубые панно на ней, призванные оживить мрачную обстановку, и отбрасывает на противоположную стену гораздо большую тень, нежели эта противоположная стена способна послать ей света; возможно, Дворец правосудия впитал в себя чудовищную грязь, которой преступление запятнало его плиты; так или иначе, но, когда входишь в зал, внезапно охватывает безысходная грусть, содрогаешься от отвращения и испытываешь то же, что чувствуешь, когда наступаешь в лесу на клубок ужей.
Однако в тот вечер суд присяжных, вопреки обыкновению, сиял огнями, хотя яркое освещение навевало, пожалуй, еще большую тоску, чем полумрак.
Вообразите, в самом деле, эту толпу, причудливо освещенную сотней свечей; отблеск ламп, прикрытых абажурами, придавал бледным лицам судей зловещий вид и делал их похожими на инквизиторов, будто сошедших с полотен испанских мастеров.
Входя в зал и окунаясь в эту освещенную полутьму или, точнее, в этот мрачный полусвет, вы, сами того не желая, как бы переносились на заседания Совета десяти или: инквизиции. На ум приходили средневековые допросы и пытки, и вы невольно искали глазами в каком-нибудь темном углу мертвенное лицо палача.
В ту минуту как мы с вами подходим поближе к барьеру, господин королевский прокурор готовится произнести обвинительную речь.
Он встал.
Это высокий человек, бледный, костлявый, сухой, как старый пергамент, живой труп (жизнь едва теплится в его голосе и взгляде); он застыл и, кажется, не может пошевелить ни ногой, ни рукой. Да и голос его едва слышен, а блуждающий взгляд ничего не выражает. Словом, человек этот будто воплощает собой самое процедуру следствия, это обвинительная речь во плоти (если кости можно считать плотью!).
Однако прежде чем дать слово главным действующим лицам нашей драмы, расскажем, какие места они занимали в зале заседаний.
В глубине зала, в самом центре круглого стола сидит председатель в окружении судей, из которых состоит трибунал.
Слева от входящего или по правую руку от председателя, под двумя высокими окнами, располагаются четырнадцать присяжных заседателей; именно четырнадцать, а не двенадцать, потому что господин королевский прокурор, предвидя долгое разбирательство, добился присоединения еще двух присяжных, а также одного судебного асессора.
За круглым барьером, опоясывающим стол суда, находился честнейший г-н Жерар, гражданский истец.
Он ничуть не изменился: все так же лысоват, у него те же серые, маленькие, впалые, тусклые глазки, те же густые с проседью брови, из которых торчат отдельные жесткие волоски, похожие на кабанью щетину; брови срослись на переносице и нависают над глазами, делая их почти невидимыми; нос у г-на Жерара крючковатый, хищный и напоминает клюв стервятника, — словом, это физиономия труса и подлеца, которая произвела на аббата Доминика неизгладимое впечатление, когда он вошел в спальню умиравшего негодяя.
Лицо человека, требующего у правосудия отмщения убийце, обыкновенно преображается, даже если в обычной жизни оно некрасиво, и трогает публику, пробуждает в ней интерес, тогда как обвиняемый всем своим видом вызывает презрение и отвращение. Однако в данном случае все было наоборот, и если бы у присутствовавших в зале спросили, они, глядя на красивое и благородное лицо г-на Сарранти, на просветленный облик аббата Доминика, единодушно сказали бы, что преступник и жертва поменялись ролями и тот, что выдавал себя за жертву, был на самом деле преступником. Не нужно было ни оснований, ни доказательств для подобного утверждения: довольно было беглого взгляда, чтобы вынести это безошибочное суждение.
Нам лишь осталось прибавить, что г-н Сарранти под охраной двух жандармов, облокотившись на барьер, переговаривался время от времени с сыном и адвокатом. Теперь мы во всех подробностях описали обстановку, в которой проходило это печально-торжественное заседание.
Как мы уже отмечали, дело слушалось уже третий день. Заседание, на которое мы пригласили читателей, будет, очевидно, последним.
Расскажем вкратце о том, что происходило в первые два дня.
После предварительных формальностей был оглашен обвинительный акт, который мы не приводим, однако те из наших читателей, что интересуются подобными документами, смогут его найти в газетах того времени.
Из этого акта следовало, что г-н Гаэтано Сарранти, бывший военный, родом из Аяччо, что на Корсике, сорока восьми лет, офицер Почетного легиона, обвинялся в том, что в ночь с 20 на 21 августа 1820 года совершил кражу со взломом, в результате чего из секретера у г-на Жерара исчезли триста тысяч франков, а также убил служанку г-на Жерара и похитил или убил двоих его племянников — во всяком случае, ни их следы, ни их трупы до сих пор не обнаружены.
Перечисленные выше преступления предусматривались статьями 293, 296, 302, 304, 345 и 354 Уголовного кодекса.
После того, как был оглашен обвинительный акт, обвиняемого допросили по форме, и он ответил отрицательно на все предложенные ему вопросы, причем оставался невозмутим, и лишь однажды его лицо исказилось болью: когда он услышал о том, что дети либо умерли, либо исчезли.
Адвокат г-на Жерара решил, что весьма смутит г-на Сарранти, когда спросит, почему тот столь поспешно покинул дом, в котором его принимали как дорогого гостя; однако г-н Сарранти в ответ заметил только, что о заговоре, одним из руководителей которого он являлся, стало известно полиции, и согласно инструкциям, полученным от императора, он должен был встретиться с г-ном Лебастаром де Премоном, французским генералом на службе у Ранджит-Сингха.
Затем он рассказал о том, как, следуя заранее намеченному плану, он вместе с генералом вернулся в Европу и попытался, действуя в согласии с этим последним, похитить короля Римского из Шёнбруннского дворца; однако, как он узнал после своего ареста, план этот не удался, о чем он искренне сожалеет.
Итак, отвергая обвинение в краже и убийстве, г-н Сарранти сам сознавался в оскорблении величества — иными словами, не принимал эшафота, грозившего ему за уголовное преступление, но сам готов был положить голову на плаху за преступление политическое.
Однако это не входило в намерения его судей. Господина Сарранти хотели судить как гнусного вора, подлого убийцу, который жаждет завладеть обагренным кровью наследством двух несчастных малюток, а вовсе не как политического заговорщика, который, рискуя жизнью, мечтает заменить одну династию другой и с оружием в руках отстоять иную форму правления.
Председатель вынужден был остановить г-на Сарранти, прервав его объяснения.
Дело в том, что речь г-на Сарранти захватила всех присутствующих, а вместе с ними и самого председателя, вопреки его воле.
Потом выслушали г-на Жерара.
Наши читатели помнят, с какими показаниями он выступил перед мэром Вири на следующий день после преступления. Теперь он дословно повторял свое свидетельство. Не станем пересказывать то, что уже известно читателю.
Первое заседание завершилось показаниями свидетелей обвинения — нескончаемым панегириком г-ну Жерару, рядом с которым, если верить выступавшим, святой Венсан де Поль был лишь ничтожным эгоистом.
Первым давал свидетельские показания мэр Вири. Читатель уже имел случай познакомиться с этим славным человеком. Его ввело в заблуждение смущение г-на Жерара, когда тот рассказывал ему о случившейся трагедии: простак принял оцепенение преступника за ужас жертвы. Потом были выслушаны показания четырех или пяти крестьян, фермеров и землевладельцев из Вири; все они имели с г-ном Жераром дела по сдаче земель в аренду, по продаже или покупке земли и утверждали, что во всех сделках г-н Жерар проявлял себя как человек пунктуальный и исключительно честный.
Кроме того, были выслушаны еще двадцать или двадцать пять свидетелей из Ванвра или Ба-Мёдона, то есть все те, кто не раз имели случай убедиться (с тех пор как он жил среди них) в доброжелательности и щедрости г-на Жерара.
Несомненно, наши читатели помнят главу под названием «Деревенский филантроп» и поймут, какое впечатление должен был произвести на судей рассказ о добрых деяниях честнейшего г-на Жерара, особенно о последнем, едва не стоившем ему жизни.
Когда г-на Сарранти спросили, что он думает обо всем вышесказанном, тот с военной прямотой отвечал, что знает г-на Жерара за честного человека и что г-н Жерар, должно быть, просто введен в заблуждение, выдвигая против него, Сарранти, столь жестокое обвинение.
На что председатель заметил:
— Что же вы можете сказать в свое оправдание и как объяснить кражу ста тысяч экю, смерть г-жи Жерар и исчезновение детей?
— Сто тысяч экю принадлежали мне, — заявил г-н Сарранти, — или, точнее говоря, эти деньги мне передал на хранение император Наполеон. Всю сумму мне вернул сам г-н Жерар. Что касается убийства г-жи Жерар и исчезновения детей, то об этом я ничего сказать не могу: в тот момент как я покинул замок, то есть в три часа пополудни, г-жа Жерар пребывала в добром здравии, а дети играли на лужайке.
В это было трудно поверить, и председатель бросил взгляд на судей — те многозначительно покачали головами.
Что касается Доминика, то во все время судебного разбирательства он был как в лихорадке. Он вставал, снова садился, теребил полу отцовского редингота, раскрывал рот, будто хотел заговорить, потом вдруг у него вырывался стон, он вынимал из кармана платок, вытирал взмокший лоб, ронял голову на руки и часами оставался недвижим, подавленный своим горем.
Нечто подобное, впрочем, творилось и с г-ном Жераром. И для присутствующих оставалось загадкой, почему он пристально следит не за Сарранти, как можно было ожидать, а за Домиником.
Когда Доминик вставал, г-н Жерар тоже поднимался, словно подталкиваемый пружиной; стоило Доминику открыть рот, как по лицу истца струился пот и казалось, что г-н Жерар вот-вот лишится чувств.
Эти два человека будто соперничали в бледности.
Так разыгрывалась эта таинственная сцена, понятная лишь двум исполнявшим ее актерам, как вдруг неожиданное происшествие нарушило стройный хор похвал, звучавших в адрес г-на Жерара.
Восьмидесятилетний старик, бледный и худой, словно воскресший Лазарь, откликнулся на зов судьи и вышел к барьеру неспешным, но ровным шагом, отдававшимся под сводами зала, будто поступь Командора.
Это был старый садовник из Вири, отец и дед огромного семейства; он ухаживал за цветами в замке тридцать или сорок лет. Читатели помнят, что именно на нем Ореола решила испытать свою власть над г-ном Жераром, заставив его прогнать этого верного слугу.
— Не знаю, кто совершил убийство, — проговорил старик, — знаю только, что убитая была женщина злая, она завладела помыслами этого человека, который не был ей мужем, зато она мечтала стать его женой (он указал на г-на Жерара). Она его соблазнила, она оказывала на него влияние, не знавшее границ. Я убежден, что она ненавидела детей и могла сделать из этого человека все, что хотела.
— Вы можете привести какой-нибудь факт? — спросил председатель.
— Нет, — отвечал старик, — Просто я сейчас слышал, как все хвалили г-на Жерара, и счел своим долгом (ведь мне восемьдесят лет, и я повидал на своем веку стольких людей!) сказать, что я думаю об этом человеке. Служанка мечтала стать хозяйкой. Возможно, дети ей мешали. Даже я мешал!
