Книга: А. Дюма. Собрание сочинений. Том 32. Сальватор. Часть. 1,2
Назад: Часть первая
Дальше: XVIII КАК БЫЛО ПОКОНЧЕНО С «ЗАКОНОМ ЛЮБВИ»

IX
ОФИЦИАЛЬНЫЕ ГАЗЕТЫ

Мы дали читателям некоторое представление о том, какие сцены разыгрывала полиция г-на Делаво 30 марта 1827 года от Рождества Христова.
Чем объяснить этот скандал? Какова причина безумного надругательства, совершавшегося над останками благородного герцога?
Никто этого не ведал.
Правительство не могло простить г-ну де Ларошфуко-Лианкуру искренности его убеждений. Чтобы урожденный Ларошфуко принадлежал к оппозиции и голосовал за нее!.. По правде говоря, в этом и состояло его преступление: это было оскорбление величества, и правительство просто обязано было покарать виновного.
Оно позабыло о Ларошфуко времен Фронды. Правда, тот был наказан: сначала с помощью аркебузы его ранили прямо в лицо, а затем с помощью вероломства — в самое сердце.
Действительно, правительство мало-помалу лишило г-на де Ларошфуко — мы, разумеется, имеем в виду нашего современника — всех званий, а также возможности заниматься благотворительностью. Но этого было мало; притесняемый при жизни, он не нашел покоя и после смерти: правительство стремилось помешать благодарным согражданам засвидетельствовать свое почтение покойному; оно пыталось противостоять любви и уважению, которое внушал парижанам герцог своей долгой и самоотверженной службой, целиком посвященной материальному и духовному процветанию сограждан, то есть делу благотворительности и образования.
Толпа знала, откуда исходил приказ, и во всеуслышание обвиняла г-на де Корбьера, которого — заслуженно или нет — сделали козлом отпущения за весь кабинет министров 1827 года.
Мы еще будем свидетелями отвратительных сцен беспорядков и неудавшихся мятежей, подстроенных самой полицией той эпохи. Пока же мы полагаем, что дали достаточно ясное представление об ужасной свалке и кровавой бойне, которыми закончились похороны прославленного герцога.
Скажем теперь о том, почему мужчины, женщины и дети хлынули сплошным потоком по улице, разлучив Доминика с г-ном Сарранти, сына с отцом.
В ту минуту, когда мятеж достиг наивысшего накала, когда со всех сторон стали доноситься вопли гибнущих в давке людей, брань мужчин, жалобные стоны женщин, рыдания детей, — иными словами, в ту минуту как солдаты, выставив штыки вперед, двинулись на учащихся Шалонской школы, чтобы силой завладеть гробом, вдруг раздался пронзительный крик, а вслед за тем — оглушительный шум, после чего гул человеческого океана стих как по волшебству.
На мгновение установилась пугающая тишина: можно было подумать, что неведомая сила лишила жизни сразу всех присутствовавших.
Крик, заставивший замереть толпу, донесся из окон, выходивших на площадь, точно из ложи театра, где разыгралась эта кощунственная драма.
Толпа загудела, когда одного из юношей, несших гроб, ранил штыком солдат; между учащимися и солдатами завязалась борьба, и гроб герцога, который те и другие тянули к себе, со зловещим грохотом тяжело упал на мостовую.
Тотчас же свидетели этой жуткой сцены, словно пораженные громом, отпрянули, оставив растерявшихся юношей одних в образовавшемся пустом пространстве.
Это движение было неверно истолковано теми, кто почувствовал натиск, не зная его причины; толпа хлынула в прилегавшие улицы, основной поток затопил улицу Мондови.
Один из учащихся остался на мостовой, рядом с гробом: он получил удар штыком в бок. Товарищи подняли раненого и сомкнулись вокруг него.
Кровавый след тянулся до того места, куда он был унесен.
Офицер, полицейский комиссар и солдаты оказались хозяевами положения.
Сила осталась на стороне закона, как сказал уже Сальватор; сейчас он стоял на прежнем месте, одной рукой удерживая Жюстена, другой — Жана Робера, и говорил Петрусу и Людовику:
— Жизнью заклинаю вас: не двигайтесь!
Подавленные и пристыженные солдаты подошли к полуразбитому гробу, подобрали покров и наградные знаки покойного, выпачканные в грязи и частью угодившие в лужу.
Как мы уже сказали, вслед за раздавшимся из окна криком, леденящим кровь и перекрывшим все остальные звуки, вслед за первым движением толпы, метнувшейся в разные стороны, наступила тишина — мертвая, величественная, более устрашающая, чем любой крик.
Ни самый громкий протест, ни самая энергичная защита, ни самое бурное возмущение не способны были бы выразить упрека более горького и угрозы более зловещей, чем эта сдержанность толпы, почтительное созерцание мертвого тела, молчаливое осуждение осквернителей.
И вот среди грозного молчания виновник всего этого кощунства, человек в черном, полицейский комиссар, выскочил вперед, знаком приказал носильщикам подойти и поставить гроб на катафалк, а офицеру жестом дал понять, чтобы тот был наготове, потому что еще может понадобиться его помощь.
Вдруг комиссар и офицер смертельно побледнели, на их лицах выступил холодный пот: сквозь щели поврежденного во многих местах гроба они увидели, как в их сторону, будто угроза из могилы, простерлась худая рука покойника, которая, отделившись от тела, готова была, казалось, упасть на мостовую.
Если кому-нибудь вздумается обвинить нас в стремлении нагнать на читателя ужас, советуем обратиться к результатам следствия, проведенного после этого страшного события: когда гроб с телом герцога де Ларошфуко привезли в Лианкур, где находится фамильный склеп семейства Ларошфуко, то в ночь, предшествовавшую погребению, пришлось не только заняться починкой гроба, сильно пострадавшего, как мы уже сказали, но и «вернуть в их естественное положение члены, отделившиеся от туловища».
Поспешим прибавить — чтобы более не возвращаться к этой печальной теме, — что возмущение всколыхнуло всю Францию.
Все неправительственные газеты опубликовали отчет об этом отвратительном происшествии и вполне справедливо выразили гнев и презрение в адрес тех, кто был виновен в осквернении памяти достойного человека.
Обе Палаты откликнулись на всеобщее возмущение, в особенности Палата пэров, воспринявшая происшествие как оскорбление одного из ее членов; она не ограничилась решительным осуждением этого надругательства над телом человека, единственное преступление которого состояло в том, что он голосовал против правительства, и поручила высшему должностному лицу — своему великому референдарию провести расследование; тот изложил на заседании результаты его, открыто обвинив полицию в преднамеренном скандале, тем более предосудительном, что уже имели место многочисленные прецеденты, когда гроб несли на руках, например во время похорон Делиля, Беклара и г-на Эмери, настоятеля семинарии Сен-Сюльпис: тогда полиция разрешила друзьям и ученикам усопших нести останки. Гроб г-на Эмери был перенесен таким образом учащимися его семинарии до самого кладбища Исси.
Господин де Корбьер выслушал все эти упреки и принял их со свойственными ему холодностью и высокомерием (на что порою Палата отвечала гневными вспышками); он не только не счел нужным осудить действия полицейского, оскорбившего память достойнейшего человека, которого он, министр, оскорблял при жизни, но поднялся на трибуну и произнес следующее:
«Если бы выступавшие до меня ораторы ограничились выражением своих сожалений, я бы отнесся с пониманием к их чувствам и не стал бы брать слово. Но они жалуются на правительственные учреждения! Префект полиции и полицейские вели себя должным образом; они нарушили бы свои обязанности и навлекли бы на себя справедливое наказание с моей стороны, если бы действовали иначе».
Члены Палаты поблагодарили великого референдария за доклад и решили дождаться окончания судебного разбирательства. Разбирательство, разумеется, в положенный срок было закончено, но никаких результатов не принесло.
Пока оппозиционные и независимые газеты публиковали на первых полосах гневные статьи, выражавшие мнение всего возмущенного населения, в правительственной прессе появилось сообщение, продиктованное, очевидно, из кабинета министров или из префектуры (хотя сообщения были напечатаны в трех различных газетах, они были похожи и по форме и по содержанию).
Вот приблизительный текст этого документа, цель которого заключалась в том, чтобы переложить ответственность за недавние беспорядки на бонапартистов:
«Гидра анархии снова поднимает голову, которая, казалось, уже отсечена; Революция, которую полагали угасшей, возрождается из пепла и стучится в наши двери. Она во всеоружии продвигается вперед незаметно и бесшумно, и монархия вот-вот снова окажется лицом к лицу со своей извечной противницей.
Тревога, преданные слуги Его Величества! Встаньте, верноподданные! Алтарь и трон, священник и король в опасности!
Имевшие вчера место прискорбные происшествия повлекли за собой неизбежное насилие; прозвучали угрозы, призывы к мятежу и убийствам.
По счастью, в руках префекта полиции уже за сутки до происшедших событий имелись все главные нити заговора. Благодаря пылкому усердию этого искусного администратора заговор провалился; господин префект выражает надежду, что ему удалось усмирить бурю, в который уже раз угрожавшую потопить государственный корабль.
Арестован руководитель этого крупного заговора. Он находится в руках правосудия, и друзьям порядка, верноподданным короля, еще предстоит узнать, какое значение имел этот арест, когда им станет известно, что глава этого заговора, имевшего целью свергнуть монарха и возвести на трон герцога Рейхштадтского, — не кто иной, как знаменитый корсиканец Сарранти, прибывший недавно из Индии, где и было все замышлено.
Невозможно не содрогнуться при мысли об опасности, угрожавшей правительству Его Величества. Однако очень скоро ужас уступит место возмущению и все еще раз увидят, чего можно ждать от людей, находившихся на службе узурпатора, а теперь прислуживающих его сыну, когда узнают, что этот самый Сарранти, в течение нескольких дней скрывавшийся в столице, покинул Париж семь лет назад, когда подозревался в краже и убийстве.
Те из вас, кто читал тогдашние газеты, помнят, может быть, что в небольшой деревушке Вири-сюр-Орж разыгралась в 1820 году ужасная драма. Один из уважаемых жителей кантона, возвратившись однажды вечером домой, увидел, что его сейф взломан, служанка убита, двое его племянников похищены, а воспитатель детей исчез.
Этим воспитателем был не кто иной, как г-н Сарранти.
По настоящему делу уже возбуждено уголовное следствие».

X
РОДСТВО ДУШ

Выразительный взгляд, который г-н Сарранти бросил аббату Доминику, а также несколько слов, сказанных в тот момент, когда его брали под стражу, повелевали несчастному монаху не вмешиваться и ничем не выдавать своего отношения к происходящему.
Когда толпа, разлучившая Доминика с отцом, схлынула, он бросился вверх по улице Риволи. Там он услышал гомон и заметил небольшую группу возбужденных людей, торопливо шагавших в сторону Тюильри, и догадался, что в центре этой группы находится его отец. Тогда он пошел следом, но на расстоянии; он старался действовать осмотрительно, ведь его ряса могла привлечь внимание полицейских.
В самом деле, в те времена Доминик был, может быть, единственным монахом-доминиканцем на весь Париж.
На углу улицы Сен-Никез группа остановилась, и с площади Пирамид, где в свою очередь остановился Доминик, он разглядел того, кто, казалось, возглавлял отряд полицейских; этот человек кликнул фиакр, куда и посадили г-на Сарранти.
Доминик последовал за фиакром, пересек площадь Карусель так скоро, как позволяла ему ряса, и подошел к проезду на набережную Тюильри в ту минуту, когда фиакр сворачивал на Новый мост.
Стало понятно, что г-на Сарранти везут в префектуру полиции.
Когда фиакр исчез на углу набережной Люнет, аббат Доминик почувствовал, как кровь прилила к его сердцу, а на ум стали приходить мысли, одна мрачнее другой.
Он вернулся к себе подавленный, разбитый усталостью, в душевном смятении.
Два дня и две ночи, проведенные в дилижансе, волнения, пережитые в этот день, необъяснимый арест отца — всего этого было более чем достаточно, чтобы сломить самое крепкое тело, самую мужественную душу.
Когда он вернулся к себе, уже стемнело. Он рухнул на кровать, позабыв о еде, и попытался заснуть. Но, казалось, тысяча призраков уселась у его изголовья; через четверть часа он поднялся и в волнении зашагал по комнате, словно, для того чтобы уснуть, ему необходимо было израсходовать остатки сил или, вернее, сжигавшего его лихорадочного возбуждения.
Беспокойство выгнало его прочь из дому. С наступлением ночи его ряса не так бросалась в глаза и не привлекала к нему любопытных взглядов. Он направился к полицейской префектуре, дверь которой, если можно так сказать, поглотила его отца. Она напомнила Доминику бездну, куда бросается шиллеровский ныряльщик, — оттуда его отцу, подобно этому ныряльщику, суждено выйти, испытав неподдельный ужас от увиденных там чудищ.
Однако он не рискнул войти в префектуру. Если узнают, что Сарранти его отец, он таким образом выдаст его настоящее имя.
Ведь г-н Сарранти был арестован под именем Дюбрёя. Не лучше ли было оставить ему преимущество этого вымышленного имени, которое скроет опасного и упорного заговорщика?
Доминик пока не знал, с какой целью его отец вернулся во Францию, однако догадывался, что речь идет о деле всей его жизни: служении интересам императора или, вернее, его наследника, герцога Рейхштадтского.
Два часа сын тенью бродил вокруг того места, где исчез его отец; он ходил от улицы Дофины до площади Арле, от набережной Люнет до площади Дворца правосудия, не надеясь вновь увидеть того, кого он безуспешно искал: было бы настоящим чудом разыскать экипаж, в котором его отца перевезут из тюрьмы предварительного заключения при префектуре в другую тюрьму; но Господь мог совершить такое чудо, и простосердечный, добрый, великодушный Доминик инстинктивно надеялся на Божью помощь.
Но надежды его оказались тщетны. В полночь он вернулся к себе, лег, смежил веки и почувствовал такое изнеможение, что сейчас же заснул.
Едва он задремал, как его стали одолевать кошмары, один другого ужаснее; всю ночь они, как огромные летучие мыши, кружились над его головой, а с рассветом, когда Доминик пробудился, он почувствовал, что сон не освежил его, скорее — наоборот.
Он встал и попытался оживить в памяти видения ночи; ему почудилось, что среди их мрачного хаоса промелькнул светлый и непорочный ангел: молодой человек с открытым и честным лицом подошел к Доминику, протянул ему руку и на незнакомом языке, который, однако, монах понял, сказал: «Обопрись на меня, я тебя поддержу».
Лицо его было Доминику знакомо. Но где, когда, при каких обстоятельствах он его видел? Да и существовал ли в действительности этот пригрезившийся Доминику человек? Или это было всего лишь туманное воспоминание из предыдущей жизни, которое, кажется, сопутствует нам и показывается только во сне? Не было ли это видение воплощением надежды, мечтой бодрствующего человека?
Доминик пытался заглянуть в самые потаенные уголки своей памяти; в задумчивости он присел у окна на тот самый стул, где сидел накануне, разглядывая портрет святого Гиацинта; этого портрета теперь не было с ним. Он вспомнил о Кармелите и Коломбане, а вслед за образами друзей мысленно представил себе и Сальватора. Вот кем был ангел из его ночного кошмара — тот красивый молодой человек с открытым и честным лицом, что стоял в ночи у изголовья Доминика и гнал от его ложа призрак отчаяния.
И юный монах снова ясно вспомнил скорбные обстоятельства, при которых он познакомился с Сальватором. Он будто опять очутился в павильоне Коломбана в Ба-Мёдоне, где неспешно читал заупокойные молитвы, а из его глаз, поднятых к небу, катились слезы.
Вдруг в комнату, где лежал покойник, вошли двое молодых людей, обнажив и склонив головы; это были Жан Робер и Сальватор.
Заметив тогда монаха, Сальватор радостно вскрикнул, и Доминик ни за что на свете не догадался бы, чем вызвана эта радость. Но Сальватор подошел к нему и взволнованным, но твердым голосом произнес: «Святой отец! Сами того не ведая, вы спасли жизнь стоящему перед вами человеку. И человек этот, который никогда вас прежде не видел, не был с вами знаком, питает к вам глубокую признательность… Не знаю, смогу ли я когда-нибудь быть вам полезен. Клянусь всем святым, что есть на земле, клянусь телом порядочного человека, который только что отдал Богу душу: я обязан вам жизнью, и она всецело принадлежит вам». А он, Доминик, отвечал: «Я принимаю ваше предложение, сударь, хотя не знаю, когда и как я мог оказать вам услугу, о которой вы говорите. Все люди братья и посланы в этот мир, чтобы друг другу помогать; когда мне понадобится ваша помощь, я приду к вам. Как вас зовут и где вы живете?»
Читатели помнят, как тогда Сальватор подошел к секретеру Коломбана, написал свое имя и адрес и подал листок монаху, а тот сложил бумажку и спрятал ее в свой часослов.
Теперь Доминик поспешно подошел к книжному шкафу, взял со второй полки книгу и отыскал в ней листок с адресом.
И сейчас же, будто та сцена произошла только сегодня, у него перед глазами встал Сальватор, его костюм, черты лица, он вспомнил его голос — все-все до мельчайших подробностей — и понял, что именно этого молодого человека с ласковым лицом и приветливой улыбкой он видел во сне.
«Если это так — прочь сомнения: сам Господь меня наставляет на этот путь, — сказал он себе. — Не знаю почему, но мне показалось, что этот молодой человек дружен с одним из полицейских чинов, они вчера разговаривали у церкви Успения. Через этого полицейского Сальватор и может узнать, за что арестовали моего отца. Нельзя терять ни минуты. Побегу-ка я к господину Сальватору!»
Он торопливо завершил свой скромный туалет.
Когда он уже собрался выходить, вошла привратница с чашкой молока в одной руке и с газетой — в другой. Но Доминику недосуг было ни читать газету, ни завтракать. Он приказал привратнице оставить все на столике и обещал вернуться через час-другой, а пока, сказал он, ему необходимо уйти.
Он сбежал по лестнице и через десять минут уже стоял на улице Макон перед домом Сальватора.
Ни молотка, ни звонка он не нашел.
Днем дверь отпиралась при помощи цепочки, потянув за которую можно было приподнять задвижку, а на ночь цепочка убиралась внутрь, и дом оказывался заперт.
То ли никто еще не выходил из дому, то ли цепочка случайно оказалась внутри, но отворить дверь оказалось совершенно невозможно.
Доминику пришлось постучать сначала кулаком, потом камнем, который он подобрал с земли.
Несомненно, он стучал бы долго, но залаял Ролан, предупреждая Сальватора и Фраголу, что кто-то пришел.
Фрагола прислушалась.
— Это друг, — заметил Сальватор.
— Почему ты знаешь?
— Пес лает радостно, ласково. Отвори окно, Фрагола, и посмотри, кто этот друг.
Фрагола выглянула в окно и узнал аббата, которого она видела в день смерти Коломбана.
— Это монах, — сообщила она Сальватору.
— Какой монах?.. Аббат Доминик?
— Да.
— Я же тебе говорил, что это друг! — вскричал Сальватор.
Он поспешил вниз по лестнице, а впереди него несся Ролан: пес скатывался по ступеням всякий раз, как отворялась дверь.

