Книга: А. Дюма. Собрание сочинений. Том 38. Красный сфинкс. Голубка
Назад: IX РЕШЕНИЕ КОРОЛЯ
Дальше: XIX ПРИДВОРНЫЕ НОВОСТИ

XIV
АНТРАКТЫ КОРОЛЕВСКОЙ ВЛАСТИ

В Лувре царило большое беспокойство: со времени своих занятий на Королевской площади король не виделся ни с королевой-матерью, ни с королевой, ни с герцогом Орлеанским, ни с кем-либо еще из своей семьи, так что никто не получил от него ни выпрошенных сумм, ни ордеров с оплатой по предъявлении, без которых эти суммы нельзя было получить.
К тому же новое министерство Берюля и Марийяка Шпаги, с воодушевлением созданное в результате отставки кардинала, не получало еще приказа собраться и, следовательно, ничего еще не решило.
В довершение всего Беренген — он видел короля при отъезде и при возвращении, одевал его утром и раздевал вечером — неизменно говорил, что его величество возвратился более грустным, чем уезжал, и вечером был молчаливее, чем утром.
Доступ к нему в комнату имели лишь его шут л’Анжели и его паж Барада.
Из всех хищных птиц только Барада запустил клюв и когти в сокровищницу кардинала: он единственный получил адресованный Шарпантье ордер на три тысячи пистолей. Надо сказать правду: он не раскрывал клюва и не вытягивал когтей, награда досталась ему без всякой просьбы. У него были и недостатки молодости, и ее достоинства. Он был расточителен, когда появлялись деньги, но неспособен использовать свое влияние на короля, чтобы питать эту расточительность. Когда источник пересыхал, он спокойно ждал, утешаясь прекрасной одеждой, прекрасными лошадьми, прекрасным оружием; когда источник снова наполнялся, он опустошал его с такой же беззаботностью и такой же быстротой.
Пока король отсутствовал, Барада оживленно обсуждал со своим другом Сен-Симоном эту нежданную, с неба свалившуюся прибыль, рассчитывая поделиться со своим юным товарищем. Оба ребенка — а они были почти детьми: старшему, Барада, едва исполнилось двадцать лет — строили великолепные проекты по поводу трех тысяч пистолей, собираясь хотя бы месяц прожить как принцы; но во всех этих проектах их беспокоило одно: будет ли оплачен королевский ордер? Столько королевских ордеров возвращалось из казначейства, несмотря на августейшую подпись на них; получалось, что подпись самого мелкого торговца из Сите стоит больше, чем подпись Людовика, как бы величественно ни красовалась она под двумя с половиной строчками, составлявшими текст ордера.
Затем Барада уединился, взял бумагу, чернила, перо и предпринял колоссальную для дворянина той эпохи работу — стал писать письмо. Не раз пришлось ему потирать лоб и скрести в затылке, но в конце концов он достиг цели, спрятал письмо в карман, смело дождался короля и еще смелее спросил его, когда можно отправиться к казначею, чтобы получить деньги по ордеру, пожалованному его величеством.
Король ответил, что это можно сделать когда угодно: казначей в его распоряжении.
Барада поцеловал руку короля, спустился по лестницам, прыгая через четыре ступени, вскочил в портшез фирмы "Мишель и Кавуа", приказав срочно доставить себя к господину кардиналу, вернее в особняк господина кардинала.
Там он обнаружил секретаря Шарпантье, неизменно находящегося на своем посту, и предъявил свой ордер. Шарпантье взял его, прочел, рассмотрел; затем, узнав почерк и подпись короля, почтительно поклонился г-ну Барада и попросил немного подождать, оставив ему расписку; через пять минут он вернулся с мешком, содержащим тридцать тысяч ливров.
При виде этого мешка сердце Барада, сомневавшегося до последней минуты, наполнилось радостью. Шарпантье предложил ему пересчитать сумму; но Барада — ему не терпелось прижать заветный мешок к груди — ответил, что столь точный кассир несомненно непогрешим, и попытался поднять мешок. Однако его сил, еще не восстановившихся после ранения, оказалось недостаточно, и Шарпантье должен был отнести мешок в портшез.
Там Барада, зачерпнув горсть серебряных луи и золотых экю, предложил ее Шарпантье. Но тот, поклонившись на прощание, отказался.
Барада застыл, все еще не в силах прийти в себя, в то время как дверь кардинальского особняка закрылась за Шарпантье.
Мало-помалу Барада вышел из оцепенения, огляделся и, чтобы не терять свой мешок из виду, сделал знак носильщикам следовать за ним. Он подошел к соседнему дому, постучал и, достав из кармана письмо, отдал его открывшему дверь элегантному лакею со словами:
— Для мадемуазель Делорм.
К письму он добавил два экю, и лакею в голову не пришло отказаться, как это сделал Шарпантье; затем он сел в портшез и повелительным голосом, свойственным людям с туго набитым кошельком, крикнул носильщикам:
— В Лувр!
Носильщики — от них не ускользнула ни округлость мешка, ни прибавка веса — пустились аллюром, который мы без колебаний можем считать предком современного гимнастического шага.
Через четверть часа Барада, чья рука не переставала ласково поглаживать мешок, ставший его дорожным спутником, был у дверей Лувра, где встретил г-жу де Фаржи, как и он, выходившую из портшеза.
Они узнали друг друга; по чувственным губам лукавой женщины пробежала улыбка при виде усилий Барада, пытающегося больной рукой поднять слишком тяжелый мешок.
— Не угодно ли, я помогу вам, господин Барада? — спросила она с насмешливой любезностью.
— Благодарю, сударыня, — ответил паж, — но если по дороге вы попросите моего товарища Сен-Симона спуститься, то действительно окажете мне услугу.
— Конечно, — кокетливо сказала молодая женщина, — с большим удовольствием, господин Барада.
И она проворно взбежала по лестнице, приподняв шлейф своего платья с присущим некоторым женщинам искусством показывать нижнюю часть ног до начала икр, что позволяет угадать остальное.
Через пять минут спустился Сен-Симон. Барада щедро расплатился с носильщиками, и двое молодых людей, объединив усилия, стали подниматься по лестнице, неся мешок с деньгами: так на полотнах Паоло Веронезе мы видим двух юных красавцев, несущих участникам застолья большую амфору, способную напоить допьяна двадцать человек.
Тем временем Людовик XIII, завершив в пять часов трапезу, беседовал со своим шутом, от чьей проницательности не укрылась возросшая грусть его величества.
Людовик XIII сидел за столом в своей спальне по одну сторону большого камина; по другую его сторону на высоком стуле присел л’Анжели, словно попугай на жердочке; он упирался каблуками в нижнюю перекладину стула, превратив свои колени в стол и поставив на них тарелку с уверенностью, делающей честь его чувству равновесия.
Король нехотя, без аппетита съел несколько сухих бисквитов, несколько сушеных черешен и едва омочил губы в стакане, на котором сверкал золотом и лазурью королевский герб. Он так и не снял широкую шляпу черного фетра с черными перьями, затенявшую лицо и делавшую его еще мрачнее.
Л’Анжели, напротив, испытывавший сильный голод, чувствовал, как лицо его расплывается в улыбке при виде второго обеда, в ту эпоху подававшегося обычно между пятью и шестью часами вечера. Вследствие этого он передвинул на ближайший к себе край стола огромный пирог с фазанами, вальдшнепами и славками и, предложив начать его королю, отрицательно покачавшему головой, стал отрезать ломти, похожие на кирпичи, быстро переходившие с блюда на его тарелку и еще быстрее — с тарелки в его желудок. Атаковав вначале фазана как самую крупную часть обеда, он занялся вальдшнепами и рассчитывал закончить славками, орошая все это вином, носившим имя кардинальского (это было не что иное, как наше сегодняшнее бордо); при этом король и кардинал, обладавшие двумя самыми скверными желудками в королевстве, ценили это вино за его удобоваримость, а л’Анжели, у кого был один из лучших желудков во вселенной, — за его букет и бархатистость.
Первая бутылка этого легкого вина уже перекочевала со стола к очагу камина, где только что к ней присоединилась вторая; помещенная на подобающем расстоянии от огня, она отогревалась (гурманы, для кого нет ничего святого, даже грамматики, употребляют этот глагол в возвратной форме, и мы следуем за ними). Хотя первая стояла прямо, легко было заметить по ее прозрачности и по тому, с какой легкостью она покачивалась при сотрясении, что она до последней капли потеряла оживлявшую ее благородную кровь и что л’Анжели (он теперь ласкал взглядом и рукой ее соседку) сохранил к ней лишь то смутное почтение, какое положено испытывать к мертвым. Впрочем, л’Анжели, уподобившись тому греческому философу, врагу излишнего, который выбросил в реку свою деревянную миску, увидев, что ребенок пьет из ладошки, упразднил стакан как ненужного посредника, просто-напросто протягивая руку к горлышку бутылки и поднося его ко рту всякий раз, как он испытывал необходимость — а испытывал он эту необходимость часто — утолить жажду.
Л’Анжели, только что подаривший своей бутылке один из самых нежных поцелуев, издал вздох удовлетворения; в эту же минуту Людовик издал вздох, полный печали.
Л’Анжели застыл с бутылкой в одной руке и вилкой в другой.
— Решительно, — сказал он, — мне кажется, что быть королем не так уж весело, особенно когда царствуешь.
— Ах, милый л’Анжели, — ответил король, — я очень несчастен.
— Расскажи мне об этом, сын мой. Это тебя утешит, — сказал л’Анжели, ставя бутылку на пол и кладя себе на тарелку еще ломоть паштета. — Почему ты так несчастен?
— Все меня обкрадывают, все меня обманывают, все меня предают.
— Прекрасно! И ты только что это заметил.
— Нет, я только что в этом убедился.
