Книга: А.Дюма. Собрание сочинений. Том 11.
Назад: Часть пятая
Дальше: XI БРАЖЕЛОН ПРОДОЛЖАЕТ РАССПРАШИВАТЬ

V
КАК ЖАН ДЕ ЛАФОНТЕН НАПИСАЛ СВОЮ ПЕРВУЮ СКАЗКУ

Рассказ обо всех этих интригах нами исчерпан, и в трех последующих главах нашего повествования развернется непринужденная игра человеческого ума, столь многообразного в своих проявлениях.
Быть может, и впредь мы не сможем обойтись в той картине, которую собираемся показать, без политики и интриг, но их пружины будут скрыты так глубоко, что читатель увидит лишь цветы и роскошную живопись, ибо дело будет обстоять здесь точно так же, как в балагане на ярмарке, где великана, шагающего по подмосткам, приводят в движение слабые ножки и хрупкие ручки запрятанного в его платье ребенка.
Итак, мы возвращаемся в Сен-Манде, где суперинтендант по своему обыкновению принимает избранное общество эпикурейцев.
С некоторых пор для хозяина наступили тяжелые дни.
Всякий, войдя к нему, не может не почувствовать затруднений, испытываемых министром. Здесь не бывает больше многолюдных и шумных сборищ. Предлог, который приводит Фуке, — финансы, но, как остроумно заметил Гурвиль, не бывало еще предлога более лживого: тут нет и тени финансов. Правда, пока Ватель еще умудряется поддерживать репутацию дома.
Между тем садовники и огородники, снабжающие своими припасами кухню, жалуются, что их разоряют, задерживая расчеты. Комиссионеры, поставляющие испанские вина, шлют письмо за письмом, тщетно прося об оплате счетов. Рыбаки, нанятые суперинтендантом на побережье Нормандии, прикидывают в уме, что, если бы с ними был произведен полный расчет, они смогли бы бросить рыбную ловлю и осесть на земле. Свежая рыба, которая позднее станет причиною смерти Вателя, больше не появляется.
И все же в приемный день друзья г-на Фуке собрались у него в большем количестве, чем обычно. Гурвиль и аббат Фуке беседуют о финансах, иначе говоря, аббат берет у Гурвиля несколько пистолей взаймы. Пелисон, положив ногу на ногу, дописывает заключение речи, которой Фуке должен открыть парламент.
И эта речь — настоящий шедевр, ибо Пелисон сочиняет ее для друга, то есть вкладывает в нее все то, над чем он не стал бы, разумеется, биться, если бы писал ее для себя. Вскоре из глубины сада выходят Лафонтен и Лоре, спорящие о шутливых стихах.
Художники и музыканты собираются возле столовой. Когда пробьет восемь часов, сядут ужинать. Суперинтендант никогда не заставляет дожидаться себя. Сейчас половина восьмого. Аппетит уже сильно разыгрался.
После того как все гости наконец собрались, Гурвиль направляется к Пелисону, отрывает его от раздумий и, выведя на середину гостиной, двери которой тщательно закрывает, спрашивает у него:
— Ну, что нового?
Пелисон смотрит на него.
— Я занял у своей тетушки двадцать пять тысяч ливров — вот чеки на эту сумму.
— Хорошо, — отвечает Гурвиль, — теперь не хватает лишь ста девяноста пяти тысяч ливров для первого взноса.
— Это какого же взноса? — спрашивает Лафонтен таким тоном, как если бы он задал свой обычный вопрос: «А читали ли вы Баруха?»
— Ох уж этот мне рассеянный человек! — восклицает Гурвиль. — Ведь вы сами сообщили мне о небольшом поместье в Корбейе, которое собирается продать один из кредиторов господина Фуке; ведь это вы предложили всем друзьям Эпикура устроить складчину, чтобы помешать этому; вы говорили также, что продадите часть вашего дома в Шато-Тьерри, чтоб внести свою долю, а теперь вы вдруг спрашиваете: «Это какого же взноса?»
Эти слова Гурвиля были встречены общим смехом, заставившим покраснеть Лафонтена.