Доминик слушал старика с торжествующим видом, зато г-н Жерар смертельно побледнел. Губы у него тряслись, зубы стучали от страха.
Заявление старика произвело сильное впечатление на всех находившихся в зале.
Председатель был вынужден призвать публику к порядку и напутствовал старика такими словами:
— Ступайте, друг мой. Господа судьи примут ваши показания к сведению.
Тут вмешался адвокат г-на Жерара и заявил, что старика собирались уволить, потому что из-за преклонного возраста он уже не справлялся со своими обязанностями, но именно Ореола вступилась за него, а теперь неблагодарный старик имеет наглость на нее нападать.
Старик, направившийся было к своей скамье, опираясь одной рукой на посох, а другой — на руку сына, внезапно остановился, как если бы, шагая в высокой траве парка, он замер, ужаленный гадюкой.
Потом он вернулся к барьеру и твердым голосом возразил:
— Все, что сказал этот господин, чистая правда, не считая неблагодарности, в которой он меня обвиняет. Ореола сначала потребовала, чтобы меня прогнали, и господин Жерар исполнил ее волю. Потом она попросила, чтобы меня пощадили, и господин Жерар снова уступил ее желанию. Служанка хотела испытать свою власть над господином; она, верно, хотела убедиться, сможет ли помыкать им при более серьезных обстоятельствах. Спросите господина Жерара, так ли это.
— Сударь, верно ли то, что говорит этот человек? — обратился председатель к г-ну Жерару.
Жерар хотел было возразить, но, подняв голову, встретил взгляд садовника — взгляд самой совести.
Ослепленный им, как молнией, он не посмел отрицать слова старика.
— Все верно, — пролепетал он.
Не считая садовника, все другие свидетели, как мы уже сказали, выступили в пользу г-на Жерара.
О свидетелях в свою пользу г-н Сарранти не позаботился: он думал, что его станут обвинять в бонапартистском заговоре, и рассчитывал взять всю ответственность на себя, а потому и не вызвал свидетелей защиты.
И вот дело завертелось; г-н Сарранти оказался обвиненным в краже, похищении детей и убийстве служанки. Все это поначалу показалось ему настолько нелепым, что он решил: следствие само должно признать его невиновным.
Слишком поздно он заметил ловушку, в которую угодил, и к тому же ему претило вызывать свидетелей для доказательства своей невиновности. Сарранти казалось, что довольно все отрицать, и ему поверят.
Однако постепенно через брешь, которую Сарранти оставил неприкрытой, просочилось подозрение, оно переросло в сомнение, а затем — если и не у публики, то в представлении судей — превратилось почти в уверенность.
Господин Сарранти был похож на человека, которого обезумевшие лошади несут в неведомую пропасть: он видел разверстую бездну, осознавал грозившую ему опасность, но — слишком поздно! Он не знал, за что ухватиться, и не мог избежать падения. Пропасть была глубока, пугающа, безобразна: она грозила лишить его не только жизни, но и чести.
Но Доминик не переставал повторять ему на ухо:
— Мужайтесь, отец! Я знаю, что вы невиновны!
И вот суд счел, что дело достаточно прояснено показаниями свидетелей и можно передать слово адвокатам.
Первым выступил адвокат истца.
Когда-то законодательство постановило, что стороны будут защищаться не сами, а через третьих лиц, объединенных в специальный орган. Хотел бы я знать, способно ли оно было увидеть, понять, догадаться, что, предоставляя преимущества такого обвинения или такой защиты «по доверенности», толкает человека на крайне бесчестные, неосмотрительные или сомнительные поступки?
Поэтому во Дворце правосудия и есть адвокаты, принимающие сторону преступников. Эти люди отлично знают, что дело, которое они берутся защищать, неправое. Но посмотрите на них, послушайте их, последите за ними: судя по их голосу, по их жестам, по их манере держаться, они совершенно убеждены в невиновности того, кого защищают.
Какую же цель они преследуют, разыгрывая эту комедию? Я оставляю в стороне вопрос о деньгах, вознаграждениях, плате. С какой целью они притворяются убежденными да еще заставляют других поверить в то, что преступник невиновен?
Не для того ли, чтобы преступник был спасен, а невинный осужден?
Не следует ли закону, вместо того чтобы поощрять это нелепое извращение человеческой совести, наказывать его?
Возможно, мне возразят: адвокат подобен врачу. Врач призван оказывать помощь убийце, который, занимаясь своим черным делом, получил удар ножом или пистолетную пулю. Врач должен возвращать к жизни осужденного, который после вынесения приговора за доказанное преступление пытался покончить с собой. Когда медик застает раненого в состоянии, близком к смерти, достаточно оставить все как есть — и преступник скоро умрет. Но нет! Врач считает своим долгом бороться за жизнь, противостоять смерти.
Всюду, где есть жизнь, он ее поддерживает; сталкиваясь со смертью, он вступает с ней в борьбу.
Врач прибывает в такую минуту, когда убийца или, во всяком случае, осужденный вот-вот испустит дух, а смерть уже простерла над ним длань и готова им завладеть. Кем бы ни был умирающий, врач на его стороне, он бросает в лицо смерти перчатку науки, он говорит: «Сразимся!»
С этого времени начинается борьба врача со смертью; шаг за шагом она перед ним отступает и наконец покидает ристалище, а победитель остается на поле боя; осужденный, пытавшийся покончить с собой, убийца, получивший ранение, спасены! Спасены, чтобы угодить в руки человеческого правосудия, которое возьмет на себя труд их уничтожить, как перед тем врач взял на себя труд их спасти.
Вот так же и адвокат, скажете вы: его заботам поручают виновного, то есть человека серьезно раненного; он же превращает его в невиновного, то есть человека здорового.
Пусть тот, кто согласен с этим мнением, помнит одно: врач ни у кого не отнимает жизнь, которую возвращает больному, тогда как адвокат порой лишает жизни праведника и отдает ее преступнику.
Именно это и произошло в ужасных обстоятельствах, когда лицом к лицу оказались г-н Жерар и г-н Сарранти.
Может быть адвокат г-на Жерара и верил в невиновность своего подзащитного, но он безусловно не верил в виновность г-на Сарранти.
Однако это не помешало адвокату истца заставить других поверить в то, во что не верил он сам.
Он соединил в напыщенном вступлении все избитые ораторские приемы, все банальные фразы, то и дело мелькавшие в тогдашних антибонапартистских газетах; он провел сравнение между королем Карлом X и узурпатором — словом, подал судьям все закуски, которые должны были раздразнить их аппетит перед основным блюдом. А им был г-н Сарранти — иными словами, изверг, приводящий в ужас Создателя, чудовище, отвергаемое обществом, преступник, способный на самое черное злодейство; потому и требуют для него примерного наказания современники, возмущенные тем, что дышат с ним одним воздухом!
Он не произносил пугающих слов «смертная казнь», но заключение его речи сводилось именно к этому.
Надобно также отметить, что на свое место он возвратился среди ледяного молчания.
Это молчание публики, очевидное осуждение толпы, должно быть, оставило в душе адвоката, который защищал честнейшего г-на Жерара, болезненное чувство стыда и взбесило его. Никто ему не улыбнулся, не поздравил его, не пожал руки; едва адвокат закончил речь, как вокруг него образовалась пустота.
Он вытер пот со лба и с мучительным беспокойством стал ожидать выступление своего противника.
Адвокат г-на Сарранти был молодой человек, сторонник партии республиканцев; впервые он выступил в суде всего год назад и сразу же стал известен.
Это сын одного из наших самых прославленных ученых: его звали Эмманюель Ришар.
Господин Сарранти был связан с его отцом, и в память об этом сын пришел предложить ему свои услуги. Господин Сарранти принял предложение.
Молодой адвокат встал, положил свою шапочку на скамью, откинул со лба длинные темные волосы и, побледнев от волнения, начал.
В зале воцарилась глубокая тишина с той минуты, как он собрался говорить.
— Господа! — начал он, пристально глядя на судей. — Пусть вас не удивляет, что первое мое слово — крик негодования и боли. С того мгновения как я увидел, что назревает чудовищное обвинение, которое, надеюсь, неизбежно закончится неудачей и на которое господин Сарранти в любом случае запрещает мне отвечать, я едва сдерживаю свои чувства. Мое раненое сердце обливается кровью и глухо стонет в груди.
В самом деле, я присутствую при совершении вопиющей несправедливости.
Человек достойный и уважаемый, старый солдат, проливавший кровь во всех наших великих битвах за того, кто был одновременно его соотечественником, господином и другом; человек, в душу которого ни разу не закралась дурная мысль, который ни разу не запачкал рук недостойным делом; человек, явившийся сюда с высоко поднятой головой, чтобы ответить на одно из тех обвинений, которые могут порой составить честь обвиняемому, говорит вам: «Я рисковал головой, вступив в заговор, способный опрокинуть трон, сменить династию, перевернуть все государство. Я проиграл. Отдаю себя в ваши руки». В ответ же он слышит: «Замолчите! Вы не заговорщик, а вор, похититель детей и убийца!»
Согласитесь, господа: нужно быть весьма сильным, чтобы, не дрогнув, встретить эти три обвинения. И мой подзащитный действительно сильный человек. Ведь на всю эту клевету он отвечает следующее: «Если бы я был способен на все то, в чем вы меня обвиняете, то человек с орлиным и пламенным взором, так хорошо умевший читать в сердцах, не пожал бы мне руки, на назвал бы своим другом, не приказал бы мне: „Действуй!..“»
— Простите, метр Эмманюель Ришар, — прервал его председатель. — Кого вы имеете в виду?
— Я говорю о его величестве Наполеоне Первом, коронованном в тысяча восемьсот четвертом году в Париже императоре французов, коронованном в тысяча восемьсот пятом году в Милане короле Италии; скончавшемся в плену на острове Святой Елены пятого мая тысяча восемьсот двадцать первого года, — громко отчеканил молодой адвокат.
Невозможно передать странный трепет, охвативший собравшихся.
В те времена Наполеона было принято называть узурпатором, тираном, корсиканским людоедом. Вот уже тринадцать лет, со дня его падения, никто не произносил вслух — даже наедине с лучшим другом — того, что Эмманюель Ришар только что сказал во всеуслышание перед судьями, присяжными и публикой.
Жандармы, сидевшие по обе стороны от г-на Сарранти, вскочили с мест и ждали от председателя одного взгляда, одного жеста, чтобы наброситься на дерзкого адвоката.
А того спасла его безумная дерзость: члены суда оцепенели от неожиданности.
Господин Сарранти схватил молодого человека за руку.
— Довольно! — воскликнул он. — Во имя вашего отца прошу вас не компрометировать себя.
— Во имя вашего отца и моего тоже — продолжайте! — вскричал Доминик.
— Вы, господа, — продолжал Эмманюель, — были свидетелями процессов, на которых обвиняемые опровергали показания свидетелей, отрицали очевидные доказательства, молили королевского прокурора о пощаде. Вы видели такое не раз, почти всегда так и бывает… Мы же, господа, приготовили вам зрелище поинтереснее.