— Полно, полно, сын мой, не будем впадать в отчаяние. Что касается меня, то, признаюсь тебе, я не склонен считать, что дела на этом свете идут плохо. Я хорошо позавтракал, хорошо пообедал, этот паштет был хорош, вино превосходно, земля вращается так мягко, что я этого не чувствую, а ощущаю во всем теле ласковую теплоту и приятное чувство удовольствия, и оно позволяет мне смотреть на жизнь сквозь розовую дымку.
— Л’Анжели, — очень серьезно сказал Людовик XIII, — перестань проповедовать ересь, сын мой, иначе я велю тебя высечь.
— Как, — отозвался л’Анжели, — разве смотреть на жизнь сквозь розовую дымку — это ересь?
— Нет, но ересь утверждать, что земля вращается.
— Ах, ей-Богу, я вовсе не первый это говорю: господа Коперник и Галилей меня опередили.
— Да, но Библия говорит обратное; а ты, я думаю, согласишься, что Моисей знал об этом не меньше, чем все Коперники и все Галилеи на свете!
— Гм-гм! — произнес л’Анжели.
— Послушай, — настаивал король, — если бы солнце было неподвижно, как удалось бы Иисусу Навину остановить его на три дня?
— А ты уверен, что Иисус Навин остановил солнце на три дня?
— Не он, а Господь.
— И ты веришь, что Господь взял на себя этот труд, чтобы дать своему избраннику время разбить наголову армию Адониседека и четырех царей ханаанских, объединившихся с ним, а потом замуровать их живыми в пещере? Клянусь честью, если бы я был Господом, то, вместо того чтобы останавливать солнце, я, наоборот, наслал бы ночь, чтобы дать этим беднягам возможность спастись.
— Л’Анжели, л’Анжели! — печально сказал король. — От тебя за целое льё разит гугенотом.
— Обрати внимание, Людовик, что от тебя разит гугенотом с более близкого расстояния, чем от меня, если предположить, что ты сын своего отца.
— Л’Анжели! — остановил его король.
— Ты прав, Людовик, — сказал л’Анжели, атакуя славок, — не будем говорить о богословии; так ты говоришь, сын мой, что все тебя обманывают?
— Все, л’Анжели!
— За исключением, однако, твоей матери?
— Моя мать так же, как все.
— Ба! Но, надеюсь, кроме твоей жены?
— Моя жена больше других.
— О! Ну так за исключением твоего брата?
— А мой брат больше всех.
— Вот как! И я еще думал, что тебя обманывает только кардинал.
— Л’Анжели, я, наоборот, думаю, что только один кардинал меня не обманывал.
— Выходит, мир перевернулся?
Людовик печально покачал головой.
— А я слышал, будто ты был так рад избавиться от него, что осыпал щедротами всю свою семью.
— Увы!
— Что ты дал шестьдесят тысяч ливров своей матери; тридцать тысяч ливров королеве; сто пятьдесят тысяч ливров Месье.
— То есть я только обещал их, л’Анжели.
— Отлично, значит, они их еще не получили!
— Л’Анжели, — внезапно сказал король, — мне пришло в голову одно желание.
— Вот тебе на! Надеюсь, ты не хочешь сжечь меня как еретика или повесить как вора?
— Нет, теперь, когда у меня есть деньги…
— Так у тебя есть деньги?
— Да, дитя мое.
— Честное слово?
— Слово дворянина! И много.
— Так вот, послушай меня, — сказал л’Анжели, даря новый поцелуй своей бутылке, — используй их, чтобы закупить вино вроде этого, сын мой; год тысяча шестьсот двадцать девятый может оказаться неурожайным.
— Нет, мое желание не в этом; ты знаешь, что я пью только воду.
— Черт возьми! Поэтому ты так печален.
— Мне надо было бы сойти с ума, чтобы стать веселым.
— Я сумасшедший, однако мне совсем не весело. Послушай, закончим с этим: что у тебя за желание?
— Я хочу дать тебе состояние, л’Ажели.
— Состояние? Мне? А на что мне состояние? У меня есть еда и кров в Лувре. Когда мне нужны деньги, я выворачиваю твои карманы и забираю то, что нахожу. Правда, нахожу я там всегда немного. Но этого мне хватает, и я не жалуюсь.
— Я хорошо знаю, что ты не жалуешься, и это меня еще больше огорчает.
— Так, значит, тебя все огорчает? Фи, что за скверный характер!
— Ты не жалуешься, ты, кому я никогда ничего не даю, а они, кому я даю без конца, беспрестанно жалуются.
— Ну и пусть жалуются, сын мой.
— Если я умру, л’Анжели!
— Прекрасно, еще одна веселая мысль пришла тебе в голову. Подожди, по крайней мере, карнавала, чтобы быть таким весельчаком, как сейчас.
— Если я умру, они прогонят тебя и не дадут ни единого мараведи.
— Ну что же, я уйду.
— А что с тобою будет?
— Я стану траппистом! Черт возьми, их аббатство возле Лувра — веселое место.
— Они все надеются, что я скоро умру. Что ты скажешь на это, л’Анжели?
— Я скажу: надо жить, чтобы они бесились.
— Жить не так уж это весело, л’Анжели.
— Ты думаешь, в Сен-Дени веселее, чем в Лувре?
— В Сен-Дени только тело, дитя мое; душа на небе.
— По-твоему, на небе веселее, чем в Сен-Дени?
— Нигде не весело, л’Анжели, — мрачно сказал король.
— Людовик, предупреждаю, что я оставлю тебя скучать в одиночестве: у меня начинают от тебя кости стынуть.
— Так ты не хочешь, чтобы я тебя обогатил?
— Я хочу, чтобы ты дал мне докончить мою бутылку и мой пирог!
— Я дам тебе ордер на три тысячи пистолей — такой же, как я дал Барада.
— Ах, ты дал Барада ордер на три тысячи пистолей?
— Да.
— Что ж, можешь себя поздравить: ты хорошо поместил эти деньги.
— Ты думаешь, он найдет им плохое применение?
— Напротив, превосходное. Я думаю, он их прокутит в обществе славных парней и прелестных девиц.
— Слушай, л’Анжели, ты ни во что не веришь.
— И даже в добродетель господина Барада.
— Разговаривать с тобой — значит грешить.
— В этом есть доля правды, и я дам тебе совет, сын мой.
— Какой?
— Пойти в свою молельню помолиться там за мое обращение и дать мне спокойно съесть мой десерт.
— И дурак может дать хороший совет, — сказал король, вставая. — Пойду помолюсь.
И он направился в молельню.
— Вот-вот, — сказал л’Анжели, — помолись за меня, а я поем, выпью и спою за тебя. Посмотрим, кто от этого больше выгадает.
И в самом деле, пока Людовик XIII, более печальный чем когда-либо, войдя в молельню, затворял за собой дверь, л’Анжели, покончив со второй бутылкой, начал третью, распевая:
Когда веселый Вакх является ко мне,
Волненье и тоска стихают, как во сне,

И кажется (я рад, скажу по чести),
Что в сундуках моих и больше серебра,
И больше золота и ценного добра,
Чем у Мидаса с Крёзом вместе.
Мне хочется, иной забавы не ища,
Надеть на голову корону из плюща И прыгать и плясать, кружась, смеясь, играя;
Я в мыслях растоптал, все почести презрев,
Вас — принцев и вельмож, монархов, королев, — Ногою землю попирая.
Налейте чашу мне; хочу — поймите вы —
Я молодым вином прогнать из головы Заботу, от какой мой бедный… не в силе;
Налейте, чтоб ее быстрее нам прогнать!
А все-таки, друзья, вольготнее лежать В постели пьяному, чем мертвому в могиле!

XV
"ТИ QUOQUE"

Выйдя из молельни, Людовик XIII обнаружил, что л’Анжели, положив скрещенные руки на стол, а голову на руки, спит или притворяется спящим.
Несколько мгновений король смотрел на него с глубокой грустью. В несовершенном характере Людовика, слабом и эгоистичном, вспыхивали, однако, время от времени проблески правды и справедливости: их не смогло полностью угасить полученное им дурное воспитание. Он испытывал глубокое сочувствие к этому товарищу своей грусти; тот посвятил себя королю не для того, чтобы забавлять его, как делали шуты прежних королей, а для того, чтобы пройти вместе с ним все круги того ада с мрачным небосводом, что зовется скукой. Людовик вспомнил о предложении, которое он сделал л’Анжели и от которого тот со своей обычной беззаботностью не то чтобы отказался, но уклонился. Он вспомнил бескорыстие и терпение, с каким л’Анжели сносил все капризы его дурного настроения, вспомнил ничего не требующую преданность шута — и это среди окружающего честолюбия и жадности, прикрытых нежными или дружескими чувствами; поискав чернильницу, перо и бумагу, он написал с соблюдением всех необходимых формальностей ордер на три тысячи пистолей, составляющий пару к ордеру Барада, и положил его в карман л’Анжели, приняв все меры предосторожности, чтобы не разбудить шута. Вернувшись к себе в спальню, он в течение часа слушал игру своих музыкантов на лютне, потом позвал Беренгена, велел раздеть себя и, улегшись, послал за Барада, чтобы тот пришел поболтать с ним.
Барада явился, сияя от радости: он только что считал и пересчитывал, раскладывал и перекладывал свои три тысячи пистолей.
Король велел ему сесть в ногах постели и тоном упрека произнес:
— Почему у тебя такой веселый вид, Барада?
— У меня такой веселый вид, — отвечал тот, — потому что нет никаких причин грустить, а наоборот, есть причина радоваться.
— Какая причина? — вздохнув, спросил Людовик XIII.
— Ваше величество забыли, что пожаловали мне три тысячи пистолей?
— Нет, напротив, помню.
— Так вот, должен сказать вашему величеству, что эти три тысячи пистолей я не рассчитывал получить.
— Почему не рассчитывал?
— Человек предполагает, Бог располагает!
— Но если этот человек — король?
— Это не мешает Богу быть Богом!
