Книга: А. Дюма. Собрание сочинений. Том 38. Красный сфинкс. Голубка
Назад: VII МАРИНА И ЖАКЕЛИНО
Дальше: Часть вторая

XI
КРАСНЫЙ СФИНКС

В галерее Лувра есть портрет работы художника-янсениста Филиппа де Шампеня, где изображено "по-настоящему", как тогда говорили, тонкое, решительное и сухое лицо кардинала Ришелье.
В противоположность своим соотечественникам-фламандцам или художникам испанской школы, своим учителям, Филипп де Шампень скуп на сверкание красок, какие смешивают на своих палитрах и бросают на свои полотна художники, подобные Рубенсу и Мурильо. Да и в самом деле, окружить потоком света мрачного министра, постоянно скрытого в полумраке своей политики и считающего своим девизом метафору aquila in nubibus — "орел в облаках", — значило бы, возможно, польстить искусству, но несомненно исказило бы истину.
Изучите этот портрет вы все, честные люди, желающие два с половиной века спустя воскресить этого знаменитого человека и составить себе физическое и нравственное представление о великом гении, оклеветанном современниками, не признанном, почти забытом следующим веком и лишь через два столетия после смерти нашедшем то место, какое он вправе был ожидать от потомства.
Этот портрет из тех, что обладают свойством заставить вас внезапно остановиться и задуматься перед ними. Человек или призрак это существо в красном одеянии, белой мантии с капюшоном, в белом стихаре из венецианских кружев и красной шапочке, с широким лбом, седеющими волосами и усами, с бесцветным взглядом серых глаз, с тонкими, худыми, бледными руками? Из-за сжигающей его постоянной лихорадки в его лице живут одни скулы. Не правда ли, чем дольше вы на него смотрите, тем больше сомневаетесь: живое существо перед вами или некий покойник, подобно святому Бонавентуре явившийся написать свои мемуары после смерти? Не правда ли, если бы он вдруг отделился от полотна, вышел из рамы и направился к вам, вы попятились бы, осенив себя крестным знамением, как при виде призрака?
Что очевидно и бесспорно в этом портрете — на нем запечатлен ум, рассудок, и только. Никакого сердца. Никаких чувств, к счастью для Франции; в той пустоте, которой стала монархия между Генрихом IV и Людовиком XIV, для того чтобы управлять этим неудачным, слабым, бессильным королем, этим беспокойным и распутным двором, этими жадными и бесчестными принцами, для того чтобы создать из этой живой грязи жизнь нового мира, нужен был только мозг, и ничего более.
Господь своими руками создал этот страшный автомат, а Провидение поместило его на равном расстоянии между Людовиком XI и Робеспьером, чтобы он разделался с крупными вельможами так, как Людовик XI покончил с крупными вассалами и как Робеспьеру предстояло покончить с аристократами. Время от времени народы видят, как на горизонте, подобно красным кометам, появляется кто-то из этих кровавых косарей; вначале они кажутся чем-то призрачным, затем приближаются незаметно и бесшумно, пока не окажутся на поле, которое им предстоит выкосить; там они принимаются за работу и прекращают ее, лишь когда задача выполнена, когда все скошено.
Вот таким он предстал бы перед вами вечером 5 декабря 1628 года, озабоченный окружающей его рознью, обдумывающий большие проекты, собирающийся извести ересь во Франции, изгнать Испанию из Миланского герцогства, покончить с австрийским влиянием в Тоскане, старающийся все угадать, не говорящий ни одного лишнего слова, скрывающий свои мысли за потухшим взором, — таким предстал бы перед вами человек, на чьих плечах покоились судьбы Франции, непроницаемый министр, кого наш великий историк Мишле назвал Красным сфинксом.
Он вернулся в свой кабинет после балета; интуиция подсказывала ему, что отсутствие королевы на спектакле имеет политическую — а следовательно, угрожающую для него — причину и нечто коварное замышляется в этом королевском алькове, двенадцать квадратных футов которого задавали ему больше работы и причиняли больше беспокойства, чем весь остальной мир. Итак, он вернулся огорченным, уставшим, чуть ли не испытывающим ко всему отвращение, бормоча подобно Лютеру: "Бывают минуты, когда кажется, что Господу нашему надоело играть и он собирается бросить карты под стол".
Дело в том, что он знал, на какой ниточке, на каком волоске, на каком дуновении держится не только его власть, но и его жизнь. Его власяница представляла собой острия кинжалов. Ему было понятно, что в 1628 году он оказался в таких же обстоятельствах, как и Генрих IV в 1606-м: всем нужна была его смерть. Хуже всего было то, что и Людовик XIII не любил его резко очерченное лицо. Он один поддерживал кардинала, но Ришелье чувствовал неустойчивость своего положения: в любую минуту оно может пошатнуться из-за королевского слабодушия. Все еще было бы ничего, если б этот гениальный человек был здоров и силен, как его дурак-соперник Берюль; но нехватка денег, постоянная необходимость напрягать ум в поисках средств, противостоять одновременно десятку интриг двора все время держали его в страшном волнении. Эта лихорадка и окрашивала пурпуром его скулы, тогда как лоб оставался мраморным, а руки — цвета слоновой кости. Прибавьте ко всему этому теологические дискуссии, страсть к писанию стихов, необходимость подавлять в себе желчь и ярость — и вы поймете, что, изо дня в день сжигаемый изнутри раскаленным железом, он был в двух шагах от смерти.
Любопытную пару представляли собою эти двое больных. По счастью, король предчувствовал (не будучи, однако, до конца в этом уверен), что, если у него не будет Ришелье, королевство погибнет. Но, к несчастью, и Ришелье знал, что после смерти короля он не проживет и суток: ненавидимый Гастоном, ненавидимый Анной Австрийской, ненавидимый королевой-матерью, ненавидимый г-ном де Суасоном, отправленным в изгнание, ненавидимый обоими Вандомами, посаженными в тюрьму, ненавидимый всем дворянством, которому он мешал приводить Париж в негодование дуэлями в общественных местах, он должен был устроиться так, чтобы умереть в тот же день, что и Людовик XIII, а если возможно, в тот же час.
Единственный человек сохранял ему верность на этих постоянных качелях, в этом чередовании радостей и невзгод, сменявших друг друга с такою быстротой, что один и тот же день, начавшись грозой, вскоре становился солнечным. Это была его приемная дочь, его племянница г-жа де Комбале: мы видели ее у г-жи де Рамбуйе в одеянии кармелитки, надетом после смерти мужа.
Итак, войдя в свои апартаменты на Королевской площади, кардинал прежде всего позвонил.
Три двери открылись одновременно.
В одной появился Гийемо, его доверенный камердинер.
В другой — Шарпантье, его секретарь.
В третьей — Россиньоль, расшифровщик донесений.
— Моя племянница вернулась? — спросил кардинал у Гийемо.
— Только что, монсеньер, — отвечал камердинер.
— Передайте ей, что я буду всю ночь работать, и спросите, захочет она навестить меня здесь или предпочтет, чтобы я поднялся к ней?
Камердинер затворил дверь и отправился исполнять приказание.
Обернувшись к Шарпантье, кардинал спросил:
— Вы видели преподобного отца Жозефа?
— Он заходил вечером два раза и сказал, что ему необходимо сегодня же переговорить с вашим высокопреосвященством.
— Если он придет еще раз, проведите его ко мне. Господин де Кавуа в караульном помещении?
— Да, монсеньер.
— Предупредите его, чтобы он не отлучался. Сегодня ночью мне могут понадобиться его услуги.
Секретарь скрылся.
— А вы, Россиньоль, — спросил кардинал, — разгадали шифр письма, которое я вам дал?
— Да, монсеньер, — отвечал с резким южным выговором небольшой человечек лет сорока пяти — пятидесяти, почти горбатый от привычки сидеть согнувшись; самой выдающейся частью его лица был длинный нос — на нем вполне можно было расположить три или четыре пары очков, хотя хозяин из скромности оседлал его лишь одной. — Проще этого шифра быть не может. Короля называют "Кефалом", королеву — "Прокридой", ваше высокопреосвященство — "Оракулом", госпожу де Комбале — "Венерой".
— Хорошо, — сказал кардинал, — дайте мне полный ключ к шифру. Я сам прочту депешу.
Россиньоль сделал шаг назад.
— Кстати, — добавил кардинал, — завтра дадите мне подписать вознаграждение вам в двадцать пистолей.
— У монсеньера не будет других приказаний?
— Нет, возвращайтесь к себе в кабинет. Сделайте ключ к шифру и дайте мне его. Он должен быть готов к той минуте, когда я вас позову…
Россиньоль удалился, пятясь и кланяясь до земли.
В ту минуту как за ним закрывалась дверь, еле слышный звук, похожий на звон бубенчика, послышался в одном из ящиков бюро кардинала.
Он открыл ящик: бубенчик еще дрожал. Тотчас в виде ответа кардинал нажал кончиком пальца небольшую кнопку, видимо имеющую сообщение с г-жой де Комбале, ибо минуту спустя она вошла в кабинет дяди через дверь напротив той, что еще не успела закрыться.