Мы хотим вам сказать:
«Да, мы виновны, и вот доказательства; да, мы замышляли против внутренней безопасности государства, и вот доказательства; да, мы хотели изменить форму правления, и вот доказательства; да, мы плели заговор против короля и членов королевской фамилии, и вот доказательства; да, мы виновны в оскорблении величества, и вот доказательства; да, да, мы заслужили наказания за отцеубийство, и вот доказательства; да, мы требуем, чтобы нас отправили на эшафот босиком и с черным покрывалом на голове, ибо этого требуют наш долг, наше желание, наш обет…»
Из уст всех присутствующих вырвался крик ужаса.
— Замолчите! Замолчите! — зашикали со всех сторон на юного фанатика. — Вы его губите!
— Говорите! Говорите! — приказал г-н Сарранти. — Я хочу, чтобы именно так меня защищали.
Публика взорвалась аплодисментами.
— Жандармы! Очистить зал! — закричал председатель.
Повернувшись к адвокату, он продолжал:
— Метр Эмманюель Ришар! Лишаю вас слова!
— Теперь это не имеет значения, — заметил адвокат. — Я исполнил то, что мне было поручено, и сказал все, что хотел.
Он обратился к г-ну Сарранти с вопросом:
— Вы удовлетворены, сударь? Правильно ли я исполнил вашу волю?
Вместо ответа г-н Сарранти обнял своего защитника.
Тем временем жандармы бросились исполнять приказание председателя; однако возмущенная толпа взревела так, что председатель понял: дело это не только трудное, но еще и небезопасное.
Вполне мог вспыхнуть мятеж, а в общей свалке г-на Сарранти могли похитить.
Один из судей склонился к председателю и шепнул ему на ухо несколько слов.
— Жандармы! — проговорил тот. — Займите свои места. Суд призывает присутствующих к порядку.
— Тихо! — крикнули из толпы.
И все сейчас же умолкли, будто привыкли повиноваться этому голосу.
С этого момента вопрос был поставлен четко: с одной стороны — заговор, освященный именем императора и клятвой верности, что превращало его если не в щит, то в пальмовый лист для так называемого преступника; с другой стороны — прокуратура, решившаяся преследовать г-на Сарранти не как государственного изменника, виновного в оскорблении величества, а как вора, похитившего сто тысяч экю и двоих детей, а также убийцу Ореолы.
Защищаться — значило бы допускать эти обвинения; отвергать их шаг за шагом — означало бы допустить их существование.
По приказанию г-на Сарранти Эмманюель Ришар вел себя так, будто и не слышал о трех обвинениях, выдвинутых королевским прокурором. Он предоставлял публике судить о необычной позиции обвиняемого, сознававшегося в преступлении, которое не вменялось ему в вину и влекло за собой не смягчение, а ужесточение наказания.
И публика свое решение уже вынесла.
При других обстоятельствах после защитительной речи адвоката обвиняемого заседание непременно было бы прервано, чтобы дать отдых судьям и заседателям: однако после того, что произошло в зале, останавливать заседание стало опасно, и представители обвинения решили, что лучше поскорее покончить с этим делом, даже если вокруг разразится настоящая буря.
Господин королевский прокурор встал и в мертвой тишине, какая наступает на море между двумя шквалами, взял слово.
С первых же его слов все зрители поняли, что они скатываются с поэтических головокружительных высот политического Синая на дно уголовного крючкотворства.
Словно не было ошеломляющего выступления адвоката Ришара, словно наполовину повергнутый титан только что не заставил пошатнуться на своем троне тюильрийского Юпитера; словно не были присутствовавшие в зале все еще ослеплены пылающими молниями императорского орла, пронесшегося высоко в поднебесье… Господин королевский прокурор выразился следующим образом:
— Господа! За последнее время общественное внимание обратили на себя многочисленные преступления; вместе с тем они вызвали серьезную озабоченность и пристальное наблюдение со стороны должностных лиц. Беря свое начало в скоплении постоянно растущего населения, а также, возможно, в приостановлении некоторых общественных работ или дороговизне продовольствия, — преступления эти все же происходили не чаще тех, к которым мы уже привыкли: это критская дань, выплачиваемая ежегодно обществом за пороки и леность, ведь те, подобно античному Минотавру, требуют определенного числа жертв!..
Было очевидно, что королевский прокурор высоко ценит этот эффектный период, ибо он сделал паузу и обвел взглядом людское море, тем более, может быть, неспокойное в своих глубинах, что на поверхности оно казалось совершенно невозмутимым.
Публика оставалась безучастной.
— Однако, господа, — продолжал королевский прокурор, — дерзость некоторых преступников нашла себе новое поприще, на котором мы не привыкли их встречать и преследовать; эти преступники беспокоили общество новизной и смелостью своих посягательств. Но — и я говорю об этом с радостью, господа, — зло, от которого мы стонем, не так велико, как представляют некоторые; кое-кто находит удовольствие в том, чтобы его преувеличивать. Тысячи лживых слухов были распространены намеренно; их породило само недоброжелательство; едва зародившись, слухи эти встречались с жадным любопытством, и каждый день рассказ о пресловутых ночных преступлениях вносил ужас в души доверчивых людей, оцепенение — в умы легковерных…
Слушатели переглядывались, недоумевая, куда клонит прокурор. Лишь завсегдатаи суда присяжных, которые приходят в поисках того, чего им недостает в собственном доме в зимнюю пору, иными словами — в надежде расслабиться и увидеть зрелище, теряющее для них со временем новизну и прелесть, однако становящееся необходимым из-за привычки, — только эти завсегдатаи, хорошо знакомые с фразерством г-на Берара и г-на де Маршанжи, не дрогнули, видя, на какой путь ступает королевский прокурор; они отлично знали, что в народе говорят: «Все дороги ведут в Рим», а во Дворце правосудия (при определенном правительстве и в определенную эпоху) можно услышать: «Все дороги ведут к смертной казни».
Не этой ли дорогой вели Дидье в Гренобле; Пленье, Толлерона и Карбонно в Париже; Бертона в Сомюре, Рау, Бори, Губена и Помье в Ла-Рошели?
Королевский прокурор продолжал, сопровождая свою речь величавым и чрезвычайно покровительственным жестом:
— Успокойтесь, господа! Судебная полиция подобна стоглазому Аргусу; она была бдительной, она была готова отправиться на поиски современных Каков в самые заветные их укрытия, в самые глубокие пещеры; ведь для полиции нет недоступных мест, и представители власти отвечали на лживые слухи еще более неукоснительным исполнением своего долга.
Да, мы отнюдь не отрицаем, что имели место тяжкие преступления, и, будучи непреклонным органом закона, мы сами ходататайствовали о различных наказаниях, которые навлекли на себя преступники. Можете быть уверены, господа, что никто не избежит карающего меча правосудия. Отныне общество может успокоиться: самые наглые возмутители порядка у нас в руках, а те, что пока гуляют на свободе, непременно понесут наказание за свои преступления.
Так, например, те, что скрывались в окрестностях канала Сен-Мартен и избрали безлюдные причалы местом своих ночных нападений, в настоящее время брошены в темницу и тщетно пытаются отклонить доказательства, собранные против них следствием.
Испанец Феррантес, грек Аристолос, баварец Вальтер, овернец Кокрийа были задержаны поздно вечером третьего дня. Полиция не имела их следов; однако не было такого места, где бы они могли укрыться от недремлющего ока правосудия; под давлением неопровержимых доказательств, а также признавая за собой вину, преступники уже дали показания.
Присутствующие продолжали переглядываться, спрашивая друг друга шепотом, что общего Феррантес, Аристолос, Вальтер и Кокрийа могут иметь с г-ном Сарранти.
Однако завсегдатаи с доверительным видом покачивали головами, словно желая сказать: «Вот вы увидите, вы увидите!»
Королевский прокурор не умолкал:
— Три еще более злостных преступления потрясли и возмутили общественность. Неподалеку от Ла-Бриша был обнаружен труп несчастного отставного солдата. Тогда же в Ла-Виллете на поле было совершено зверское убийство бедного работника. А несколько дней спустя на дороге из Парижа в Сен-Жермен убили извозчика из Пуаси.
В считанные дни, господа, правосудие покарало виновных в этих убийствах, настигнув их в самых разных концах Франции.
Однако сообщением об этих событиях не ограничились, рассказывали о сотне других преступлений: совершено убийство на улице Карла Десятого; за Люксембургским дворцом найден кучер в луже собственной крови; на улице Кадран напали на женщину; третьего дня совершено вооруженное нападение на почтовую карету небезызвестным Жибасье — его имя не раз звучало в этих стенах и, несомненно, знакомо присутствующим.
И вот, господа, пока кое-кто пытался таким образом посеять панику среди населения, судебная полиция установила, что несчастный, обнаруженный на улице Карла Десятого, скончался от кровоизлияния в легких; что кучера хватил апоплексический удар, когда он раскричался на лошадей; что женщина, судьба которой так всех тронула, оказалась просто-напросто жертвой бурной сцены, какие случаются во время оргий; а небезызвестный Жибасье, господа, не совершал преступления, вменявшегося ему в вину, чему есть неопровержимые доказательства; судите же сами, можно ли доверять этим клеветническим выдумкам.
Когда мне доложили, что Жибасье напал на карету между Ангулемом и Пуатье, я вызвал г-на Жакаля.
Господин Жакаль меня заверил, что вышеупомянутый Жибасье отбывает срок в Тулоне, находится там под номером сто семьдесят один и раскаяние его так велико, а поведение настолько примерно, что как раз в настоящее время к его величеству Карлу Десятому обратились с прошением помиловать его, простив оставшиеся семь или восемь лет каторги.
Этот яркий пример освобождает меня от необходимости приводить другие: судите сами, господа, на какую грубую ложь пускается кое-кто, дабы подогреть любопытство или, точнее, враждебность общества.
Печально видеть, господа, как расходятся эти слухи, а зло, на которое жалуются их распространители, падает, так сказать, на их собственные головы.
Говорят, что общественное спокойствие нарушено: мирные жители запираются и трясутся от страха с наступлением темноты; иностранцы покинули обезлюдевший из-за постоянных преступлений город; торговля захирела, погибла, уничтожена!
Господа! Что бы вы сказали, если бы узнали, что только недоброжелательство этих людей, скрывающих свои бонапартистские или республиканские взгляды под либеральной вывеской, и явилось причиной всех несчастий, вызванных клеветническими выпадами?
Вы пришли бы в негодование, не так ли?
Однако в результате губительного маневра все тех же людей, угрожающих обществу под видом того, что они берут его под свое покровительство, было порождено и другое зло. Люди эти изо дня в день возвещают о безнаказанных преступлениях, повторяют, что нерадивые должностные лица дают преступникам спокойно наслаждаться безопасностью.
Вот и такой человек, как Сарранти, которому вы сегодня должны вынести приговор, в течение семи лет кичился тем, что находился вне досягаемости для правосудия.
Господа! Правосудие хромает, оно идет медленно, говорит Гораций. Пусть так! Однако оно неминуемо приходит к цели.