— Итак?..
— Итак, государь, к моему великому удивлению, мне заплатили по предъявлении, и все сполна. Черт возьми! Господин Шарпантье, на мой взгляд, куда более великий человек, чем господин Ла Вьёвиль: тот, когда вы просите у него денег, спокойно отвечает: "Я плыву, плыву, плыву…"
— Так что ты получил свои три тысячи пистолей?
— Да, государь.
— И ты теперь богат?
— Э-э!
— И что ты станешь делать? Как дурной христианин истратишь их, подобно блудному сыну, на игру и женщин?
— О государь! — лицемерно запротестовал Барада. — Ваше величество знает, что я никогда не играю.
— По крайней мере, ты мне так говоришь.
— А что касается женщин, я их не выношу.
— Это правда, Барада?
— Я из-за этого постоянно ссорюсь с шалопаем Сен-Симоном, всегда ставя ему в пример ваше величество.
— Видишь ли, Барада, женщина создана на погибель нашей души. Не змей соблазнил женщину, а сама женщина — это змей.
— О, как это прекрасно сказано, государь! Я обязательно запомню эту максиму и впишу ее в мой молитвенник.
— Кстати о молитвах: в прошлое воскресенье я следил за тобой во время мессы. Ты показался мне весьма рассеянным, Барада.
— Так показалось вашему величеству, ибо случаю было угодно, чтобы мои глаза обратились в ту же сторону, что и ваши, — на мадемуазель де Лотрек.
Король, прикусив усы, переменил тему разговора.
— Послушай, — спросил он, — так что ты думаешь делать со своими деньгами?
— Если бы у меня было в три или четыре раза больше, — отвечал паж, — я истратил бы их на благочестивые дела, пожертвовал бы на основание монастыря или на возведение часовни; но располагая ограниченной суммой…
— Я небогат, Барада, — сказал король.
— Я не жалуюсь, государь; наоборот, считаю себя очень счастливым. Я только говорю, что, располагая ограниченной суммой, я прежде всего отдам половину ее моей матери и сестрам.
Король одобрительно кивнул.
— Затем, — продолжал Барада, — я разделю оставшиеся полторы тысячи пистолей на две части: семьсот пятьдесят пойдут на покупку двух хороших боевых коней, чтобы сопровождать ваше величество на войну в Италию, на то, чтобы нанять и экипировать лакея, купить оружие…
Король приветствовал каждое из этих намерений Барада.
— А оставшиеся семьсот пятьдесят? Что ты сделаешь с ними?
— Я сохраню их как карманные деньги и как резерв. Благодарение Богу, государь, — продолжал Барада, возводя глаза к небу, — нужда в добрых делах велика, на любой дороге можно встретить сирот, нуждающихся в помощи, или вдов, нуждающихся в утешении.
— Обними меня, Барада, обними меня! — воскликнул тронутый до слез король. — Употреби свои деньги так, как ты говоришь, дитя мое, а я прослежу за тем, чтобы твоя маленькая казна не иссякала.
— Государь, — сказал Барада, — вы обладаете величием, щедростью и мудростью царя Соломона, но в глазах Господа имеете перед ним то преимущество, что у вас нет трехсот жен и восьмисот…
— Что бы я делал с ними, Господи! — воскликнул король в ужасе от одной этой мысли, простирая руки к небу. — Но сам этот разговор уже грех, Барада, ибо он вызывает в уме мысли и даже предметы, осуждаемые моралью и религией.
— Ваше величество правы, — согласился Барада. — Угодно вам, чтобы я почитал что-нибудь благочестивое?
Барада знал, что это был самый быстрый способ усыпить короля. Он поднялся, взял "Вечное утешение" Жерсона, сел уже не на кровать, а возле кровати и самым серьезным голосом начал читать.
На третьей странице король погрузился в глубокий сон.
Барада поднялся на цыпочках, положил книгу на место, бесшумно дошел до двери, так же тихо отворил и затворил ее, после чего вернулся к прерванной партии в кости с Сен-Симоном.
На следующий день король в десять часов выехал из Лувра в карете и через четверть часа вошел в тот зеленый кабинет, где за два дня столько всего, о чем он даже не подозревал либо имел ложное представление, предстало перед ним в своем истинном свете.
Шарпантье ожидал его в кабинете.
Король выглядел бледным, уставшим, подавленным.
Он спросил, прибыли ли отчеты.
Шарпантье ответил, что отец Жозеф вернулся в свой монастырь, поэтому от него отчета не будет; должны быть только отчеты Сукарьера и Лопеса.
— Эти отчеты поступили? — спросил король.
— Как я имел честь говорить вашему величеству, — ответил Шарпантье, — узнав, что сегодня им предстоит иметь дело с самим королем, господа Лопес и Сукарьер сказали, что лично привезут свои отчеты. Ваше величество ограничится чтением либо вызовет этих господ, если пожелает получить более подробные разъяснения.
— И они их привезли?
— Господин Лопес со своим отчетом здесь; чтобы дать вашему величеству время переговорить с ним и ознакомиться с корреспонденцией господина кардинала, я назначил господину Сукарьеру встречу только на полдень.
— Позовите Лопеса.
Шарпантье вышел и через несколько секунд доложил о доне Ильдефонсо Лопесе.
Лопес вошел, держа шляпу в руке и кланяясь до земли.
— Полно, полно, господин Лопес, — сказал король. — Я вас давно знаю: вы мне дорого обходитесь.
— Каким образом, государь?
— Не у вас ли королева покупает драгоценности?
— Да, государь.
— Так вот, только позавчера королева попросила у меня двадцать тысяч ливров, чтобы обновить жемчужное ожерелье, и собиралась сделать это у вас.
Лопес рассмеялся, показывая зубы, которые он мог бы выдать за жемчужины.
— Над чем вы смеетесь? — спросил король.
— Государь, должен ли я говорить с вами, как говорил бы с господином кардиналом?
— Безусловно.
— Так вот, в отчете, представляемом мною сегодня его высокопреосвященству, есть параграф, который посвящен этому жемчужному ожерелью, вернее, связанным с ним последствиям.
— Прочтите мне этот параграф.
— Я готов повиноваться королю, но ваше величество ничего не поймет в моем чтении, если я не дам некоторых предварительных разъяснений.
— Так дайте их.
— Двадцать второго декабря ее величество королева действительно появилась у меня под предлогом, что ей нужно обновить жемчужное ожерелье.
— Под предлогом, вы сказали?
— Да, под предлогом, государь.
— Какова же была действительная цель?
— Встретиться с послом Испании господином маркизом де Мирабелем, который должен был оказаться у меня случайно.
— Случайно?
— Без сомнения, государь; ведь ее величество королева всегда случайно встречается с маркизом де Мирабелем, ибо ему запрещено появляться в Лувре иначе как в приемные дни либо по приглашению.
— Да, я по совету кардинала отдал такой приказ.
— Поэтому ее величество королева, когда ей нужно что-нибудь сказать послу испанского короля, своего брата, либо что-то услышать от него, встречает его случайно, поскольку не может видеться с ним иначе.
— И эта встреча происходит у вас?
— С согласия господина кардинала.
— Итак, королева встретилась с испанским послом?
— Да, государь.
— И долго они разговаривали?
— Они обменялись всего несколькими словами.
— Надо было бы узнать, что это были за слова.
— Господин кардинал это знает.
— Но я не знаю: господин кардинал был весьма скрытен.
— Это означает, что он не хотел напрасно волновать ваше величество.
— Так какие это были слова?
— Я могу сказать вашему величеству лишь то, что услышал мой гранильщик алмазов.
— Что, он знает испанский?
— Я научил его по приказу господина кардинала; но все думают, что он не знает испанского, и потому он ни у кого не вызывает недоверия.
— Итак, они сказали?…
— Посол. "Ваше величество получили через посредство миланского губернатора и при содействии графа де Море письмо от вашего прославленного брата?"
Королева. "Да, сударь".
"Ваше величество подумали над его содержанием?"
"Я думала и еще думаю; я дам вам ответ".
"Каким образом?"
"При посредстве ящика, якобы содержащего ткани; на самом деле в нем будет находиться эта крошка-карлица — та, что, как вы видите, играет с госпожой Белье и мадемуазель де Лотрек".
"Вы полагаете, что можете ей довериться?"
"Она подарена мне моей теткой Кларой Эухенией, инфантой Нидерландов, целиком преданной интересам Испании".
— Интересам Испании… — повторил король. — Итак, все, кто меня окружают, преданы интересам Испании, то есть моих врагов. И что же эта карлица?
— Ее доставили вчера в ящике; она сказала господину де Мирабелю на прекрасном испанском языке: "Госпожа моя повелительница сказала, что она приняла во внимание совет, данный ее братом, и, если здоровье короля будет по-прежнему ухудшаться, она примет меры, чтобы не быть захваченной врасплох".
— Чтобы не быть захваченной врасплох, — повторил король.
— Мы не поняли, что это должно было означать, государь, — сказал Лопес, опустив голову.
— Зато я понимаю, — нахмурясь, сказал король, — этого достаточно. А не передала она одновременно вам, что в состоянии заплатить за купленные у вас жемчужины?
— Мне за них заплатили, государь, — сказал Лопес.
— Как заплатили?
— Да, государь.
— И кто же?
— Господин Партичелли.
— Партичелли? Итальянский банкир?
— Да.
— Но мне говорили, что его повесили.
— Это правда, это правда, — спохватился Лопес, — но перед смертью он уступил свой банк господину д’Эмери, весьма честному человеку.
— Во всем, — пробормотал Людовик XIII, — во всем меня обкрадывают и обманывают! И королева больше не виделась с господином де Мирабелем?
— Царствующая королева — нет; королева-мать — да.
— Моя мать? И когда же?
— Вчера.
— С какой целью?