XI
БЕСПОЛЕЗНЫЕ СВЕДЕНИЯ

Сальватор с нежной почтительностью протянул руки навстречу аббату Доминику.
— Это вы, святой отец! — воскликнул он.
— Да, — сдержанно ответил монах.
— Добро пожаловать!
— Вы меня, стало быть, узнали?
— Вы же мой спаситель!
— Так вы мне, во всяком случае, сказали, и этот разговор произошел при слишком печальных обстоятельствах, которые вы, наверное, не забыли.
— И снова повторяю это.
— Помните, что вы тогда прибавили?
— Что если когда-нибудь вам понадобится моя помощь, то спасенная вами жизнь принадлежит вам.
— Как видите, я не забыл о вашем предложении. Мне нужна ваша помощь, и вот я здесь.
За разговором они подошли к той самой небольшой столовой, что была украшена в соответствии с античным образцом из Помпей.
Молодой человек предложил монаху стул и жестом приказал Ролану оставить гостя в покое: пес обнюхивал сутану аббата Доминика, словно тоже хотел определить, при каких обстоятельствах видел его раньше. Сальватор сел рядом с монахом. Ролан, отстраненный хозяином от участия в беседе, забился под стол.
— Слушаю вас, святой отец! — промолвил Сальватор.
Монах положил бледную тонкую руку на руку Сальватора. Его знобило.
— Человек, к которому я испытываю глубокую привязанность, — начал аббат Доминик, — всего несколько дней назад прибыл в Париж и вчера на моих глазах был арестован на улице Сент-Оноре рядом с церковью Успения, а я не посмел прийти ему на помощь, потому что был в сутане.
Сальватор кивнул.
— Я видел, святой отец, — сказал он, — и должен прибавить, что, к его чести, защищался он как лев.
Аббат при воспоминании о недавнем происшествии содрогнулся.
— Да, — подтвердил он, — и я боюсь, что при всей законности такого поведения самозащиту вменят ему в вину.
— Так вы, стало быть, знакомы с этим господином? — пристально взглянув на монаха, продолжал Сальватор.
— Как я вам уже сказал, я к нему нежно привязан.
— А в чем его обвиняют? — спросил Сальватор.
— Это-то мне и неизвестно; именно это я и хотел выяснить, а потому и пришел к вам за услугой: помогите мне разузнать, за что его арестовали.
— И это все, чем я могу быть вам полезен, святой отец?
— Да. Я помню, как вы приезжали в Ба-Мёдон в сопровождении господина, который, как мне показалось, занимает важную должность в полиции. Вчера я снова видел вас в его обществе. Я подумал, что через него вы, вероятно, сможете узнать, в чем повинен мой… мой друг.
— Как зовут вашего друга, святой отец?
— Дюбрёй.
— Чем он занимается?
— В прошлом он военный, а в настоящее время живет, если не ошибаюсь, на свое состояние.
— Откуда он приехал?
— Издалека… Из какой-то азиатской страны…
— Он, стало быть, путешественник?
— Да, — печально покачал головой аббат. — Все мы странники.
— Я надену редингот и буду к вашим услугам, святой отец. Мне бы не хотелось заставлять вас ждать. Судя по вашему печальному виду, вы очень обеспокоены.
— Да, очень, — подтвердил монах.
Сальватор, остававшийся до тех пор в блузе, перешел в соседнюю комнату и спустя минуту появился уже в рединготе.
— Ну вот, я в вашем распоряжении, святой отец! — сказал он.
Аббат торопливо поднялся, и оба вышли из дому.
Ролан поднял голову и провожал их умным взглядом до тех пор, пока не захлопнулась дверь. Но видя, что, по всей вероятности, он не нужен, раз его не зовут с собой, он снова опустил морду на лапы и глубоко вздохнул.
В воротах Доминик остановился.
— Куда мы идем? — спросил он.
— В префектуру полиции.
— Позвольте мне взять фиакр, — попросил монах. — Моя сутана бросается в глаза; возможно, я причиню своему другу вред, если кто-то узнает, что я о нем беспокоюсь: мне кажется, это совершенно необходимая мера предосторожности.
— Я и сам хотел предложить вам это, — ответил Сальватор.
Молодые люди подозвали фиакр и сели. В конце моста Сен-Мишель Сальватор вышел.
— Я буду вас ждать на углу набережной и площади Сен-Жермен-л’Осеруа, — сказал монах.
Сальватор кивнул в ответ. Фиакр поехал дальше по Бочарной улице; Сальватор спустился по набережной Орфевр.
Господина Жакаля не было в префектуре. События, происшедшие накануне, привели Париж в волнение. Власти опасались или, выражаясь точнее, надеялись на беспорядки. Все полицейские во главе с г-ном Жакалем находились в городе, и дежурный не знал, когда начальник полиции вернется.
Ждать было бесполезно; разумнее было отправиться на поиски его.
Сальватор — то ли потому, что хорошо изучил г-на Жакаля, то ли потому, что у него самого было отличное чутье, — уже знал, где искать начальника полиции.
Он спустился по набережной, свернул направо и пошел по Новому мосту.
Не прошел он и десятка шагов, как услышал, что из мимо проезжающего экипажа кто-то стучит по стеклу, желая, по-видимому, привлечь его внимание. Он остановился.
Экипаж тоже остановился.
Распахнулась дверца.
— Садитесь! — сказали из кареты.
Сальватор хотел было извиниться и объяснить, что спешит на поиски приятеля, как вдруг узнал в человеке, пригласившего его, самого генерала Лафайета.
Не медля ни секунды, Сальватор сел рядом с ним.
Карета снова тронулась в путь, но очень медленно.
— Вы господин Сальватор, не так ли? — спросил генерал.
— Да. Я дважды имел честь встретиться с вами по поручению верховной венты.
— Совершенно верно! Я узнал вас и потому остановил. Вы возглавляете ложу, не правда ли?
— Да, генерал.
— Сколько у вас человек?
— Не могу назвать точную цифру, генерал, однако должен сказать, что немало.
— Двести? Триста?
— Генерал, — улыбнулся Сальватор. — Когда я вам понадоблюсь, обещаю вам три тысячи бойцов.
Генерал недоверчиво взглянул на Сальватора.
Сальватор говорил уверенно; глядя ему в лицо, невозможно было усомниться в его словах.
— Чем больше в вашем подчинении людей, тем более необходимо узнать вам новость.
— Какую?
— Венское дело провалилось.
— Я так и думал, — проговорил Сальватор. — Вот почему я приказал вчера своим людям ни во что не вмешиваться.
— И правильно сделали. Сегодня готовится мятеж.
— Знаю.
— А ваши люди?
— Вчерашнее приказание распространяется и на сегодня. А теперь, генерал, позвольте спросить: можно ли доверять источнику, из которого исходит эта новость?
— Я узнал ее от господина де Маранда, а тот — от герцога Орлеанского.
— Принцу, очевидно, известны подробности?
— Несомненно. Вчера прибыл курьер под видом торгового агента, отправленного банкирским домом Акроштейна и Эскелеса из Вены в Париж к Ротшильдам. На самом деле посланец должен был предупредить принца.
— Значит, на заговорщиков донесли?
— В точности неизвестно, подстроен этот провал полицией или это несчастный случай из тех, что способны изменить судьбу целой империи. Вы, конечно, знаете, что было решено там?
— Да. Один из руководителей заговора все нам рассказал. Герцог Рейхштадтский через посредство своей возлюбленной связался с бывшим сподвижником Наполеона, генералом Лебастаром де Премоном. Юный принц согласился бежать; это должно было произойти в тот день, когда будет недоставать одной буквы в греческом слове XAIPE, написанном бронзовыми буквами над дверью виллы, которая расположена между въездом в Майдлинг и Зеленой горой. Это все, что мне известно.
— Ну так слушайте! Двадцать четвертого марта буква «Е» исчезла. В семь часов вечера герцог набросил на плечи плащ и вышел. Когда он подошел к Майдашнгским воротам, один из охранников (а охранники в Шёнбруннском дворце — из дворцовых жандармов) преградил герцогу путь.
«Это я, — проговорил принц. — Вы не узнаёте меня?»
«Так точно, узнаю, ваше высочество, — отдавая честь, отвечал охранник, — однако…»
«Через два часа здесь будете стоять вы же?»
«Нет, ваше высочество. Теперь половина восьмого, а ровно в девять меня сменят».
«Передайте тому, кто придет к вам на смену, что я вышел, на случай если вдруг он не знает меня в лицо. Пусть пропустит меня обратно. После горячих любовных ласк было бы невесело провести холодную ночь на дороге».
С этими словами принц сунул четыре золотые монеты жандарму в руку.
«Это вам и вашему товарищу, — прибавил он. — Будет несправедливо, если тому, кто меня выпустил, достанется все, а тому, кто впустил — ничего».
Солдат принял золото, и герцог вышел за ворота. У подножия Зеленой горы его ждал экипаж в сопровождении четверых всадников. Герцог сел в карету, и лошади помчались рысью. Четверо верховых поскакали следом.
Одним из всадников был генерал Лебастар де Премон; ему надлежало на протяжении трех почтовых прогонов сопровождать карету верхом, а затем сесть рядом с герцогом и продолжать путь подле него. Кортеж обогнул Шёнбруннский дворец и через Баумгартен и Хютгельдорф подъехал к Вайдлингену. В том месте расположен мост через Вену. Проехать по мосту оказалось невозможно: на нем опрокинулась телега, в которой везли на продажу телят.
«Очистите дорогу!» — приказал генерал троим своим спутникам.
Те спешились и вознамерились было устранить препятствие. Однако в эту минуту из близлежащей харчевни вышел, сверкая каской и эполетами, генерал Гоудон. За ним следовали еще два десятка человек.
«Поворачивайте назад!» — приказал генерал Лебастар де Премон мнимому форейтору.
Тот понял, что настала решительная минута, и уже разворачивал лошадей, как вдруг с той стороны, откуда только что приехала карета герцога, раздался конский топот. «Бегите, генерал! — закричал герцог. — Нас предали!»
«А как же вы, ваше высочество?!»
«За меня не тревожьтесь, мне ничего не грозит… Бегите же! Бегите!»
«Но, ваше высочество…»
«Приказываю вам бежать или вы пропали! Если угодно, заклинаю вас памятью моего отца: бегите!»
«Именем императора! — раздался мощный голос. — Всем оставаться на местах!»
«Слышите? — воскликнул герцог. — Бегите же, я так хочу! Я прошу вас!»
«Вашу руку, ваше высочество!»
Герцог подал руку через окно кареты; генерал припал к ней губами. Затем он пришпорил коня и ударил его хлыстом, заставив прыгнуть через парапет… Все слышали, как всадник и конь упали в воду, а больше — ни звука! Ночь стояла темная, и невозможно было разглядеть, что сталось с генералом. А герцога препроводили в Вену, в императорский дворец.
— И вы полагаете, генерал, — спросил Сальватор, — что телега опрокинулась на мосту случайно, как случайно по обе стороны моста появились солдаты?
— Может, и так; однако герцог Орлеанский придерживается другого мнения; он полагает, что полиция господина Меттерниха получила предупреждение от французской полиции. Как бы то ни было, теперь вы знаете всё… Будьте осмотрительны!
Генерал приказал кучеру остановиться.
— Не беспокойтесь, генерал, — отвечал Сальватор.
Выходя из кареты, он замешкался.
— В чем дело? — спросил Лафайет.
— Могу ли я надеяться с вашей стороны на милость, которой был удостоен генерал Лебастар де Премон, прощаясь с герцогом Рейхштадтским?
И он приготовился поцеловать у генерала руку. Однако тот убрал руку и подставил ему обе щеки.
— Поцелуйте меня самого, если угодно, а ручку облобызайте за меня первой же хорошенькой женщине, — сказал генерал.
Сальватор поцеловал генерала и вышел из кареты; она поехала к Люксембургскому дворцу.
А Сальватор пошел назад по улице Дофины, затем — через мост Искусств.
Фиакр ждал его на углу набережной и площади Сен-Жермен-л’Осеруа.
Несчастный Доминик и вовсе потерял бы голову от горя, если бы генерал Лафайет ему рассказал то, о чем только что поведал Сальватору!
Сальватор в двух словах сообщил монаху, что г-на Жакаля на месте не оказалось; он не стал говорить ему, кто задержал его самого, и лишь объяснил причину задержки.
Но, повторяем, Сальватор знал, где искать г-на Жакаля.
Ни минуты не колеблясь, он приказал кучеру отвезти брата Доминика на угол Новой Люксембургской улицы и ждать его там; пока фиакр ехал вдоль набережных, сам он пересек двор Лувра и вышел к улице Сент-Оноре.
Как он и предвидел, начиная от церкви святого Рока улица Сент-Оноре была запружена народом.
В Париже есть два сорта любопытных: одни, притягиваемые событиями, становятся их участниками; другие приходят на следующий день поглазеть на место происшествия.
И вот десять или двенадцать тысяч таких зевак с женами и детьми пришли на место происшествия.
Это было похоже на праздничное гулянье в Сен-Клу или Версале.
Здесь Сальватор и рассчитывал отыскать г-на Жакаля.
Сальватор ринулся в самую гущу толпы.
Мы не сможем в точности сказать, со сколькими людьми он обменялся взглядами и рукопожатиями, но все это — в полном молчании, только жестом он давал всем понять: «Ничего!» Так он добрался до улицы Мира.
Против особняка Майенсов Сальватор остановился. Он увидел того, кого искал.
Господин Жакаль, в рединготе, делавшем его похожим на домовладельца, в шляпе на манер Боливара и с зонтом под мышкой, зачерпывая щепоть табаку из табакерки с Хартией, разглагольствовал о вчерашних событиях, обвиняя во всем, разумеется, полицию.
Когда г-н Жакаль поднял очки, он встретился взглядом с Сальватором, однако ничем не выдал, что узнал его. Но было ясно: начальник полиции его увидел.
И верно: спустя мгновение Жакаль снова взглянул в ту сторону, где стоял Сальватор, и в его глазах читался вопрос: «Хотите мне что-то сказать?»
«Да», — также взглядом отвечал комиссионер.
«Ступайте вперед: я иду следом».
Сальватор пошел вперед и свернул в ворота.
Господин Жакаль повторил его маневр.
Сальватор обернулся, едва заметно поклонился и, не подавая руки, сказал:
— Можете мне не верить, господин Жакаль, я искал именно вас.
— Я вам верю, господин Сальватор, — хитро посмеиваясь, отозвался начальник полиции.
— Мне чудом помог случай, — продолжал Сальватор. — Ведь я только что из префектуры.
— Неужели? — откликнулся г-н Жакаль. — Вы удостоили меня чести зайти ко мне?
— Да, ваш дежурный тому свидетель. Правда, он не мог сказать, где вас искать. Пришлось мне поломать голову, и я пустился на поиски, веря в свою звезду.
— Могу ли я иметь счастье быть вам чем-нибудь полезным, дорогой господин Сальватор? — спросил г-н Жакаль.
— Ах, Боже мой, конечно, — ответил молодой человек, — если, разумеется, пожелаете.
— Дорогой господин Сальватор! Вы слишком редко обращаетесь ко мне с просьбами, и я не хотел бы упустить возможности оказать вам услугу.
— Дело у меня к вам простое, в чем вы сейчас убедитесь. Друг одного моего приятеля был арестован вчера вечером во время беспорядков.
— О! — только и сказал г-н Жакаль.
— Это вас удивляет? — спросил Сальватор.
— Нет. Вчера, как я слышал, арестовали немало народу. Уточните, о ком речь, господин Сальватор.
— Это несложно. Я как раз показывал вам на него в ту минуту, как его задерживали.
— A-а, так вы о нем?.. Странно…
— Значит, его точно арестовали?
— Не могу сказать наверное: у меня слабое зрение! Не напомните ли вы мне, как его зовут?
— Дюбрёй.
— Дюбрёй? Погодите, погодите! — вскричал г-н Жакаль, хлопнув себя по лбу, будто никак не мог собраться с мыслями. — Дюбрёй? Да, да, да, это имя мне знакомо.
— Если вам нужно что-то уточнить, я мог бы прямо сейчас найти в толпе двух полицейских, которые его арестовали. Я отлично запомнил их лица и непременно их узнаю, я в этом уверен…
— Вы полагаете?
— Тем более что я приметил их еще в церкви.
— Да нет, это ни к чему. Вы хотели что-то узнать об этом несчастном?
— Я хотел бы только услышать, на каком основании был арестован этот несчастный, как вы его называете?
— Этого я сейчас не могу сказать.
— Во всяком случае, вы мне скажете, где, по-вашему, он сейчас находится?
— Естественно, в тюрьме предварительного заключения при префектуре… Если, конечно, какое-нибудь особо тяжкое обвинение не заставило перевести его в Консьержери или Ла Форс.
— Ответ слишком расплывчат.
— Что же делать, дорогой господин Сальватор! Вы застигли меня врасплох.
— Вас, господин Жакаль?! Да разве это возможно?
— Ну вот, и вы туда же! Намекаете на мое имя и на то, что я хитер как лис.
— Черт побери! Такая уж у вас репутация!
— Так знайте: в отличие от Фигаро, я стою меньше, чем моя репутация, клянусь вам. Нет, я человек простодушный, и в том моя сила. Меня считают хитрецом, в моих действиях подозревают подвох, а попадаются на мое простодушие. В тот день, когда дипломат скажет правду, он обманет всех своих собратьев: они никак не поверят, что он не солгал.
— Дорогой господин Жакаль! Вам ни за что меня не убедить, что вы приказали арестовать человека, не зная причины, по которой это делаете.
— Послушаешь вас, так можно подумать, что я король Франции.
— Нет. Вы король Иерусалимской улицы.
— Вице-король, и только!.. Всего-навсего префект. Ведь в моем королевстве есть кое-кто повыше меня: господин де Корбьер и господин Делаво.
— Итак, вы отказываетесь мне ответить? — в упор глядя на начальника полиции, спросил Сальватор.
— Не отказываюсь, господин Сальватор. Просто это невозможно. Что я могу вам сказать? Арестовали господина Дюбрёя?
— Да, господина Дюбрёя.
— Стало быть, на то имелись основания.
— Именно о них я и хочу знать.
— Должно быть, он нарушил общественный порядок…
— Нет, потому что я наблюдал за ним как раз в ту минуту, как его задерживали. Напротив, он сохранял полное спокойствие.
— Тогда, значит, его приняли за кого-то другого.
— Неужели такое случается?
— Ах, ведь непогрешим только его святейшество папа, — промолвил г-н Жакаль, набивая нос табаком, — да и то…
— Позвольте мне обсудить ваши ответы, дорогой господин Жакаль.
— Сделайте одолжение. Хотя, сказать по правде, слишком много чести вы им этим окажете, господин Сальватор.
— Личность арестованного вам не известна?
— Я видел его вчера впервые в жизни.
— И имя его вам ни о чем не говорит?
— Дюбрёй?.. Нет.
— И вы не знаете, за что он задержан?
Господин Жакаль резким движением опустил очки на нос.
— Абсолютно не знаю, — отозвался он.
— Из этого я заключаю, — продолжал Сальватор, — что причина, по которой его задержали, незначительна и, несомненно, скоро он будет освобожден.
— О, разумеется, — в притворно-отеческом тоне отвечал г-н Жакаль. — Вы это хотели узнать?
— Да.
— Что ж вы раньше-то не сказали? Я не возьмусь утверждать, что друг вашего приятеля уже на свободе в эту самую минуту. Однако, раз вы взялись за него хлопотать, можете не беспокоиться: как только я вернусь в префектуру, я распахну перед этим человеком двери настежь.
— Благодарю! — стараясь проникнуть взглядом в самую душу полицейского, сказал Сальватор. — Так я могу на вас положиться?
— Передайте вашему приятелю, что он может спать спокойно. В моей картотеке за Дюбрёем ничего не числится. Это все, что вы желали от меня узнать?
— Ничего больше.
— По правде говоря, господин Сальватор, — продолжал полицейский, наблюдая за тем, как рассеивается толпа, — вы обращаетесь ко мне за услугами, которые очень похожи на такие вот сборища: кажется, эти люди у вас в руках… ан нет, это всего-навсего мыльные пузыри.
— Дело в том, что порой сборища кое к чему обязывают, как и услуги. Вот почему они так редки и, следовательно, так ценны, — со смехом проговорил Сальватор.
Господин Жакаль приподнял очки, взглянул на Сальватора, потом взялся за табак, а очки его снова упали на нос.
— Итак?.. — спросил он.
— Итак, до свидания, дорогой господин Жакаль, — отозвался Сальватор.
Он поклонился полицейскому, но, как и при встрече, не подал ему руки; перейдя улицу Сент-Оноре, он направился в ту сторону, где ожидал его в фиакре Доминик, то есть на угол Новой Люксембургской улицы.
Сальватор распахнул дверцу экипажа и протянул обе руки Доминику со словами:
— Вы мужчина, христианин и, стало быть, знаете, что такое страдание и смирение…
— Боже мой! — воскликнул монах, молитвенно складывая свои белые тонкие руки.
— Положение вашего друга серьезно, весьма серьезно.
— Значит, Жакаль все вам сказал?
— Напротив, он не сказал мне ничего, это меня и пугает. Он не знает вашего друга в лицо, имя Дюбрёя он впервые услышал лишь вчера, он понятия не имеет, за что его арестовали… Берегитесь, брат мой! Повторяю вам: дело серьезное, очень серьезное!
— Что же делать?
— Возвращайтесь к себе. Я постараюсь навести справки со своей стороны, вы попытайтесь тоже что-нибудь разузнать. Можете на меня рассчитывать.
— Друг мой! — воскликнул Доминик. — Вы так добры, что…
— Вы хотите мне что-то сообщить? — пристально взглянув на монаха, спросил Сальватор.
— Простите, что я с самого начала не сказал вам всей правды.
— Если еще не поздно, скажите теперь.
— Арестованного зовут не Дюбрёй, и он мне не друг.
— Неужели?
— Его зовут Сарранти, и он мой отец.
— Вот как! — вскричал Сальватор. — Теперь я все понял!
Он взглянул на монаха и прибавил:
— Ступайте в ближайшую церковь, брат мой, и молитесь!
— А вы?
— Я… попытаюсь действовать.
Монах взял Сальватора за руку и, прежде чем тот успел ему помешать, припал к ней губами.
— Брат! Брат! — вскричал Сальватор. — Я же вам сказал, что принадлежу вам телом и душой, но нас не должны видеть вместе. Прощайте!
Он захлопнул дверцу и торопливо зашагал прочь.
— В церковь Сен-Жермен-де-Пре! — приказал монах. И пока фиакр катил по мосту Согласия неспешно, как и положено фиакру, Сальватор почти бегом поднимался по улице Риволи.