Итак, человек — я говорю о преступнике, стоящем перед вами, — совершает три преступления — кражу, похищение, убийство, — затем исчезает из города, из страны, в которой он родился, покидает Европу, пересекает моря, бежит на край света, на другой континент и обращается с просьбой к одному из королевств, затерявшихся в сердце Индии, принять его как почетного гостя; однако это другой континент отвергает его, это королевство вышвыривает его вон, Индия говорит ему: «Зачем ты явился ко мне, что делаешь в рядах моих невинных сынов ты, преступник? Убирайся прочь! Уходи! Назад, демон! Retro, satanas!»
Тут и там послышались сдерживаемые до сих пор смешки, к великому возмущению господ присяжных.
А королевский прокурор то ли не понял причины этого оживления, то ли, напротив, отлично все понимая, решил подавить его или же обратить себе на пользу и вскричал:
— Господа! Оживление в зале весьма показательно: так присутствующие выражают свое осуждение обвиняемому, и этот презрительный смех страшнее самого сурового наказания…
Попытка исказить мнение слушателей была встречена ропотом.
— Господа! — обратился к аудитории председатель. — Помните, что первая обязанность зрителей — соблюдение тишины.
В публике относились к беспристрастному председателю с глубоким уважением: присутствовавшие вняли его замечанию, и в зале снова стало тихо.
Господин Сарранти улыбался и высоко держал голову. Лицо его было невозмутимо. Он пожимал руку красавцу-монаху; тот, казалось, примирился с неизбежным приговором, грозившим его отцу, и чем-то напоминал святого Себастьяна, которого испанские художники любили изображать с пронзенным стрелами телом и с выражением снисходительности и ангельского терпения на лице.
Мы не будем приводить речь королевского прокурора полностью; скажем только, что он растягивал свое выступление как мог, излагая обвинения, выдвинутые свидетелями г-на Жерара; при этом он пустил в ход все испытанные приемы, употребил все классические цветы риторики, принятые во Дворце правосудия. Наконец он закончил свою обвинительную речь, требуя применить статьи 293, 296, 302 и 304 Уголовного кодекса.
Взволнованный шепот пробежал по рядам собравшихся. Толпа содрогнулась от ужаса. Волнение достигло высшей точки.
Председатель обратился к г-ну Сарранти с вопросом:
— Обвиняемый? Вы хотите что-нибудь сказать?
— Я даже не стану говорить, что не виновен, настолько я презираю выдвинутое против меня обвинение, — отозвался г-н Сарранти.
— А вы, метр Эмманюель Ришар, имеете что-либо сказать в защиту своего клиента?
— Нет, сударь, — отвечал адвокат.
— В таком случае слушание окончено, — объявил председатель.
Собравшиеся загудели, а затем вновь установилась тишина.
После заключительного слова председателя обвиняемый должен был услышать приговор. Пробило четыре часа утра. Все понимали, что речь почтенного председателя много времени не займет, а судя по тому, как он вел обсуждение, никто не сомневался в его беспристрастности.
Едва он раскрыл рот, судебным приставам не пришлось призывать слушателей к порядку: те затаили дыхание.
— Господа присяжные заседатели! — чуть заметно волнуясь, начал председатель. — Я только что объявил судебное разбирательство закрытым. Оно было долгим, тягостным для сердца и утомительным для ума.
Утомительным для ума — ибо длилось оно более шестидесяти часов.
Тягостным для сердца — ибо кто остался бы равнодушным, видя, что истец — человек почтенных лет, образец добродетели и милосердия, гордость своих сограждан, а противостоит ему человек, обвиняемый в трех преступлениях; человек, которому полученное воспитание позволяло занять достойное — и даже блестящее! — место в обществе; человек, который протестует против обвинений сам, а также устами своего сына, достойного монаха?
Господа присяжные заседатели! Вы, как и я, еще находитесь под впечатлением защитительных речей, которые только что слышали. Мы должны сделать над собой усилие, подняться над сиюминутными настроениями, собраться с духом в эту торжественную минуту и со всем возможным хладнокровием подвести итог этому затянувшемуся обсуждению.
Такое вступление глубоко взволновало зрителей, и толпа, молча, затаив дыхание, с горячим нетерпением ждала продолжения.
Почтенный председатель сделал подробный, добросовестный обзор доводов обвинения и отметил все недостатки защиты, выставившие обвиняемого в невыгодном свете. Закончил он свою речь так:
— Я изложил вам, господа присяжные заседатели, добросовестно и кратко, насколько это было возможно, все дело в целом. Теперь вам, вашей прозорливости, вашей мудрости я доверяю рассудить, кто прав, кто виноват, и принять решение.
Пока вы будете заниматься этим делом, вы постоянно будете испытывать глубокое и сильное волнение, непременно обуревающее честного человека, когда он должен осудить ближнего и объявить страшную истину; но вам достанет и ясности суждений, и смелости, и каков бы ни был ваш приговор, он окажется справедлив, в особенности если вы станете руководствоваться непогрешимой совестью!
Именно по закону этой совести, о которую разбиваются все страсти — ведь она глуха к словам, к дружбе, к ненависти, — правосудие вас облекает грозными обязанностями; общество передает вам все свои права и поручает вам защиту своих самых важных и дорогих интересов. Граждане, верящие в вас как в самого Господа Бога, доверяют вам свою безопасность, а граждане, чувствующие свою невиновность, вручают вам свою жизнь и бестрепетно ждут вашего приговора.
Это заключительное слово, четкое и краткое, выражало от первого до последнего слова совершенное беспристрастие и потому было выслушано в благоговейной тишине.
Едва председатель умолк, все слушатели поднялись как один человек, явно одобряя его речь; адвокаты тоже аплодировали ему.
Господин Жерар слушал председателя, бледнея от тревоги: он чувствовал, что в душе этот справедливый человек не обвиняет, а сомневается.
Было около четырех часов утра, когда присяжные удалились в совещательную комнату.
Обвиняемого увели из зала, и — событие неслыханное в судебных летописях! — ни один из тех, кто присутствовал в зале с самого утра, не собирался покидать своего места, хотя было неизвестно, как долго продлится обсуждение.
С этой минуты зал оживленно загудел, на все лады разбирая отдельные обстоятельства дела; в то же время в сердцах присутствовавших поселилось тяжелое беспокойство.
Господин Жерар спросил, можно ли ему удалиться. Ему хватило сил выступить с ходатайством о смерти, однако выслушать смертный приговор он был не в силах.
Он встал, чтобы выйти.
Толпа, как мы говорили, была весьма плотная, однако перед ним все мгновенно расступились: каждый спешил посторониться, словно при виде мерзкого или ядовитого животного; последний оборванец, самый бедный, самый грязный из присутствовавших боялся запачкаться, коснувшись этого человека.
В половине пятого раздался звонок. По рядам собравшихся пробежало волнение и передалось тем, что толпились за дверьми Дворца. И сейчас же, подобно тому как бывает во время прилива, волна вновь накатила на зал заседаний: каждый поспешил занять свое место. Однако напрасно так волновались зрители — это старшина присяжных хотел справиться по какому-то процедурному вопросу.
Тем временем в окна уже заглядывало бледное хмурое утро, соперничая со светом свечей и ламп. В эти часы даже самые выносливые люди испытывают усталость, а самые веселые чувствуют грусть, в эти часы всех бьет озноб.
Около шести часов снова раздался звон колокольчика.
На сей раз ошибки быть не могло: после двухчасового обсуждения вот-вот объявят либо вердикт о помиловании, либо смертный приговор.
Будто электрическая искра пробежала по толпе, вызвав, если можно так выразиться, рябь на ее поверхности. Как по волшебству установилась тишина среди присутствовавших, еще за минуту до того шумно и оживленно обсуждавших происходящее.
Дверь, соединявшая зал заседаний и комнату присяжных, распахнулась, и на пороге показались заседатели. Зрители старались заранее прочесть на их лицах приговор, который присяжные собирались произнести; кое-кто из присяжных был заметно взволнован.
Несколько мгновений спустя в зал вышли члены суда.
Старшина присяжных вышел вперед и, прижав руку к груди, тихим голосом стал читать вердикт.
Присяжные должны были ответить на пять вопросов.
Вопросы эти были выражены так:
Г. Виновен ли г-н Сарранти в предумышленном убийстве Ореолы?
2°. Предшествовали ли этому преступлению другие преступления, перечисленные ниже?
3°. Имел ли он целью подготовить или облегчить себе исполнение этих преступлений?
4°. Совершил ли кражу со взломом г-н Сарранти в комнате г-на Жерара днем 19 или в ночь с 19 на 20 августа?
5°. Причастен ли он к исчезновению двух племянников вышеупомянутого Жерара?
На мгновение воцарилась тишина.
Никто не в силах был бы описать волнение, охватившее присутствующих в этот миг, такой же краткий, как мысль, хотя, должно быть, он показался вечностью аббату Доминику, по-прежнему стоявшему вместе с адвокатом у опустевшей скамьи обвиняемого.
Старшина присяжных произнес следующее:
— По чести и совести, перед Богом и людьми, присяжные отвечают: «Да. Большинством голосов по всем вопросам признано: обвиняемый виновен!»
Взгляды всех присутствующих обратились на Доминика: он, как и остальные, выслушал приговор стоя.
В мутном утреннем свете его лицо стало мертвенно-бледным; он закрыл глаза и схватился за балюстраду, чтобы не упасть.
Зрители с трудом подавили скорбный вздох.
Председатель приказал ввести обвиняемого.
Все взгляды обратились к маленькой двери.
Господин Сарранти вышел в зал.
Доминик протянул к нему руку и смог произнести лишь одно слово:
— Отец!..
Однако тот выслушал смертный вердикт так же невозмутимо, как перед тем выслушивал обвинение, ничем не выдав волнения.
Доминик не умел так же владеть собой: он застонал, бросил горящий взор на то место, где сидел Жерар, судорожным движением выхватил из-за пазухи свиток; потом, сделав над собой невероятное усилие, снова сунул свиток в складки сутаны.
За то короткое время, пока наши герои переживали столь разнообразные чувства, господин королевский прокурор дрогнувшим голосом, чего никак нельзя было ожидать от человека, толкавшего присяжных на вынесение этого приговора, стал ходатайствовать о применении против г-на Сарранти статей 293, 296, 302 и 304 Уголовного кодекса.
Судьи стали совещаться.
Тем временем по рядам зрителей прошелестел слух: г-н Сарранти потому замешкался на несколько мгновений и не сразу появился в зале, что крепко заснул, пока присяжные решали его судьбу. Вместе с тем поговаривали, что мнения присяжных разделились и вердикт о виновности вынесен минимальным большинством голосов.
После пятиминутного обсуждения члены суда заняли свои места и председатель, не справившись с волнением, прочитал глухим голосом приговор, обрекавший г-на Сарранти на смерть.
Обернувшись к г-ну Сарранти, продолжавшему слушать все так же спокойно и невозмутимо, он прибавил:
— Обвиняемый Сарранти! У вас есть три дня для подачи кассационной жалобы.
Сарранти с поклоном отвечал:
— Благодарю, господин председатель, однако я не намерен подавать жалобу.
Доминика, казалось, вывели из оцепенения слова отца.
— Нет, нет, господа! — вскричал он. — Мой отец подаст ее, ведь он невиновен!
— Сударь! — заметил председатель. — Законом запрещено произносить подобные слова после вынесения приговора.
— Запрещено адвокату обвиняемого, господин председатель! — воскликнул Эмманюель. — Но не сыну! Горе сыну, который не верит в невиновность отца!