— Простите, простите меня, — сказал он, — это верно; нет, я не забыл. Только…
— Только ты больше не помнил об этом, — заметил Лоре.
— Сущая истина. Он совершенно прав. Забыть и не помнить — это большая разница.
— А вы принесли вашу лепту, — спросил Пелисон, — деньги за проданный вами участок земли?
— Проданный? Нет, не принес.
— Вы что же, так его и не продали? — спросил удивленный Гурвиль, знавший бескорыстие и щедрость поэта.
— Моя жена не допустила этого, — отвечал Лафонтен.
Раздался новый взрыв смеха.
— Но ведь в Шато-Тьерри вы ездили именно с этою целью?
— Да, и даже верхом.
— Бедный Жан!
— Я восемь раз сменил лошадей. Я изнемог.
— Вот это друг!.. Но там-то вы, надеюсь, отдохнули?
— Отдохнул? Вот так отдых! Там у меня было довольно хлопот.
— Как так?
— Моя жена принялась кокетничать с тем, кому я собирался продать свой участок; этот человек отказался от покупки, и я вызвал его на дуэль.
— Превосходно! И вы дрались?
— Очевидно, нет.
— Вы, стало быть, и этого толком не знаете?
— Нет, нет; вмешалась моя жена со своею родней. В течение четверти часа я стоял со шпагой в руке, но между тем не был ранен.
— А ваш противник?
— Противник тоже. Он не явился на место дуэли.
— Замечательно! — закричали со всех сторон. — Вы, должно быть, метали громы и молнии.
— Разумеется! Там я схватил простуду, а когда вернулся домой, жена накинулась на меня с бранью.
— Всерьез?
— Всерьез! Она бросила в меня хлебом, понимаете, большим хлебом и попала мне в голову.
— А вы?
— А я? Я принялся швырять в нее и ее гостей всем, что нашел на столе; потом вскочил на коня, и вот я здесь.
Нельзя было оставаться серьезным, слушая эту комическую героику. Когда ураган смеха несколько стих, Лафонтена спросили:
— И это все, что вы привезли?
— О нет. Мне пришла в голову превосходная мысль.
— Выскажите ее.
— Приметили ли вы, что у нас во Франции сочиняется множество игривых стишков?
— Еще бы, — ответили хором присутствующие.
— И что их мало печатают?
— Совершенно верно; законы на этот счет очень суровы.
— И я подумал, что редкий товар — ценный товар. Вот почему я принялся сочинять небольшую поэмку, в высшей степени вольную.
— О, о, милый поэт!
— В высшей степени непристойную.
— О, о!
— В высшей степени циничную.
— Черт подери!
— Я вставил в нее все словечки из обихода любви, которые только знаю, — продолжал невозмутимо поэт.
Все хохотали до упаду, слушая, как славный поэт расхваливает свой товар.
— И я постарался превзойти все написанное прежде меня Боккаччо, Аретино и другими мастерами этого жанра.
— Боже мой! — вскричал Пелисон. — Да он заработает себе отлучение.
— Вы и в самом деле так думаете? — наивно спросил Лафонтен. — Клянусь вам, я сделал это не для себя, а для господина Фуке.
Столь великолепный довод окончательно развеселил присутствующих.
— И кроме того, — продолжал Лафонтен, потирая руки, — я продал первое издание этой поэмы за целые восемьсот ливров. Между тем за книги благочестивого содержания издатели платят вдвое дешевле.
— Уж лучше бы вы состряпали, — заметил со смехом Гурвиль, — пару благочестивых книг.
— Это слишком долго и недостаточно интересно, — спокойно сказал Лафонтен, — вот здесь, в этом мешочке, восемьсот ливров.
С этими словами он вручил свой дар казначею эпикурейцев. Вслед за ним отдал свои пятьдесят ливров Лоре. Остальные также внесли кто сколько мог. Когда подсчитали, оказалось, что собрано сорок тысяч ливров.