XII
ПРИЗРАК

Церковь Сен-Жермен-де-Пре с ее романской папертью, массивными колоннами, низкими сводами, царящим в ней духом VIII века — один из самых мрачных парижских храмов; значит, там скорее, чем в другом месте, можно было обрести физическое одиночество и духовный подъем.
Не случайно Доминик, священник, снисходительный к другим, но строгий к себе, избрал Сен-Жермен-де-Пре, чтобы попросить там Бога за своего отца.
Молился он долго; было уже пять часов, когда он вышел оттуда, спрятав руки в рукава и уронив голову на грудь.
Он медленно побрел к улице Железной Кружки, лелея робкую и смутную надежду, что отец уже вышел из тюрьмы и, возможно, заходил к нему.
И первое, о чем аббат спросил женщину, исполнявшую при нем обязанности привратницы и приходящей служанки, не было ли кого-нибудь в его отсутствие.
— Как же, святой отец, заходил какой-то господин…
Доминик вздрогнул.
— Как его зовут? — поспешил он с вопросом.
— Он не представился.
— Вы его не знаете?
— Нет, он пришел в первый раз.
— Вы уверены, что это был не тот же господин, что приносил мне третьего дня письмо?
— Нет, того я узнала бы: двух таких сумрачных лиц не найдешь во всем Париже.
— Несчастный отец! — пробормотал Доминик.
— Нет! — продолжала привратница. — Человек, который заходил дважды — а он был два раза: в полдень и в четыре часа, — худой и лысый. Ему на вид лет шестьдесят, у него глубоко посаженные глазки, как у крота, и вид у него совсем больной. Думаю, вы скоро его увидите; он сказал, что у него дело, а потом он зайдет еще… Пустить его к вам?
— Разумеется, — рассеянно отвечал аббат; в эту минуту его занимала только мысль об отце.
Он взял ключ и вознамерился подняться к себе.
— Господин аббат… — остановила его привратница.
— Что такое?
— Вы, стало быть, уже обедали сегодня?
— Нет, — возразил аббат, покачав головой.
— Значит, вы ничего не съели за целый день?
— Я об этом как-то не думал… Принесите мне что-нибудь из трактира на свой выбор.
— Если господину аббату угодно, — промолвила привратница, бросив взгляд в сторону печки, — я могу предложить отличный бульон.
— Пусть будет бульон!
— А потом я брошу на решетку пару отбивных; это будет гораздо вкуснее, чем в трактире.
— Делайте как считаете нужным.
— Через пять минут бульон и отбивные будут у вас.
Аббат кивнул и стал подниматься по лестнице.
Войдя к себе, он отворил окно. Последние лучи заходящего солнца золотили в Люксембургском саду ветви деревьев, на которых уже начинали набухать почки.
Сиреневая дымка, повисшая в воздухе, свидетельствовала о приближении весны.
Аббат сел, оперся локтем о подоконник и залюбовался вольными воробышками, громко щебетавшими, прежде чем вернуться в укрытые зеленью гнезда.
Верная данному слову, привратница принесла бульон и пару отбивных; не желая прерывать размышления монаха, которого привыкла видеть задумчивым, она придвинула стол к окну, у которого сидел Доминик, и подала обед.
У аббата вошло в привычку крошить хлеб у окна, и птицы, привыкшие к этой спортуле, слетались сюда, как римские клиенты к двери Лукулла или Цезаря.
Целый месяц его окно оставалось запертым; все это время птицы тщетно взывали к своему покровителю и, сидя за подоконником, с любопытством заглядывали через стекло.
Комната была пуста: аббат Доминик был в Пангоэле.
Но увидев, что окно снова отворилось, птички стали чирикать вдвое громче прежнего. Казалось, они передают друг другу добрую весть. Наконец некоторые из них, памятливее других, решились подлететь к монаху.
Шум крыльев привлек его внимание.
— A-а, бедняжки! — промолвил он. — Я совсем было о вас позабыл, а вы меня помните. Вы лучше меня!
Он взял хлеб и, как это делал раньше, стал его крошить.
И вот уже вокруг него закружились не два-три самых отважных воробышка, а все его старые питомцы.
— Свободны, свободны, свободны! — бормотал Доминик. — Вы свободны, прелестные пташки, а мой отец — пленник!
И снова рухнул в кресло и глубоко задумался.
Он машинально выпил бульон с корочкой хлеба, мякиш от которого отдал птицам, и съел отбивные.
Тем временем день клонился к вечеру; освещены были лишь верхушки деревьев и труб. Птицы улетели, и из зелени деревьев доносился их затихающий щебет.
Все так же машинально Доминик протянул руку и развернул газету.
В двух первых колонках многословно пересказывались события, имевшие место накануне. Аббат Доминик знал, как к ним относиться (во всяком случае, знал не хуже, чем правительственная газета, и пропустил эти колонки). Взглянув на третью, он задрожал всем телом, в глазах у него потемнело, на лбу выступил пот: не успев еще прочесть сообщение, он выхватил взглядом трижды повторенное свое имя, вернее — имя отца.
По какому же поводу трижды упоминали в газете о г-не Сарранти?
Несчастный Доминик испытал потрясение сродни тому, что пережили сотрапезники Валтасара, когда невидимая рука начертала на стене три огненных роковых слова.
Он протер глаза, будто подернувшиеся кровавой пеленой, и попытался читать. Но его руки, сжимавшие газету, дрожали, и строчки запрыгали перед глазами, как солнечные зайчики, отраженные в колеблющемся зеркале.
Наконец, он положил газету на колени, крепко сжал ее по краям обеими руками и в умирающем свете дня прочел…
Вы, разумеется, догадываетесь, что он прочел, не правда ли? Это было разосланное в газеты чудовищное сообщение, с которым мы вас ознакомили, — сообщение, обвинявшее его отца в краже и убийстве!
Удар молнии не мог бы поразить его сильнее, чем эти ужасающие слова.
Но вдруг, вскочив с кресла, он с криком бросился к секретеру:
— Слава Богу! Эта клевета, о мой отец, будет возвращена в преисподнюю, откуда она вышла!
И он достал из ящика уже известный читателям документ: исповедь, написанную г-ном Жераром.
Он страстно припал губами к свитку, от которого зависела человеческая жизнь, более чем жизнь — честь: честь его отца!
Он развернул драгоценный свиток, дабы убедиться в том, что в своей торопливости ничего не перепутал, узнал почерк и подпись г-на Жерара и снова поцеловал документ. Потом он спрятал его на груди под сутаной, вышел из комнаты, запер дверь и поспешно пошел вниз.
В это время навстречу ему поднимался какой-то человек. Но аббат не обратил на него внимания и едва не прошел мимо, как вдруг почувствовал, что тот схватил его за рукав.
— Прошу прощения, господин аббат, — проговорил незнакомец, — я как раз к вам.
Доминик вздрогнул при звуке этого голоса, показавшегося ему знакомым.
— Ко мне?.. Приходите позже, — сказал Доминик. — У меня нет времени снова подниматься наверх.
— А мне некогда еще раз приходить к вам, — возразил незнакомец и на сей раз схватил монаха за руку.
Доминик испытал неизъяснимый ужас.
Руки, сдавившие его запястье железной хваткой, были похожи на руки скелета.
Он попытался разглядеть того, кто так бесцеремонно остановил его на ходу; но лестница тонула в полумраке, лишь слабый свет сочился сквозь овальное оконце, освещая небольшое пространство.
— Кто вы такой и что вам угодно? — спросил монах, тщетно пытаясь высвободить руку.
— Я господин Жерар, — представился гость, — и вы сами знаете, зачем я пришел.
Доминик вскрикнул.
Но происходящее казалось ему совершенно невероятным; чтобы окончательно поверить, он хотел уже не только слышать, но и увидеть воочию г-на Жерара.
Он обеими руками ухватился за пришельца и подтащил его к окну, из которого падал луч закатного солнца — единственный, освещавший лестницу.
Луч выхватил из темноты голову призрака.
Это был в самом деле г-н Жерар.
Аббат отшатнулся к стене; в глазах у него был ужас, волосы встали дыбом, зубы стучали.
Он был похож на человека, у которого на глазах мертвец ожил и поднялся из гроба.
— Живой!.. — вырвалось у аббата.
— Разумеется, живой, — подтвердил г-н Жерар. — Господь сжалился над раскаявшимся грешником и послал ему молодого и хорошего врача.
— И он вас вылечил? — вскричал аббат, думая, что видит страшный сон.
— Ну да… Я понимаю: вы думали, что я умер… а я вот жив!
— Это вы дважды приходили сюда сегодня?
— И в третий раз пришел… Да я десять раз готов был прийти! Вы же понимаете, насколько для меня важно, чтобы вы перестали считать меня мертвым.
— Но почему именно сегодня?! — спросил аббат, растерянно глядя на убийцу.
— Вы что, газет не читаете? — удивился г-н Жерар.
— Почему же? Читал… — глухо промолвил монах, начиная понемногу осознавать, какая бездна разверзлась перед ним.
— А раз вы их читали, вы должны понимать, зачем я пришел.
Разумеется, Доминик все понимал: он стоял, обливаясь холодным потом.
— Пока я жив, — понизив голос, продолжал г-н Жерар, — моя исповедь ничего не значит.
— Ничего не значит?.. — непроизвольно переспросил монах.
— Да ведь священникам запрещено под страхом вечного проклятия нарушать тайну исповеди, не имея на то позволения кающегося, не так ли?
— Вы дали мне разрешение! — вскричал монах.
— Если бы я умер, разумеется, мое разрешение имело бы силу, но, раз я жив, беру свои слова назад.
— Негодяй! — вскрикнул монах. — А как же мой отец?!
— Пусть защищается, пусть обвиняет меня, пусть доказывает свою непричастность. Но вы, исповедник, обязаны молчать!
— Хорошо, — смирился Доминик, понимая, что бесполезно бороться с роком, представшим пред ним в виде одной из основополагающих догм Церкви. — Ладно, ничтожество, я буду молчать!
Он оттолкнул руку Жерара и двинулся в свою комнату.
Но Жерар вцепился в него снова.
— Что вам еще от меня угодно? — спросил монах.
— Что мне угодно? — повторил убийца. — Получить документ, который я дал вам, не помня себя.
Доминик прижал руки к груди.
— Бумага при вас, — догадался Жерар. — Она вон там… Верните мне ее.
Монах снова почувствовал, как его руку сдавил железный обруч — такова была хватка у Жерара, — а пальцем другой руки убийца почти касался свитка.
— Да, документ здесь, — подтвердил аббат Доминик, — но, слово священника, он останется там, где лежит.
— Вы, значит, собираетесь совершить клятвопреступление? Хотите нарушить тайну исповеди?
— Я уже сказал, что принимаю условия договора, и, пока вы живы, я не пророню ни слова.
— Зачем же вам эта бумага?
— Господь справедлив. Может быть, случайно или в результате Божьей кары вы умрете во время суда над моим отцом. Наконец, если моему отцу будет вынесен смертный приговор, я подниму этот документ и воззову к Господу: «Господь Всемогущий, ты велик и справедлив! Порази виновного и спаси невинного!» На это — слышите, негодяй! — я имею право как сын и как священник. И правом своим я воспользуюсь.
Он резко оттолкнул г-на Жерара, преграждавшего ему путь, и пошел наверх, властным жестом запретив убийце следовать за собой. Доминик вошел к себе, запер дверь и упал на колени перед распятием.
— Господи Боже мой! — взмолился он. — Ты все видишь, ты все слышишь, ты явился свидетелем того, что сейчас произошло. Господи Боже мой! Было бы с моей стороны святотатством обращаться к помощи людей… Взываю к твоей справедливости! — Потом он глухим голосом прибавил: — Но если ты откажешь мне в справедливости, я ступлю на путь отмщения!

XIII
ВЕЧЕР В ОСОБНЯКЕ МАРАНДОВ

Спустя месяц после событий, описанных в предыдущих главах, в воскресенье 30 апреля, улица Лаффита — в те времена она называлась улицей Артуа — выглядела около одиннадцати часов вечера весьма необычно.
Представьте себе, что бульвары Итальянцев и Капуцинок вплоть до бульвара Мадлен, Монмартр — до бульвара Бон-Нувель, а с другой стороны, параллельно им, всю улицу Прованс и прилегающие к ней улицы запрудили экипажи с пылающими факелами. Вообразите улицу Артуа, освещенную лампионами на двух гигантских треугольных подставках по обе стороны от входа в роскошный особняк; двух верховых драгунов, охраняющих этот вход; двух других, стоящих на перекрестке с улицей Прованс, — и вы будете иметь представление о зрелище, открывающемся тем, кто находится неподалеку от особняка Марандов в час, когда его хозяйка дает «нескольким друзьям» один из тех вечеров, на которые жаждет попасть весь Париж.
Последуем за одним из экипажей, тянущихся сюда вереницей, и подойдем к парадному подъезду. Мы остановимся во дворе, ожидая знакомого, который бы нас представил, а пока изучим расположение этого богатого дома.
Особняк Марандов находился, как мы уже сказали, на улице Артуа между домом Черутти, имя которого с 1792 года носила улица, и зданием времен Империи.
Три корпуса особняка образовывали вместе с лицевой стеной огромный прямоугольник. Справа были расположены апартаменты банкира, в центре — гостиные политика, а слева — апартаменты очаровательной женщины, уже не раз представленной нашим читателям под именем Лидии де Маранд. Три корпуса соединялись между собой, так что хозяин мог присматривать за всем, что делается в доме, в любое время дня и ночи.
Гостиные занимали второй этаж и выходили окнами на парадный подъезд. В праздничные дни открывались все двери и гости могли без помех пройти в элегантные будуары жены и строгие покои мужа.
На первом этаже располагались: слева — кухня и службы, в центре — столовая и передняя, в правом крыле — контора и касса.
Давайте поднимемся по лестнице с мраморными перилами и ступенями, покрытыми огромным салландрузским ковром, и посмотрим, нет ли среди тех, кто толпился в передней, какого-нибудь знакомого, который представил бы нас прелестной хозяйке дома.
Мы знакомы с главными или, как принято говорить, почетными гостями, однако не настолько близко, чтобы попросить их о подобной услуге.
Слушайте! Вот их уже представляют.
Это Лафайет, Казимир Перье, Ройе-Коллар, Беранже, Пажоль, Кёклен — словом, все те, что занимают во Франции промежуточную позицию между аристократической монархией и республикой. Это те, кто, открыто разглагольствуя о Хартии, втайне подготовляют великие роды 1830 года, и если мы не слышим здесь имени г-на Лаффита, то потому, что он в Мезоне ухаживает (с присущей ему преданностью по отношению к друзьям) за больным Манюэлем, которому суждено скоро умереть.
Но вот и тот, кто нас представит; а уж как только переступим порог, мы пойдем куда пожелаем.
Мы имеем в виду молодого человека роста выше среднего, великолепного сложения. Он одет по моде тех лет и в то же время со вкусом, присущим только художникам. Судите сами: темно-зеленый фрак, украшенный ленточкой ордена Почетного легиона, которого он удостоен совсем недавно (благодаря чьему влиянию, он сам понятия не имеет: он об этом никого не просил, а его дядюшка, кстати сказать, сторонник оппозиции, слишком занят собой и не стал бы хлопотать за племянника); черный бархатный жилет, застегнутый на одну пуговицу сверху и на три — снизу, чтобы видно было жабо из английских кружев; облегающие панталоны, что подчеркивают великолепную стройность мускулистых ног; ажурные чулки черного шелка; на изящных, почти женских ступнях туфли с небольшими золотыми пряжками; а венец всему — голова двадцатишестилетнего Ван Дейка.
Вы, конечно, узнали Петруса. Он закончил недавно чудесный портрет хозяйки дома. Он не любит писать портреты, но его друг Жан Робер так уговаривал написать г-жу де Маранд, что молодой художник согласился. Правда, еще один прелестный ротик попросил его о том же однажды вечером, в то время как нежная ручка пожимала его руку; происходило это на балу у ее высочества герцогини Беррийской, куда Петрус был приглашен по неведомо чьей рекомендации. И этот прелестный ротик сказал ему с восхитительной улыбкой: «Напишите портрет Лидии, я так хочу!»
Художник ни в чем не мог отказать той, в которой читатель, несомненно, уже узнал Регину де Ламот-Удан, графиню Рапт. Петрус распахнул двери своей мастерской перед г-жой Лидией де Маранд. В первый раз она явилась с супругом, пожелавшим лично поблагодарить художника за любезность. Потом она приходила в сопровождении одного лакея.
Само собой разумеется, что за любезность художника такого ранга, как Петрус, равно как и дворянина с громким именем, барона де Куртене, не принято благодарить банковскими билетами: когда портрет был готов, г-жа де Маранд наклонилась к уху красавца-художника и сказала:
— Заходите ко мне, когда пожелаете. Только предупредите меня накануне записочкой, чтобы я успела пригласить Регину.
Петрус схватил руку г-жи де Маранд и припал к ней губами с такой горячностью, что обворожительная Лидия не удержалась и заметила:
— Ах, сударь! Как вы, должно быть, любите ее!
На следующий день Петрус получил через Регину простую и изящную булавку, стоившую едва ли не половину цены его картины; Петрус с его аристократизмом более, чем кто-либо другой, способен был оценить подобную деликатность.
Итак, последуем за Петрусом; как видите, он имеет полное право ввести нас в дом банкира на улице Артуа и помочь нам проникнуть в гостиные, куда до нас вошло столько знаменитостей.
Пойдемте прямо к хозяйке дома. Она вон там, справа, в своем будуаре.
Любой, кто впервые оказывается в этом будуаре, непременно удивится. А куда же подевались все те знаменитые люди, о которых докладывали при входе? Почему здесь, среди десяти или двенадцати дам находятся едва ли трое-четверо молодых людей? Дело в том, что политические знаменитости приходят ради встречи с г-ном де Марандом, а г-жа де Маранд ненавидит политику: она уверяет, что не придерживается никакого мнения и лишь находит, что ее высочество герцогиня Беррийская — очаровательная женщина, а король Карл X был, вероятно, когда-то галантным кавалером.
Однако если мужчины (будьте покойны, они скоро сюда придут!) пока в меньшинстве, какой ослепительный цветник представляют собой дамы!
Итак, займемся сначала будуаром.
Это премилый салон, выходящий с одной стороны в спальню, с другой — в оранжерею-галерею. Стены обтянуты небесно-голубым атласом с черным и розовым орнаментом. Блестящие глаза и роскошные бриллианты пленительных подруг г-жи де Маранд сияют на этом лазурном фоне, словно звезды на небосклоне.
Но первая из них, кто бросается в глаза, — та, о которой мы намерены рассказать особо, самая симпатичная, если не самая красивая, самая привлекательная, если не самая хорошенькая, — это, без сомнения, хозяйка дома — г-жа Лидия де Маранд.
Мы, насколько было возможно, уже описали трех ее подруг или, вернее, ее сестер по пансиону Сен-Дени. Попытаемся теперь набросать и ее портрет.
Госпожа де Маранд, казалось, едва достигла двадцатилетнего возраста. Любому, кто склонен ценить в женщине тело, а не только душу, она покажется прелестной.
У нее волосы восхитительного оттенка: она кажется белокурой, если волосы слегка завиты, и шатенкой, когда она их гладко зачесывает; они у нее неизменно блестящие и шелковистые.
У г-жи де Маранд красивое лицо, умный и гордый взгляд, белая и гладкая, словно мрамор, кожа.
Глаза ее, необычного цвета, в котором есть что-то от синего и черного, иногда приобретают опаловый оттенок, а порой кажутся темными, будто ляпис-лазурь, в зависимости от освещения или настроения.
Нос у г-жи де Маранд тонкий, чуть вздернутый; благодаря ему у нее насмешливый вид; чувственный и всегда готовый к улыбке рот цвета влажного коралла прекрасно очерчен, но несколько великоват.
Обыкновенно ее пухлые губки чуть приоткрыты, едва обнажая два ряда жемчужных зубов (простите мне это избитое выражение, но я не знаю другого, которое лучше передало бы мою мысль); если г-жа де Маранд поджимает губки, все ее личико приобретает снисходительно-презрительное выражение.
У нее очаровательный подбородок, маленький и розовый.
Но что делало ее лицо по-настоящему красивым, что составляло ее сущность, что сообщало ее характеру своеобразие и, мы бы даже сказали, неповторимость, так это трепетность, угадывавшаяся в каждой клеточке ее существа; ею объяснялись и свежий цвет лица, и необыкновенный, будто перламутровый оттенок щек, кокетливо подрумяненных, да так, что они казались как бы светящимися изнутри, как у южанок, и в то же время свежими, как у северянок.
Таким образом, если бы она стояла у цветущей яблони в прелестном костюме крестьянки из Ко, уроженка Нормандии признала бы в ней, несомненно, свою землячку. Зато если бы она лежала в гамаке в тени бананового дерева, то креолка из Гваделупы или Мартиники сочла бы ее своей сестрой.
Мы уже дали нашим читателям понять, что тело, поддерживающее эту очаровательную головку, было как налитое (при этом она была все же скорее альбановской, чем рубенсовской женщиной); все в ней было соблазнительно, более чем соблазнительно — сладострастно.
Высокая пышная грудь ее, казалось никогда не знавшая сагсеге dura корсета, трепетала при каждом вздохе под прозрачными кружевами и наводила на мысль о прекрасных дочерях Спарты и Афин, что позировали для Венер и Геб Праксителя и Фидия.
И если эта яркая красота, которую мы попытались описать, имела своих поклонников, вы должны понимать, что были у нее и недруги, и хулители. Недругами были почти все женщины, а хулителями — те, что считали себя зваными, да не оказались избранными; в их число входили отвергнутые поклонники, пустоголовые красавцы-щёголи, которые не могли и вообразить, что женщина, наделенная подобными сокровищами, может на них скупиться.
Вот почему г-жа де Маранд не раз была оклеветана. Она по-прежнему сохраняла изысканную соблазнительность и была подвержена чисто женским слабостям; но трудно было найти женщину, в меньшей степени заслуживавшую клеветнических нападок.
Когда граф Эрбель, как истинный вольтерьянец, каковым он был, сказал своему племяннику: «Что такое госпожа де Маранд? Магдалина, имеющая мужа и не умеющая каяться!», — генерал, по нашему мнению, заблуждался. Ниже мы еще скажем, как ему следовало бы выразиться, если бы он хотел, чтобы его слова соответствовали действительности. Итак, читатели очень скоро убедятся в том, что г-жа Лидия де Маранд отнюдь не была Магдалиной.
Мы полагаем, что уделили достаточно времени ее портрету; теперь надо закончить описание будуара, а также завязать или же возобновить знакомство с теми, кто находится там в эту самую минуту.