В ее костюме произошли большие изменения. Она сняла покрывало, повязку, наплечник и апостольник, так что на ней была лишь туника из этамина, стянутая на талии кожаным поясом; ее прекрасные каштановые волосы, освобожденные из заточения, падали шелковистыми локонами на плечи; туника, несколько более декольтированная, чем допускал бы устав ордена, если бы она была настоящей кармелиткой, а не просто носила одеяние по обету, позволяла увидеть очертания груди, украшенный букетом из фиалок и розовых бутонов, — такой букет у нее мы уже видели (правда, на апостольнике) в доме г-жи де Рамбуйе: он символизирует одновременно зарождение любви и разлуку.
Эта темная туника, надетая непосредственно на тело, подчеркивала атласную белизну изящной шеи и прекрасных рук г-жи де Комбале; тело ее, не скованное железным корсетом, какие носили в ту эпоху, грациозно двигалось под элегантными складками, образуемыми шерстью, которая драпирует лучше всех остальных тканей.
При виде этого очаровательного создания, окутанного таинственным благоуханием, едва достигшего двадцати шести лет, находящегося в полном расцвете красоты и в своем простом костюме кажущегося еще прекраснее и грациознее, если только это было возможно, нахмуренный лоб кардинала разгладился, мрачное лицо его осветилось, он облегченно вздохнул и протянул навстречу вошедшей обе руки, говоря:
— О, входите, входите же, Мария!
Молодая женщина не нуждалась в этом приглашении: она вошла с очаровательной улыбкой, отколола свой букет от корсажа, поднесла к губам и протянула дяде.
— Благодарю, мое милое прекрасное дитя, — произнес кардинал и, делая вид, что хочет понюхать букет, тоже поднес его к губам, — благодарю, возлюбленная дочь моя.
Он привлек ее к себе и по-отцовски поцеловал в лоб со словами:
— Да, я люблю эти цветы, они свежи, как вы, благоуханны, как вы.
— Вы были так добры, дорогой дядя, передав мне, что хотите меня видеть. Неужели мне выпало счастье оказаться нужной вам?
— Вы мне нужны всегда, моя прекрасная Мария, — сказал кардинал, восхищенно глядя на племянницу, — но сегодня ваше присутствие мне нужнее, чем когда-либо.
— О милый мой дядя! — воскликнула г-жа де Комбале, пытаясь поцеловать руки кардинала, чему тот воспротивился, поднеся руки племянницы к губам и целуя их, несмотря на сопротивление молодой вдовы, объясняемое скорее глубоким уважением к дяде, нежели какой-либо иной причиной. — Я вижу, они вас опять сегодня мучили; впрочем, вы должны были бы к этому привыкнуть, — добавила она с грустной улыбкой. — В конце концов, какое это имеет значение, раз все вам удается?
— Да, я знаю, — сказал кардинал, — невозможно быть одновременно, как я, на самом верху и в самом низу, самым счастливым и самым несчастным, самым могущественным и самым бессильным; но вы, Мария, лучше, чем кто-либо другой, знаете, на чем держатся мои политические успехи и мое личное счастье. Ведь вы меня любите всем сердцем, не так ли?
— Всем сердцем, всей душой!
— Так вот: после смерти Шале, как вы помните, я торжествовал большую победу; у моих ног оказались поверженными Месье, королева, оба Вандома, граф де Суасон. И что же сделали они — те, кого я простил? Они ничего не простили мне. Они ужалили меня в самое чувствительное место, в сердцевину моего сердца. Они знали, что на всем свете я люблю только вас и, следовательно, ваше присутствие мне необходимо как воздух, которым я дышу, как солнце, которое мне светит. И они стали упрекать вас в том, что вы живете с этим проклятым священником, с этим кровожадным человеком. Жить со мной! Да, вы живете со мной, скажу больше: я живу благодаря вам. Так вот, эта жизнь, такая самоотверженная с вашей стороны, такая чистая с моей, что никогда ни одна дурная мысль — даже когда я видел вас такой красивой, даже когда держал вас в объятиях, как сейчас, — не приходила мне в голову, эта жизнь, которой вы должны гордиться как жертвой, была объявлена позором для вас. Вы испугались, вы решили возобновить ваш обет, вы хотели уйти в монастырь. Мне пришлось выпросить у папы — а я с ним в то время был в разладе — специальное бреве, запрещающее вам этот шаг. И вы хотите, чтобы я не боялся! Если они меня убьют — это пустяки: во время осады Ла-Рошели я двадцать раз рисковал жизнью; но, если меня свергнут, сошлют, заточат в тюрьму, как буду я жить вдали от вас, жить без вас?
— Любимый мой дядя, — отвечала преданная красавица, устремив на кардинала взгляд, в котором можно было прочесть нечто большее, чем нежность племянницы к дяде и даже любовь дочери к отцу, — до сих пор я не знала и не любила вас так, как знаю и люблю сегодня. Я принесла обет, папа освободил меня от него, теперь этого обета больше не существует. Так вот, сейчас я приношу клятву, и вы не властны освободить меня от нее. Я приношу клятву быть там, где будете вы, следовать за вами повсюду: дворец ли это, изгнание, тюрьма — мне все равно. Сердце живет не там, где оно бьется, а там, где оно любит. А мое сердце, дядя, принадлежит вам, ибо я вас люблю и всегда буду любить только вас.
— Да, но, став победителями, позволят ли они вам посвятить свою жизнь мне? Ведь, будучи побежденными, они не смогли этому помешать! Поймите, Мария: больше, чем моего падения, моей рухнувшей власти, моего обманутого честолюбия, я боюсь быть разлученным с вами. О, если бы мне приходилось бороться только против Испании, против Австрии, против Савойи — это были бы пустяки; но мне приходится бороться с теми, кто меня окружает, кого я сделал богатыми, счастливыми, могущественными! Подняв ногу, я не решаюсь ее опустить, боясь наступить на гадюку или раздавить несколько скорпионов! Вот что меня изнуряет. Спинола, Валленштейн, Оливарес — борьба с ними мне ничего не стоит! Их я сражу, не они мои настоящие враги и соперники. Мой истинный соперник — некто Вотье, мой истинный враг — некто Берюль, некое существо, затевающее интриги в алькове и плетущее заговоры в передней, — существо, о чьем имени и самом существовании я понятия не имею. Ах, я сочиняю трагедии, но, увы, не знаю более мрачной, нежели та, в которой играю я сам!
Вот пример. Борясь с английским флотом и взламывая стены Ла-Рошели, я сумел силой гения — могу это сказать, хотя речь идет обо мне — помимо своей армии набрать во Франции двенадцать тысяч солдат. Я даю их герцогу Неверскому, законному наследнику Мантуи и Монферрата, чтобы он мог отвоевать свои земли. Конечно, ему не понадобилось бы так много солдат, если бы я боролся только с Филиппом Четвертым, Карлом Эммануилом и Фердинандом Вторым, то есть с Испанией, Австрией и Пьемонтом; но астролог Вотье увидел по звездам, что армия не перейдет через горы, а набожный Берюль испугался, что успех Невера нарушит доброе согласие, существующее между его католическим величеством и его христианнейшим величеством. Они заставляют королеву-мать написать Креки — человеку, кого я сделал пэром, маршалом Франции, губернатором Дофине; и Креки, ждущий моего падения, чтобы стать коннетаблем вместо Монморанси, отказывает в съестных припасах — они у него в изобилии. В армии начинается голод, следствием голода становится дезертирство, следствием дезертирства — Савоец! Но кто столкнул с савойских гор камни, раздавившие остатки французской армии? Французская королева Мария Медичи. Правда, прежде чем стать королевой Франции, Мария Медичи была дочерью Франческо, то есть убийцы, и племянницей Фердинандо, кардинала-расстриги, отравившего своего брата и невестку. Вот так же поступят со мной или, вернее, с моей армией, если я не отправлюсь в Италию, и будут под меня подкапываться, пока не добьются моего падения, если я туда отправлюсь. А ведь я хочу блага для Франции. Мантуя и Монферрат, я знаю, небольшая территория, но важная военная позиция. Казаль — ключ к Альпам! И этот ключ в руках Савойца, который сообразно своим интересам будет его вручать то Австрии, то Испании! Мантуя — столица рода Гонзага, дающая приют гонимым искусствам; Мантуя — это музей, ставший вместе с Венецией последним гнездом Италии; наконец, Мантуя прикрывает одновременно Тоскану, папские владения и Венецию. "Вы, может быть, снимете осаду Казаля, но вы не спасете Мантуи!" — пишет мне Густав Адольф. Ах, если б я не был кардиналом и не подчинялся Риму, я не желал бы лучшего союзника, чем Густав Адольф; но каким образом можно заключить союз с протестантами Севера, когда я уничтожаю протестантов Юга? Если б еще я мог надеяться стать легатом, если б мог соединить в своих руках духовную и светскую власть, быть пожизненным легатом! И подумать только, что такому проекту мешают осуществиться какой-то шарлатан Вотье и какой-то дурак Берюль!
Он поднялся.
— И вот еще о чем я думаю: обе они у меня в руках, и невестка, и свекровь; у меня есть доказательства адюльтера одной и соучастия в убийстве Генриха Четвертого другой; но когда обвинения эти готовы вырваться из моего горла, я душу их, я молчу, чтобы не компрометировать славу французской короны.
— Дядюшка! — вскричала в испуге г-жа де Комбале.
— О, у меня есть свидетели, — продолжал кардинал. — Госпожа де Белье и Патрокл против Анны Австрийской. И та, которую замуровали, против Марии Медичи. Я разыщу ее в скопище кающихся грешниц, бедную мученицу, а если она умерла — заставлю говорить ее труп.