Казалось, председатель готов вот-вот сдаться.
— Сударь! — повернулся он к Сарранти, против обыкновения употребляя такое обращение к обвиняемому. — У вас есть просьбы к суду?
— Я прошу разрешить мне свидания с сыном; надеюсь, он, как священник, не откажется проводить меня на эшафот.
— Отец! Отец! — вскричал Доминик. — Клянусь, вам не придется на него всходить!
И едва слышно прибавил:
— Если кто и поднимется на эшафот, то это буду я сам!

XXIV
ВЛЮБЛЕННЫЕ С УЛИЦЫ МАКОН

Мы уже рассказали, какое впечатление произвел приговор на собравшихся в зале; не менее сильно он подействовал и на толпившихся снаружи.
Едва слова «приговаривается к смертной казни» сорвались с губ председателя, как они отдались протяжным стоном, похожим на крик ужаса; вырвавшись из груди у тех, кто собрался в зале заседаний, он донесся до самой площади Шатле и заставил содрогнуться столпившихся там людей, как если бы набатный колокол, находившийся до Революции в квадратной Часовой башне, подал (как это случилось в ночь на 24 августа 1572 года, когда он звонил вместе с колоколом Сен-Жермен-л’Осеруа) сигнал к резне, к новой Варфоломеевской ночи.
Вся эта толпа, печальная, мрачная, стала медленно расходиться по домам, унося в сердце боль от только что вынесенного страшного приговора.
Если бы кто-нибудь, не зная, что происходит, видел охваченную горестным изумлением толпу, присутствовал при ее молчаливом уходе, он мог бы приписать это медленное и безмолвное отступление какой-нибудь чрезвычайной катастрофе — извержению вулкана, эпидемии чумы или первым раскатам гражданской войны.
А если бы тот, кто всю ночь неотрывно следил за страшным судебным разбирательством, кто в огромном зале, при неясном свете ламп и свечей, бледнеющем в предрассветной мгле, слышал смертный приговор и видел, как расходится эта ропщущая толпа, потом без всякого перехода вдруг оказался в уютном гнездышке, где живут Сальватор и Фрагола, он испытал бы сладостное ощущение, удовольствие, подобное тому, что чувствует гуляка свежим майским утром после бурной ночной оргии.
Прежде всего человек этот увидел бы небольшую столовую, четыре панно которой изображали помпейские интерьеры; потом — Сальватора и Фраголу, сидящих по обе стороны лакированного столика, на котором был подан чай в изящных чашках белого дорогого фарфора.
С первого взгляда посетитель признал бы в них влюбленных, вернее — любовников, а еще вернее — людей, которые любят друг друга.
Если бы только ему не пришла в голову мысль, что они повздорили, — а это казалось невероятным, судя по тому, как прелестная девушка смотрела на молодого человека, — он сейчас же понял бы, что над ними витает какая-то тревожная и печальная мысль, не дающая обоим покоя.
Действительно, хотя Фрагола не сводила чистого и нежного взгляда с любимого, ее чуждое притворства лицо, похожее на весенний цветок, открывающий свои лепестки апрельскому солнцу, носило отпечаток сильнейшего волнения, граничившего со страданием, а Сальватор находился, казалось, во власти столь великой грусти, что даже и не думал утешать ее.
Впрочем, печаль их была вполне естественной.
Сальватора не было всю ночь; он вернулся с полчаса назад и рассказал девушке во всех волнующих подробностях о происшествиях минувшей ночи: появлении Камилла де Розана у г-жи де Маранд, обмороке Кармелиты, смертном приговоре г-ну Сарранти.
Сердце Фраголы не раз содрогалось во время этого мрачного рассказа, подробности которого были одинаково печальны, где бы ни происходило действие — в раззолоченных гостиных банкира или в угрюмом зале заседаний. В самом деле, если председатель суда приговорил г-на Сарранти к физической смерти, то не была ли и Кармелита обречена на вечные душевные страдания после смерти Коломбана?
Опустив голову на грудь, Фрагола задумалась.
Сальватор размышлял, опершись подбородком на руки, и перед ним словно открывались необозримые дали.
Он вспоминал ту ночь, когда вместе с Роланом перелез через каменный забор замка Вири; он вспоминал, как пес бежал через лужайки, через лес, как он замер у подножия дуба; наконец он вспомнил, как яростно стал царапать землю и какой ужас пережил он, Сальватор, коснувшись пальцами шелковистых волос ребенка.
Что общего могло быть между этим телом, погребенным под дубом, и делом г-на Сарранти? Вместо того чтобы свидетельствовать в его пользу, не докажет ли это обстоятельство его вину?.. И не погубит ли это Мину?
О, если бы Господь просветил в эти минуты Сальватора!..
А что если прибегнуть к помощи Рождественской Розы?..
Но не убьет ли нервную девочку воспоминание об этой кровавой странице ее детства?
Да и кто дал ему право копаться в этих темных глубинах чужой жизни?
Впрочем, разве он не взял себе имя Сальватор; и разве сам Господь не вложил ему в руки нить, при помощи которой он может выбраться из этого лабиринта преступлений?
Он должен пойти к Доминику. Разве не обязан он этому священнику жизнью? Он предоставит в распоряжение монаха все эти проблески истины, которые могут стать для того ослепительной вспышкой молнии.
Приняв такое решение, он встал было с намерением осуществить задуманное, как вдруг послышался звонок.
Умница Ролан, лежавший у ног хозяина, медленно приподнял голову и встал на все четыре лапы, заслышав звон бронзового колокольчика.
— Кто там, Ролан? — спросил Сальватор. — Это друг?
Пес выслушал хозяина и, словно поняв вопрос, не спеша пошел к двери, помахивая хвостом: это было признаком несомненной симпатии.
Сальватор улыбнулся и поспешил отпереть дверь.
На пороге стоял Доминик, бледный, печальный, суровый.
Сальватор радостно вскрикнул.
— Добро пожаловать в мой скромный дом! — пригласил он. — Я как раз думал о вас и собирался к вам.
— Спасибо, — поблагодарил священник. — Как видите, я избавил вас от этой необходимости.
При виде красавца-монаха, которого она встретила впервые у постели Кармелиты, Фрагола встала.
Доминик хотел было заговорить. Сальватор знаком попросил сначала выслушать его.
Монах ждал, что скажет Сальватор.
— Фрагола! — позвал тот. — Девочка моя дорогая, поди сюда!
Девушка подошла и оперлась на руку возлюбленного.
— Фрагола! — продолжал Сальватор. — Если ты веришь, что за последние семь лет я принес какую-то пользу людям, если ты веришь, что я сделал что-то доброе на земле, — встань перед этим мучеником на колени, поцелуй край его сутаны и возблагодари его: именно ему я обязан тем, что живу эти семь лет!
— О святой отец! — воскликнула Фрагола, бросаясь на колени.
Доминик протянул ей руку.
— Встаньте, дитя мое, — попросил он. — Благодарите Бога, а не меня: только он может даровать жизнь или отнять ее.
— Значит, это аббат Доминик проповедовал в церкви святого Рока в тот день, когда ты хотел покончить с собой? — спросила Фрагола.
— Заряженный пистолет уже лежал у меня в кармане; я принял решение; еще какой-нибудь час — и меня не стало бы. Слова этого человека удержали меня на краю пропасти — я выжил.
— И вы благодарны Богу, что до сих пор живы?
— О да, от всей души! — воскликнул Сальватор, глядя на Фраголу. — Вот почему я вам сказал: «Святой отец! Чего бы вы ни пожелали, каким бы невероятным ни представлялось ваше желание, в какое бы время дня или ночи оно вас ни посетило, прежде чем обратиться к кому-то еще, постучите в мою дверь!»
— Как видите, я пришел к вам!
— Чем могу быть вам полезен? Приказывайте!
— Вы верите, что мой отец невиновен?
— Клянусь душой, я в этом убежден! И возможно, я помогу вам добыть доказательство его невиновности.
— У меня есть это доказательство! — отозвался монах.
— Вы надеетесь спасти отца?
— Я в этом уверен!
— Вам нужны моя сила и мой разум?
— Никто, кроме меня самого, не сможет мне помочь в исполнении задуманного.
— Чего же вы пришли просить у меня?
— Мне кажется, то, о чем я пришел просить, невозможно исполнить даже при вашем участии. Однако вы сказали, чтобы я пришел к вам за помощью в любом случае, и я счел, что изменю своему долгу, если не явлюсь.
— Скажите, чего вы хотите!
— Я должен сегодня или, самое позднее, завтра получить аудиенцию у короля… Как видите, друг мой, это невозможно… для вас, во всяком случае.
Сальватор с улыбкой обратился к Фраголе:
— Голубка! Лети из ковчега и без оливковой ветви не возвращайся!
Не произнеся ни слова в ответ, Фрагола прошла в соседнюю комнату, надела шляпу с вуалью, набросила на плечи длинную накидку из английской материи, вернулась в столовую, подставила Сальватору лоб для поцелуя и вышла.
— Садитесь, святой отец! — пригласил молодой человек. — Через час вам назначат аудиенцию на сегодня или, самое позднее, на завтра.
Священник сел, поглядывая на Сальватора в удивлении, граничившем с растерянностью.
— Да кто же вы, — спросил он у Сальватора, — если под столь скромной личиной обладаете столь большой властью?
— Святой отец! — отвечал Сальватор. — Я, как и вы, принужден шагать в одиночку по намеченному пути. Но если когда-нибудь я и расскажу историю своей жизни, то, обещаю, только вам.

XXV
ЧЕТВЕРНОЙ СОЮЗ

В тот самый час как аббат Доминик входил к Сальватору, то есть около десяти часов утра, мастерская или, вернее, оранжерея Регины представляла собой привлекательное зрелище: три молодые женщины сидели, прижавшись друг к другу, на софе, а в ногах у них свернулась девчушка.
Наши читатели, несомненно, узнали этих женщин: графиню Рапт, г-жу де Маранд и Кармелиту; девочка была юная Пчелка.
Беспокоясь о том, как Кармелита провела ночь, Регина, проснувшись рано, послала Нанон узнать, как себя чувствует подруга, и поручила служанке привезти ее в экипаже, если здоровье позволит ей провести утро в особняке Ламот-Уданов.
Кармелита обладала несгибаемой силой воли; она не заставила себя ждать: только накинула на плечи шаль, села в карету и поехала к Регине.
Ей хотелось поблагодарить Регину за заботу, которую та проявила накануне, вот чего прежде всего требовала ее душа, и усталость была не в счет.
В общем, произошло следующее.
Когда около семи часов утра г-н де Маранд покинул спальню супруги, г-жа де Маранд попыталась заснуть, но безуспешно: это оказалось совершенно невозможно.
В восемь часов она поднялась, приняла ванну и послала к г-ну де Маранду спросить, можно ли навестить Кармелиту.
Господин де Маранд также не сомкнул глаз и уже работал; он позвонил и вместо ответа приказал заложить карету, а также передать кучеру, что тот поступает на все утро в распоряжение госпожи.
В десять часов г-жа де Маранд села в карету и приказала отвезти ее на улицу Турнон.