XIV
ГЛАВА, В КОТОРОЙ РЕЧЬ ПОЙДЕТ О КАРМЕЛИТЕ

Как мы уже сказали, среди благоухавшего цветника, заполнившего будуар Лидии де Маранд, можно было увидеть лишь нескольких мужчин. Воспользуемся тем, что общество пока немногочисленно, и примем участие в светской болтовне, когда говорят много, ради того чтобы сказать мало.
Самым шумным из счастливцев, удостоенных милости посетить будуар г-жи де Маранд, оказался молодой человек, с которым мы встречались лишь при печальных или мрачных обстоятельствах: г-н Лоредан де Вальженез. В каком бы уголке будуара он ни находился, с какой бы дамой ни беседовал, он время от времени обменивался быстрым, словно молния, и многозначительным взглядом со своей сестрой, мадемуазель Сюзанной де Вальженез, «подругой» бедняжки Мины по пансиону.
Господин Лоредан был настоящий светский лев: никто не умел улыбнуться, как он; никто лучше него не умел вложить при желании в свой взгляд столько восхищения (он в высшей степени владел той галантностью, что граничит с наглостью), и в те времена, то есть с 1820 по 1827 год, никто не мог превзойти его в искусстве выбрать галстук и, не снимая перчаток, завязать модный узел и не помять при этом атлас или батист.
В эту минуту он беседовал с г-жой де Маранд и восхищался ее веером в стиле рококо как большой любитель подобных безделушек, расписанных Ванлоо или Буше.
Помимо Лоредана, женщин привлекал поэт Жан Робер, причем не столько красотой и элегантностью, сколько своей репутацией, которой он был обязан нескольким удачным постановкам в театре, а также своим высказываниям, может быть более оригинальными, чем остроумными. После первых же его успехов на него градом посыпались отпечатанные приглашения, однако он воздерживался от ответа, и лишь два-три приглашения, написанные рукой прекрасной Лидии (она мечтала превратить свою гостиную в литературный салон, точно так же как ее муж хотел сделать из своей гостиной салон политический для величайших умов своего времени), одержали верх над его сомнениями. Нельзя сказать, что он относился к самым усердным посетителям г-жи де Маранд, но бывал у нее регулярно; поэт присутствовал на всех сеансах, когда Лидия три недели позировала его другу Петрусу: чтобы прелестная молодая женщина вышла на портрете оживленной, он развлекал ее беседой. Следует отметить, что Жан Робер преуспел в этом и на сей раз: никогда еще взгляд Лидии не был так оживлен, а улыбка — столь ослепительна, как в этот вечер.
Прошло всего два дня с тех пор, как готовый портрет доставили из мастерской Петруса в особняк Марандов, и хозяин дома, завидев Жана Робера, стал его расхваливать и благодарить за то, что тот скрасил г-же де Маранд скуку позирования.
Жан Робер вначале не понял, говорит г-н де Маранд серьезно или смеется. Он бросил взгляд на банкира, и ему показалось, что на лице того мелькнуло насмешливое выражение.
Но собеседники встретились глазами и с минуту внимательно друг друга разглядывали, после чего г-н де Маранд с поклоном повторил:
— Господин Жан Робер! Я говорю совершенно серьезно. Госпожа де Маранд доставляет мне огромное удовольствие, поддерживая знакомство с человеком, обладающим столькими достоинствами!
И он протянул поэту руку с такой искренностью, что Жан Робер не мог не ответить ему тем же, хотя, казалось, не без некоторого колебания.
Третий персонаж, о котором мы расскажем читателям, был наш проводник Петрус. Мы-то знаем, какая звезда его влечет! Он уже произнес приличные случаю приветствия г-же де Маранд, Жану Роберу, своему дядюшке — старому генералу Эрбелю (тот, пристроившись в стороне, был поглощен своим пищеварением, чем объяснялся его важный и серьезный вид), поклонился дамам и спустя мгновение нашел повод, чтобы оказаться у козетки, на которой полулежала прекрасная Регина и обрывала лепестки с пармских фиалок, уверенная в том, что, когда она встанет и перейдет на другое место, художник бережно соберет обезглавленные ее рукой цветы.
Пятый персонаж — всего-навсего танцор. Эта порода весьма ценится хозяйками салонов; но поэты, романисты, художники обращают на нее не больше внимания, чем режиссер на статиста.
Итак, мы упомянули, что Лоредан разговаривал с г-жой де Маранд; Жан Робер наблюдал за ними, облокотившись о мраморную доску камина; Петрус беседовал с Региной, провожая улыбкой каждую фиалку, падавшую из рук его богини; генерал граф Эрбель в уголке софы старательно переваривал ужин; наконец, танцор записывал порядок танцев, чтобы вовремя устремиться к нужной партнерше как только оркестр, которому предстояло зазвучать не раньше полуночи, наполнит благоуханную атмосферу гостиных призывными звуками очередной кадрили.
Для большей точности прибавим, что картина, которую мы попытались изобразить, была очень изменчива. Каждую минуту лакей докладывал о прибывавших гостях. Новое лицо входило, и, если это была дама, г-жа де Маранд шла ей навстречу: в зависимости от того, насколько близкие отношения их связывали, хозяйка дома встречала гостью поцелуем или ограничивались рукопожатием; если входивший оказывался мужчиной, она кивала ему, сопровождая свой жест очаровательной улыбкой или даже несколькими словами. Затем она указывала на свободное место даме, на оранжерею — мужчине, предоставляя вновь прибывшим полную свободу: они могли полюбоваться батальными полотнами Ораса Верне, морскими пейзажами Гюдена, акварелями Декана или же, если это им больше было по душе, завязать с кем-нибудь из гостей разговор, а то и внести свою лепту в общую беседу, какая всегда оживляет любую гостиную и в которой охотно участвуют те, кто не умеет вести разговор вдвоем или — что тоже по-своему трудно! — не умеет молчать.
Человек наблюдательный мог бы заметить: несмотря на то что хозяйка дома постоянно переходила с места на место, встречая прибывших гостей, г-н Лоредан де Вальженез умудрялся снова оказаться с ней рядом, едва она успевала кому-то из них кивнуть, кому-то пожать руку, а кого-то поцеловать.
От внимания г-жи де Маранд не ускользнула настойчивость г-на Лоредана де Вальженеза, и она стала избегать графа: то ли это пришлось ей не по душе, то ли она опасалась, что это будет замечено кем-нибудь еще.
Сначала она подошла и села рядом с Региной, прервав на время воркование молодых людей (очень скоро она попеняла на себя за это проявление эгоизма). Потом она нашла убежище под крылышком у старого вольтерьянца, которого мы наблюдали, когда он так строго следил за датами в разговоре с маркизой де Латурнель.
На сей раз г-жа де Маранд вознамерилась во что бы то ни стало вырвать у старого графа тайну, заставлявшую время от времени хмуриться его лицо, обычно улыбающееся, вернее, насмешливое.
Объяснялась ли печаль старого графа душевным расстройством или — а для графа Эрбеля это было не менее серьезно! — расстройством желудка, он, казалось, меньше всего на свете собирался поверять г-же де Маранд свою тайну.
Несколько слов из их разговора достигли слуха Петруса и Регины, заставив влюбленных спуститься с небес на грешную землю.
Они обменялись взглядом.
Регина будто хотела сказать:
«Мы забыли об осторожности, Петрус! Вот уже полчаса как мы разговариваем, не замечая никого вокруг, словно находимся в оранжерее на бульваре Инвалидов».
«Да, — отвечал ей Петрус, — мы очень неосторожны, это верно, зато так счастливы, Регина!»
После чего влюбленные шевельнули губами, посылая друг другу поцелуй, идущий от самого сердца. Петрус сделал вид, что заинтересовался разговором дяди с г-жой де Маранд, и подошел к ним с беззаботной улыбкой на устах.
— Дядюшка! — заговорил он с видом избалованного ребенка, которому разрешено говорить все, что ему заблагорассудится, — предупреждаю, что, если вы не откроете госпоже де Маранд, дважды оказавшей вам честь своими расспросами, причину вашей озабоченности, клянусь нашим предком Жосленом Вторым, по прозвищу Жослен Галантный, удостоившимся его за полтора столетия до того, как была открыта галантность, — клянусь этим предком, павшим смертью храбрых на поле любовной чести, клянусь, дядюшка, что выдам вас нашей хозяйке: я расскажу ей об истинной причине ваших огорчений, как бы вы ни старались ее скрыть!
— Расскажи, мой мальчик! — промолвил генерал с печалью в голосе, и это обстоятельство заставило Петруса усомниться в том, что его дядя озабочен только одним — хорошим пищеварением. — Расскажи, Петрус! Но прежде — уж поверь старику! — сочти про себя до десяти, чтобы не ошибиться.
— Этого я не боюсь, дядюшка! — заявил Петрус.
— Говорите же скорее, господин Петрус! Я умираю от беспокойства, — вмешалась г-жа де Маранд; похоже, она тоже сосчитала про себя до десяти, прежде чем решиться на разговор о том, что на самом деле заставило ее обратиться к графу Эрбелю.
— Умираете от беспокойства, сударыня? — переспросил старый генерал. — Вот уж это точно выше моего понимания! Неужели я буду удостоен счастья услышать от вас просьбу? Не боитесь ли вы, часом, что мое дурное расположение духа повлияет на мой ответ?
— О мудрый философ! — воскликнула г-жа де Маранд. — Кто научил вас разгадывать тайны человеческого сердца?
— Дайте мне вашу прекрасную ручку, сударыня.
Лидия протянула старому генералу руку, любезно сняв перед тем перчатку.
— Какое чудо! — вскричал генерал. — Я уж думал, что таких рук больше не существует на свете!
Он поднес ее к губам, но вдруг замер:
— Клянусь, это похоже на святотатство: чтобы губы семидесятилетнего старика лобзали подобный мрамор!
— Как?! — жеманно проговорила г-жа де Маранд. — Вы отказываетесь поцеловать мою руку, генерал?
— Принадлежит ли мне эта рука безраздельно хотя бы на одну минуту?
— Целиком и полностью, генерал.
Старый граф обернулся к Петрусу.
— Подойди, мой мальчик, — приказал генерал, — и поцелуй скорее эту руку!
Петрус подчинился.
— Ну, теперь держись! После такого подарка я считаю себя вправе лишить тебя наследства!
Обращаясь к г-же де Маранд, старик продолжал:
— Говорите, сударыня! Недостойный раб у ваших ног и ждет приказаний!
— Нет, я упряма, как всякая женщина. Прежде я хочу знать, что послужило причиной вашего беспокойства, дорогой генерал.
— Об этом вам доложит вот этот плут!.. Ах, сударыня, в его возрасте я был готов умереть ради того, чтобы облобызать такую ручку! Почему нельзя снова лишиться рая и зачем я не Адам?!
— Ах, генерал, — отвечала г-жа де Маранд, — нельзя быть одновременно и Адамом и змеем! Ну, господин Петрус, рассказывайте, что стряслось с вашим дядей!
— Дело вот в чем, сударыня. Мой дядя, взявший в привычку тщательно обдумывать каждый свой серьезный шаг, перед обедом проводит в одиночестве целый час, и мне кажется…
— Вам кажется?..
— …мне кажется, что сегодня его драгоценное одиночество было нарушено.
— Не то! — перебил племянника генерал. — Ты сосчитал про себя до десяти — сочти до двадцати!
— Мой дядюшка, — продолжал Петрус, нимало не смущаясь замечанием старого генерала, — принимал сегодня между пятью и шестью часами госпожу маркизу Иоланду Пантальте де Латурнель.
Регина ждала лишь удобного случая подойти к Петрусу поближе и не упустить из его уст ни слова, заставлявшего биться ее сердце; заслышав имя своей тетушки, она решила, что это удобный повод вступить в разговор.
Поднявшись с козетки, она неслышно подошла к говорившим.