— Чтобы сообщить ему, что господин кардинал свергнут, что его заменил господин де Берюль, что Месье назначен главным наместником и, следовательно, посол может написать королю Филиппу Четвертому или графу-герцогу, что война в Италии не состоится.
— Как война в Италии не состоится?
— Таковы подлинные слова ее величества.
— Да, я понимаю: эту армию оставят, как и первую, без жалованья, без припасов, без одежды. О негодяи, негодяи! — вскричал король, сжав лоб руками. — Вы еще что-то хотите мне сказать?
— Нечто малозначительное, государь. Господин Барада явился сегодня утром ко мне в магазин, чтобы купить драгоценности.
— Какие драгоценности?
— Колье, браслет, булавки для волос.
— И на много?
— На триста пистолей.
— Зачем ему колье, браслет, булавки для волос?
— Вероятно, для какой-нибудь любовницы, государь.
— Как! — сказал король. — Только вчера вечером он говорил мне, что ненавидит женщин. Что-нибудь еще?
— Это все, государь.
— Подведем итоги. Королева и господин де Мирабель: если мое здоровье ухудшится, она примет меры, чтобы не быть захваченной врасплох. Королева-мать и господин де Мирабель: господин де Мирабель может написать его величеству Филиппу Четвертому, что, поскольку господин де Берюль занял место господина де Ришелье и мой брат назначен главным наместником, война в Италии не состоится. Наконец, господин Барада: господин Барада покупает колье, браслеты, булавки для волос на деньги, что я ему дал. Хорошо, господин Лопес. Я узнал от вас все, что хотел узнать. Продолжайте хорошо служить мне или хорошо служить господину кардиналу, что одно то же, и не упускайте ни слова из того, что говорится у вас.
— Ваше величество видит, что мне нет нужды это повторять.
— Ступайте, господин Лопес, ступайте. Я спешу покончить со всеми этими изменами. Уходя, скажите, чтобы мне прислали господина Сукарьера, если он здесь.
— Я здесь, государь, — послышался голос.
И Сукарьер появился на пороге со шляпой в руке; нога его была согнута в колене, носок выдвинут вперед; в этом положении он казался более чем вдвое ниже ростом.
— Ах, вы подслушивали, сударь, — сказал король.
— Нет, государь, но мое рвение услужить вам было столь велико, что я угадал желание вашего величества меня видеть.
— A-а! И много интересного хотите вы мне сообщить?
— Мой отчет охватывает лишь два последних дня, государь.
— Расскажите, что произошло за эти два дня.
— Позавчера Месье, августейший брат вашего величества, взял портшез и велел доставить себя к послу герцога Лотарингского и к послу Испании.
— Я знаю, что там произошло; продолжайте.
— Вчера около одиннадцати часов ее величество королева-мать взяла портшез и велела доставить себя в магазин Лопеса; одновременно господин испанский посол, взяв портшез, велел доставить себя туда же.
— Я знаю, о чем они говорили. Продолжайте.
— Вчера господин Барада взял портшез у Лувра и велел доставить себя на Королевскую площадь, к господину кардиналу. Он вошел и через пять минут вышел с мешком денег, весьма тяжелым.
— Я это знаю.
— От дверей господина кардинала он прошел пешком к дверям соседнего дома.
— К чьим дверям? — с живостью спросил король.
— К дверям мадемуазель Делорм.
— К дверям мадемуазель Делорм!.. И он вошел к мадемуазель Делорм?
— Нет, государь, он только постучал в дверь; открыл лакей, и господин Барада передал ему письмо.
— Письмо!
— Да, государь. Передав письмо, он сел в портшез и велел доставить себя обратно в Лувр. Сегодня утром он снова вышел…
— Да; велел доставить себя к Лопесу, купил там драгоценности и оттуда… куда он направился оттуда?
— Он вернулся в Лувр, государь, заказав портшез на всю ночь.
— У вас есть еще что мне рассказать?
— О ком, государь?
— О господине Барада.
— Нет, государь.
— Хорошо, ступайте.
— Но, государь, мне надо было рассказать вам о госпоже де Фаржи.
— Ступайте.
— О господине де Марийяке.
— Ступайте.
— О Месье.
— Того, что я знаю, мне достаточно; ступайте.
— О раненом Этьенне Латиле, который велел перевезти себя к господину кардиналу в Шайо.
— Мне это безразлично; ступайте.
— В таком случае, государь, я удаляюсь.
— Удаляйтесь.
— Могу ли я, уходя, унести с собой надежду, что король доволен мною?
— Слишком доволен!
Сукарьер поклонился и, пятясь, вышел.
Король, не ожидая, пока он скроется, дважды ударил в звонок.
Поспешно вошел Шарпантье.
— Господин Шарпантье, — сказал король, — когда господину кардиналу нужна была мадемуазель Делорм, как он вызывал ее?
— Это очень просто, — отвечал Шарпантье.
Он привел в действие пружину и, когда потайная дверь отворилась, потянул за ручку звонка, находившегося между двумя дверями, и, обернувшись к королю, сказал:
— Если мадемуазель Делорм у себя, она сию минуту появится. Должен ли я закрыть эту дверь?
— Не надо.
— Вашему величеству угодно быть одному или вы желаете, чтобы я остался?
— Оставьте меня одного.
Шарпантье удалился. Что касается Людовика XIII, то он в нетерпении застыл перед тайным ходом.
Через несколько секунд послышались легкие шаги; но как ни легки они были, напряженное ухо короля их уловило.
— Ах, наконец-то я узнаю, правда ли это, — сказал он.
Едва он договорил, как дверь отворилась и Марион, одетая в голубое атласное платье, с простой ниткой жемчуга на шее и волной черных кудрей, падающих на округлые белые плечи, появилась во всем расцвете своей восемнадцатилетней красоты.
Людовик XIII, хоть и маловосприимчивый к женской красоте, в ослеплении отступил.
Марион вошла, сделала очаровательный реверанс, в котором почтение было искусно соединено с кокетством, и, опустив глаза, скромная, как пансионерка, сказала:
— Я не надеялась, что буду иметь честь предстать перед моим королем, но он позвал меня; мне надлежит слушать его коленопреклоненно и получать приказания, распростершись у его ног.
Король пробормотал несколько бессвязных слов, давших Марион время насладиться одержанным триумфом.
— Невозможно, — сказал король, — невозможно; я обманываюсь или меня обманывают, но вы не мадемуазель Мари Делорм.
— Увы, государь, я всего-навсего Марион!
— Но если вы Марион, — продолжал король, — вы должны были получить вчера письмо.
— Я получаю их много каждый день, государь, — сказала куртизанка, смеясь.
— Это письмо принесли вам между пятью и шестью часами.
— Между пятью и шестью часами, государь, я получила четырнадцать писем.
— Вы их сохранили?
— Двенадцать из них я сожгла. Тринадцатое храню на сердце. А четырнадцатое — вот оно.
— Это его почерк! — воскликнул король.
Он быстро выхватил письмо у нее из рук.
Затем, рассмотрев его со всех сторон, сказал:
— Оно даже не распечатано.
— Оно от кого-то из людей, близких к королю; зная, что, может быть, сегодня буду иметь высшее счастье увидеть короля, я сочла долгом передать это письмо его величеству таким, как его получила.
Король с удивлением взглянул на Марион, потом с досадой — на письмо.
— Ах, — сказал он, — хотел бы я знать, что в нем написано.
— Для этого есть одно средство, государь: распечатать его.
— Если бы я был начальником полиции, — сказал Людовик XIII, — я бы это сделал; но я король.
Марион тихонько взяла письмо у него из рук.
— Но раз оно адресовано мне, я могу его распечатать. И, распечатав, она вернула письмо королю.
Людовик XIII еще мгновение колебался, но дурные чувства, подсказанные любящим сердцем, победили эфемерный порыв деликатности. Он стал читать вполголоса, понижая тон, по мере того как углублялся в чтение.
Мы должны признать, что содержание письма отнюдь не могло вернуть Людовику XIII хорошего настроения (выражение его, впрочем, если и появлялось у него на лице, никогда не задерживалось там дольше, чем на несколько минут).
Вот это письмо:
"Прекрасная Марион,
мне двадцать лет, уже несколько женщин были так добры, что не только назвали меня красивым малым, но и дали мне убедительные доказательства этого своего мнения. Кроме того, я любимый фаворит короля Людовика XIII; он при всей своей скупости только что сделал мне (не знаю, что на него нашло) подарок в три тысячи пистолей. Мой друг Сен-Симон уверяет меня, что Вы не только самая красивая, но и самая лучшая девушка на свете. Так вот, речь идет о том, чтобы мы вдвоем с Вами прокутили за месяц тридцать тысяч ливров, что подарил мне мой дурак-король. Истратим десять тысяч ливров на платья и драгоценности, десять тысяч ливров на лошадей и кареты, а последние десять тысяч на балы и игру. Подходит Вам это предложение? Скажите "да ", и я прибегу вместе со своим мешком. Если оно Вам не нравится, ответьте "нет " и я, привязав свой мешок на шею, брошусь в реку.
Вы скажете "да", не правда ли? Ведь Вы не захотите довести до смерти бедного юношу, виновного в единственном преступлении — в том, что без памяти полюбил Вас, ни разу не имев чести Вас видеть.
В ожидании завтрашнего вечера мы — мой мешок и я — пребываем у Ваших ног.
Всецело преданный Вам
Барада".
Последние строчки Людовик прочел дрожащим голосом; если чтение их и можно было расслышать, то понять бы не удалось.
Прочтя последние слова, он уронил руку с письмом на колени.
Его лицо стало мертвенно-бледным, глаза с выражением глубокого отчаяния были устремлены к небу, и, подобно Цезарю, который не ощущал, казалось, кинжальных ударов других заговорщиков, но, почувствовав удар единственно дорогой ему руки, вскричал: "Ти quoque Brutus", Людовик XIII жалобно воскликнул:
— И ты тоже, Барада!