Он взволнованно прошелся по комнате.
— Милый дядя, — сказала г-жа де Комбале, встав у него на дороге, — не говорите об этом сегодня, вы все обдумаете завтра.
— Вы правы, Мария, — отвечал Ришелье, силой своей необычайной воли вернув себе самообладание. — Что вы делали сегодня? Откуда приехали?
— Я была у госпожи де Рамбуйе.
— Что там было? Что создали прекрасного? Что хорошего говорили у знаменитой Артенисы? — спросил кардинал, пытаясь улыбнуться.
— Нам представили молодого поэта, приехавшего из Руана.
— Что у них там, в Руане, мануфактура по выделке поэтов? Трех месяцев не прошло, как из дорожной кареты появился Ротру.
— Вот именно Ротру нам его и представил как одного из своих друзей.
— И как зовут этого поэта?
— Пьер Корнель.
Кардинал покачал головой и пожал плечами, что должно было означать: "Не знаю".
— И конечно, он явился с какой-нибудь трагедией в кармане?
— С комедией в пяти актах.
— Под названием?
— "Мелита".
— Это имя не из истории.
— Нет, сюжет придуман автором. Ротру уверяет, что его друг затмит всех поэтов прошлых, настоящих и будущих.
— Наглец!
Госпожа де Комбале, видя, что затронула деликатную струну, поспешила сменить тему.
— А потом, — продолжала она, — госпожа де Рамбуйе приготовила нам сюрприз: она приказала сделать, никому ничего не говоря и заставляя каменщиков и плотников лазать через стену больницы Трехсот, пристройку к своему особняку. Восхитительная комната, вся обтянутая голубым бархатом с золотом и серебром. Я еще не видела ничего подобного, что было бы сделано с таким вкусом.
— Вам хочется такую же, милая Мария? Нет ничего проще, она у вас будет во дворце, который я велел построить.
— Благодарю, но мне нужна — вы об этом все время забываете, милый дядя, — монашеская келья, и ничего больше, лишь бы она была около вас.
— И это все, о чем вы хотели рассказать?
— Не все, но не знаю, должна ли я вам говорить об остальном.
— Почему?
— Потому что в остальном присутствует удар шпагой.
— Дуэли! Опять дуэли! — пробормотал Ришелье. — Что же, мне так и не удастся искоренить на французской земле это ложное понятие о чести?
— На сей раз это не дуэль, а просто стычка. Господина маркиза Пизани принесли в особняк Рамбуйе раненным, без сознания.
— Опасно?
— Нет; хорошо, что он горбат: клинок наткнулся на выступ горба и, не имея возможности двигаться вперед, скользнул по ребрам… Боже мой, как это сказал хирург?., по ребрам, наслоившимся друг на друга, задел грудь и часть левой руки.
— Известно, из-за чего произошла стычка?
— Кажется, я слышала имя графа де Море.
— Граф де Море… — повторил Ришелье, нахмурясь, — по-моему, я вот уже три дня то и дело слышу это имя. А кто же нанес такой ловкий удар шпагой маркизу Пизани?
— Один из его друзей.
— Как его зовут?
Госпожа де Комбале колебалась, зная, как суров ее дядюшка в отношении дуэлей.
— Милый дядя, — сказала она, — я вам уже сказала: это не дуэль, не вызов, даже не стычка; просто два соперника поспорили у дверей особняка.
— Но кто второй? Я спрашиваю у вас его имя, Мария.
— Некто Сукарьер.
— Сукарьер! — повторил Ришелье. — Это имя мне знакомо.
— Возможно; но могу вас заверить, милый дядя, что он ни в чем не виноват.
— Кто?
— Господин Сукарьер.
Кардинал вынул из кармана записные таблички и сверился с ними. Казалось, он обнаружил то, что искал.
— Это маркиз Пизани, — продолжала г-жа де Комбале, — обнажил шпагу и бросился на него как безумный. Вуатюр и Бранкас, свидетели происшествия, хоть они и друзья дома, обвиняют Пизани.
— Да, о таком человеке я думал, — прошептал кардинал.
Он позвонил.
Появился Шарпантье.
— Позовите Кавуа, — сказал кардинал.
— О дядя, неужели этого несчастного молодого человека арестуют и будут судить? — стиснув руки, воскликнула г-жа де Комбале.
— Наоборот, — сказал, улыбаясь, кардинал, — я, возможно, сделаю его счастливым.
— О, не шутите так, дядя!
— С вами, Мария, я никогда ну шучу. Начиная с этого часа Сукарьер держит счастье в своих руках. И самое прекрасное, что этим счастьем он будет обязан вам. Лишь бы он его не выронил!
Вошел Кавуа.
— Кавуа, — обратился кардинал к полусонному капитану телохранителей, — вы отправитесь на улицу Фрондёр, между улицами Траверсьер и Сент-Анн. В угловом доме справьтесь, не живет ли там некий кавалер, именующий себя Пьером де Бельгардом, маркизом де Монбрёном, сьёром де Сукарьером.
— Да, ваше высокопреосвященство.
— Если он там проживает и вы застанете его дома, скажите, что, несмотря на поздний ночной час, я буду чрезвычайно рад небольшому разговору с ним.
— А если он откажется пойти?
— Ну, Кавуа, вас, кажется, такие мелочи остановить не могут. Хочет он или нет, надо, чтобы я с ним увиделся, слышите? Надо.
— Через час он будет в распоряжении вашего высокопреосвященства, — отвечал Кавуа с поклоном.
Подойдя к двери, капитан телохранителей оказался лицом к лицу с входящим человеком и при виде его посторонился столь почтительно и поспешно, что было ясно: он уступает дорогу выдающейся личности.
И действительно, на пороге в эту минуту появился знаменитый капуцин дю Трамбле, известный под именем отца Жозефа, или Серого кардинала.

XII
СЕРЫЙ КАРДИНАЛ

Было хорошо известно, что отец Жозеф — второе "я" кардинала, и едва он появился, как все ближайшие сотрудники министра мгновенно исчезли, точно присутствие Серого кардинала в кабинете Ришелье обладало способностью создавать вокруг себя пустоту.
Госпожа де Комбале, как и остальные, не избежала этого влияния — ей стало не по себе при безмолвном появлении отца Жозефа. Едва он вошел, она подставила кардиналу лоб для поцелуя и сказала:
— Прошу вас, милый дядя, не засиживайтесь слишком поздно.
Затем она удалилась, радуясь, что выйдет в дверь, противоположную той, в какую вошла, и ей не придется проходить мимо монаха, безмолвно и неподвижно стоящего на полпути от двери до письменного стола кардинала.
В эпоху, о которой мы рассказываем, все монашеские ордена, за исключением ордена ораторианцев Иисуса, основанного в 1611 году кардиналом Берюлем и утвержденного после долгого сопротивления Павлом V в 1613 году, были практически объединены в руках кардинала-министра. Он был признанным покровителем бенедиктинцев Клюни, Сито и Сен-Мора, премонтранцев, доминиканцев, кармелитов и, наконец, всего этого монашеского семейства последователей святого Франциска: миноритов, минимов, францисканцев, капуцинов и т. д. и т. д. В благодарность за покровительство все эти ордена, которые проповедуя, нищенствуя, миссионерствуя, мелькали, бродили, рыскали повсюду, стали для Ришелье услужливой полицией, имевшей то преимущество, что основным источником поступающих сведений были исповедальни.
Вот эту-то бродячую полицию, трудившуюся с неуемным рвением к разведыванию, и возглавлял состарившийся в интригах капуцин Жозеф. Как впоследствии Сартин, Ленуар, Фуше, он обладал талантом шпионажа. Его брат, Леклер дю Трамбле, был по протекции Жозефа назначен комендантом Бастилии; таким образом, арестанта, выслеженного, разоблаченного и арестованного дю Трамбле-капуцином, брал под стражу, сажал в камеру и охранял дю Трамбле-комендант. Если же арестант умирал в заключении, что было не редкостью, его исповедовал, причащал и хоронил дю Трамбле-капуцин, и таким образом заключенный, однажды схваченный, оставался в руках одной семьи.
У отца Жозефа было нечто вроде подминистерства, состоявшего из четырех отделений, возглавляемых четырьмя капуцинами. Был у него секретарь по имени отец Анж Сабини — его собственный отец Жозеф. До вступления в эту должность ему приходилось совершать дальние поездки; он проделывал их верхом, и сопровождал его отец Анж тоже на лошади. Но однажды, когда отец Жозеф сел на кобылу, а отец Сабини — на нехолощеного жеребца, эти четвероногие неожиданно образовали группу, в которой капюшоны монахов выглядели столь комично, что отец Жозеф из чувства собственного достоинства отказался от этого способа передвижения и впредь путешествовал на носилках или в карете.
Но при обычном выполнении своих функций, когда нужно было сохранять инкогнито, отец Жозеф ходил пешком, надвинув капюшон на глаза, чтобы его не узнавали, что было нетрудно, ибо улицы Парижа в ту эпоху наводнены были монахами всевозможных орденов в одеяниях всевозможных цветов.
В этот вечер отец Жозеф тоже пришел пешком.
Кардинал тщательно проследил, чтобы одна дверь закрылась за капитаном его телохранителей, а другая за племянницей, и после этого, усевшись за бюро и повернувшись к отцу Жозефу, спросил:
— Ну, вы хотите что-то мне сказать, милейший дю Трамбле?