Она разминулась с Кармелитой, однако горничная, к счастью, знала, куда та отправилась. Кучер получил приказ отвезти ее хозяйку на бульвар Инвалидов, к графине Рапт.
Госпожа де Маранд приехала туда десять минут спустя после Кармелиты.
Когда Кармелита появилась в оранжерее, Пчелка стояла на коленях на табурете перед Региной и, как истинная кокетка (она ею уже была), расспрашивала старшую сестру о проведенном накануне вечере во всех подробностях.
В ту минуту как Регина рассказывала девочке об обмороке подруги, который она объяснила духотой, царившей в гостиных, вошла Кармелита; девочка бросилась к ней, обвила ее шею, нежно поцеловала и спросила, как она себя чувствует.
У Реганы были две причины послать Нанон к Кармелите: справиться о ее здоровье, а если Кармелита сможет приехать — сообщить о том, что вечером будет большой праздник в министерстве иностранных дел, и передать ей приглашение; Кармелита могла по своему усмотрению явиться на вечер: или как гостья, или как певица, могла там выступить или не петь вовсе.
Кармелита приняла приглашение в качестве певицы; накануне у нее было нелегкое, но спасительное испытание, и теперь ей нечего было бояться. Теперь она не оробеет перед любой публикой, даже министерской, как бы далеки ни были слушатели от искусства; ни один человек не мог больше испугать ту, что пела перед жутким призраком, явившимся ей на вечере у Марандов.
Итак, девушки договорились, что Кармелита отправится на этот бал как артистка, представленная и покровительствуемая Региной.
На том они и порешили, когда вошла г-жа де Маранд.
Обе подруги, как и Пчелка, горячо любившая г-жу де Маранд, радостно вскрикнули.
— A-а, вот и фея Бирюза! — воскликнула Пчелка.
У г-жи де Маранд были самые красивые в Париже украшения из бирюзы, вот почему Пчелка так ее прозвала, как называла она свою сестру феей Каритой из-за ее приключения с Рождественской Розой; как называла она Кармелиту феей Славкой из-за ее восхитительного голоса, а Фраголу — феей Крошкой из-за ее тонкой талии и изящной шейки. Когда они собирались все вчетвером, Пчелка уверяла, что королевство фей в полном составе.
Всем феям суждено было встретиться вместе и в этот день: едва г-жа де Маранд обменялась поцелуем с двумя подругами и села подле них, как дверь отворилась и лакей доложил о Фраголе.
Три подруги устремились навстречу четвертой, ведь она появлялась реже остальных, и стали по очереди ее целовать, а Пчелка, которой не терпелось принять участие в общей радости, выкрикивала, прыгая вокруг подруг:
— А я? Я тоже! Ты меня больше не любишь, фея Крошка?
Фрагола обернулась наконец к Пчелке, подняла девочку, словно птичку, на руки и осыпала поцелуями ее лицо.
— Тебя давно не было видно, дорогая! — в один голос заметили Регина и г-жа де Маранд, тогда как Кармелита, от которой верная Фрагола не отходила во время болезни, не могла сделать ей подобный упрек и протянула ей руку.
— Верно, сестры! — согласилась Фрагола. — Вы принцессы, я же бедная Золушка и должна оставаться у своего очага…
— Только не как Золушка, — возразила Пчелка, — а как Трильби.
Девочка прочла недавно прелестную сказку Шарля Нодье.
— И лишь в особых случаях, — продолжала Фрагола, — когда произойдет что-нибудь серьезное… я набираюсь смелости и прихожу спросить вас, дорогие сестры, по-прежнему ли вы меня любите.
Ответом ей был поцелуи всех трех подруг.
— Особые случаи?.. Что-нибудь серьезное?.. — повторила Регина. — Ты действительно выглядишь печальной.
— Уж не случилось ли с тобой беды? — спросила г-жа де Маранд.
— С тобой… или с ним? — подхватила Кармелита, понимая, что самая большая беда не всегда та, что случается с нами самими.
— Нет, слава Богу! — вскричала Фрагола. — Не с ним, не со мной, а с одним из наших друзей.
— С кем именно? — спросила Регина.
— С аббатом Домиником.
— О, верно! — воскликнула Кармелита. — Его отец…
— Осужден!
— На смертную казнь?
— Да.
Подруги едва слышно вскрикнули.
Доминик был другом Коломбана и, значит, их другом.
— Что можно для него сделать? — спросила Кармелита.
— Может, похлопотать о помиловании для г-на Сарранти? — промолвила Регина. — Мой отец достаточно близок к королю.
— Нет, — возразила Фрагола. — Нужно устроить нечто менее трудное, дорогая Регина, и займешься этим ты.
— Чем именно? Говори!
— Необходимо попросить приглашение на аудиенцию к королю.
— Для кого?
— Для аббата Доминика.
— На какой день?
— На сегодня.
— Это все?
— Да… Все, что он просит… пока.
— Позвони, дитя мое! — попросила Регина Пчелку.
Та позвонила, после чего обратилась с вопросом:
— Ах, сестричка, неужели его убьют?
— Мы сделаем все возможное, чтобы этого несчастья не случилось, — пообещала Регина.
В эту минуту появилась Нанон.
— Прикажите немедленно заложить карету, — приказала Регина, — и предупредите отца, что весьма важное дело призывает меня в Тюильри.
Нанон вышла.
— К кому ты намерена обратиться в Тюильри? — спросила г-жа де Маранд.
— К кому же еще, как не к добрейшей герцогине Беррийской?
— Ты едешь к ее высочеству? — поинтересовалась Пчелка. — Возьми меня с собой! Мадемуазель сказала, чтобы я непременно приезжала к ней, когда ты или отец отправитесь с визитом к герцогине.
— Так и быть, поедем!
— О, какое счастье, какое счастье! — обрадовалась Пчелка.
— Дорогое дитя! — воскликнула Фрагола, целуя девочку.
— Пока сестра будет говорить ее высочеству, что аббату Доминику нужно увидеть короля, я скажу мадемуазель, что мы знаем аббата и что его отцу не надо причинять зла.
Четыре подруги со слезами на глазах слушали наивные обещания девочки, которая, еще хорошенько не зная, что такое жизнь, пыталась вступить в борьбу со смертью.
Нанон вернулась и доложила, что маршал сам только что возвратился из Тюильри и лошадей еще не распрягали.
— Едем! — проговорила Регина. — Не будем терять ни минуты. Поехали, Пчелка! Сделай все так, как ты говорила; это обязательно принесет тебе счастье.
Взглянув на часы и обратившись к трем подругам, она продолжала:
— Сейчас одиннадцать. В полдень я вернусь с приглашением на аудиенцию. Жди меня, Фрагола.
И Регина вышла, оставив подруг в надежде на свою влиятельность, но еще более — на общеизвестную доброту той, у которой Регина отправилась испрашивать августейшего покровительства.
Как помнит читатель, мы однажды уже встречались с четырьмя главными героинями нашего романа у изножия кровати, на которой лежала Кармелита. Теперь нам предстоит встретиться с ними у подножия эшафота г-на Сарранти. Мы уже упоминали о том, что они вместе воспитывались в монастыре; вернемся назад, в первые годы их юности, в пору, усеянную благоухающими цветами, и попытаемся понять, что их связывало. У нас есть время, чтобы ненадолго заглянуть в прошлое: Регина сама сказала, что возвратится не раньше полудня.
Связывало их немало, иначе как могло получиться, что у четырех девушек, столь различных по вкусам, происхождению, темпераменту, нраву, оказались в конце концов одинаковые вкусы, одинаковый нрав, одинаковая воля?
Все они: Регина, дочь генерала де Ламот-Удана (еще пребывавшего в добром здравии), Лидия, дочь полковника Лакло (мы знаем, как он умер), Кармелита, дочь капитана Лерве, погибшего при Шампобере, и Фрагола, дочь трубача Понруа, убитого при Ватерлоо, — были детьми кавалеров ордена Почетного легиона и воспитывались в императорском пансионе Сен-Дени.
Однако прежде ответим на вопрос, который не преминут задать те, что следуют за нами и только и ждут случая уличить нас в ошибке.
Как Фрагола, дочь рядового трубача, простого кавалера ордена Почетного легиона, была принята в Сен-Дени, где воспитываются лишь дочери офицеров?
Поясним это в нескольких словах.
В битве при Ватерлоо, в тот момент как Наполеон, чувствуя, что победа ускользает от него, посылал приказ за приказом во все дивизии, ему понадобился гонец к генералу графу Лобау, командовавшему молодой гвардией. Император огляделся: ни одного адъютанта! Все умчались с поручениями по разным направлениям поля боя.
Он заметил трубача и окликнул его.
Тот поспешил на зов.
— Послушай! — обратился к нему император. — Доставь этот приказ генералу Лобау и постарайся добраться к нему кратчайшим путем. Это срочно!
Трубач бросил взгляд на дорогу и покачал головой.
— На этом пути сегодня жарковато! — заметил он.
— Ты боишься?
— Чтобы кавалер ордена Почетного легиона боялся?
— В таком случае, отправляйся! Вот приказ.
— Могу ли я просить императора о милости в случае моей смерти?
— Да, говори скорее… Чего ты хочешь?
— Я хочу, чтобы в случае моей смерти моя дочь Атенаис Понруа, проживающая со своей матерью в доме номер семнадцать по улице Миндальных деревьев, воспитывалась в Сен-Дени как офицерская дочь.
— Так тому и быть: отправляйся спокойно!
— Да здравствует император! — крикнул трубач.
И пустил лошадь в галоп.
Он пересек поля боя и прибыл к графу Лобау; но не успел он подскакать к генералу, как рухнул с лошади, протягивая ему бумагу с приказом императора. Он не смог вымолвить ни слова; у него было перебито бедро, одна пуля застряла в животе, другая — в груди.
Никто больше никогда не упоминал о трубаче Понруа.
Но император не забыл своего обещания; по прибытии в Париж он приказал немедленно определить осиротевшую девочку в Сен-Дени.
Вот как случилось, что скромная Атенаис Понруа — несколько претенциозное имя, данное ей при крещении, Сальватор заменил Фраголой — была принята в Сен-Дени вместе с полковничьими и генеральскими дочерьми.
Однажды встретившись, эти четыре девушки при всей разнице в их общественном положении крепко подружились; родство их сердец, возникшее в детстве, могла разрушить только смерть. Если бы им довелось представлять все французское общество, они олицетворяли бы собой родовую аристократию, знать времен Империи, буржуазию и простой народ.
Все они были одного возраста (с разницей в несколько месяцев) и с первых же дней своего пребывания в пансионе почувствовали друг к другу живейшую симпатию, которую, как правило, не дано испытать в коллежах и обыкновенных пансионах ученикам столь разного положения; для них звание, состояние, имя не имели никакого значения: дочь капитана Жерве была просто Кармелитой для Лидии, а дочь трубача Понруа — просто Атенаис для Регины. Мысль о знатности одной или бедности другой не омрачала их чистой привязанности, которая переросла мало-помалу в глубокую задушевную дружбу.
Детская печаль, охватывавшая вдруг одну из них, сейчас же отзывалась в сердцах трех других; они делились друг с другом и грустью, и радостью, и надеждами, и мечтами — словом, жизнью, ведь в то время жизнь для них и была всего лишь мечтой.