Петрус не видел и не слышал ее, но он почувствовал приближение любимой и вздрогнул всем телом.
Глаза его закрылись, голос затих.
Девушка поняла, что происходит в глубине его сердца, и по ее телу разлилась сладкая истома.
— В чем дело? — спросила она, и голос ее прозвучал нежнее эоловой арфы. — Вы замолчали, потому что подошла я, господин Петрус?
— О молодость, молодость! — пробормотал граф Эрбель.
Все окружавшие генерала в самом деле дышали молодостью, здоровьем, счастьем, весельем, так что старик, глядя на них, тоже помолодел.
Он бросил на Петруса взгляд, и стало ясно, что он может одним словом развеять очарование, которое захватило племянника; но, как ни был старик эгоистичен, он сжалился над витавшим в облаках юношей и, напротив, подставил свою грудь для удара.
— Давай, мой мальчик, давай! Ты на верном пути!
— Раз дядя сам позволяет, — проговорил Петрус, вынужденный продолжать свою мальчишескую выходку, — я вам скажу, что у маркизы де Латурнель, как у всех…
Петрус собирался сказать: «Как у всех старых дам», но в нескольких шагах от себя вовремя увидел угрюмое лицо пожилой вдовы и спохватился:
— Я вам скажу, что у маркизы де Латурнель, как у всех маркиз, есть мопс или, вернее, моська, по кличке Толстушка.
— Прелестное имя! — заметила г-жа де Маранд. — Я не знала, как зовут собачку, но видела ее.
— Значит, вы сможете подтвердить, что я не лгу, — продолжал Петрус. — Кажется, от мопса или, точнее, моськи прямо-таки разит мускусом… Я прав, дядюшка?
— Абсолютно прав! — согласился старый генерал.
— А от этого запаха, похоже, свертываются соусы. Мадемуазель Толстушка — большая гурманка: всякий раз как маркиза де Латурнель приходит навестить моего дядю, ее собачка наведывается к повару… Могу поспорить, что ужин моему дорогому дядюшке был сегодня отравлен — вот отчего он смотрит мрачно и в то же время так печален.
— Браво, мальчик мой! Ты все объяснил чудесным образом. Впрочем, если бы я захотел отгадать, почему ты сам сегодня так весел и в то же время рассеян, думаю, я оказался бы прорицателем ничуть не хуже тебя… Однако мне не терпится узнать, что от меня угодно прекрасной сирене, а потому отложу объяснение до другого дня.
Он обернулся к г-же де Маранд.
— Вы сказали, сударыня, что хотели обратиться ко мне с просьбой: я вас слушаю.
— Генерал! — начала г-жа де Маранд, вложив в свой взгляд всю нежность, на какую была способна. — Вы имели неосторожность неоднократно заявлять, что я могу рассчитывать на вашу руку, ваше сердце, вашу голову — словом, на все, что вам принадлежит. Вы мне это говорили, не так ли?
— Да, сударыня, — отвечал граф с галантностью, какую в 1827 году можно было встретить разве что у стариков. — Я вам сказал, что, не имея возможности жить ради вас, я был бы счастлив за вас умереть.
— И вы по-прежнему сохраняете это похвальное намерение, генерал?
— Больше чем когда-либо!
— В таком случае, клянусь, у вас появилась возможность доказать мне свою преданность.
— Даже если эта возможность висит на волоске, сударыня, я и тогда готов за нее ухватиться.
— Слушайте же, генерал!
— Я весь обратился в слух, сударыня.
— Именно эта часть вашей личности мне и нужна во временное пользование.
— Что вы имеете в виду?
— Мне на сегодняшний вечер понадобятся ваши уши, генерал.
— Что же вы сразу-то не сказали, чаровница?! Подайте ножницы, и я сейчас принесу их вам в жертву без страха, без сожаления, даже без упрека… с единственным условием: вслед за ушами вы не станете требовать мои глаза.
— Что вы, генерал, успокойтесь! — произнесла г-жа де Маранд. — Речь не идет о том, чтобы отделять их от головы, на которой, как мне кажется, они прекрасно сидят! Я хотела лишь попросить вас повернуть их в ту сторону, куда я вам укажу, всего на час, и внимательно послушать. Иными словами, генерал, я буду иметь честь представить вам одну из своих подруг по пансиону — лучшую подругу, — девушку, которую мы с Региной зовем сестрой. Должна вам сказать, она достойна вашего внимания, как и нашей дружбы. Она сирота.
— Сирота! — вмешался Жан Робер. — Вы только что сами сказали, сударыня, что вы и госпожа графиня Рапт — ее сестры, не так ли?
Госпожа де Маранд одарила Жана Робера благодарной улыбкой и продолжала:
— У нее нет родителей… Ее отец, храбрый гвардейский капитан, офицер Почетного легиона, был убит в бою при Шампобере в тысяча восемьсот четырнадцатом году. Вот почему она оказалась вместе с нами в пансионе Сен-Дени. Ее мать умерла у нее на руках два года тому назад. Девушка бедна…
— Бедна! — подхватил генерал. — Не вы ли сказали, сударыня, что у нее есть две подруги?
— Она бедна и самолюбива, генерал, — продолжала г-жа де Маранд, — и хотела бы зарабатывать на жизнь искусством, потому что шитьем прокормиться просто не в силах… Кроме того, она пережила огромное горе и хотела бы не забыть его, но забыться.
— Огромное горе?
— О да, самое неизбывное, какое только способна вынести женская душа!.. Теперь, генерал, вы все знаете и великодушно отнесетесь к тому, что выражение ее лица очень печально. Я прошу вас прослушать ее голос.
— Прошу прощения за вопрос, который я собираюсь задать, — начал генерал, — он не столь уж нескромен, как может показаться на первый взгляд: в том деле, которому собирается себя посвятить ваша подруга, красота не последняя вещь. Итак, ваша подруга хороша собой?
— Как античная Ниобея в двадцать лет, генерал.
— А поет она?..
— Не скажу — как Паста, не скажу — как Малибран, не скажу — как Каталани, скажу так: поет по-своему… Нет, не поет — плачет, страдает, заставляет слушателей плакать и страдать вместе с собой.
— Какой у нее голос?
— Великолепное контральто.
— У нее уже были публичные выступления?
— Никогда… Сегодня вечером она впервые будет петь для пятидесяти человек.
— И вам угодно…
— Я бы хотела, генерал, чтобы вы, общепризнанный знаток, внимательно прослушали ее, а потом помогли ей, как сделали бы это в подобных обстоятельствах для меня. Мне угодно, как вы выражаетесь, чтобы вы жили ради нашей любимой Кармелиты, правда, Регина? Пусть каждая минута вашей жизни будет посвящена ей одной! Словом, я желаю, чтобы вы объявили себя ее рыцарем и чтобы с этой минуты стали самым верным ее защитником и самым пламенным обожателем. Я знаю, генерал, что в Опере ваше мнение — закон.
— Не краснейте, дядюшка: это ни для кого не секрет, — заметил Петрус.
— Я хочу, — продолжала г-жа де Маранд, — чтобы имя моей подруги Кармелиты звучало в устах всех ваших друзей… Я не говорю, что требую для нее немедленного ангажемента в Оперу: мои запросы скромнее. Но поскольку именно из вашей ложи…
— «Судной ложи», сударыня, — вставил Петрус, — назовите ее настоящим именем.
— Пусть так… И вот, поскольку именно из этой судной ложи звучит трубный глас всех репутаций, поскольку именно в ней воздвигается слава будущих знаменитостей или рушится слава нынешних звезд, я рассчитываю на вашу искреннюю и преданную дружбу, генерал, чтобы вознести хвалу Кармелите во всех местах, которые вы будете удостаивать своим посещением: в клубе, на скачках, в Английском кафе, у Тортони, в Опере, в Итальянском театре, я бы даже сказала, во дворце, если бы ваше присутствие в моем скромном доме не свидетельствовало столь явно о ваших политических пристрастиях. Обещайте же мне продвинуть — удачное слово, не правда ли? — мою прекрасную и печальную подругу так далеко и так скоро, как только сможете. Я буду вам за это вечно признательна, генерал.
— Прошу у вас месяц на то, чтобы ее продвинуть, прелестница, два месяца — на заключение ангажемента и три — на то, чтобы о ней заговорили все. Если же она хочет дебютировать в другой опере, на это потребуется год.
— О, она может дебютировать где угодно. Она знает весь французский и итальянский репертуар.
— В таком случае, через три месяца я приведу к вам подругу, покрытую лаврами с ног до головы!
— И разделите их с ней, генерал, — прибавила г-жа де Маранд, сердечно пожимая старому графу руку.
— Я тоже буду вам бесконечно благодарна, генерал, — послышался нежный голосок, заставивший Петруса вздрогнуть.
— Ничуть не сомневаюсь, княжна, — отозвался старик, из любезности продолжая называть графиню Рапт так же, как до замужества; отвечая Регине, что не сомневается в ее благодарности, старик не сводил глаз с племянника.
— Ну что же, — спохватился он, вновь обратившись к г-же де Маранд, — вам осталось, сударыня, лишь оказать мне честь представить меня вашей подруге как самого преданного ее слугу.
— Это будет несложно, генерал: она уже здесь.
— Неужели?
— В моей спальне. Я решила избавить ее от скучной обязанности: согласитесь, что неинтересно для молодой женщины проходить через эти бесконечные гостиные, где каждый раз будут докладывать о ней. Вот почему мы здесь собрались в тесном кругу; вот почему на некоторых из моих приглашений стояло: «десять часов», а на других: «полночь». Я хотела, чтобы Кармелита оказалась в окружении избранных и снисходительных друзей.
— Благодарю вас, сударыня, — заговорил Лоредан, воспользовавшись удобным предлогом, чтобы принять участие в разговоре. — Спасибо за то, что вы включили меня в число избранных. Однако я обижен: неужели вы считаете, что я настолько мало значу, если вы не пожелали поручить свою подругу моим заботам?
— Знакомство с вами, господин граф, может скомпрометировать очаровательную двадцатилетнюю девушку, — возразила г-жа де Маранд. — Кстати, Кармелита хороша собой, и одно это будет для вас достаточной рекомендацией.
— Время выбрано неудачно, сударыня. Смею вас уверить, что в настоящую минуту лишь одна красавица имеет право…
— Прошу прощения, сударь, — прервал графа кто-то негромко и очень вежливо, — мне нужно сказать два слова госпоже де Маранд.
Лоредан, нахмурившись, обернулся, однако, узнав хозяина дома, с улыбкой протягивавшего к супруге руку, мгновенно стушевался.
— Вы хотели что-то мне сказать, сударь? — спросила г-жа де Маранд, нежно пожимая руку мужа. — Я вас слушаю!
Обернувшись к графу Эрбелю, она прибавила:
— Вы позволите, генерал?
— Счастливец, кто имеет такое право!.. — произнес в ответ граф Эрбель.
— Что ж вы хотите, генерал! — рассмеялась г-жа де Маранд. — Это право сеньора!
И она неслышно покинула кружок, опираясь на руку мужа.
— Я к вашим услугам, сударь.
— По правде говоря, не знаю с чего начать… Видите ли, я совершенно забыл об одном деле, но, к счастью, только что чудом о нем вспомнил.
— Говорите же!
— Господин Томпсон, мой американский корреспондент, рекомендовал мне молодого человека и его юную супругу из Луизианы, у них ко мне аккредитив… Я приказал передать им приглашение к вам на вечер, а сам запамятовал, как их зовут.
— Так что же?
— Надеюсь, что вы с вашей проницательностью распознаете среди приглашенных эту иноземную пару и со свойственной вам любезностью примете тех, кого рекомендовал мне господин Томпсон. Вот, сударыня, что я хотел вам сказать.
— Положитесь на меня, сударь, — с милой улыбкой отозвалась г-жа де Маранд.
— Благодарю вас… Позвольте выразить вам свое восхищение. Вы всегда неотразимы, сударыня, а сегодня вечером вы поистине великолепны!
Галантно приложившись к руке супруги, г-н де Маранд подвел Лидию к двери в спальню. Она приподняла портьеру со словами:
— Ты готова, Кармелита?