Кардинал сохранил привычку называть капуцина по фамилии.
— Да, монсеньер, — отвечал тот, — и я приходил дважды, надеясь иметь честь вас увидеть.
— Я знаю, и это даже дало мне надежду, что вы добыли какие-то сведения о графе де Море, о его возвращении в Париж и о причинах этого возвращения.
— Я еще не располагаю всеми сведениями, какие желает получить ваше высокопреосвященство, однако полагаю, что нахожусь на верном пути.
— A-а! Моим Белым Плащам удалось кое-что сделать!
— Не так уж много. Они узнали всего лишь, что граф де Море остановился в особняке Монморанси у герцога Генриха Второго и что ночью он вышел, дабы отправиться к любовнице, проживающей на улице Вишневого сада, напротив особняка Ледигьер.
— На улице Вишневого сада, напротив особняка Ледигьер? Но там живут две сестры Марион Делорм!
— Да, монсеньер, госпожа де ла Монтань и госпожа де Можирон; но неизвестно, которой из них он любовник.
— Хорошо, это я узнаю, — сказал кардинал.
И, сделав капуцину знак подождать, он написал на листке бумаги: "Любовником которой из ваших сестер является граф де Море? И кто любовник другой? Есть ли несчастливый любовник?"
Потом он подошел к стенной панели, одним нажатием кнопки открывавшейся на всю высоту кабинета.
Эта открытая панель дала бы возможность пройти в соседний дом, если бы по ту сторону стены тоже не было двери.
Между этими двумя дверьми находились две ручки звонков — одна справа, другая слева: изобретение настолько новое или, во всяком случае, малоизвестное, что было оно только у кардинала и в Лувре.
Кардинал подсунул листок под дверь соседнего дома, потянул ручку правого звонка, закрыл панель и снова уселся на свое место.
— Продолжайте, — сказал он отцу Жозефу, следившему за его действиями с видом человека, не удивляющегося ничему.
— Итак, я говорил, монсеньер, что братья из монастыря Белых Плащей сделали не так уж много; зато Провидение, особо пекущееся о вашем высокопреосвященстве, сделало намного больше.
— Вы уверены, дю Трамбле, что Провидение особо печется обо мне?
— Разве оно могло бы найти себе лучшее занятие, монсеньер?
— Ну что ж, — улыбнулся кардинал, которому очень хотелось поверить в слова отца Жозефа, — посмотрим, что докладывает Провидение о господине графе де Море.
— Так вот, монсеньер, я возвращался из монастыря Белых Плащей, где узнал всего лишь, как я уже имел честь докладывать вашему высокопреосвященству, что господин граф де Море уже неделю в Париже, что живет он у де Монморанси и имеет любовницу на улице Вишневого сада, — как видим, немного.
— Я нахожу, что вы несправедливы к достойным отцам: делающий то, что он может, исполняет свой долг. Все может лишь Провидение. Посмотрим же, что оно совершило.
— Оно свело меня лицом к лицу с самим графом.
— Вы его видели?
— Как имею честь видеть вас, монсеньер.
— А он? — быстро спросил кардинал. — Он вас видел?
— Видел, но не узнал.
— Садитесь, дю Трамбле, и расскажите-ка мне об этом!
У Ришелье была привычка из притворной любезности приглашать капуцина садиться, а у того — привычка из притворного смирения оставаться стоять.
Он поблагодарил кардинала поклоном и продолжал:
— Вот как все случилось, монсеньер. Выйдя из монастыря Белых Плащей и получив там эти сведения, я вдруг увидел, что люди бегут в сторону улицы Вооруженного Человека.
— Кстати, насчет Вооруженного Человека, вернее, улицы Вооруженного Человека, — перебил его кардинал, — там есть гостиница, требующая вашего присмотра; называется она "Крашеная борода".
— Именно туда и бежала толпа, монсеньер.
— И вы побежали вместе с толпой?
— Ваше высокопреосвященство понимает, что я не мог упустить случая. Там только что было совершено нечто вроде убийства одного бедняги по имени Этьенн Латиль, ранее служившего у господина д’Эпернона.
— У господина д’Эпернона? Этьенн Латиль? Запомните его имя, дю Трамбле, этот человек может однажды оказаться нам полезным.
— Сомневаюсь, монсеньер.
— Почему?
— Полагаю, он отправился в путешествие, откуда мало шансов вернуться.
— Ах, да, понимаю, ведь это его убили.
— Именно так, монсеньер; в первый миг его сочли мертвым, но он пришел в себя и потребовал священника, так что я оказался там как раз кстати.
— Опять Провидение, дю Трамбле! И вы, я полагаю, приняли его исповедь?
— До последнего слова.
— Сказал он вам что-нибудь важное?
— Монсеньер сможет об этом судить, — с улыбкой ответил капуцин, — если соблаговолит освободить меня от соблюдения тайны исповеди.
— Хорошо, хорошо, — сказал Ришелье, — освобождаю.
— Так вот, монсеньер, Этьенн Латиль был убит за то, что отказался убить графа де Море.
— Но кому может быть нужно убийство этого молодого человека, не участвовавшего — по крайней мере, до сегодняшнего дня — ни в одном заговоре?
— Соперничество в любви.
— Вы об этом знаете?
— Я так думаю.
— И вы не знаете, кто убийца?
— Ни я, монсеньер, ни сам Латиль: он знает только, что его противник горбун.
— У нас в Париже среди отъявленных дуэлянтов только два горбуна: маркиз Пизани и маркиз де Фонтрай. Пизани исключается — он сам получил вчера в девять часов вечера у дверей особняка Рамбуйе удар шпагой от своего друга Сукарьера; значит, вам надо установить наблюдение за Фонтраем.
— Я так и сделаю, монсеньер; но пусть ваше высокопреосвященство соблаговолит немного подождать: мне осталось рассказать самое необычайное.
— Рассказывайте, рассказывайте, дю Трамбле, меня чрезвычайно интересует ваш отчет.
— Самым необычайным, монсеньер, было вот что: в то время как я исповедовал умирающего, граф де Море собственной персоной вошел в комнату, где проходила исповедь.
— Как? В гостиницу "Крашеная борода"?
— Да, монсеньер, сам граф де Море вошел в гостиницу "Крашеная борода" переодетый мелкопоместным баскским дворянином; он подошел к раненому, бросил на стол, где тот лежал, полный золота кошелек, сказав: "Если ты выживешь, вели отнести себя в особняк герцога де Монморанси. Если ты умрешь, не беспокойся о своей душе: в мессах за ее спасение недостатка не будет".
— Похвальное намерение, — сказал Ришелье, — а все-таки скажите моему медику Шико, чтобы он осмотрел беднягу. Важно, чтобы он поправился. Но уверены ли вы, что граф де Море не узнал вас?
— Совершенно уверен.
— Что он мог делать, переодетый, в этой гостинице?
— Может быть, нам и удастся это узнать. Ваше высокопреосвященство не догадывается, кого я встретил на углу улиц Платр и Вооруженного Человека?
— Кого же?
— Да еще переодетую пиренейской крестьянкой.
— Говорите скорее, дю Трамбле; уже поздно, и у меня нет времени отыскивать разгадки.
— Госпожу де Фаржи.
— Госпожу де Фаржи, выходящую из гостиницы? — воскликнул кардинал. — Она была одета по-каталонски, он по-баскски. Это было свидание.
— Я сказал себе то же самое, но свидания бывают разные, монсеньер. Дама не очень строгих нравов, а молодой человек — сын Генриха Четвертого.
— Нет, это не любовное свидание, дю Трамбле. Молодой человек возвращается из Италии, он проезжал через Пьемонт. Голову даю на отсечение, что у него были письма к королеве или даже к королевам. О, пусть он поостережется, — добавил Ришелье, и лицо его приняло угрожающее выражение, — два сына Генриха Четвертого уже сидят у меня под замком.
— Короче говоря, монсеньер, таковы результаты моего вечера; я счел их достаточно важными, чтобы доложить вам.
— И правильно сделали, дю Трамбле; так вы говорите, что молодой человек живет у герцога де Монморанси?
. — Да, монсеньер.
— Уж не замешан ли и он в заговоре? Может быть, он уже забыл, что я отрубил голову одному носителю этого имени? Он хочет стать коннетаблем, как его отец и дед. Он и стал бы им, если б не Креки, вообразивший, что этот титул принадлежит ему как мужу одной из Ледигьер. До чего же, выходит, легко его носить, меч Дюгеклена! Но, во всяком случае, герцог — верный и преданный рыцарь. Я пошлю за ним. Его меч коннетабля находится под стенами Казаля, пусть он за ним туда отправится. Как вы сказали, дю Трамбле, вечер сегодня удачный, и я надеюсь хорошо его завершить.
— Какие приказания будут у монсеньера?
— Наблюдайте, как я вам сказал, за гостиницей "Крашеная борода", но не слишком явно; не спускайте глаз с вашего раненого, пока он не окажется в земле или не поправится. Что касается графа де Море, он, думаю, занят другой женщиной, а не этой Фаржи, у которой уже есть Крамай и Марийяк. В конце концов, дю Трамбле, существует Провидение и, как вы сказали, оно занимается этим делом. Но вы знаете, что Провидение не может со всем справиться в одиночку.
— А на этот случай создана поговорка или, вернее, максима: "Помоги себе сам, и Бог тебе поможет".