Их содружество (его можно назвать так в полном смысле этого слова), укреплявшееся с каждым днем, месяцем, годом, в последний год стало таким тесным, что их четверной союз вошел в Сен-Дени в поговорку.
Однако приближался день разлуки. Еще несколько месяцев, и каждая из них, выйдя из Сен-Дени, должна была отправиться своей дорогой в родительский дом в различные предместья: одна — в Сен-Жермен, другая — в Сент-Оноре, эта — в Сен-Жак, а та — в Сент-Антуан. Вот так же и в жизни они должны были пойти разными дорогами и занять место каждая в своем мире, где три другие подруги могли встретить ее лишь по чистой случайности.
Приходил конец их нежной дружбе, этой чудесной жизни вчетвером, когда никто из них не проиграл, а каждая лишь выиграла! Больше не биться вместе их четырем сердечкам! Конец безмятежному и радостному детству! Все это должно было безвозвратно кануть в вечность. Вчетвером они мечтали о будущем, а жить в нем придется по отдельности! И не с кем отныне разделить печаль! Жизнь в пансионе была долгим и восхитительным сном; теперь они стояли на пороге реальной жизни.
Несомненно, по прихоти случая или, точнее, судьбы — назовем это жестокое божество его настоящим именем — их вот-вот разбросает в разные стороны, разметает по всему свету. Однако они мужественно сопротивлялись разлуке, склоняясь, будто тростинки, но не ломаясь.
Соединив в пожатии четыре белые руки, они торжественно поклялись помогать друг другу, поддерживать одна другую в беде, сохранить взаимную любовь — словом, чтобы все было как в пансионе, и так до последнего дня.
Они заключили между собой союз, главным условием которого было: каждая должна являться на помощь подругам по первому зову, в любое время дня и ночи, в любую минуту жизни, каким бы ни было ее собственное положение — свободным или затруднительным, радостным или печальным, рискованным или отчаянным.
Мы видели, как, верные данному слову, они явились на зов умиравшей Кармелиты; читателю еще предстоит увидеть их не менее верными в не менее серьезных испытаниях.
Как мы уже упоминали, они договорились встречаться ежегодно в первый день поста во время мессы в соборе Парижской Богоматери.
За два-три года, прошедших со времени их выхода из пансиона, Кармелита и Фрагола виделись с подругами только в этот день.
Одну из таких встреч Фрагола пропустила. Если когда-нибудь нам доведется рассказать историю ее жизни, мы объясним, почему она тогда не явилась.
Регина и Лидия виделись несколько чаще.
Однако то обстоятельство, что девушки встречались довольно редко, отнюдь не охладило их дружбы; опираясь друг на друга, они могли бы вчетвером благодаря своим связям добиться того, что оказалось бы не под силу целому конгрессу дипломатов.
И действительно, подруги, стоя на четырех различных ступенях общественной лестницы, держали ключи от всего общественного здания; двор, аристократия, армия, наука, духовенство, Сорбонна, университет, академии, народ — все им было подвластно, их ключи подходили ко всем замкам, отпирали все двери; вчетвером они представляли высшую власть, неограниченную и абсолютную.
Только против смерти, как мы уже видели, они были бессильны.
Наделенные одинаковыми добродетелями, воспитанные на одних и тех же принципах, проникнутые светлыми чувствами, способные на жертвы и самоотречение, они словно были рождены для добра и, каждая в отдельности или все вместе старались во что бы то ни стало творить его, как только представлялась для этого хоть малейшая возможность.
У нас, несомненно, в ходе этого повествования еще будет случай убедиться в том, как они борются со всевозможными страстями, и тогда, может быть, мы увидим, как они Побеждают в опаснейших схватках, выходят закаленными из сражений.
Теперь давайте послушаем.
Часы бьют полдень; Регина должна вот-вот вернуться.
В самом начале первого послышался стук колес.
Три подруги были заняты беседой. О чем они говорили? Кармелита, разумеется, о покойном; две другие, возможно, о живых; но вот все три разом поднялись.
Их сердца бились в лад, но, конечно, Фрагола трепетала больше других.
Вдруг до них донесся голосок Пчелки; она, прелестный вестник, вырвалась вперед и влетела в оранжерею с криком:
— Вот и мы! Вот и мы! Вот и мы! Сестричка Рина получила аудиенцию.
Вслед за ней появилась Регина с торжествующей улыбкой на губах: она держала в руке приглашение на аудиенцию.
Аудиенция была назначена на половину третьего: нельзя было терять ни минуты.
Подруги поцеловались, снова поклявшись в дружбе. Фрагола торопливо вышла, взлетела в экипаж Регины, который мог доставить ее скорее, чем фиакр, и карета с гербами помчала очаровательную девушку, остановившись у въезда в аллею улицы Макон.
Двое мужчин поджидали Фраголу у окна.
— Это она! — в один голос вскричали они.
— В карете с гербами? — усомнился монах.
— Да. Впрочем, дело совсем не в этом. Привезла ли она приглашение на аудиенцию?
— У нее в руке какая-то бумага! — заметил Доминик.
— Тогда все в порядке, — отозвался Сальватор.
Доминик бросился на лестницу.
— Это я! — крикнула Фрагола, услышав звук отворяемой двери. — Приглашение у меня!
— На какой день? — спросил Доминик.
— На сегодня, через два часа.
— О! — вскрикнул Доминик. — Да благословит вас Бог, дитя мое!
— Слава Всевышнему, святой отец! — подхватила Фрагола, почтительно подавая монаху зажатое в белой ручке приглашение на аудиенцию к королю.

XXVI
ОТСРОЧКА

Король пребывал не в самом веселом расположении духа.
Роспуск национальной гвардии, о чем немногословно сообщалось в утреннем выпуске «Монитёра», взволновал всю торговую часть Парижа. «Господа лавочники», как называли их «господа придворные», всегда бывали недовольны: как мы уже говорили, они роптали, когда им приказывали нести караул, они же роптали, когда им запрещали его нести.
Чего же они хотели?
Июльская революция показала, чего они хотели.
Прибавим к тому, что ужасная новость об осуждении г-на Сарранти, распространившаяся по всему городу, немало способствовала возбуждению среди значительной части населения.
И хотя его величество отстоял мессу в обществе их королевских высочеств дофина и герцогини Беррийской; хотя король принял его честь господина канцлера, их превосходительств министров, государственных советников, кардиналов, князя де Талейрана, маршалов, папского нунция, посла Сардинии, посла Неаполя, великого референдария Палаты пэров, немалое число депутатов и генералов; хотя король подписал брачный договор г-на Тассена де Лавальера, генерального сборщика налогов департамента Верхние Пиренеи, с мадемуазель Шарле, — эти разнообразные занятия не в силах были разгладить чело озабоченного монарха, и, повторяем, его величество был далеко не в веселом расположении духа 30 апреля 1827 года между часом и двумя пополудни.
Напротив, его лицо выражало мрачное беспокойство, обыкновенно совсем ему не свойственное. Старый король, добрый и простосердечный, отличался почти детской беззаботностью; к тому же он был убежден, что проводит хорошую, правильную политику, и, будучи последним из породы тех, что встали бы под белое знамя, он выбрал своим девизом слова древних героев: «Делай что должно, а там будь что будет!»
Одет он был, по своему обыкновению, в голубой мундир с серебряным галуном; Верне изобразил его в этом мундире принимающим парад. Грудь его украшали лента и знаки ордена Святого Духа, с которыми год спустя он принимал Виктора Гюго и отказал в представлении «Марион Делорм». Еще живы стихи поэта об этой встрече, а уж «Марион Делорм» и вовсе будет жить вечно. Зато где вы, добрый король Карл X, отказывающий сыновьям в помиловании их отцов, а поэтам — в постановке их пьес?
Услышав доклад дежурного секретаря о посетителе, за которого недавно хлопотала его невестка, король поднял голову.
— Аббат Доминик Сарранти, — машинально повторил он. — Да, вот именно!
Прежде чем ответить, он взял со стола листок и, быстро пробежав его глазами, приказал:
— Пригласите господина аббата Доминика.
Доминик остановился в дверях, соединил руки на груди и низко поклонился.
Король тоже отвесил поклон, но не человеку, а представителю Церкви.
— Входите, сударь, — предложил он.
Аббат сделал несколько шагов и снова остановился.
— Господин аббат! — продолжал король. — Вы можете судить по моей готовности встретиться с вами, с каким особым почтением я отношусь ко всем служителям Господа.
— Вы можете этим гордиться, ваше величество, — отвечал аббат, — и в то же время это помогает вам заслужить любовь своих подданных.
— Я вас слушаю, господин аббат, — сказал король с характерным выражением монарха, дающего аудиенцию.
— Государь! — начал Доминик. — Этой ночью моему отцу вынесен смертный приговор.
— Знаю, сударь, и от всего сердца вам сочувствую.
— Мой отец не совершал преступлений, за которые был осужден…
— Простите, господин аббат, — перебил его Карл X, — однако господа присяжные придерживаются другого мнения.
— Ваше величество! Присяжные — живые люди и могут заблуждаться.
— Я готов согласиться с вами, господин аббат, понимая ваши сыновние чувства, но не могу принять ваши слова как аксиому человеческого права; насколько правосудие может вершиться людьми, настолько оно и было совершено над вашим отцом, и сделали это господа присяжные.
— Государь! У меня есть доказательства невиновности моего отца.
— У вас есть доказательства невиновности вашего отца? — с удивлением спросил Карл X.
— Да, государь!
— Почему же вы не представили их раньше?
— Не мог.
— Что ж, сударь… поскольку, к счастью, еще есть время, давайте их мне.
— Вам, государь… — потупился аббат Доминик. — К несчастью, это невозможно.
— Невозможно?
— Увы, да, государь.
— Что же может помешать человеку заявить о невиновности осужденного, да еще если этот человек — сын, а осужденный — его родной отец?
— Государь, мне нечего ответить вашему величеству; однако король знает: тот, кто побеждает ложь в других, кто посвящает жизнь поискам истины, где бы она ни скрывалась, — словом, служитель Господа не может и не захочет солгать. Так вот, клянусь десницей Всевышнего, который меня видит и слышит, и молю его покарать меня, если я солгу: я в полный голос заявляю, припадая к ногам вашего величества, что мой отец невиновен; уверяю вас в этом от чистого сердца и клянусь, что рано или поздно представлю вашему величеству неопровержимое доказательство.
— Господин аббат! — отозвался монарх с поистине королевской добротой в голосе. — Вы говорите как сын, и я понимаю и приветствую чувства, которые вами движут; однако, если позволите, я отвечу вам как король.
— О государь! Умоляю вас об этой милости!
— Если бы преступление, в котором обвиняют вашего отца и за которое он осужден, касалось только меня, если бы оно было направлено только против меня, — словом, если бы это было политическое преступление, покушение на государственное благополучие, оскорбление величества или даже покушение на мою жизнь и я оказался бы ранен смертельно, как мой несчастный сын был ранен Лувелем, я сделал бы то же, что и мой умирающий сын, из уважения к вашей сутане, вашему благочестию, которое я высоко ценю. Я помиловал бы вашего отца — вот что я сделал бы перед смертью.