XV
ПРЕДСТАВЛЕНИЯ

В ту минуту как г-жа де Маранд вошла в спальню, спрашивая: «Ты готова, Кармелита?» — и уронила за собой портьеру, в дверях гостиной лакей объявил:
— Монсеньер Колетти.
Воспользуемся несколькими мгновениями, пока Кармелита отвечает подруге, и бросим взгляд на его высокопреосвященство Колетти, входящего в гостиную.
Читатели, вероятно, помнят имя этого святого человека, прозвучавшее однажды из уст маркизы де Латурнель.
Дело в том, что монсеньер был исповедником маркизы.
Его высокопреосвященство Колетти был в 1827 году не только в милости, но и пользовался известностью, да не просто пользовался известностью, а считался модным священником. Его недавние проповеди во время поста принесли ему славу великого прорицателя, и никому, как бы мало ни был набожен человек, не приходило в голову оспаривать ее у г-на Колетти. Исключение, пожалуй, представлял собой Жан Робер; он был поэт прежде всего и, имея на все особый взгляд, не переставал удивляться, что священники, располагавшие столь великолепным текстом, как Евангелие, как правило, отнюдь не блистали вдохновением и красноречием. Ему случалось завоевывать — и с успехом! — в сто раз более непокорных слушателей, чем те, что приходили на церковные проповеди, чтобы укреплять свой дух, и ему казалось, что, доведись ему подняться на кафедру священника, он нашел бы гораздо более убедительные, более гремящие слова, чем все приторные и скучные речи этих светских прелатов, одну из которых он нечаянно услышал, проходя как-то мимо. Тогда-то он и пожалел, что не стал священником: вместо кафедры у него теперь в распоряжении был театр, а вместо слушателей-христиан — неподготовленная аудитория.
Хотя его высокопреосвященство Колетти носил тонкие шелковые чулки — это в сочетании с фиолетовым одеянием свидетельствовало, что перед вами высокое духовное лицо, — монсеньера можно было принять за простого аббата времен Людовика XV: его лицо, манеры, внешний вид, походка вразвалку выдавали в нем скорее галантного кавалера, привыкшего к ночным приключениям, нежели строгого прелата, проповедующего воздержание. Казалось, его высокопреосвященство, подобно Эпимениду, проспавшему в пещере пятьдесят семь лет, заснул полвека назад в будуаре маркизы де Помпадур или графини Дюбарри, а теперь проснулся и пустился в свет, позабыв поинтересоваться, не изменились ли за время его отсутствия нравы и обычаи. А может, он только что вернулся от самого папы и сейчас же угодил во французское общество в своем одеянии ультрамонтанского аббата.
С первого взгляда он производил впечатление красавца-прелата в полном смысле этого слова: розовощекий, свежий, он выглядел самое большее на тридцать шесть лет. Но стоило к нему присмотреться, как становилось ясно: монсеньер Колетти следит за своей внешностью столь же ревностно, что и сорокапятилетние женщины, желающие выглядеть на тридцать: его высокопреосвященство пользовался белилами и румянами!
Если бы кому-нибудь удалось проникнуть сквозь этот покрывающий кожу слой штукатурки, он похолодел бы от ужаса, обнаружив под видимостью жизни все признаки болезни и разрушения.
Живыми на этом лице, неподвижном, словно восковая маска, оставались лишь глаза да губы. Глазки — маленькие, черные, глубоко сидящие — метали молнии, порой сверкали весьма устрашающе, потом сейчас же прятались за щурившимися в ханжеской улыбке веками; рот, из которого выходили умные, злые слова, разившие иногда сильнее яда, был небольшой, изящно очерченный, с насмешливо кривившейся нижней губой.
Эта физиономия могла временами выражать ум, честолюбие, сладострастие, но никогда не выражала доброту. При первом же приближении к этому человеку становилось ясно: ни в коем случае нельзя допустить, чтобы он был в числе ваших врагов, равно как никто не горел желанием подружиться с ним.
Был монсеньер невысок ростом, но — как выражаются буржуа в разговоре о священнослужителях — «представителен». Прибавьте к этому нечто в высшей степени высокомерное, презрительное, дерзкое в его манере держать голову, кланяться, входить в гостиные, выходить оттуда, садиться и вставать. Зато он будто нарочно припасал для дам свои изысканные любезности; глядя на них, он щурился с многозначительным видом, а если женщина, к которой он обращался, нравилась ему, его лицо принимало непередаваемое выражение сладострастной нежности.
Именно так, полуприкрыв веки и помаргивая, он вошел в гостиную г-жи де Маранд, где собрались почти одни дамы; генерал, давно и хорошо знавший его высокопреосвященство Колетти, услышал, что лакей докладывает о монсеньере, и процедил сквозь зубы:
— Входи, монсеньер Тартюф!
Доклад о его высокопреосвященстве, его появление в гостиной, поклон, жеманство, с каким усаживался в кресло проповедник, ставший известным во время последнего поста, на мгновение отвлекли внимание присутствующих от Кармелиты. Мы говорим «на мгновение», потому что прошло не более минуты с того времени, как г-жа де Маранд уронила портьеру, и до того, как портьера вновь приподнялась, пропуская двух подруг.
Разительный контраст между г-жой де Маранд и Кармелитой бросался в глаза.
Неужели это была все та же Кармелита?
Да, она, но не та, чей портрет мы списали когда-то из «Монографии о Розе»: румяная, сиявшая, поражавшая выражением простодушия и невинности; теперь она не улыбалась, ноздри ее не раздувались, как раньше, когда она вдыхала аромат целого поля роз, благоухавших под ее окном и украшавших могилу мадемуазель де Лавальер… Нет, сейчас в гостиную входила новая Кармелита — высокая молодая женщина с ниспадавшими на плечи по-прежнему роскошными черными волосами, но ее плечи были словно высечены из мрамора. У нее было все то же открытое и умное лицо, но оно было будто выточено из слоновой кости! Те же щеки, когда-то окрашенные румянцем юности и здоровья, ныне побледнели и стали матовыми.
Ее глаза, и раньше удивлявшие своей красотой, теперь, казалось, стали чуть ли не вдвое больше. Они и прежде горели огнем, но теперь искры стали молниями. Вокруг ее глаз залегли тени, и можно было подумать, что эти молнии сыплются из грозовой тучи.
Губы Кармелиты, когда-то пурпурные, с трудом оживали после той страшной ночи и так и не смогли вернуть себе первоначальный цвет. Они едва достигли бледно-розового кораллового оттенка, однако прекрасно дополняли портрет Кармелиты — настоящей красавицы — и в то же время придавали ее красоте нечто неземное.
Одета Кармелита было просто, но очень изящно.
Три подруги уговорили ее пойти на этот вечер; к тому же она решила как можно скорее обеспечить себе независимое существование. И вопрос о том, в чем Кармелита предстанет перед публикой, долго обсуждался всеми подругами. Само собой разумеется, что Кармелита в этом обсуждении не участвовала. Она с самого начала заявила, что считает себя вдовой Коломбана и всю жизнь будет носить по нему траур, а потому пойдет на вечер в черном платье. Остальное же она предоставила решать Фраголе, Лидии и Регине.
Регина решила, что платье будет из черного кружева, а корсаж и юбка — из черного атласа. Украсит его гирлянда темно-фиолетовых цветов, являющихся символом печали и известных под именем аквилегий, а в гирлянду будут вплетены ветки кипариса.
Венок сплела Фрагола, лучше других разбиравшаяся в сочетании цветов, в подборе оттенков; как и гирлянда на платье, как и букетик на корсаже, венок состоял из веток кипариса и аквилегий.
Ожерелье черного жемчуга, дорогой подарок, преподнесенный Региной, украшал шею Кармелиты.
Когда девушка, бледная, но нарядная, появилась на пороге спальни г-жи де Маранд, ожидавшие ее выхода вскрикнули от восхищения и в то же время от страха. Она была похожа на античное видение — Норму или Медею. Собравшиеся не смогли скрыть изумления.
Старый генерал, обычно настроенный весьма скептически, понял, что перед ним святая преданность и величие мученицы. Он поднялся и стоя стал ожидать приближения Кармелиты.
Едва Кармелита появилась в гостиной, Регина поспешила ей навстречу.
Рядом с двумя дышащими жизнью и счастьем молодыми женщинами она выглядела как призрак.
Гости провожали взглядами эту молчаливую группу со все возраставшим любопытством, почти с волнением.
— До чего ты бледна, бедная сестричка! — заметила Регина.
— Как ты хороша, о Кармелита! — воскликнула г-жа де Маранд.
— Я уступила вашим настойчивым просьбам, мои любимые, — проговорила в ответ их подруга. — Но, может быть, пока не поздно, мне следует остановиться?
— От чего же?
— Вы знаете, ведь я не открывала фортепьяно с тех пор, как мы пели вместе с Коломбаном, прощаясь с жизнью. А вдруг мне изменит голос? Или окажется, что я ничего не помню?
— Нельзя забыть то, чему не учился, Кармелита, — возразила Регина. — Ты пела, как поют птицы, а разве они могут разучиться петь?
— Регина права, — поддержала подругу г-жа де Маранд. — И я уверена в тебе, как уверена в себе и ты сама. Пой же без смущения, дорогая моя! Могу поручиться, что ни у кого из артистов никогда не было более благожелательно настроенной публики.
— Спойте, спойте, сударыня! — стали просить все, за исключением Сюзанны и Лоредана: брат разглядывал красавицу Кармелиту с изумлением, сестра — с завистью.
Кармелита поблагодарила кивком собравшихся и пошла к инструменту.
Генерал Эрбель сделал два шага ей навстречу и поклонился.
— Господин граф! — произнесла г-жа де Маранд. — Имею честь представить вам самую дорогую свою подругу, ведь из трех моих подруг она самая несчастливая.
Генерал опять поклонился и с галантностью, достойной рыцарских времен, промолвил:
— Мадемуазель! Сожалею, что госпожа де Маранд поручила мне столь легкое дело, как разгласить повсюду похвалу вашему таланту. Поверьте, я приложу к этому все силы и все равно буду считать себя вашим должником.
— О! Спойте! Спойте, сударыня! — снова попросили несколько голосов.
— Вот видишь, милая сестричка, — заметила г-жа де Маранд, — все ждут с нетерпением… Так ты начнешь?
— Сию минуту, если вам угодно, — просто отвечала Кармелита.
— Что ты будешь петь? — спросила Регина.
— Выберите сами!
— У тебя нет любимого произведения?
— Нет.
— У меня здесь весь «Отелло».
— Пусть будет «Отелло».
— Ты будешь аккомпанировать себе сама? — спросила Лидия.
— Если некому это сделать… — начала Кармелита.
— Я с удовольствием сяду за фортепьяно, — торопливо предложила Регина.
— А я буду переворачивать страницы! — подхватила г-жа де Маранд. — Тебе нечего бояться, когда мы с тобой рядом, не правда ли?
— Мне нечего бояться, — отозвалась Кармелита, грустно качая головой.
Девушка в самом деле была совершенно спокойна. Холодной рукой она коснулась руки г-жи де Маранд; лицо ее выражало полную невозмутимость.
Госпожа де Маранд направилась к фортепьяно и выбрала из стопки партитуру «Отелло».
Кармелита осталась стоять, опираясь на Регину; будуар был на две трети полон.
Гости расселись и затаив дыхание стали ждать.
Госпожа де Маранд поставила ноты на фортепьяно, а Регина села за инструмент и блестяще исполнила бурную прелюдию.
— Споешь «Романс об иве»? — спросила г-жа де Маранд.
— С удовольствием, — ответила Кармелита.
Госпожа де Маранд раскрыла партитуру на предпоследней сцене финального акта.
Регина повернулась к Кармелите, готовая начать по ее знаку.
В эту минуту лакей доложил:
— Господин и госпожа Камилл де Розан.

XVI
РОМАНС ОБ ИВЕ

Глухой протяжный вздох, похожий на стон, вырвался при этих словах у трех или четырех человек из тех, что собрались в гостиной.
Затем наступила глубокая тишина. Казалось, все присутствующие знали историю Кармелиты и потому не смогли сдержать скорбного восклицания при неожиданном появлении молодого человека с горящим взором, улыбкой на устах и беззаботным выражением на лице, хотя именно Камилла де Розана можно было в определенном смысле считать убийцей Коломбана.
Стон вырвался из груди у Жана Робера, Петруса, Регины и г-жи де Маранд.
А Кармелита не вскрикнула, не вздохнула: у нее перехватило дыхание, и она застыла подобно статуе.