— Вы весьма проницательны, дорогой дю Трамбле, и для меня было бы большим несчастьем вас лишиться. Так что дайте мне время оказать папе услугу, избавив его от испанцев, которых он боится, и от австрийцев, которых он ненавидит, и мы устроим, чтобы первая же красная шапка, прибывшая из Рима, размером пришлась по вашей голове.
— Если бы она оказалась мне мала или велика, я попросил бы монсеньера подарить мне свою старую в знак того, что, каких бы милостей ни удостоило меня Небо, я никогда не буду считать себя равным вам, а всегда останусь вашим покорнейшим слугой.
И отец Жозеф, сложив руки на груди, смиренно поклонился.
В дверях он встретил Кавуа; тот посторонился, давая ему дорогу, как сделал это и при входе капуцина.
Когда Серый кардинал скрылся, Кавуа сказал:
— Монсеньер, он здесь.
— Сукарьер?
— Да, монсеньер.
— Значит, он был дома?
— Нет, но его слуга сказал, что, вероятно, он в игорном доме на улице Вильдо, куда нередко заглядывает; там я его и нашел.
— Пригласите его.
Кавуа, опустив глаза, не двинулся с места.
— В чем дело? — спросил кардинал.
— Монсеньер, я хотел обратиться к вам с просьбой.
— Говорите, Кавуа; вы знаете, что я вас ценю и рад буду доставить вам удовольствие.
— Я хотел узнать: когда господин Сукарьер уйдет, позволено ли мне будет провести остаток ночи дома? Со времени нашего возвращения в Париж, монсеньер, вот уже пять дней или, точнее, пять ночей я не ложился в постель.
— И вам надоело бодрствовать?
— Нет, монсеньер, это госпоже Кавуа надоело спать.
— Следовательно, госпожа Кавуа до сих пор влюблена?
— Да, монсеньер, но влюблена в своего мужа.
— Прекрасный пример для придворных дам! Кавуа, вы проведете эту ночь со своей женой.
— О, благодарю, монсеньер!
— Я разрешаю вам отправиться за ней.
— Отправиться за госпожой Кавуа?
— Да, и доставить ее сюда.
— Сюда? Что вы имеете в виду, монсеньер?
— Мне нужно с ней поговорить.
— Поговорить с моей женой? — вскричал Кавуа вне себя от изумления.
— Я хочу сделать ей подарок в возмещение бессонных ночей, проведенных ею по моей вине.
— Подарок? — переспросил Кавуа, все более удивляясь.
— Пригласите господина Сукарьера, Кавуа, и, пока я буду разговаривать с ним, отправляйтесь за вашей женой.
— Но, монсеньер, — робко заметил Кавуа, — она будет уже в постели.
— Велите ей встать.
— Она не захочет прийти.
— Возьмите с собой двух стражников.
Кавуа расхохотался.
— Что ж, пусть будет так, монсеньер. Я вам ее доставлю, но предупреждаю, что у госпожи Кавуа язык хорошо подвешен.
— Тем лучше, Кавуа, я люблю такие языки, ведь редко встретишь при дворе людей, которые говорят все, что думают.
— Так вы серьезно отдаете мне это распоряжение, монсеньер?
— Серьезнее не бывает.
— Будет исполнено, монсеньер.
Кавуа, все еще не до конца убежденный, поклонился и вышел.
Кардинал, пользуясь тем, что он остался один, быстро подошел к стенной панели и открыл ее.
На том же месте, где был оставлен вопрос, оказался ответ.
Он был составлен столь же лаконично, что и вопрос.
Вот что в нем значилось:
"Граф де Море — любовник г-жи де ла Монтанъ, а Сукарьер — г-жи де Можирон.
Несчастливый любовник — маркиз Пизани".
— Удивительно, — пробормотал кардинал, закрывая панель — как все сходится сегодня вечером. Поневоле начнешь, как этот дурак дю Трамбле, верить в Провидение.
В эту минуту секретарь Шарпаньте отворил дверь и, заменяя камердинера или придверника, возвестил:
— Мессир Пьер де Бельгард, маркиз де Монбрён, сеньор де Сукарьер.
Что касается Кавуа, то он, не теряя времени, отправился за своей женой.

XIII
ГЛАВА, В КОТОРОЙ ГОСПОЖА КАВУА СТАНОВИТСЯ КОМПАНЬОНКОЙ ГОСПОДИНА МИШЕЛЯ

Человек, велевший доложить о себе этим помпезным нагромождением титулов, был — наши читатели это знают — не кто иной, как наш друг Сукарьер, чей портрет мы бегло набросали в начале этого тома.
Сукарьер вошел с непринужденным видом и поклонился его высокопреосвященству с развязностью, которую в его положении можно было счесть наглостью.
Кардинал, казалось, стал искать взглядом, где свита, приведенная с собой Сукарьером.
— Простите, монсеньер, — спросил тот, изящно вытянув ногу и округлив руку, в которой держал шляпу, — кажется, ваше высокопреосвященство что-то ищет?
— Я ищу тех людей, о ком доложили одновременно с вами, господин Мишель.
— Мишель? — переспросил Сукарьер, притворяясь удивленным. — А кого так зовут, монсеньер?
— По-моему, вас, сударь мой.
— О, монсеньер находится в серьезном заблуждении, и я не могу его в нем оставить. Я признанный сын мессира Роже де Сен-Лари, герцога де Бельгарда, великого конюшего Франции. Мой знаменитый отец еще жив, и можно обратиться к нему за необходимыми сведениями. Меня зовут сеньором де Сукарьером по купленному мной имению. Титул маркиза я получил от госпожи герцогини Николь Лотарингской по случаю моего брака с благородной девицей Анной де Роже.
— Дорогой господин Мишель, — произнес кардинал де Ришелье, — позвольте мне рассказать вам вашу историю. Я знаю ее лучше, чем вы, а для вас она будет поучительна.
— Я знаю, — отвечал Сукарьер, — что великие люди, подобные вам, после утомительного дня нуждаются в небольшом развлечении. Счастливы те, кто может, пусть в ущерб себе, предоставить это развлечение столь великому гению.
И Сукарьер, в восторге от комплимента, который ему удалось придумать, склонился перед кардиналом.
— Вы ошибаетесь решительно во всем, господин Мишель, — продолжал Ришелье, упорно называя собеседника этим именем, — я не устал, не нуждаюсь в развлечении и не намерен получить его за ваш счет. Но поскольку я собираюсь сделать вам некое предложение, то хочу доказать, что меня не могут, как остальных, одурачить ваши имена и титулы; если я обращаюсь к вам с предложением, то лишь по причине ваших личных достоинств.
И кардинал сопроводил последнюю фразу одной из тех тонких улыбок, что были ему свойственны в минуты хорошего настроения.
— Мне остается лишь выслушать ваше высокопреосвященство, — сказал Сукарьер, несколько озадаченный тем, какой оборот принимает беседа.
— Итак, я начинаю, не так ли, дорогой господин Мишель?
Сукарьер поклонился с видом человека, лишенного возможности оказать какое бы то ни было сопротивление.
— Вы знаете улицу Бурдонне, не правда ли, господин Мишель? — спросил кардинал.
— Надо быть из Катая, монсеньер, чтобы ее не знать.
— Что ж, тогда вы должны были в юности знать одного славного кондитера, который содержал гостиницу "Дымоходы", предоставляя каждому кров и пищу. Этого достойного человека — в его заведении была отличная кухня, и я нередко к нему заглядывал, будучи епископом Люсонским, — звали Мишель, и он имел честь быть вашим отцом.
— Мне казалось, я уже сказал вашему высокопреосвященству, что я признанный сын господина герцога де Бельгарда, — продолжал, хотя и с меньшей уверенностью, настаивать сеньор де Сукарьер.
— Сущая правда, — ответил кардинал. — Я даже расскажу вам, как это признание было осуществлено.
У достойного кондитера была весьма красивая жена, и за ней ухаживали все сеньоры, посещавшие гостиницу "Дымоходы". В один прекрасный день она почувствовала, что беременна; у нее родился сын. Этот сын вы, дорогой мой господин Мишель, а поскольку вы родились в законном браке при жизни господина вашего отца (или, если вам угодно, мужа вашей матери), вы не можете носить никакого другого имени, кроме того, что принадлежит вашему достопочтенному отцу и вашей достопочтенной матери. Только короли — не забывайте этого, дорогой господин Мишель, — имеют право узаконить внебрачных детей.
— Дьявол! Дьявол! — пробормотал Сукарьер.
— Итак, о вашем признании. Из хорошенького ребенка вы стали красивым молодым человеком, искусным во всех телесных упражнениях, играющим в мяч, как д’Алишон, фехтующим, как Фонтене, и умеющим передернуть карту, как никто другой. Дойдя до такой степени совершенства, вы решили употребить эти разнообразные таланты на то, чтобы составить себе состояние, и для начала отправились в Англию, где были столь удачливы во всех играх, что вернулись оттуда с полумиллионом франков. Так?
— Да, монсеньер, с разницей примерно в несколько сот пистолей.