— О государь, как вы добры!..
— Однако дело обстоит иначе. Королевский прокурор отклонил обвинение в политическом преступлении, а вот обвинение в краже, похищении детей и убийстве…
— Государь! Государь!
— Я знаю, как больно слышать такое. Но раз уж я отказываю, я должен хотя бы объяснить причины своего отказа… Обвинение в краже, в похищении, в убийстве снято не было. Из этого обвинения следует, что угроза нависла не над королем, не над государством, не над королевским величием или королевской властью; задеты интересы общества, и отмщения требует мораль.
— Если бы я мог говорить, государь!.. — заламывая руки, вскричал Доминик.
— Эти три преступления, в которых ваш отец не только обвиняется, но и осужден, — осужден, потому что есть решение присяжных, а суд присяжных, дарованный Хартией французам, это непогрешимый трибунал, — итак, эти три преступления — самые низкие, самые подлые, самые, так сказать, наказуемые: наименьшее из них влечет за собой галеры.
— О государь, государь! Смилуйтесь, не произносите это страшное слово!
— И вы хотите… Ведь вы пришли просить меня о помиловании своего отца?..
Аббат Доминик пал на колени.
— Вы хотите, — продолжал король, — чтобы, когда дело идет о трех страшных преступлениях, я, отец своим подданным, употребил свое право помилования, чем обнадежил бы преступников, вместо того чтобы отправить виновного на плаху, если бы, разумеется — к счастью, это не так, — у меня было право казнить? Вы, господин аббат, великий заступник для тех, кто приходит к вам исповедоваться; спросите же свое сердце и посмотрите, смогли ли бы вы найти для такого же большого преступника, каким является ваш отец, другие слова, нежели те — единственные, что диктует мне мое сердце: я призываю на мертвого все милосердие Божье, но обязан совершить справедливость и наказать живого.
— Государь! — вскрикнул аббат, позабыв о почтительности и официальном этикете, за которым столь строго следил потомок Людовика XIV. — Не следует заблуждаться: сейчас не сын с вами говорит, не сын просит за своего отца, не сын взывает к вашему милосердию, а честный человек, который, зная, что другой человек невиновен, вопиет: «Уже не в первый раз людское правосудие совершает ошибку, ваше величество! Государь! Вспомните Каласа, Лабарра, Лезюрка! Людовик Пятнадцатый, ваш августейший предок, сказал, что отдал бы одну из своих провинций за то, чтобы в период его правления Калас не был бы казнен. Государь! Сами того не зная, вы допустите, чтобы топор пал на шею невинного; именем Бога живого, государь, говорю вам: виновный будет спасен, а умрет невинный!»
— В таком случае, сударь, — взволнованно произнес король, — говорите! Говорите же! Если вы знаете имя виновного, назовите его; в противном случае, бесчеловечный сын, вы палач и отцеубийца!.. Ну, говорите, сударь! Говорите! Это не только ваше право, но и обязанность.
— Государь! Долг повелевает мне молчать, — возразил аббат, и на его глаза впервые за все время навернулись слезы.
— Если так, господин аббат, — продолжал король, наблюдавший результат, не понимая причины, — если так, позвольте мне подчиниться приговору, вынесенному господами присяжными.
Он начинал чувствовать себя оскорбленным тем, что ему представлялось упрямством со стороны монаха, и знаком дал понять аббату, что аудиенция окончена.
Но, несмотря на властный жест короля, Доминик не послушался; он лишь встал и почтительно, но твердо произнес:
— Ваше величество ошибается: я не прошу или, вернее, уже не прошу о помиловании отца.
— Чего же вы просите?
— Государь! Прошу вас об отсрочке!
— Об отсрочке?
— Да, государь.
— На сколько дней?
Доминик задумался, потом проговорил:
— Пятьдесят.
— По закону осужденному положено три дня на кассацию, а на рассмотрение этой жалобы — сорок дней.
— Это не всегда так, государь; кассационный суд, если его поторопить, может вынести приговор в два дня, а то и в тот же день, и, кстати сказать…
Доминик остановился в нерешительности.
— Кстати сказать?.. — повторил король. — Ну, договаривайте.
— Мой отец не собирается подавать кассационную жалобу.
— То есть как?
Доминик покачал головой.
— Стало быть, ваш отец хочет умереть? — вскричал король.
— Во всяком случае, он ничего не будет предпринимать для того, чтобы избежать смерти.
— Значит, сударь, правосудие свершится так, как ему положено.
— Государь! — взмолился Доминик. — Именем Господа Бога прошу оказать одному из его служителей милость!
— Хорошо, сударь, я готов это сделать, но при одном условии: осужденный не будет вести себя вызывающе по отношению к правосудию. Пусть ваш отец подаст кассационную жалобу, и я посмотрю, заслуживает ли он, помимо трехдневного срока, положенного ему по закону, сорокадневной отсрочки, которую милостиво предоставлю я.
— Сорока трех дней недостаточно, ваше величество! Мне нужно пятьдесят! — решительно возразил Доминик.
— Пятьдесят, сударь? На что они вам?
— Мне предстоит долгое и утомительное путешествие, государь; затем я должен буду добиться аудиенции, что очень нелегко; наконец, я попытаюсь убедить одного человека, и это окажется, возможно, так же нелегко, как убедить вас, государь.
— Вы отправляетесь в долгое путешествие?
— Мне предстоит проделать триста пятьдесят льё, государь.
— Вы пройдете этот путь пешком?
— Да, государь, пешком.
— Почему пешком? Отвечайте!
— Именно так путешествуют паломники, которые хотят просить у Бога высшей милости.
— А если я оплачу расходы на это путешествие, если дам вам необходимую сумму?..
— Государь, пусть ваше величество оставит лучше эти деньги для милостыни. Я дал обет пройти это расстояние, и пройти босиком; так я и сделаю.
— А через пятьдесят дней вы обязуетесь доказать невиновность своего отца?
— Нет, государь, обещать я не могу. Клянусь королю, что никто на моем месте не мог бы взять на себя подобное обязательство. Но я уверяю, что, если после путешествия, которое я намереваюсь предпринять, я не смогу заявить о невиновности своего отца, я смирюсь с приговором людского суда и лишь повторю осужденному слова короля: «Я прошу для вас Божьего милосердия!»
Карла X снова охватило волнение. Он взглянул на аббата Доминика, на открытое честное лицо монаха, начиная убеждаться сердцем в его правоте.
Однако против воли — как известно, король Карл X не имел счастья всегда оставаться самим собой, — несмотря на огромную симпатию, которую внушало королю лицо благородного монаха, отражавшее его душу, король Карл X, словно для того чтобы набраться сил против доброго чувства, грозившего вот-вот захватить его, снова взялся за листок, лежавший у него на столе, — тот самый, в который он заглянул, когда секретарь доложил об аббате Доминике. Он бросил торопливый взгляд, и этого оказалось довольно, чтобы отогнать доброе намерение, сделать его мимолетным; пока он слушал аббата, на лице его проступило ласковое выражение, сейчас же Карл X снова стал холоден, озабочен, хмур.
Да и было от чего хмуриться: в записке, лежавшей у короля перед глазами, пересказывалась вкратце история г-на Сарранти и аббата Доминика — два портрета, набросанные мастерской рукой, как умеет это делать Конгрегация — в виде биографий двух отчаянных революционеров.
Описание жизненного пути г-на Сарранти начиналось с его отъезда из Парижа, затем рассказывалось о его пребывании в Индии, при дворе Раджит-Сингха, о связях г-на Сарранти с генералом Лебастаром де Премоном — тоже крайне опасным заговорщиком; из Индии автор следовал за ним в Шёнбрунн и подробно рассказывал о заговоре, провалившемся при посредстве г-на Жакаля; потеряв генерала Лебастара из виду по другую сторону моста через Вену, рассказчик продолжал следовать за г-ном Сарранти в Париж вплоть до дня его ареста. На полях стояло: «К тому же обвинен и изобличен в похищении детей, краже и убийстве, за каковые преступления и был осужден».
Биография Доминика была не менее подробна. Он находился под наблюдением со времени его выхода из семинарии; его называли учеником аббата Ламенне, чьи расхождения с церковной доктриной становились заметны; потом его представляли как посетителя мансард, распространявшего не слово Божье, а революционные идеи; приводилась одна из его проповедей, которая могла бы стоить Доминику нареканий со стороны его начальства, если бы он не принадлежал к испанскому ордену, еще не восстановленному во Франции. Наконец, предлагалось выслать его за границу, так как, по мнению Конгрегации, его пребывание в Париже становилось опасным.
В общем, из записки, лежавшей у несчастного доброго короля перед глазами, следовало, что г-да Сарранти-старший и Сарранти-младший — кровожадные мятежники, у одного из которых в руках шпага (ей суждено опрокинуть трон), у другого — факел (он должен спалить Церковь).
Для того, кто был пропитан этим иезуитским ядом, достаточно было всего раз бросить взгляд на этот листок, чтобы вновь воспылать политическим гневом, остывшим было на одно мгновение, и снова почувствовать, как оживают все призраки революции.
Король вздрогнул и недобро посмотрел на аббата Доминика.
Тот понял смысл его взгляда и почувствовал, как его словно коснулось раскаленное железо. Он гордо поднял голову, сдержанно поклонился и отступил на два шага назад, приготовившись выйти.
Крайнее презрение к королю, отвергавшему движения собственной души и замещавшему их чужой злобой, сокрушительная брезгливость сильного по отношению к слабому мелькнули помимо воли Доминика в его взгляде и усмешке.
Карл X словно прозрел и, будучи Бурбоном прежде всего, то есть скорым на милосердие, испытал угрызения совести, какие, должно быть, переживал в иные минуты его предок Генрих IV, глядя на Агриппу д’Обинье.
Его озарил проблеск истины или, во всяком случае, сомнения; он не посмел отказать в просьбе этому честному человеку и окликнул аббата Доминика, когда тот уже собирался удалиться.
— Господин аббат! — сказал король. — Я еще не ответил на вашу просьбу ни отрицательно, ни утвердительно. Если я этого еще не сделал, то только потому, что перед моим внутренним взором проходили тени несправедливо пострадавших праведников.
— Государь! — вскричал аббат, сделав два шага вперед. — Еще есть время, королю достаточно молвить одно слово.
— Даю вам два месяца, господин аббат, — проговорил король в прежнем высокомерном тоне, словно устыдившись и раскаиваясь в собственной слабости. — Но ваш отец должен подать кассационную жалобу, слышите?! Мне случается порой снисходительно относиться к бунту против королевской власти, однако я не простил бы бунта против правосудия.
— Государь! Не угодно ли вам предоставить мне возможность по возвращении предстать перед вами в любое время дня и ночи?
— Охотно, — согласился король.
Он позвонил.
— Запомните этого господина, — приказал Карл X вошедшему секретарю, — когда бы он здесь ни появился, прикажите проводить его ко мне. Предупредите слуг.
Аббат поклонился и вышел с сердцем, полным если не признательности, то радости.
Назад: XVIII КАК БЫЛО ПОКОНЧЕНО С «ЗАКОНОМ ЛЮБВИ»
Дальше: XXVII ОТЕЦ И СЫН