Еще не замолк звон монет, как суперинтендант вошел или, вернее, проскользнул в залу. Он был незримым свидетелем этой сцены. И он, который ворочал миллиардами, богач, познавший все удовольствия и все почести, какие только существуют на свете, этот человек с необъятным сердцем и творческим умом, переплавивший в себе, словно тигель, материальную и духовную сущность первого королевства в мире, знаменитый Фуке стоял, окруженный гостями, с глазами, полными слез, и, погрузив в мешок с золотом и серебром свои тонкие белые пальцы, сказал мягким и растроганным голосом:
— О, жалкая милостыня, ты затеряешься в самой крошечной складке моего опустевшего кошелька, но ты наполнила до краев мое сердце, а его никто и ничто не в состоянии исчерпать. Спасибо, друзья, спасибо! — И так как он не мог расцеловать всех находившихся в комнате, у которых также навернулись на глаза слезы, он обнял Лафонтена, произнося следующие слова:
— Бедненький мой! Из-за меня вас отколотила жена, и из-за меня духовник наложит на вас отлучение.
— Все это сущие пустяки: обожди ваши кредиторы годика два, я написал бы добрую сотню сказок; каждая из них была бы выпущена двумя изданиями, и ваш долг был бы оплачен!

VI
ЛАФОНТЕН-ДИПЛОМАТ

Фуке, сердечно пожав руку Лафонтену, сказал:
— Мой милый поэт, сочините, прошу вас, еще сотню сказок и не только ради восьмидесяти пистолей за каждую, но и для того, чтобы обогатить нашу словесность сотней шедевров.
— Но не думайте, — важничая, заявил Лафонтен, — что я принес господину суперинтенданту лишь эту идею и эти восемьдесят пистолей.
— Лафонтен, никак, сегодня богач! — вскричали со всех сторон.
— Да будет благословенна мысль, способная одарить меня миллионом или двумя, — весело произнес Фуке.
— Вот именно, — сказал Лафонтен.
— Скорее, скорее! — раздались крики присутствующих.
— Берегитесь! — шепнул Пелисон Лафонтену. — До сих пор вы имели большой успех, но нельзя же перегибать палку.
— Ни-ни, господин Пелисон, вы человек отменного вкуса, и вы сами выразите мне свое одобрение.
— Речь идет о миллионах? — спросил Гурвиль.
Лафонтен ударил себя в грудь и сказал:
— У меня вот тут полтора миллиона.
— К черту этого гасконца из Шато-Тьерри! — воскликнул Лоре.
— Вам подобало бы коснуться не кармана, а головы, — заметил Фуке.
— Господин суперинтендант, — продолжал Лафонтен, — вы не генеральный прокурор, вы поэт.
— Неужели? — вскричали Лоре, Конрар и прочие литераторы.
— Я утверждаю, что вы поэт, живописец, ваятель, друг наук и искусств, но признайтесь, признайтесь сами, вы никоим образом не судейский!
— Охотно, — ответил, улыбаясь, Фуке.
— Если б вас захотели избрать в Академию, скажите, вы бы отказались от этого?
— Полагаю, что так, да не обидятся на меня академики.
— Но почему же, не желая входить в состав Академии, вы позволяете числить себя в составе парламента?
— Вот как! — сказал Пелисон. — Мы говорим о политике.
— Я спрашиваю, — продолжал Лафонтен, — идет или не идет господину Фуке прокурорская мантия?
— Дело не в мантии, — возразил Пелисон, раздраженный всеобщим смехом.
— Напротив, именно в мантии, — заметил Лоре.
— Отнимите мантию у генерального прокурора, — сказал Конрар, — и у нас останется господин Фуке, на что мы отнюдь не жалуемся. Но так как не бывает генерального прокурора без мантии, то мы объявляем вслед за господином де Лафонтеном, что мантия действительно пугало.
— Fugiunt risus leporesque, — вставил Лоре.
— Бегут смех и забавы, — перевел один из ученых гостей.
— А я, — с важным видом продолжал Пелисон, — совсем иначе перевожу слово «lepores».
— Как же вы его переводите? — спросил Лафонтен.
— Я перевожу следующим образом: «Зайцы спасаются бегством, узрев господина Фуке».
Взрыв хохота; суперинтендант смеется вместе со всеми.
— При чем тут зайцы? — вмешивается уязвленный Конрар.