— И вот однажды утром к вам явился с визитом некто Лаланд, тот, что обучал игре в мяч его величество нашего короля. Он вам сказал следующее или примерно следующее (может быть, я не воспроизведу его слов буквально, но смысл их был именно таков):
"Черт побери, господин де Сукарьер!" Ах, простите, я и забыл: не знаю, что внушило вам неизменную антипатию к имени Мишель — по-моему, оно одно из самых приятных — до такой степени, что на первые заведшиеся у вас деньги вы купили за тысячу пистолей какую-то лачугу, обратившуюся в развалины и именуемую в тех краях, то есть в окрестности Гробуа, Сукарьер. Так что вы стали называться уже не Мишель, а Сукарьер, потом сеньор де Сукарьер. Простите за это долгое отступление, но мне оно казалось необходимым для понимания рассказа.
Сукарьер поклонился.
— Итак, маленький Лаланд сказал вам:
"Черт побери, господин Сукарьер, вы хорошо сложены, обладаете умом и сердцем, ловки в играх, счастливы в любви; вам не хватает только происхождения. Я знаю, что мы не вольны выбирать себе родителей, иначе каждый захотел бы иметь отцом пэра Франции, а матерью — герцогиню с табуреткой. Но если человек богат, всегда найдется средство подправить эти мелкие ошибки случая".
Я не был при вашем разговоре, дорогой господин Мишель, но представляю себе ваше лицо при этом вступлении.
Лаланд продолжал: "Вы понимаете, остается только выбрать среди вельмож, имевших любовные отношения с вашей матушкой, того, кто не будет слишком щепетилен, например господина де Бельгарда. Приближаются дни большого юбилея; ваша матушка, счастливая от возможности сделать вас дворянином, разыщет главного конюшего и скажет, что вы родились от него, а вовсе не от кондитера; ее совесть не может допустить, чтобы вы пользовались имуществом человека, не являющегося вашим отцом; память у герцога не очень хорошая, и ему не вспомнить, был ли он любовником вашей матушки, а поскольку в результате признания его ждут тридцать тысяч франков, он вас признает". Разве не так все происходило?
— Должен признаться, монсеньер, все было почти так. Однако ваше высокопреосвященство забыли одну вещь.
— Какую же? Если моя память меня подвела, хоть она и лучше, чем у господина де Бельгарда, я готов признать свою ошибку.
— Дело в том, что кроме пятисот тысяч франков, упомянутых вашим высокопреосвященством, я привез из Англии изобретение — портшез — и вот уже три года не могу получить на него привилегию во Франции.
— Ошибаетесь, дорогой господин Мишель, я не забыл ни об изобретении, ни об адресованной мне просьбе относительно привилегии, позволяющей пустить его в ход; наоборот, я послал за вами вот так, частным образом, чтобы поговорить об этом. Но все должно идти по порядку. Как сказал один философ, порядок — это половина гениальности. Мы же дошли только еще до вашей женитьбы.
— А не могли бы мы избежать разговора о ней, монсеньер?
— Невозможно: что станет тогда с вашим титулом маркиза, ведь он был пожалован вам герцогиней Николь Лотарингской по случаю вашей женитьбы? О вас и об этой достойной герцогине в ту пору ходило немало слухов; вы не считали нужным их опровергать, и, когда она полгода назад умерла, вы надели траур на своего пятилетнего мальчугана; но, поскольку каждый вправе одевать своих детей, как ему вздумается, я вас за это не упрекаю.
— Монсеньер очень добр, — произнес Сукарьер.
— Как бы то ни было, вы вернулись из Лотарингии, увезя оттуда с собой молодую девицу — мадемуазель Анну де Роже. Вы утверждали, что она дочь знатного сеньора; на самом деле она дочь герцогини. Вы говорите, что по случаю вашего брака вас сделали маркизом де Монбрёном; но чтобы этот акт был действителен, следовало сделать маркизом господина Мишеля, а не господина де Бельгарда, поскольку, будучи внебрачным ребенком, вы не могли быть признаны; а коль скоро вы не имели права зваться де Бельгардом, вас нельзя было сделать маркизом под именем, которое не является и не может стать вашим.
— Вы слишком суровы ко мне, монсеньер.
— Совсем напротив, дорогой господин Мишель, я мягок, как патока, и вы сейчас это увидите.
Госпожа Мишель, не ведавшая, сколь счастливым жребием для нее был брак с таким человеком, как вы, позволила ухаживать за собой Вилландри. Тому Вилландри, младшего брата которого убил Миоссан. Проведав кое о чем, вы хотели было бросить ее в канал Сукарьера; но полной уверенности у вас еще не было, и, будучи в сущности не злым человеком, вы решили подождать более убедительного доказательства. Это доказательство появилось в связи с волосяным браслетом, подаренным ею Вилландри. На этот раз, поскольку у вас была улика — письмо, написанное от начала до конца ее рукою и не оставлявшее сомнений в вашем несчастье, — вы отвели ее в парк, обнажили кинжал и велели молиться Богу. Это была уже не угроза бросить ее в канал; ваша жена поняла, насколько это серьезно. Вы действительно нанесли ей удар кинжалом; по счастью, ей удалось заслониться рукой, но у нее отрезаны были два пальца. Вид ее крови вызвал у вас жалость; вы сохранили неверной жизнь и отослали ее обратно в Лотарингию. Что касается Вилландри, то именно из-за милосердия, проявленного вами к жене, вы решили быть беспощадны к любовнику; во время мессы в церкви минимов на Королевской площади вы вошли в церковь, дали ему пощечину и обнажили шпагу. Но он, не желая совершать святотатство, не стал обнажать свою. По правде сказать, он не очень стремился драться с вами и даже сказал: "Я бы заколол его кинжалом, будь у меня прочная репутация, но, к несчастью, она не такова, поэтому я должен драться". И действительно, он вас вызвал; и, как будто вы были настоящим сыном господина де Бельгарда и обладали столь же неважной памятью, как он, поединок состоялся на Королевской площади — там же, где дрались Бутвиль и маркиз де Бёврон. Я знаю, что вы вели себя образцово, приняли все условия вашего противника и он отделался полученными от вас шестью колотыми и столькими же рублеными ударами. Но Бутвиль тоже вел себя образцово, однако это не помешало тому, что я приказал отрубить ему голову; я сделал бы то же самое с вами, если бы вы были не просто господином Мишелем, а действительно Пьером де Бельгардом, маркизом де Монбрёном, сеньором де Сукарьером. Ибо вы превзошли Бутвиля, обнажив оружие в храме, а за это вам отрубили бы руку, прежде чем отрубить голову, слышите, дорогой мой господин Мишель?
— Да, еще бы! Слышу, монсеньер, — отвечал Сукарьер, — и должен сказать, что мне приходилось слышать за свою жизнь более веселые разговоры.
— Тем лучше, ибо вы на этом не остановились; сегодня вечером вы повторили то же самое с бедным маркизом Пизани; право же, надо взбеситься, чтобы драться с таким полишинелем.
— Э, монсеньер, это не я с ним подрался, а он подрался со мной.
— Уж не был ли бедный маркиз, к несчастью, лишен доступа на улицу Вишневого сада, в отличие от вас и графа де Море, которые там проказничали?
— Как, монсеньер, вам это известно?..
— Мне известно, что, если бы острие вашей шпаги не наткнулось на выступ горба и если бы ребра маркиза, по счастью, не были наслоены друг на друга так, что клинок скользнул по ним, словно по кирасе, ваш соперник был бы пригвожден к стене наподобие скарабея. А вы, оказывается, весьма вздорный человек, дорогой господин Мишель!
— Клянусь вам, монсеньер, что я никоим образом не искал с ним ссоры. Вуатюр и Бранкас вам это подтвердят. Просто я был разгорячен, потому что мне пришлось бежать от улицы Вооруженного Человека до Луврской улицы.
При словах "от улицы Вооруженного Человека" Ришелье насторожился.
— А он, — продолжал Сукарьер, — был разгорячен ссорой, происшедшей в одном кабачке.
— Да, — сказал Ришелье, ясно видя путь, указанный ему не подозревающим этого Сукарьером, — в кабачке гостиницы "Крашеная борода".
— Монсеньер! — воскликнул Сукарьер в изумлении.
— Куда он пришел, — продолжал Ришелье (даже рискуя ошибиться, он хотел выяснить все до конца), — куда он пришел, чтобы узнать, не удастся ли ему при помощи некоего Этьенна Латиля избавиться от графа де Море, своего соперника. По счастью, вместо сбира он встретил честного наемного убийцу, отказавшегося обагрить руки королевской кровью. Ну, теперь вы понимаете, любезнейший господин Мишель: вашей шпаги, обнаженной в храме, вашей дуэли с Вилландри, вашего соучастия в убийстве Этьенна Латиля и вашей стычки с маркизом Пизани было бы достаточно, чтобы четырежды отрубить вам голову, имей вы в роду тридцать два поколения дворянства вместо шестидесяти четырех поколений простонародья?
— Увы, монсеньер, — отвечал совершенно потрясенный Сукарьер, — я это понимаю и говорю во всеуслышание, что обязан жизнью лишь вашему великодушию.
— И своему уму, дорогой господин Мишель.
— Ах, монсеньер, если бы мне было позволено отдать этот ум в распоряжение вашего высокопреосвященства, — вскричал Сукарьер, падая в ноги кардиналу, — я был бы счастливейшим из людей!
— Боже меня упаси сказать "нет": мне нужны такие люди, как вы.
— Да, монсеньер, преданные люди, смею сказать!
— Которых я могу отправить на виселицу, как только они перестанут быть преданными.
Сукарьер содрогнулся.