Не глядя больше на Марион Делорм, словно не замечая, что она здесь, король набросил на плечи плащ, не застегивая его, надел шляпу, ударом ладони надвинув ее на глаза, быстро спустился по лестнице, бросился в карету, дверцу которой лакей держал открытой, и крикнул кучеру:
— В Шайо!
Что касается Марион, то она после этого странного ухода Людовика подбежала к окну и, отодвинув занавеску, видела, как король устремился в карету. Когда экипаж скрылся, она мгновение постояла неподвижно, потом с присущей только ей лукавой и насмешливой улыбкой произнесла:
— Решительно, мне лучше было появиться в костюме пажа.

XVI
КАК УДАЛОСЬ ВСТРЕТИТЬСЯ ЛАТИЛЮ И МАРКИЗУ ПИЗАНИ

Мы уже говорили, что кардинал удалился в свой загородный дом в Шайо, оставив дом на Королевской площади, то есть свое министерство, Людовику XIII.
Слух об отставке кардинала быстро распространился по Парижу, и г-жа де Фаржи во время свидания, назначенного ею в "Крашеной бороде" хранителю печатей Марийяку, сообщила ему эту важную новость.
Эта важная новость вскоре вышла за пределы комнаты, где ее произнесли, и спустилась к г-же Солей, с помощью г-жи Солей достигла ее супруга, а тот принес ее Этьенну Латилю, который всего три дня назад покинул постель и начал прогуливаться по комнате, опираясь на шпагу.
Метр Солей предлагал ему свою собственную трость из прекрасного камыша с агатовым набалдашником, напоминавшим перстень бастарда Мударрата; но Латиль отказался, считая, что недостойно воина опираться на что-либо, кроме своего оружия.
При известии об отставке Ришелье он резко остановился, оперся обеими руками на эфес своей рапиры и, пристально глядя на метра Солея, спросил:
— Верно ли, то, что вы говорите?
— Верно, как Евангелие.
— От кого вы узнали эту новость?
— От одной придворной дамы.
Этьенн Латиль достаточно хорошо знал гостиницу, которую ему пришлось из-за происшедшего с ним несчастного случая избрать своим жилищем; ему было известно, что в ней под видом посетителей бывают люди самого разного общественного положения.
Задумчиво сделав два-три шага, он вернулся к метру Солею.
— Но теперь, когда он больше не министр, что вы думаете о личной безопасности господина кардинала?
Метр Солей покачал головой и проворчал что-то похожее на ругательство, а затем сказал:
— Я думаю, что если он не взял с собой своих телохранителей, то ему неплохо бы носить под мантией кирасу, как в Ла-Рошели он носил ее сверху.
— Вы думаете, — спросил Латиль, — что это единственная угрожающая ему опасность?
— Что касается пищи, — задумчиво произнес Солей, — то я думаю, что его племянница госпожа де Комбале приняла разумную меру предосторожности — найти человека, пробующего блюда до него.
Его широкое лицо расплылось в сытой улыбке.
— Только где найти такого человека?
— Он найден, метр Солей, — сказал Латиль, — возьмите для меня портшез.
— Как? — вскричал метр Солей. — Вы собираетесь выйти, совершить такую неосторожность?
— Да, я совершу эту неосторожность, мой хозяин, а поскольку я не скрываю от себя, что это неосторожность и что она может стоить мне жизни, уладим наши маленькие расчеты, чтобы в случае моей смерти вы ничего не потеряли. Три недели болезни, девять кувшинов травяного отвара, две кружки вина и неустанные заботы госпожи Солей, сами по себе бесценные, — достаточно будет за все это двадцати пистолей?
— Заметьте, господин Латиль, что я с вас ничего не спрашиваю и что мне было достаточно чести принимать вас, кормить…
— О, кормить-то меня было нетрудно!
— … и утолять вашу жажду. Но если вы непременно хотите отсчитать мне двадцать пистолей в знак вашего удовлетворения…
— … то ты от них не откажешься, правда?
— Боже меня упаси нанести вам такое оскорбление!
— Позови мне портшез, пока я отсчитаю твои двадцать пистолей.
Метр Солей поклонился и вышел; почти сразу вернувшись, он подошел прямо к столу, где были разложены двести ливров, влекомый тем естественным притяжением, что существует между деньгами и трактирщиками, взглядом сосчитал деньги с точностью, присущей определенным профессиям, и, убедившись, что двести ливров наличествуют до последнего денье, сказал:
— Ваш портшез готов, сударь.
Латиль водворил в ножны положенную на стол шпагу и повелительным жестом пригласил метра Солея подойти поближе.
— Хочу опереться о твою руку, — сказал он.
— Дать вам руку, чтобы вы покинули мой дом? Я делаю это с большим сожалением, дорогой господин Этьенн; пойдемте,
— Солей, друг мой, — сказал Латиль, — я с еще большим сожалением увидел бы малейшее облачко на твоей сияющей физиономии, поэтому обещаю, что первый мой визит по возвращении будет к тебе, особенно если ты сбережешь для меня кувшин этого куланжского винца, с которым я рад был познакомиться два дня назад и которое покидаю, сожалея, что не узнал его поближе.
— У меня есть бочка этого вина на триста кувшинов, господин Латиль; я сохраню ее для вас.
— По три кувшина в день этого хватит на три месяца. Вы можете быть уверены, метр Солей, что я три месяца буду вашим постояльцем, если, конечно, мои средства мне это позволят.
— Что ж, вам будет открыт кредит. Человек, насчитывающий среди своих друзей господина де Море, господина де Монморанси, господина де Ришелье, то есть королевского сына, принца и кардинала…
Латиль покачал головой.
— Иметь другом хорошего откупщика было бы не столь почетно, но более надежно, дорогой Солей, — наставительно произнес Латиль, садясь в портшез.
— Куда велеть носильщикам доставить вас, мой гость?
— В особняк Монморанси, где я должен прежде всего выполнить свой долг, затем в Шайо.
— В особняк монсеньера герцога де Монморанси! — крикнул Солей так, что это приказание было слышно и на улице Белых Плащей, и на улице Сент-Круа-дела-Бретонри.
Носильщики не заставили повторять и двинулись ровным, упругим шагом: метр Солей предупредил, что надо щадить клиента, оправляющегося от долгой и тяжелой болезни.
Портшез остановился у дверей особняка герцога. На пороге стоял швейцар в парадной ливрее, с тростью в руке.
Латиль знаком подозвал его. Швейцар подошел.
— Друг мой, — сказал Латиль, — вот полпистоля, будьте добры мне ответить.
Швейцар снял шляпу, что, видимо, означало ответ.
— Я раненый дворянин; господин граф де Море оказал мне честь, навестив меня во время моей болезни, и я пообещал ему отдать визит, как только окажусь на ногах. Сегодня я впервые вышел и выполняю свое обещание. Могу я иметь честь быть принятым господином графом?
— Господин граф де Море, — ответил швейцар, — покинул этот дом пять дней назад, и никто не знает, где он находится.
— Даже монсеньер?
— Монсеньер уехал вчера в свое лангедокское губернаторство.
— Мне не везет, но я сдержал обещание, данное господину графу; это все, чего можно требовать от человека чести.
— Однако, — сказал швейцар, — господин граф де Море, покидая особняк, передал через пажа Галюара, который его сопровождает и специально вернулся, чтобы подтвердить слова графа, поручение, возможно касающееся вашей милости.
— Какое же?
— Он сказал, что, если к нему явится дворянин по имени Этьенн Латиль, ему следует предложить пищу и кров, отнесясь к нему как к человеку, облеченному доверием графа и принадлежащему к его дому.
Латиль снял шляпу перед отсутствующим графом де Море.
— Господин граф де Море, — сказал он, — показал себя достойным сыном Генриха Четвертого. Действительно, я этот дворянин и по его возвращении буду иметь честь выразить ему мою признательность и предложить мои услуги. Вот, друг мой, вторые полпистоля за удовольствие, какое вы мне доставили, сообщив, что господин граф де Море соблаговолил подумать обо мне. Носильщики, в Шайо, в дом господина кардинала!
Носильщики снова взялись за ручки портшеза и тем же шагом отправились в путь по улице Симон-ле-Франк, улице Мобюе, улице Трусваш, чтобы через улицу Железного ряда выйти на улицу Сент-Оноре.
Случаю было угодно, чтобы в ту самую минуту, когда Латиль у дверей особняка Монморанси приказал носильщикам нести его в Шайо, — случаю, повторяем, было угодно, чтобы маркиз Пизани (важные события, о каких мы рассказывали, заставили нас потерять его из вида), достаточно оправившийся от нанесенного Сукарьером удара шпагой, впервые выйдя из дому, решил использовать этот первый выход — принести извинения графу де Море. Он тоже сел в портшез, приказал носильщикам идти со всей возможной осторожностью, поскольку в портшезе больной, и закончил распоряжения словами: "В особняк Монморанси!"
Носильщики, отправившиеся из особняка Рамбуйе, естественно, спустились по улице Сен-Тома-дю-Лувр и пошли вверх по улице Сент-Оноре, чтобы выйти на улицу Железного ряда.
В результате этих маневров оба портшеза встретились напротив улицы Сухого Дерева; при этом маркиз Пизани, решавший трудную задачу — как он будет приветствовать графа де Море, о чьем отсутствии ему не было известно, — не узнал Этьенна Латиля, в то время как Этьенн Латиль, не занятый никакими размышлениями, узнал маркиза Пизани.
Легко представить воздействие этой встречи на вспыльчивого бретёра.
Он велел своим носильщикам остановиться и, высунув голову в открытое окошко, крикнул:
— Эй, господин Горбун!
Вероятно, со стороны маркиза Пизани было бы умнее не заметить, что обращение относится к нему; но он настолько ощущал свое уродство, что первым его движением было тоже высунуть голову из-за занавески портшеза, чтобы посмотреть, кто это, обращаясь к нему, называет физический недостаток, а не титул.