Когда г-н де Маранд услышал имя Камилла, он тут же вспомнил, что именно этого человека ему рекомендовал его американский корреспондент. Хозяин дома пошел навстречу гостю со словами:
— Вы прибыли как нельзя более кстати, господин де Розан! Не угодно ли вам будет присесть и послушать! Госпожа де Маранд уверяет, что нам предстоит насладиться самым прекрасным голосом из всех, какие ей доводилось когда-либо слышать.
Он предложил руку г-же де Розан и проводил ее к креслу, в то время как Камилл пытался в стоявшем перед ним призраке узнать Кармелиту, а когда узнал, едва слышно вскрикнул от изумления.
Лидия и Регина метнулись к подруге, полагая, что ей нужна помощь, что она вот-вот упадет в обморок. Однако, к немалому их удивлению, Кармелита, как мы уже сказали, продолжала стоять, глядя в одну точку; только лицо ее стало мертвенно-бледным.
Ее неподвижный, безжизненный взгляд ничего не выражал, как бы утратив способность видеть, а сердце, казалось, остановилось, будто вся она внезапно окаменела. На молодую женщину смотреть было тем более страшно, что, помимо смертельной бледности, залившей ее щеки, на ее будто высеченном из мрамора лице волнение никак не выражалось.
— Сударыня, — обратился г-н де Маранд к своей супруге, — я имел честь говорить вам об этих двух лицах.
— Займитесь ими, сударь, — отвечала г-жа де Маранд. — Я же полностью принадлежу Кармелите… Видите, в каком она состоянии…
Бледность Кармелиты, ее остановившийся взгляд, застывшая поза действительно поразили г-на де Маранда.
— Боже мой, мадемуазель! Что с вами? — с состраданием спросил он.
— Ничего, сударь, — отозвалась Кармелита, и заставила себя поднять голову, как свойственно сильным натурам в минуту испытания, когда нужно взглянуть несчастью в лицо. — Со мной ничего!
— Не пой! Не нужно тебе сегодня петь! — шепнула Кармелите Регина.
— Почему я не должна петь?
— Это испытание выше твоих сил, — заметила Лидия.
— Посмотрим! — возразила Кармелита.
На ее губах мелькнуло бледное, неживое подобие улыбки.
— Так ты хочешь петь? — переспросила Регина, вновь усаживаясь за фортепьяно.
— Сейчас я не просто женщина, я — артистка!
И Кармелита сделала три шага, еще отделявшие ее от инструмента.
— Господи, помоги! — промолвила г-жа де Маранд.
Регина снова сыграла прелюдию.
Кармелита запела:
Assisa al pie d’un salice…
Ее голос звучал уверенно, и уже со второй строки слушателей охватило искреннее волнение: они сопереживали горю Дездемоны, а не страданиям Кармелиты.
Трудно было сделать более удачный выбор, учитывая положение несчастной девушки: смятение Дездемоны, когда она поет первый куплет, обращаясь к чернокожей рабыне, своей кормилице, ее смертельный страх в определенном смысле выражали тоску, сжимавшую сердце Кармелиты. Гроза, нависшая над палаццо прекрасной венецианки, ветер, разбивший готическое окно в ее спальне, гром, с треском разрывающийся вдалеке, темнота ночи, печально мерцающий огонек лампы — все в этот мрачный вечер, вплоть до меланхоличных стихов Данте в устах гондольера, проплывающего в своей лодке, повергает несчастную Дездемону в бездну отчаяния; все предвещает несчастье, в каждой мелочи — зловещее предзнаменование:
Nessun maggior dolore Che ricordarsi del tempo felice, Nella miseria…
Ария статуи в моцартовском «Дон Жуане», а также отчаяние доньи Анны, когда она натыкается на тело своего отца, — вот, может быть, единственные две сцены, сравнимые по силе с этой пронзительной сценой томительных предчувствий.
Итак, повторяем, музыка величайшего итальянского композитора как нельзя лучше выражала муки Кармелиты.
Разве храбрый, верный, сильный Коломбан, по которому она носила в душе траур, не напоминал мрачного и преданного африканца, влюбленного в Дездемону? А отвратительный Яго, язвительный друг, сеющий в сердце Отелло ядовитые семена ревности, разве не был в известном смысле похож на американца, немало зла принесшего по легкомыслию с той же легкостью, с какой Яго причинил его по злобе?
Кармелита при виде Камилла почувствовала себя в положении, описанном Шекспиром, а романс, который она исполняла с такой твердостью и выразительностью, был настоящей пыткой: каждой нотой он вонзался ей в сердце, будто холодная сталь клинка.
После первого куплета все зааплодировали с воодушевлением, с каким непременно встречает новый талант публика, если она беспристрастна.
Второй куплет по-настоящему удивил слушателей; перед ними была уже не женщина, уже не певица, изливающая поток жалоб, теперь пело воплощенное Страдание:
I ruscelletti limpidi A caldi suoi sospiri…
А припев был исполнен с такой трогательной печалью, что вся поэма отчаяния девушки прошла, должно быть, в этот момент перед глазами тех, кому ее история была знакома, как, наверно, проходила она перед ее собственным взором:
L’aura fra i rami flebile Ripetiva il suon…
Регина стала почти столь же бледна, как и Кармелита; Лидия плакала.
И действительно, никогда еще голос, проникновеннее этого (а ведь описываемое нами время было богато прославленными певицами: Паста, Пиццарони, Менвьель, Зонтаг, Каталани, Малибран умели увлечь слушателей), не волновал так сердца тех, кого на музыкальном итальянском языке называют dilettanti. Однако да позволено нам будет сказать несколько слов (для тех, кто знаком с творчеством великих певиц, которых мы только что назвали), чем отличалась наша героиня от известных исполнительниц.
У Кармелиты был от природы голос необычайного диапазона: она могла взять «соль» нижнего регистра с той же легкостью и звучностью, с какой г-жа Паста брала «ля», и могла подняться до верхнего «ре». Таким образом, девушка исполняла — в этом состояло чудо ее пения — партии и для контральто и для сопрано.
Не было на свете сопрано чище, богаче, эффектнее, с большим блеском исполняющего фиоритуры, gorgheggi, если нам будет позволено употребить это слово, придуманное неаполитанцами и обозначающее горловое журчание, которым злоупотребляет, по нашему мнению, всякое начинающее сопрано.
Когда же Кармелита исполняла партии контральто, она была неподражаема.
Всякий знает чарующее, колдовское, так сказать, действие контральто: оно поет о любви с большей силой, чем сопрано, о печали — с большей выразительностью, о страданиях — с большей энергией. Обладательницы сопрано — soprani — выпевают, будто птицы: они нравятся, завораживают, восхищают; обладательницы контральто — contralti — волнуют, беспокоят, увлекают. Сопрано — голос чисто женский: в нем заключена нежность; зато контральто можно назвать истинно мужским: оно звучит строго, грубовато, довольно резко. И тем не менее, это тембр особый, голос-гермафродит, заключающийся в себе как мужское, так и женское начала. Вот почему он овладевает душой слушателей с быстротой и силой электричества или магнетизма. Контральто в каком-то смысле созвучно переживаниям слушателя: если бы тот умел выражать свои чувства в пении, то, несомненно, захотел бы спеть именно так.
Такое же действие произвел на аудиторию и голос Кармелиты. Она была наделена от природы редкой способностью (правда, чисто инстинктивной, ибо она не была знакома с приемами великих исполнителей своего времени) удивительно счастливо сочетать грудное и горловое пение; она так умело чередовала их, что даже подлинный знаток вряд ли сумел бы определить, как долго ей пришлось учиться, чтобы достичь поистине чудесных эффектов обоих столь разных голосов.
Кармелита прекрасно музицировала. Под руководством Коломбана она упорно, старательно изучила основополагающие принципы музыки и отныне могла идти своим путем, пленяя и волнуя слушателей. Она обладала не только красивым голосом, но и изумительным вкусом. С первых же уроков она привыкла к строгой немецкой музыке и употребляла итальянские фиоритуры весьма умеренно: лишь когда хотела добиться большей выразительности какого-нибудь фрагмента или связать две музыкальные фразы, но никогда — только как украшение или доказательство своей виртуозности.
В заключение этого отступления, посвященного таланту Кармелиты, прибавим, что, в отличие от знаменитых певиц своего времени (и даже всех времен), одна и та же нота при различных состояниях ее души приобретала в ее исполнении разное звучание.
Пусть же читатели не удивляются и не обвиняют нас в преувеличениях, когда мы утверждаем, что ни одна певица, ученица Порпоры, Моцарта, Перголези, Вебера или даже Россини, не сумела достичь совершенства этого «двойного голоса». Ведь у Кармелиты был куда более серьезный учитель, чем только что нами перечисленные, — имя ему Несчастье!
К концу третьего куплета публика пришла в исступление, слушателей охватил неописуемый восторг.
Еще не отзвучали последние ноты, похожие на жалобные стоны самой Скорби, как раззолоченный потолок светского будуара дрогнул от грома рукоплесканий. Все повскакали с мест, желая первыми поблагодарить, поздравить очаровавшую их артистку; это был настоящий праздник, всеобщее воодушевление — то, что может позволить furia francese, охотно забывающая о внешних приличиях. Слушатели устремились к фортепьяно, чтобы поближе разглядеть девушку, пленительную, словно сама Красота, всесильную, как Мощь, печальную будто Отчаяние. Пожилые дамы завидовали ее молодости, юные особы — ее красоте, все остальные — ее несравненному таланту; мужчины говорили друг другу, что великое счастье — быть любимым такой женщиной. И все подходили к Кармелите, брали ее руку и с любовью ее пожимали!
Вот в чем заключается истинная сила искусства, настоящее его величие: в одно мгновение оно способно обратить незнакомца в старого и верного друга!
Тысячи приглашений, подобно цветкам из венца ее будущей известности, мгновенно посыпались на Кармелиту.
Старого генерала, истинного знатока и ценителя, как мы уже сказали, пронять было не так-то просто, но даже он почувствовал, как по его щекам заструились слезы: то пролилась дождем гроза, переполнявшая его сердце, пока он слушал пение безутешной девушки.
Жан Робер и Петрус инстинктивно подались один навстречу другому и крепко пожали друг другу руки: так они молча выражали свое мучительное волнение и полное грусти восхищение. Если бы Кармелита одним мановением руки призвала их к отмщению, они набросились бы на беззаботного Камилла, не подозревавшего, что произошло, слушавшего с улыбкой на устах и моноклем в глазу и кричавшего со своего места: «Brava! Brava! Brava!» — точь-в-точь как в Итальянской опере.
Регина и Лидия поняли, что присутствие креола увеличивало страдания Кармелиты, отчего ее пение стало еще выразительнее. Слушая ее, они трепетали не переставая: им казалось, что сердце певицы вот-вот разорвется, и они с напряжением ловили каждую ноту. Обе были совершенно ошеломлены: Регина не смела обернуться, Лидия не могла поднять голову.
Вдруг те, что стояли ближе других к Кармелите, вскрикнули; обе молодые женщины вышли из оцепенения и разом взглянули в сторону подруги.
Когда Кармелита пропела последнюю, пронзительную ноту, она запрокинула голову, смертельно побледнела и непременно рухнула бы на пол, если бы ее не поддержали чьи-то руки.
— Мужайтесь, Кармелита! — шепнул ей приветливый голос. — Можете гордиться: с этого вечера вам больше не нужна ничья помощь!
Прежде чем у девушки закрылись глаза, она успела узнать Людовика, этого жестокого друга, вернувшего ее к жизни.
Она вздохнула, печально покачала головой и лишилась чувств.
Только тогда из-под ее прикрытых век показались две слезы и покатились по холодным щекам.
Две подруги приняли Кармелиту из рук Людовика, появившегося в гостиной в то время, когда она пела, и, следовательно, вошедшего незаметно, без доклада, зато вовремя оказавшегося рядом, чтобы подхватить несчастную девушку.
— Это ничего, — сказал он двум подругам, — подобные кризисы ей скорее на пользу, чем во вред… Поднесите ей к лицу вот этот флакон: через пять минут она придет в себя.
Регина и Лидия с помощью генерала перенесли Кармелиту в спальню; правда, дальше порога генерал не пошел.
Как только Кармелита исчезла и Людовик успокоил слушателей, приутихшее было воодушевление вспыхнуло с новой силой.
Со всех сторон единодушно раздавались восхищенные крики.