— О, уж меня-то, — сказал он, — не постигнет подобное несчастье: забыть, чем я обязан вашему высокопреосвященству.
— Это ваше дело, дорогой Мишель: ваша фортуна у вас в руках, но не забывайте, что конец вашей веревки остается у меня.
— Не удостоит ли ваше высокопреосвященство сказать, куда вы считаете нужным приложить тот ум, что вы соблаговолили признать за мной?
— Охотно скажу.
— Я весь внимание.
— Так вот, предположим, что я даю вам привилегию на то, что вы ввезли из Англии.
— Привилегию на портшезы? — воскликнул Сукарьер, начиная ощутимо представлять себе ту фортуну, что (по словам кардинала) была у него в руках, но до этой минуты оставалась смутной мечтой.
— На половину их, — ответил кардинал, — только на половину. Другая нужна мне: я собираюсь сделать подарок.
— Монсеньер хочет вознаградить еще один ум, — отважился заметить Сукарьер.
— Нет, преданность; она встречается намного реже.
— Монсеньер вправе распоряжаться. Если я получу половину привилегии, то буду вполне удовлетворен.
— Хорошо. Значит, вам принадлежит половина парижских портшезов, скажем, к примеру, двести.
— Пусть будет двести, монсеньер.
— Это означает четыреста носильщиков. Так вот, господин Мишель, предположим, что эти четыреста носильщиков — люди умные, что они замечают, куда доставляют своих клиентов, слушают, о чем те говорят, и затем дают точный отчет об их словах и передвижениях. Предположим, что во главе этой службы находится умный человек, отчитывающийся передо мной — но только передо мной! — обо всем, что он видит, обо всем, что он узнаёт, обо всем, что ему докладывают. Предположим, наконец, что у этого человека всего двенадцать тысяч ливров ренты; он легко превратит их в двадцать четыре, и, если, вместо того чтобы называться просто Мишелем, он желает именовать себя мессиром Пьером де Бельгардом, маркизом де Монбрёном и сеньором де Сукарьером, я скажу ему: "Милый друг, берите себе столько имен, сколько хотите, и чем больше вы возьмете новых, тем будет лучше; что же касается имен, уже вами присвоенных, защищайте их, если найдутся охотники оспаривать ваши права, и будьте спокойны: у меня с вами не возникнет по этому поводу ни малейшего повода для ссоры".
— Монсеньер говорит серьезно?
— Вполне серьезно, дорогой господин Мишель. Привилегия на половину портшезов, обращающихся в Париже, вам дана и завтра ваш компаньон, подписав от своего имени подрядные условия, принесет их, чтобы и вы поставили свою подпись. Вам это подходит?
— Но в подрядных условиях будут записаны возложенные на меня обязательства? — нерешительно спросил Сукарьер.
— Никоим образом, дорогой господин Мишель; вы понимаете, что все остается между нами: чрезвычайно важно, чтобы не было ни малейшей огласки. Черт возьми, если узнают, что вы мой человек, все пропало! Весьма неплохо, чтобы вас считали человеком Месье или королевы. Для этого вам достаточно говорить, что я тиран, что я преследую королеву, что вам непонятно, как может Людовик Тринадцатый жить под таким жестоким игом, как мое.
— Но я никогда не смогу произнести ничего подобного! — вскричал Сукарьер.
— Ничего, немножко постараться — и вы сами увидите: получится. Итак, мы договорились. Ваши портшезы войдут в моду, хоть поначалу и встретят возражения; на вашей стороне будет королевский двор, и вскоре будут отправляться в любое место только в портшезах, особенно если они у вас будут двухместными и с плотными занавесками.
— Монсеньеру не угодно дать мне какие-либо особые рекомендации?
— О, разумеется. Я особо рекомендую вам, если говорить о дамах, госпожу принцессу — ее в первую очередь, — госпожу Марию Гонзага, госпожу де Шеврез, госпожу де Фаржи. Из мужчин — графа де Море, господина де Монморанси, господина де Шевреза, графа де Крамая. Я не говорю о маркизе Пизани: по вашей милости он несколько дней не будет меня интересовать.
— Монсеньер может быть спокоен. А когда мне начать мою деятельность?
— Как можно скорее. Скажем, через неделю, если только вас не остановит нехватка средств.
— Нет, монсеньер; впрочем, если бы не хватило моих личных средств, для такого дела я их нашел бы.
— В таком случае и искать не придется: обращайтесь прямо ко мне.
— К вам, монсеньер?
— Да; разве я не заинтересован в этом деле? Но простите, вот идет Кавуа и, похоже, хочет мне что-то сказать. Это он завтра принесет вам на подпись бумажку, о которой шла речь; поскольку ему будут известны все подрядные условия, даже те, что остались между нами, он сможет вам о них напомнить, если вы вдруг забудете, хотя я уверен, что этого не случится. Входи, Кавуа, входи. Ты видишь этого господина, не так ли?
— Да, — ответил Кавуа, подчиняясь приказу кардинала.
— Так вот, он принадлежит к числу моих друзей. Но тех друзей, что приходят ко мне с десяти часов вечера до двух часов ночи. Для меня — но только для меня! — его зовут господин Мишель; для всех остальных он мессир Пьер де Бельгард, маркиз де Монбрён, сеньор де Сукарьер. До свидания, дорогой господин Мишель.
Сукарьер поклонился до земли и вышел, не решаясь поверить в свою удачу и спрашивая себя, серьезно ли говорил кардинал или хотел подшутить над ним.
Но, зная, как занят кардинал делами, он в конце концов понял, что у его высокопреосвященства не было времени для шуток и, судя по всему, говорил он серьезно.
Что касается кардинала, то при мысли о том, что ему только что удалось завербовать сильного союзника, он вновь пришел в хорошее настроение и самым любезным голосом позвал:
— Госпожа Кавуа, а госпожа Кавуа! Входите же!

XIV
ГЛАВА, В КОТОРОЙ КАРДИНАЛ НАЧИНАЕТ ЯСНО ВИДЕТЬ РАССТАНОВКУ ФИГУР НА ШАХМАТНОЙ ДОСКЕ

Едва прозвучал этот зов, как на пороге появилась небольшого роста женщина лет двадцати пяти-двадцати шести; бойкая, нарядная, с высоко поднятой головой, она, казалось, ничуть не была смущена тем, что оказалась в присутствии кардинала.
— Вы звали меня, монсеньер, — заговорила она первой с явным лангедокским выговором, — я здесь!
— Вот как! А Кавуа говорил, что вы, может быть, не пожелаете прийти!
— Не прийти, когда вы оказываете честь позвать меня! Да у меня и в мыслях такого не было! Если бы ваше высокопреосвященство не позвали меня, я пришла бы сама!
— Госпожа Кавуа, госпожа Кавуа! — произнес капитан телохранителей, стараясь придать своему голосу грозную интонацию.
— Можешь сколько угодно говорить "госпожа Кавуа". Монсеньер пригласил меня по какому-то делу. Если он хочет сказать мне что-то — пусть он говорит; если он хочет, чтобы я ему что-то сказала — тогда я скажу.
— И для того и для другого, госпожа Кавуа, — сказал кардинал, сделав капитану телохранителей знак не вмешиваться в разговор.
— Ах, монсеньер, вам нет нужды предписывать ему молчание. Достаточно мне сказать, чтобы он замолк, и он замолкнет, если только вдруг не вздумает показывать, что он хозяин!
— Извините ее, монсеньер, — сказал Кавуа, — она не из придворных дам и…
— Что? Монсеньер должен меня извинить? Ах, не морочь мне голову, Кавуа! Монсеньер сам нуждается в извинении.
— Почему же, — спросил кардинал, смеясь, — я нуждаюсь в извинении?
— Конечно! Разве по-христиански держать людей, любящих друг друга, в постоянной разлуке, как вы это делаете?
— Ах вот как! Значит, вы обожаете своего мужа?
— Как же мне его не обожать? Вы знаете, как я с ним познакомилась, монсеньер?
— Нет; но расскажите мне об этом, госпожа Кавуа, меня это чрезвычайно интересует.
— Мирей, Мирей! — воскликнул Кавуа, пытаясь вразумить жену.
— Кавуа, Кавуа! — произнес кардинал, подражая интонации своего капитана телохранителей.
— Так вот, я, знаете ли, дочь знатного лангедокского сеньора, тогда как Кавуа — сын мелкопоместного дворянина из Пикардии.
Кавуа сделал протестующий жест.
— Нет, я не хочу этим сказать, что презираю тебя, Луи. Имя моего отца — де Сериньян. Он был бригадным генералом в Каталонии, ни больше ни меньше. А я была вдовой некоего Лакруа, молоденькой, без детей и, могу похвалиться, красивой.
— Вы и сейчас красивы, госпожа Кавуа, — сказал кардинал.
— Да, как бы не так, красива! Тогда мне было шестнадцать лет, а сейчас двадцать шесть, да еще восемь детей, монсеньер.
— Как? Восемь детей?! Ты сделал своей жене восемь детей, несчастный, и еще жалуешься, что я не позволяю тебе спать с ней!
— Так ты на это жаловался, милый Кавуа! — вскричала Мирей. — Ах, любовь моя, дай я тебя поцелую!
И, не смущаясь присутствием кардинала, она бросилась на шею мужу и осыпала его поцелуями.