— Что вам угодно? — спросил маркиз, тоже сделав своим носильщикам знак остановиться.
— Мне угодно, чтобы вы соблаговолили подождать меня одну минуту. Я должен уладить с вами старые счеты, — резко ответил Латиль и обратился к своим носильщикам:
— Ну-ка быстро перенесите мой портшез к портшезу этого дворянина так, чтобы дверцы приходились точно напротив друг друга.
Носильщики взялись за ручки и перенесли портшез Латиля в указанное место.
— Так хорошо, хозяин? — спросили они.
— Да, отлично, — сказал Латиль. — Ага!
Последнее восклицание выражало радость бретёра от встречи лицом к лицу с неизвестным маркизом, о ком он не знал ничего, кроме титула, угаданного им по показанному кольцу.
Теперь и Пизани узнал Латиля.
— Вперед! — крикнул он своим носильщикам. — У меня нет никаких дел с этим человеком.
— Да, но, к несчастью, у этого человека есть дело к вам, мой милый. Эй вы, не шевелитесь! — крикнул он носильщикам другого портшеза, похоже собиравшимся выполнить приказ. — Не шевелитесь, или, черт возьми, как говорил король Генрих Четвертый, я вам обрежу уши!
Носильщики, поднявшие было портшез, поставили его обратно на мостовую.
Привлеченные шумом прохожие начали собираться вокруг двух портшезов.
— А я, если вы не пойдете, велю своим людям отколотить вас палками!
Носильщики маркиза покачали головами.
— Лучше уж удары палок, чем отрезанные уши, — сказали они.
И, вынув из пазов ручки портшеза, добавили:
— А впрочем, если ваши люди придут с палками, у нас будет чем ответить.
— Браво, друзья мои! — сказал Латиль, видя, что удача на его стороне. — Вот четыре пистоля, выпейте за мое здоровье. Я могу назвать вам мое имя, меня зовут Этьенн Латиль; предлагаю вашему горбатому маркизу назвать свое.
— Ах, негодяй! — воскликнул Пизани. — Так тебе не достаточно было двух ударов шпаги, полученных от меня?
— Достаточно, — сказал Латиль, — и даже слишком. Поэтому я непременно хочу один вернуть вам.
— Ты злоупотребляешь тем, что я еще не стою на ногах.
— Ба, в самом деле? — спросил Латиль. — Тогда силы равны. Мы будем драться сидя. Защищайтесь, маркиз. У вас нет здесь трех ваших телохранителей, и я не боюсь получить от вас удар шпаги в спину.
И Латиль вынул шпагу и поднял ее острие на уровень глаз своего противника.
Отступать было некуда. Портшезы были окружены любопытными. К тому же, как мы говорили, маркиз Пизани был храбр; он тоже вынул свою шпагу. Зрители не видели самих сражающихся, ибо открыты были лишь дверцы, приходившиеся друг против друга. Видны были только клинки: они появлялись из дверец, скрещивались и по всем правилам искусства нападали, делая финты, парировали ответными ударами, яростно погружались внутрь то одного, то другого портшеза.
Наконец, после борьбы, доставлявшей большое удовольствие зрителям и длившейся около пяти минут, из одного портшеза послышался крик, который вернее было бы назвать богохульством.
Латиль пригвоздил руку соперника к остову портшеза.
— Ну вот, — сказал Этьенн Латиль, — примите пока это как задаток, мой прекрасный маркиз, и не забудьте, что всякий раз, встречая вас, я буду делать то же.
Латиль выглядел неплохо; он доказал свою щедрость, бросив четыре пистоля на мостовую.
Маркиз Пизани был побежден и уродлив, к тому же он не дал ни одного пистоля.
Он все равно оказался бы не прав, если бы обратился к суду присутствующих.
Он принял решение.
— В особняк Рамбуйе, — сказал Пизани.
— В Шайо, — сказал Этьенн Латиль.

XVII
КАРДИНАЛ В ШАЙО

Прибыв в Шайо, кардинал ощутил себя примерно в таком же положении, как Атлас, уставший держать мир и переложивший его ненадолго на плечи своего приятеля Геркулеса.
Он смог перевести дух.
— Ах, — прошептал он, — я смогу сколько угодно писать стихи!
И в самом деле, Шайо было убежищем, где кардинал отдыхал от политики, занимаясь (мы не рискуем сказать "поэзией") сочинением стихов.
Расположенный в нижнем этаже кабинет, дверь которого выходила в великолепный сад с липовой аллеей, тенистой и прохладной даже в самые жаркие летние дни, был святилищем, куда он скрывался на день или на два в месяц.
В этот раз он пришел просить у него отдыха и забвения — на какое время, он этого не знал.
Первой мыслью его, когда он вошел в этот поэтический оазис, было послать за своими обычными сотрудниками — теми, кому он, точно генерал войскам, распределял работу в той великой битве мысли, что полным ходом шла в Испании, затихала, умирая, в Италии, только недавно с Шекспиром угасла в Англии и должна была с Ротру и Корнелем начаться во Франции.
Но его остановила мысль, что это уже не прежний дом в Шайо, что он уже не могущественный министр, раздающий награды, а всего лишь частное лицо, к тому же отныне обладающее невыгодным свойством компрометировать людей своей дружбой. И он решил ждать, пока старые друзья приедут к нему, но приедут без зова.
Он достал из папок план новой трагедии под названием "Мирам", что была не чем иным, как местью царствующей королеве; некоторые сцены трагедии были уже набросаны.
Кардинал де Ришелье, достаточно плохой католик, не был достаточно хорошим христианином, чтобы забывать оскорбления. Глубоко задетый этой таинственной и незаслуженной интригой, приведшей к его отставке, — интригой, в которой он считал королеву Анну одним из главных действующих лиц, — он утешался мыслью отплатить ей за зло, что она ему причинила.
Нам крайне неприятно рассказывать о тайных слабостях великого министра, но мы пишем его историю, а не панегирик ему.
Первый знак симпатии пришел к нему с той стороны, откуда он вовсе не ждал. Его камердинер Гийемо доложил, что у дверей остановился портшез, из него вышел человек, по-видимому еще не вполне оправившийся после серьезной болезни или тяжелого ранения; держась за стены, он вошел в переднюю и сел на скамью со словами:
— Мое место здесь.
Носильщики, получив плату, удалились тем же шагом, каким пришли.
На прибывшем была фетровая шляпа слегка изогнутых очертаний, плащ цвета испанского табака и скорее военный, чем цивильный костюм; на перевязи была шпага, подобную которой можно было встретить лишь на рисунках Калло, входивших тогда в моду.
Его спросили, как доложить о нем господину кардиналу. Он ответил:
— Я ничего не значу, так что ни о ком не докладывайте.
Тогда его спросили, что он собирается здесь делать; он ответил просто:
— У господина кардинала больше нет телохранителей, я прибыл, чтобы заботиться о его безопасности.
Ситуация показалась Гийемо достаточно своеобразной, и он, вместо того чтобы доложить г-же де Комбале и предупредить господина кардинала, поступил наоборот: предупредил г-жу де Комбале и доложил господину кардиналу.
Кардинал велел привести к нему этого таинственного защитника.
Пять минут спустя дверь отворилась и на пороге появился Этьенн Латиль — бледный, вынужденный опереться о косяк, со шляпой в правой руке и с левой рукой на эфесе шпаги.
Опытный физиономист, обладающий превосходной памятью на лица, Ришелье узнал его с первого взгляда.
— Ах, это вы, дорогой Латиль? — сказал он.
— Я самый, ваше высокопреосвященство.
— Вам, кажется, стало лучше?
— Да, монсеньер, и я пользуюсь своим выздоровлением, чтобы предложить вам мои услуги.
— Благодарю, благодарю, — улыбаясь сказал кардинал, — но у меня нет никого, с кем бы я хотел разделаться.
— Возможно, — согласился Латиль, — но разве нет людей, которые хотели бы разделаться с вами?
— А вот это более чем вероятно, — ответил кардинал.
В эту минуту из боковой двери появилась г-жа де Комбале; она перевела беспокойный взгляд с дяди на неизвестного искателя приключений, стоящего у двери.
— Вот, Мария, — сказал ей кардинал, — будьте, как и я, признательны этому славному малому, первому, кто явился в моей опале предложить мне услуги.
— О, я буду не последним, — сказал Латиль, — просто я был не прочь опередить других.
— Дядя, — сказала г-жа де Комбале, окинув Латиля быстрым сочувственным взглядом, присущим только женщинам, — он очень бледен и, по-моему, очень слаб.
— Тем похвальнее для него. Я знаю от моего врача, время от времени навещающего его, что он всего неделю как вне опасности и лишь три для как встал с постели. Тем похвальнее для него было, повторяю, побеспокоиться ради меня.
— Ах! — воскликнула г-жа де Комбале. — Не тот ли это господин, что едва не погиб при стычке в гостинице "Крашеная борода"?
— Вы очень добры, прекрасная дама; это действительно была ловушка. Но я только что встретил его, проклятого горбуна, и отправил его домой с хорошим ударом шпаги в руку.
— Маркиза Пизани? — воскликнула г-жа де Комбале. — Несчастному не везет. Еще неделю назад он лежал в постели из-за раны, полученной в тот же вечер, когда вас едва не убили.
— Маркиз Пизани? Маркиз Пизани? — переспросил Латиль. — Я не прочь узнать его имя. Так вот почему он сказал своим носильщикам: "Особняк Рамбуйе", тогда как я сказал своим: "В Шайо". Особняк Рамбуйе, я запомню этот адрес.
— Но каким образом вы дрались? — спросил кардинал. — Вы же оба едва держитесь на ногах!
— Мы дрались сидя в наших портшезах, монсеньер. Это очень удобно, когда человек болен.