XVII
ГЛАВА, В КОТОРОЙ ХЛОПУШКИ КАМИЛЛА НЕ СРАБАТЫВАЮТ

Слушатели долго восторгались талантом будущей дебютантки, а когда исчерпали весь запас похвал и комплиментов, каждый из счастливых слушателей обещал рассказать о Кармелите в своем кругу. Но вот гости потянулись из будуара в гостиную: оттуда стали доноситься первые аккорды оркестра, и приглашенные перешли к танцам.
Мы расскажем только об одном эпизоде, достойном внимания наших читателей и имевшем место в это время, потому что он естественным образом связан с нашей драмой. Мы имеем в виду оплошность, которую допустил Камилл де Розан, неосмотрительно обращаясь к людям, хорошо знакомым с историей Кармелиты.
Госпожой де Розан, его супругой, хорошенькой пятнадцатилетней креолкой, завладела в это время некая пожилая дама родом из Америки, назвавшаяся ее родственницей.
Видя, что жена в семейном кругу, Камилл воспользовался этим обстоятельством и снова почувствовал себя холостяком.
Он узнал Людовика, своего бывшего товарища, почти друга. И как только в будуаре снова установилась тишина после ухода Кармелиты (а Камилл приписал ее обморок обычному волнению), креол полетел навстречу молодому доктору в восторженном состоянии, естественном для новоприбывшего, который после долгого отсутствия неожиданно встречает старого знакомого. Камилл протянул Людовику руку.
— Клянусь Гиппократом! — вскричал он. — Это же господин Людовик! Здравствуйте, господин Людовик! Как вы себя чувствуете?
— Плохо! — нелюбезно отозвался молодой доктор.
— Плохо? — повторил креол. — А вид у вас цветущий, как у апреля!
— Какое это имеет значение, сударь, когда в сердце — декабрьская стужа?
— Вас что-то печалит?
— Не просто печалит: я страдаю!
— Страдаете?
— Невыносимо страдаю!
— Боже мой! Бедный Людовик, вы, должно быть, потеряли кого-нибудь из родных?
— Я лишился человека, который был мне дороже всех родственников.
— Да кто же может быть дороже?
— Друг… Ведь друзья встречаются значительно реже.
— А я его знал?
— И очень близко.
— Это кто-нибудь из нашего коллежа?
— Да.
— Несчастный малый… — вымолвил Камилл с видом полного безразличия. — И как его звали?
— Коломбан, — сухо ответил Людовик, откланялся и повернулся к Камиллу спиной.
Креол был готов вцепиться Людовику в глотку. Однако мы уже говорили, что он был далеко не глуп: он понял, что совершил промах, круто повернулся на каблуках и отложил свой гнев до более удобного случая.
В самом деле, если Коломбан мертв, Людовик был вправе удивиться, почему Камилла не удручает это обстоятельство.
А как он мог быть удручен? Ведь он ничего об этом не знал!
Бедный Коломбан, такой молодой, красивый, сильный… От чего же он мог умереть?
Камилл поискал Людовика взглядом; он хотел сказать, что понятия не имел о смерти Коломбана, и расспросить его о подробностях гибели их общего друга. Однако Людовик исчез.
Продолжая поиски, Камилл заметил молодого человека, лицо которого показалось ему симпатичным: где-то он с ним встречался. Однако имени его он вспомнить никак не мог. Он был уверен, что где-то видел этого господина и даже, пожалуй, был с ним знаком. Если он знал его по Школе права — что было вполне вероятно, — у молодого человека можно было получить желаемые разъяснения.
И Камилл пошел к нему.
— Прошу прощения, сударь, — заговорил креол, — я прибыл сегодня утром из Луизианы, которая находится примерно на полпути к антиподам, то есть проплыл около двух тысяч льё морем. Вот почему в голове у меня до сих пор что-то вроде килевой и бортовой качки, я не могу здраво рассуждать, не могу ничего вспомнить. Простите же мне вопрос, с которым я буду иметь честь к вам обратиться.
— Слушаю вас, сударь, — вежливо, однако довольно сухо ответил тот, к кому подошел креол.
— Мне кажется, сударь, — продолжал Камилл, — что я уже не раз встречал вас во время моего последнего пребывания в Париже. И когда я вас сейчас увидел, ваше лицо меня поразило… Может быть, у вас память лучше и я имею честь быть вам знакомым?
— Вы правы, я отлично вас знаю, господин де Розан, — отвечал молодой человек.
— Вам известно мое имя? — радостно вскричал Камилл.
— Как видите.
— Доставьте мне удовольствие и назовите себя!
— Меня зовут Жан Робер.
— Ну, конечно, Жан Робер… Черт побери! Я же говорил, что знаю вас! Вы один из наших прославленных поэтов и лучших друзей моего товарища Людовика, если мне позволено будет так сказать…
— …который в свою очередь был одним из лучших друзей Коломбана, — закончил Жан Робер, холодно кивнул креолу, отвернулся и хотел было удалиться.
Однако Камилл его остановил.
— Ради Бога, сударь! — воскликнул он. — Вы уже второй человек, который мне говорит о смерти Коломбана… Не могли бы вы рассказать мне об этом поподробнее?
— Что вам угодно знать?
— Чем был болен Коломбан?
— Он умер не от болезни.
— Может быть, он погиб на дуэли?
— Нет, сударь, он погиб не на дуэли.
— Но от чего же он умер, в конце концов?
— Отравил себя угаром, сударь.
На сей раз Жан Робер поклонился Камиллу с таким неприступным видом, что тот, хотя и был охвачен изумлением, не решился расспрашивать его дальше.
— Умер! — пробормотал Камилл. — Отравился! Кто бы мог подумать… Коломбан, такой набожный!.. Ах, Коломбан!
И Камилл воздел руки, как человек, который, дабы поверить чему-либо, должен был услышать об этом дважды.
Поднимая руки, Камилл вскинул глаза и заметил молодого человека, который, казалось, глубоко задумался.
Он узнал в нем художника, которого ему показали во время всеобщего смятения, последовавшего за обмороком Кармелиты. Камиллу сказали, что это один из известнейших парижских художников. Лицо молодого человека выражало неподдельное восхищение.
Это был Петрус. Проявленная Кармелитой сила воли преисполнила его печалью и в то же время гордостью. Значит, люди искусства не похожи на остальных, думал он. У них не такое сердце, не такая, как у всех, душа; это особые существа, способные не только испытывать неизбывное страдание, но и так царственно побеждать его!
Камилла ввело в заблуждение выражение его лица; он принял Петруса за восторженного любителя музыки. Полагая, что делает ему приятнейший комплимент, он обратился к художнику с такими словами:
— Сударь! Если бы я был художником, я не искал бы иной модели, потому что ваше лицо выражает восхищение человека, всем сердцем слушающего божественную музыку великого маэстро.
Петрус взглянул на Камилла с холодным пренебрежением и молча кивнул.
Тот продолжал:
— Не знаю точно, насколько сильно французы любят музыку божественного Россини. А вот в наших колониях она производит настоящий фурор: в ней страсть, в ней неистовство, доходящие до фанатизма! У меня был друг, любитель немецкой музыки, который был убит на дуэли за то, что заявил: «Моцарт выше Россини, а „Свадьба Фигаро“ лучше „Севильского цирюльника“». По мне, признаться, Россини — величайший композитор, с которым Моцарт не идет ни в какое сравнение… Таково мое мнение, и, если надо, я готов отстаивать его до конца дней.
— Я полагаю, ваш друг Коломбан был другого мнения, сударь, — вымолвил Петрус, холодно поклонившись креолу.
— Ах, черт побери! — вскричал Камилл. — Раз уж все здесь сговорились напоминать мне о Коломбане и вы вместе со всеми, сударь, так скажите, по крайней мере, не потому ли он отравился, что Россини одержал верх над Моцартом?
— Нет, сударь, — подчеркнуто вежливо проговорил Петрус. — Он отравился потому, что любил Кармелиту и предпочел скорее умереть, нежели предать друга.
Камилл вскрикнул и схватился за голову, словно ослепленный догадкой.
Тем временем Петрус вслед за Людовиком и Жаном Робером перешел из будуара в гостиную.
В ту минуту как Камилл, немного оправившись от потрясения, отнял руки от лица и открыл глаза, он увидал перед собой — впервые с тех пор, как он очутился в доме г-на де Маранда — красивого молодого человека надменного вида, который, казалось, готов был подойти к Камиллу, когда тот так нуждался в чьем-нибудь обществе.
— Сударь! — заговорил молодой человек. — Я слышал, вы только что прибыли из колоний и впервые были представлены сегодня вечером господину и госпоже де Маранд. Если вам угодно, я почту за честь стать вашим крестным отцом в гостиных нашего общего банкира, а также провожатым по увеселительным заведениям столицы.
Сей предупредительный чичероне был не кто иной, как граф Лоредан де Вальженез; с первой же минуты его привлекла прелестная креолка, которую привез во Францию Камилл де Розан, и теперь он на всякий случай пытался завязать дружбу с мужем, чтобы, если представится возможность, еще лучше узнать и жену.
Камилл вздохнул свободнее, встретив, наконец, человека, с которым он обменялся десятком слов и не услышал при этом имени Коломбана.
Само собой разумеется, что он с радостью принял приглашение г-на де Вальженеза.
Молодые люди перешли в танцевальную залу. Оркестр только что исполнил прелюдию вальса. Они появились на пороге в ту самую минуту, как танец начался.
Первой, кого они встретили в зале (и можно было подумать, что ее брат назначил ей свидание: она словно поджидала его появления!), оказалась мадемуазель Сюзанна де Вальженез.
— Сударь! — произнес Лоредан. — Позвольте представить вас моей сестре, мадемуазель Сюзанне де Вальженез.
Не ожидая ответа, который, впрочем, можно было прочесть в глазах Камилла, граф продолжал:
— Дорогая Сюзанна! Представляю вам нового друга, господина Камилла де Розана, американского дворянина.
— О! Да вашего нового друга, дорогой Лоредан, я давно знаю! — воскликнула Сюзанна.
— Неужели?!
— Как?! — с горделивой радостью воскликнул Камилл. — Неужели я имел честь быть вам знакомым, мадемуазель?
— И даже очень, сударь! — отозвалась Сюзанна. — В Версале, в пансионе, где я училась совсем недавно, я была дружна с двумя вашими соотечественницами.
В это время Регина и г-жа де Маранд, доверив очнувшуюся Кармелиту заботам камеристки, вошли в бальную залу.
Лоредан подал сестре едва уловимый знак, а та в ответ чуть заметно улыбнулась.
И пока Лоредан, в третий раз за этот вечер, пытался возобновить все время прерываемый разговор с г-жой де Маранд, Камилл и мадемуазель де Вальженез, чтобы лучше узнать друг друга, устремились в головокружительном водовороте вальса и затерялись в море газа, атласа и цветов.
Назад: Часть первая
Дальше: XVIII КАК БЫЛО ПОКОНЧЕНО С «ЗАКОНОМ ЛЮБВИ»