— Госпожа Кавуа, госпожа Кавуа! — повторял капитан телохранителей в крайнем смущении, в то время как кардинал, к которому полностью вернулось хорошее настроение, умирал со смеху.
— Я продолжаю, монсеньер, — расцеловав супруга, сказала г-жа Кавуа. — Он служил в то время у господина де Монморанси, поэтому нет ничего удивительного, что он, пикардиец, оказался в Лангедоке. Там он меня увидел и влюбился; но, поскольку он небогат, а у меня кое-что было, этот дурачок не осмеливался делать предложение. Тут у него произошла серьезная ссора, предстоял поединок; накануне он отправляется к нотариусу, составляет завещание в мою пользу и оставляет мне — что бы вы думали? — все, что он имеет, хотя я даже не подозревала о его чувствах. Вдруг ко мне приходит жена нотариуса (она была моей подругой) и говорит: "А знаете, если господин Кавуа умрет, вы будете его наследницей". — "Господин Кавуа? Но я не знакома с ним". — "О, это красивый малый", — говорит жена нотариуса. Он и в самом деле был красив в ту пору, монсеньер; потом немного расплылся, но я все равно люблю его не меньше. Верно, Кавуа?
— Монсеньер, — умоляюще произнес Кавуа, — вы извините ее, не правда ли?
— Скажите, госпожа Кавуа, — спросил Ришелье, — а что если мы выставим этого нытика за дверь?
— О нет, монсеньер, я и так его слишком мало вижу. Так вот, подруга мне рассказывает, что он безумно в меня влюблен, что завтра у него дуэль и что он оставляет мне все свое достояние, если будет убит. Как вы понимаете, я тронута. Я рассказываю об этом моему отцу, братьям, всем нашим друзьям, посылаю их с утра верхом прочесывать местность, чтобы помешать Кавуа и его противнику встретиться. Но они опоздали; у этого господина легкая рука; он нанес противнику два удара шпагой, а сам не получил ни одного. Мне возвращают его целым и невредимым. Я бросаюсь ему на шею со словами: "Если вы меня любите, вам следует на мне жениться. Нет ничего хуже неудовлетворенного аппетита". И он на мне женился.
— И кажется, до сих пор не насытился, — сказал кардинал.
— Нет, потому что, видите ли, монсеньер, нет человека счастливее, чем этот плут. Я взяла на себя все дела, все заботы; ему осталась только служба у вашего высокопреосвященства — работа для ленивых. Когда он возвращается домой (к несчастью, это бывает редко), я его всячески ублажаю, моего милого муженька Кавуа. Я стараюсь выглядеть как можно красивее, чтобы ему нравиться. Он не слышит ни разговоров о чем-то неприятном, ни криков, ни жалоб — короче, все обстоит так, словно таинство брака еще продолжается.
— Из всего этого я заключаю, что вы любите метра Кавуа больше всех на свете.
— О да, монсеньер!
— Больше, чем короля?
— Я желаю королю всяческих благ, но, если бы он умер, я бы не умерла; а вот если б умер мой бедный Кавуа, я желала бы лишь одного — чтобы он взял меня с собой.
— Больше, чем королеву?
— Я почитаю ее величество, однако нахожу, что для королевы Франции она рожает слишком мало детей. Если с ней случится какое-то несчастье, она оставит нас в сложном положении. За это я на нее сердита.
— И больше, чем меня?
— Да уж, конечно, больше, чем вас, монсеньер: от вас мне одни огорчения. То вы больны, то держите его вдали от меня, то увозите его на войну, да еще на целый год, как было под Ла-Рошелью, а от него мне одно удовольствие.
— Но, в конце концов, — сказал Ришелье, — если бы умер король, если бы умерла королева, если бы умер я, если бы все умерли, что бы вы стали делать совсем одни?
Госпожа Кавуа посмотрела на мужа и рассмеялась.
— Ну что ж, — сказала она, — мы делали бы…
— Да, что бы вы делали?
— Мы делали бы то же, что Адам и Ева, монсеньер, когда они были одни.
Кардинал рассмеялся вместе с ними.
— Но у вас же, — сказал он, — восемь детей в доме?
— Простите, монсеньер, их осталось только шесть. Господу угодно было взять двоих у нас.
— О, я уверен, он возместит вам эту потерю.
— Надеюсь; так ведь, Кавуа?
— Итак, надо обеспечить существование этих бедных малюток.
— Благодарение Богу, монсеньер, они не знают лишений.
— Да, но, если бы я умер, они бы их узнали.
— Храни нас Небо от подобного несчастья! — в один голос воскликнули супруги.
— Надеюсь, что оно вас охранит, да и меня тоже; но пока что предвидеть надо все. Госпожа Кавуа, я предоставляю вам в половинной доле с господином Мишелем, именуемым Пьером де Бельгардом, именуемым маркизом де Монбрёном, именуемым сеньором де Сукарьером, привилегию на парижские портшезы.
— О монсеньер!
— А теперь, Кавуа, — продолжал Ришелье, — можешь увести свою жену, и пусть она будет тобой довольна, иначе я посажу тебя на неделю под арест в вашей супружеской спальне.
— О монсеньер! — воскликнули супруги, бросившись в ноги кардиналу и целуя ему руки.
Кардинал простер над ними ладони.
— Что за чертовщину вы там бормочете, монсеньер? — спросила г-жа Кавуа, не знавшая латыни.
— Самую прекрасную заповедь из Евангелия, которую, к несчастью, кардиналам запрещено осуществлять; идите.
Затем, слегка подталкиваемые им, они вышли из этого кабинета, где за два часа произошло столько событий.
Когда кардинал остался один, лицо его вновь обрело обычную суровость.
— Ну что ж, — сказал он, — подведем краткие итоги сегодняшнего дня.
И, достав из кармана записную книжку, написал карандашом:
"Граф де Море неделю назад вернулся из Савойи. Любовник г-жи де ла Монтань. Свидание с г-жой Фаржи в гостинице "Крашеная борода ". Он переодет баском, она — каталонкой; по всей вероятности, у него письма к обеим королевам от Карла Эммануила. Убийство Этьенна Латиля за отказ убить графа де Море. Пизани, отвергнутый г-жой де Можирон, ранен Сукарьером; спасся благодаря горбу.
Сукарьер получил привилегию на портшезы и стал главой моей светской полиции в дополнение к дю Трамбле, главе полиции религиозной.
Королева отсутствовала на балете, сославшись на мигрень".
— Ну, что еще? — спрашивал кардинал свою память.
— Ах, да! — вдруг вспомнил он. — Это письмо, похищенное из бумажника королевского медика и проданное его камердинером отцу Жозефу. Посмотрим-ка, что в нем говорится: ведь Россиньоль разгадал шифр.
И он позвал:
— Россиньоль! Россиньоль!
Маленький человек в очках возник на пороге.
— Письмо и шифр! — сказал кардинал.
— Вот они, монсеньер.
Кардинал взял бумаги.
— Хорошо, — сказал он, — до завтра; если я буду доволен вашим переводом, вы получите вознаграждение в сорок пистолей вместо двадцати.
— Надеюсь, что ваше высокопреосвященство будет доволен.
Россиньоль вышел. Кардинал развернул и прочел письмо. Вот что буквально в нем говорилось:
"Если Юпитер будет изгнан с Олимпа, он сможет укрыться на Крите. Ми но с предложит ему гостеприимство с большим удовольствием. Но здоровье Кефала весьма ненадежно: почему бы в случае его смерти не выдать Прокриду за Юпитера? Ходят слухи, что Оракул хочет избавиться от Прокриды, чтобы выдать Венеру за Кефала. Пока пусть Юпитер продолжает ухаживать за Гебой, притворяясь, что из-за этой страсти находится в крайнем разладе с Юноной. Важно, чтобы Оракул, хоть он большой хитрец или, вернее, считает себя таковым, ошибался, думая, что Юпитер влюблен в Гебу.
Ми но с".
— Теперь, — сказал кардинал, окончив чтение, — взглянем на шифр.
Как мы упоминали, шифр был приложен к письму, и читатели могут с ним познакомиться:
Кефал король
Прокрида королева
Юпитер Месье
Юнона Мария Медичи
Олимп Лувр
Оракул кардинал
Венера г-жа де Комбале
Геба Мария Гонзага
Минос Карл IV, герцог Лотарингский
Крит Лотарингия
После замены вымышленных имен настоящими получалась следующая депеша, значения которой, как мы сейчас увидим, Россиньоль ничуть не преувеличил:
"Если Месье будет изгнан из Лувра, он сможет укрыться в Лотарингии. Герцог Карл IV предложит ему гостеприимство с большим удовольствием. Но здоровье короля весьма ненадежно: почему бы в случае его смерти не выдать королеву за Месье? Ходят слухи, что кардинал хочет избавиться от королевы, чтобы выдать г-жу де Комбале за короля. Пока пусть Месье продолжает ухаживать за Марией Гонзага, притворяясь, что из-за этой страсти находится в крайнем разладе с Марией Медичи. Важно, чтобы кардинал\, хоть он большой хитрец или, вернее, считает себя таковым, ошибался, думая, что Месье влюблен в Марию Гонзага".
Ришелье перечитал депешу еще раз и произнес с торжествующей улыбкой:
— Ну вот, теперь я начинаю ясно видеть, как стоят фигуры на шахматной доске!
Назад: VII МАРИНА И ЖАКЕЛИНО
Дальше: Часть вторая