— И вы явились рассказывать это мне после изданных мною эдиктов о дуэлях! Правда, — добавил кардинал, — я больше не министр, а раз я не министр, то с этой благой мерой будет то же, что и с другими, какие я пытался ввести: через год все исчезнет!..
Кардинал тяжело вздохнул, и было ясно, что он еще не настолько отрешился от дел этого мира, как хочет показать.
— Но вы говорите, дорогой дядя, — спросила г-жа де Комбале, — что господин Латиль — ведь вас, по-моему, зовут Латиль? — явился предложить вам свои услуги; какого же рода эти услуги, сударь?
Латиль показал на свою шпагу.
— Услуги одновременно наступательные и оборонительные, — сказал он. — У господина кардинала нет больше ни капитана телохранителей, ни самих телохранителей; вот я и буду для него всем этим.
— Как это нет капитана телохранителей? — раздался за спиной Латиля женский голос. — Мне кажется, что у него по-прежнему есть его Кавуа, который и мой Кавуа тоже!
— А, по-моему, я знаю этот голос, — сказал кардинал. — Идите сюда, дорогая госпожа Кавуа, идите же.
Проворная и кокетливая женщина, хотя ей было уже не меньше тридцати и первоначальные ее формы начинали исчезать под заметной полнотой, быстро проскользнула между Латилем и дверным косяком, противоположным тому, на который он опирался, и предстала перед кардиналом и г-жой де Комбале.
— Ну вот, — сказала она, потирая руки, — вы и избавились от вашего ужасного министерства и от беспокойства, что оно нам причиняло.
— Как это "нам" причиняло? — переспросил кардинал. — Мое министерство вам причиняло беспокойство, вам тоже, любезная госпожа?
— Ах, я думаю! Я из-за него не спала ни днем ни ночью. Я все время боялась, что с вашим высокопреосвященством случится какое-нибудь несчастье и мой бедный Кавуа окажется замешанным в нем. Днем я думала об этом и вздрагивала при малейшем шуме. Ночью это мне снилось, и я внезапно просыпалась. Вы не можете себе представить, какие скверные сны снятся женщине, когда она спит одна.
— Но господин Кавуа?.. — спросила со смехом г-жа де Комбале.
— Спит ли он со мной, не так ли? Бедный Кавуа! Благодарение Богу, в недостатке старания его не обвинишь; за девять лет у нас было десять детей — доказательство, что он не очень-то впадал в спячку. Но чем дальше, тем дела шли все хуже. Господин кардинал увез его на осаду Ла-Рошели, где он пробыл восемь месяцев! По счастью, когда он уезжал, я была беременна, так что время для него не оказалось потерянным. Но господин кардинал собирался увезти его в Италию, сударыня. Вы понимаете? И Бог знает, на сколько времени! Но я так молилась, что, думаю, Господь ради меня совершил чудо и благодаря моим молитвам господин кардинал потерял свое место.
— Спасибо, госпожа Кавуа! — рассмеялся кардинал.
— Да, спасибо, — обратилась к ней г-жа де Комбале, — в самом деле, дорогая госпожа Кавуа, Господь явил великую милость, вернув вам мужа, а мне дядю.
— О, — заметила г-жа Кавуа, — муж и дядя — это не одно и то же.
— Но, — сказал кардинал, — если Кавуа не последует за мной, он последует за королем.
— Куда это? Куда это? — спросила г-жа Кавуа.
— Да в Италию же!
— Чтобы он теперь отправился в Италию? Ах, вы его еще не знаете, господин кардинал. Чтобы он меня покинул? Чтобы он расстался со своей женушкой? Никогда!
— Но покидал же он вас, расставался с вами ради меня?
— Ради вас — да. Потому что, не знаю уж, что вы с ним сделали, но он словно околдован вами. Он не очень-то умен, бедняга, и, если б у него не было меня, чтобы вести дом и воспитывать детей, не знаю, как бы он выкрутился. Но расстаться со своей женой для кого-то кроме вас! Гневить Бога, ложась спать с ней от случая к случаю! Никогда!
— Однако долг службы?
— Какой службы?
— Покидая мою службу, Кавуа переходит на службу к королю.
— Да, как бы не так! Покидая вашу службу, монсеньер, Кавуа переходит на службу ко мне. Я весьма надеюсь, что в эту минуту он вручает его величеству прошение об отставке.
— Значит, он сказал вам, что собирается это сделать? — спросила г-жа де Комбале.
— А разве ему надо говорить мне, что он собирается сделать? Разве я не знаю этого заранее? Разве я не вижу его насквозь, словно он хрустальный? Если я вам говорю, что он это сейчас сделал, значит, так и есть!
— Но, дорогая госпожа Кавуа, — сказал кардинал, — место капитана телохранителей давало шесть тысяч ливров в год. Этих шести тысяч ливров будет не хватать в вашем маленьком хозяйстве, а я как частное лицо не могу, естественно, иметь капитана телохранителей с окладом в шесть тысяч ливров. Подумайте о ваших восьми детях.
— Вот как! А разве вы этого не предвидели? А привилегия на портшезы, дающая не меньше двенадцати тысяч ливров в год, разве не лучше места, которое король отнимает и дает по своему капризу? Наши дети? Благодарение Богу, с ними все в полном порядке, и вы сейчас увидите, страдают ли они. Входите, маленькие, входите все!
— Как, ваши дети здесь?
— Кроме последнего, родившегося во время осады Ла-Рошели; он еще мал, ему только пять месяцев. Но он поручил присутствовать вместо себя тому, кто должен родиться.
— Как, вы уже беременны, милая госпожа Кавуа?
— Поистине чудо! Ведь мой муж вернулся примерно месяц назад. Входите все, входите все! Господин кардинал позволяет.
— Да, позволяю, но в то же время позволяю, вернее, приказываю Латилю сесть. Вот кресло, садитесь, Латиль!
Латиль безмолвно повиновался. Если б он простоял еще минуту, ему стало бы плохо.
Тем временем вошло все потомство четы Кавуа, выстроившись по росту; впереди был старший, красивый девятилетний мальчик, потом девочка, потом еще мальчик, потом еще девочка и так до последнего ребенка, которому было два года.
Став по ранжиру перед кардиналом, они напоминали трубки флейты Пана.
— Ну вот, дети, — сказала г-жа Кавуа, — это человек, кому мы обязаны всем — вы, ваш отец и я. Станьте на колени перед ним и поблагодарите его.
— Госпожа Кавуа, госпожа Кавуа! На колени становятся только перед Господом.
— И перед теми, кто его представляет. Впрочем, это мое дело приказывать моим детям. На колени, детвора!
Дети послушались.
— А теперь, — сказала г-жа Кавуа, обращаясь к старшему, — Арман, повтори господину кардиналу молитву, которой я тебя научила и которую ты произносишь вечером и утром.
— Господи Боже мой, — прозвучал голос ребенка, — пошли здоровье моему отцу, моей матери, моим братьям, моим сестрам и сделай так, чтобы его высокопреосвященство кардинал, кому мы всем обязаны и кому молим ниспослать всяческое благо, потерял свое министерство и папа мог бы каждый вечер приходить домой.
— Аминь! — произнесли хором остальные дети.
— Что же, — смеясь сказал кардинал, — меня ничуть не удивляет, что молитва, произнесенная столь чистосердечно и столь единодушно, была исполнена.
— А теперь, — сказала г-жа Кавуа, — когда мы сказали монсеньеру все, что хотели сказать, вставайте и пойдем.
Дети поднялись так же одновременно, как опустились на колени.
— Ну, как они слушаются? — спросила г-жа Кавуа.
— Госпожа Кавуа, — ответил кардинал, — если я когда-нибудь вернусь на министерский пост, то прикажу назначить вас капитаном-инструктором войск его величества.
— Боже нас сохрани от этого, монсеньер.
Госпожа де Комбале расцеловала детей и мать; та усадила детей по двое в три портшеза, ожидавших у двери, и с самым маленьким села в четвертый.
Кардинал провожал их растроганным взглядом.
— Монсеньер, — сказал Латиль, привстав с кресла, — вам больше не требуется моя шпага, поскольку у вас есть господин Кавуа, разделивший вашу опалу; но вам надо бояться не только клинка: ваш враг носит имя Медичи.
— Да, не правда ли, вы тоже так считаете? — спросила, входя, г-жа де Комбале. — Яд?
— Вам нужен преданный человек, чтобы заранее пробовать все, что будет пить и есть ваше высокопреосвященство. Я предлагаю себя.
— О, что касается этого, дорогой господин Латиль, — сказала улыбаясь, г-жа де Комбале, — то вы опоздали. Некто уже предложил свои услуги.
— И они приняты?
— По крайней мере, я надеюсь, — сказала г-жа де Комбале, нежно посмотрев на дядю.
— И кто же это? — спросил Латиль.
— Я, — ответила г-жа де Комбале.
— Тогда, — сказал Латиль, — мне делать здесь больше нечего; прощайте, монсеньер.
— Что это значит? — спросил кардинал.
— Я ухожу. У вас есть капитан телохранителей, у вас есть дегустатор; в качестве кого останусь я при вашем высокопреосвященстве?
— В качестве друга. Этьенн Латиль, такое сердце, как у вас, — редкость; я нашел его и не хочу потерять.
И, обернувшись к г-же де Комбале, кардинал сказал:
— Милая Мария, поручаю целиком вашим заботам моего друга Латиля. Если я не найду сейчас для него занятия, соответствующего его заслугам, то, возможно, такой случай представится позже. Ступайте; если предположить, что литературные друзья окажутся так же верны мне, как мой капитан телохранителей и мой лейтенант, то мне надо завалить их работой на завтра.
Тут раздался голос Гийемо, докладывающего о посетителе:
— Господин Жан де Ротру.
— Вот видите, — сказал кардинал Латилю, — один уже не заставил себя ждать.
— Черт возьми! — произнес Этьенн Латиль. — И почему отец не заставил меня заниматься поэзией!

XVIII
"МИРАМ"

Ротру был не один.
Кардинал с любопытством взглянул на его неизвестного спутника; тот стоял со шляпой в руке, и его склоненная поза выражала преклонение, но не раболепство.
— Вот и вы, де Ротру, — сказал кардинал, протягивая ему руку. Не скрою, что я прежде всего рассчитывал на верность моих собратьев-поэтов. Счастлив видеть, что вы оказались вернейшим из верных.
— Если бы я мог предвидеть то, что с вами произойдет, монсеньер, вы нашли бы меня здесь и я сам отворил бы прославленному изгнаннику двери его убежища. Ах, — продолжал Ротру, потирая руки, — мы будем работать! Как это хорошо — сочинять стихи!
— И молодой человек тоже так думает? — спросил Ришелье, глядя на спутника Ротру.
— Он настолько разделяет это мнение, монсеньер, что сам прибежал сообщить мне новость о вашей отставке, только что услышанную им у госпожи де Рамбуйе, и умолял, чтобы теперь, когда вы больше не министр, я немедленно представил его вам. Он надеется, что теперь, когда государственные дела не занимают вашего времени, вы найдете возможность посмотреть его комедию, которую сыграют в Бургундском отеле.
Предложение это, сделанное кардиналу, в наши дни могло бы показаться достаточно странным; но в ту эпоху оно не имело ничего необычного и ничуть не скандализировало Ришелье.
— И какую же пьесу вы нам покажете, господа актеры? — спросил кардинал.
— Ответь сам, — сказал Ротру своему спутнику.
— "Мелиту", монсеньер, — скромно ответил молодой человек, одетый в черное.
— А-а! — произнес Ришелье. — Если память меня не обманывает, вы тот господин Корнель, кому, по словам вашего друга Ротру, предстоит затмить нас всех, и его в том числе.
— Дружба снисходительна, монсеньер, а мой земляк Ротру для меня больше чем друг, это мой брат.
— Мне нравится видеть такой союз поэтов; античность воспевала подобные союзы между воинами, но никогда — между поэтами.
И, повернувшись к Корнелю, кардинал спросил:
— Вы честолюбивы, молодой человек?
— Да, монсеньер. У меня есть одно стремление; если оно осуществится, я буду полон радости.
— Какое же?
— Спросите у моего друга Ротру.
— О-о! Робкий честолюбец, — заметил кардинал.
— Лучше сказать скромный, монсеньер.
— И это стремление, — спросил кардинал, — я могу осуществить?
— Да, монсеньер, одним словом, — ответил Корнель.
— Ну так скажите. Я никогда не был так расположен осуществлять чужие стремления, как теперь, когда вижу ничтожность собственных.
— Монсеньер, мой друг Корнель мечтает о чести быть принятым в число ваших сотрудников. Если бы ваше высокопреосвященство остались министром, он подождал бы успеха своей комедии, чтобы быть представленным вам; но как только вы стали просто великим человеком, располагающим своим временем, он сказал: "Жан, друг мой, господин кардинал примется за работу; поспешим, или место окажется занятым".
— Место не занято, господин Корнель, — сказал кардинал, — и оно ваше. Вы ужинаете со мной, господа, и, если тем временем прибудут наши товарищи, я сегодня же вечером распределю между вами план новой трагедии: несколько сцен ее я уже набросал.
Кардинал не ошибся в своих предположениях; вечером за накрытым столом собрались те, кого потом стали называть "Пятью авторами", то есть Буаробер, Кольте, л’Этуаль, Ротру и Корнель.
Ришелье угощал их с радушием и сердечностью собрата. После ужина перешли в рабочий кабинет, где Ришелье, сгоравший от нетерпения воодушевить своих сотрудников сюжетом, который будет дан им для разработки, поспешил вынуть из бюро тетрадь; на обложке его почерком были выведены крупные буквы:
"МИРАМ"
— Господа, — сказал кардинал, — изо всего, чем мы занимались до сих пор, это мое любимое детище. Имя, что вы все прочли — Мирам, — не скажет вам ничего, оно, как и сама пьеса, плод чистой фантазии. Однако, поскольку человеку дано не придумывать, а лишь воспроизводить общие идеи и свершившиеся факты, изменяя в меру поэтического воображения форму, в какой он их показывает, вы, весьма вероятно, угадаете за вымышленными именами истинные и за воображаемыми местами действительные. Я ничуть не возражаю против того, чтобы вы давали, даже громко, комментарии, какие вам угодно будет высказать.
Слушатели поклонились. Лишь Корнель посмотрел на Ротру, как бы говоря:
"Я решительно ничего не понимаю, но полагаюсь на тебя: ты объяснишь мне, что это значит".
Ротру жестом заверил его, что тот получит все желаемые объяснения.
Ришелье дал молодым людям время закончить свой немой разговор и продолжал:
— Я предполагаю, что некий король Билинии — неважно, как его зовут, — является соперником короля страны Колкое. У короля Билинии есть дочь по имени Мирам, а у нее — наперсница Альмира и служанка Альцина.
У короля Колкоса, воюющего с королем Билинии, также есть фаворит, весьма соблазнительный, весьма приятный, весьма элегантный. При желании мы можем найти в одной из стран, соседних с Францией, тип, соответствующий тому, кого я назвал Ариманом.
— Герцог Бекингем, — сказал Буаробер.
— Именно, — ответил Ришелье.
Ротру прикоснулся коленом к колену Корнеля; тот раскрыл глаза от удивления, но понимал не больше, чем до сих пор, несмотря на то что было названо имя Бекингема, все же прояснившее вопрос.
— Азамор, король Фригии, союзник короля Билинии, не только влюблен в Мирам, но к тому же ее жених.
— Которого она не любит, — сказал Буаробер, — потому что любит Аримана.
— Ты верно угадал, Лё Буа, — рассмеялся Ришелье. — Вам ясна ситуация, господа?
— Это очень просто, — сказал Кольте. — Мирам любит врага своего отца и предает отца ради любовника.
Ротру снова толкнул Корнеля коленом.
Тот понимал все меньше.
— О, как вы торопитесь, Кольте! — сказал кардинал. — Предает, предает… Это годится для жены — предать своего мужа; но дочь, действительно, реально предающая своего отца, — нет, это будет слишком. Она ограничится во втором акте тем, что примет своего любовника в садах дворца.
— Как некая французская королева, — сказал л’Этуаль, — принимала милорда Бекингема!
— Ну что ж! Но не лучше ли вам помолчать, господин де л’Этуаль? Если бы ваш отец услышал вас, он вписал бы это в свой дневник как исторический факт. Наконец, доходит до драки. Ариман вначале побеждает, но в результате одного из поворотов фортуны, столь обычных в анналах войн, оказывается побежден Азамором. Мирам узнаёт последовательно о победе и поражении любимого, и это позволяет ей предаться самым противоположным чувствам. Побежденный Ариман не захотел пережить свой позор и бросился на меч; его считают мертвым. Мирам хочет умереть и обращается к своей наперснице госпоже де Шеврез… — я оговорился: как имя госпожи де Шеврез оказалось у меня на языке в связи с Мирам? — обращается к своей наперснице Альмире; та предлагает ей вместе отравиться с помощью травы, привезенной ею из Колкоса. Обе, надышавшись травы, падают бездыханными. Тем временем удалось залечить раны Аримана, оказавшиеся несмертельными. Он приходит в себя, но лишь для того, чтобы впасть в отчаяние из-за смерти Мирам. Тут Альмира прекращает всеобщие тревоги, признавшись, что дала принцессе не ядовитую, а снотворную траву — такую же, какой Медея усыпила дракона, стерёгшего золотое руно; следовательно, Мирам не мертва, а только спит; она приходит в себя, чтобы узнать, что ее любимый жив, что король Колкоса предлагает мир, что Азамор отказывается от ее руки и ничто больше не препятствует ее союзу с Ариманом.
— Браво! — хором воскликнули Кольте, л’Этуаль и Буаробер.
— Это великолепно! — добавил Буаробер, решив превзойти всех.
— Из этой ситуации действительно можно многое извлечь, — сказал Ротру. — Что ты скажешь, Корнель?
Корнель кивнул.
— Кажется, вы остались равнодушны, господин Корнель, — сказал Ришелье, несколько задетый молчанием самого молодого из слушателей, от кого он ждал бурного энтузиазма.
— Нет, монсеньер, — отвечал Корнель, — я только думал о концовках актов.
— Они четко обозначены, — сказал Ришелье. — Первый акт кончается сценой Альмиры и Мирам, когда Мирам соглашается принять Аримана в дворцовых садах. Второй — когда, приняв его, она с ужасом осознаёт свою неосторожность и восклицает:
Что я наделала! Преступна я безмерно!
Творю неверности, чтобы казаться верной!
— О! Браво! — воскликнул Буаробер. — Прекрасная антитеза! И мысль великолепна!
— Третий, — продолжал кардинал, — кончается отчаянием Азамора, видящего, что, хоть и побежденного, Мирам предпочитает Аримана. Четвертый — решением Мирам умереть, а пятый — согласием короля Билинии на брак своей дочери с Ариманом.
— Но тогда, — сказал Буаробер, — раз план готов, монсеньер, то и трагедия готова!
— Готов не только план, — сказал Ришелье, — но и какое-то количество стихов, и им — я считаю это важным — надо будет найти место в моем произведении.
— Посмотрим эти стихи, монсеньер, — сказал Буаробер.
— В первой сцене короля и его наперсника Акаста король, жалуясь на любовь дочери к врагу его королевства, говорит:
Развеются как дым проекты Аримана — Большою армией ему хвалиться рано. Причина сей войны куда страшней: она Меня касается и мною рождена.
Ведь это кровь моя; мне страх терзает душу.
Кровь ваша, государь?

Назад: IX РЕШЕНИЕ КОРОЛЯ
Дальше: XIX ПРИДВОРНЫЕ НОВОСТИ