— Кто не радуется душою, видя господина Фуке во всем блеске его парламентской власти, тот заяц.
— О, о! — пробормотали поэты.
— Quo non ascendam, — заявляет Конрар, — представляется мне невозможным рядом с прокурорскою мантией.
— А мне представляется, что этот девиз невозможен без этой мантии, — говорит упорно стоящий на своем Пелисон. — Что вы думаете об этом, Гурвиль?
— Я думаю, — ответил Гурвиль, — что прокурорская мантия — вещь неплохая, но полтора миллиона все же дороже ее.
— Присоединяюсь к Гурвилю! — воскликнул Фуке, обрывая тем самым спор, ибо его мнение не могло, разумеется, не перевесить все остальные.
— Полтора миллиона! — проворчал Пелисон. — Черт подери! Я знаю одну индийскую басню…
— Расскажите-ка, расскажите, — попросил Лафонтен, — мне также следует познакомиться с нею.
— Приступайте, мы слушаем!
— У черепахи был панцирь, — начал Пелисон. — Она скрывалась за ним, когда ей угрожали враги. Но вот кто-то сказал черепахе: «Летом вам, наверное, очень жарко в этом домике, и, кроме того, мы не видим вас во всей вашей прелести, а между тем я знаю ужа, который выложит за него полтора миллиона».
— Превосходно! — воскликнул со смехом Фуке.
— Ну а дальше? — спросил Лафонтен, заинтересовавшийся больше баснею, чем вытекающей из нее моралью.
— Черепаха продала панцирь и осталась нагой. Голодный орел увидел ее, ударом клюва убил и сожрал.
— А мораль? — спросил Конрар.
— Мораль состоит в том, что господину Фуке не следует расставаться со своей прокурорской мантией.
Лафонтен принял эту мораль всерьез и возразил своему собеседнику:
Но вы забыли Эсхила.
— Что вы хотите сказать?
— Эсхила Плешивого, как его называли.
— Что же из этого следует?
— Эсхила, череп которого показался орлу, парящему в высоте, — кто знает, быть может, это был тот самый орел, о котором вы говорили, — большому любителю черепах, самым обыкновенным камнем, и он бросил на него черепаху, укрывшуюся под своим панцирем.
— Господи Боже! Конечно, Лафонтен прав, — сказал в раздумье Фуке. — Всякий орел, если он захочет съесть черепаху, легко сумеет разбить ее панцирь, и, воистину, счастливы те черепахи, за покрышку которых какой-нибудь уж готов заплатить полтора миллиона. Пусть мне дадут такого ужа, столь же щедрого, как в басне, рассказанной Пелисоном, и я отдам ему панцирь.
— Rara avis in terris, — вздохнул Конрар.
— Птица, подобная черному лебедю, разве не так? — сказал Лафонтен. — Совершенно черная и очень редкая птица. Ну что же, я обнаружил ее.
— Вы нашли покупателя на должность генерального прокурора? — воскликнул Фуке.
— Да, сударь, нашел.
— Но господин суперинтендант ни разу не говорил, что намерен продать ее, — возразил Пелисон.
— Простите, но вы сами говорили об этом, — сказал Конрар.
— И я свидетель, — добавил Гурвиль.
— Хорошие разговоры, однако, он ведет обо мне! Но кто же ваш покупатель, скажите-ка, Лафонтен? — спросил Фуке.
— Совсем черная птица, советник парламента, славный малый… Ванель.
— Ванель! — воскликнул Фуке. — Ванель! Муж…
— Вот именно, сударь… ее собственный муж.
— Бедняга, — сказал Фуке, заинтересованный сообщением Лафонтена, — значит, он мечтает о должности генерального прокурора?
— Он мечтает быть всем, чем являетесь вы, и делать то же, что делали вы, — вставил Гурвиль.
— Это очень забавно, расскажите-ка подробнее, Лафонтен.
— Дело обстоит очень просто. Время от времени мы видимся с ним. Вот и сегодня я встретил его на площади у Бастилии; он прогуливался там в то самое время, когда я собирался нанять экипаж, чтобы ехать сюда.
— Он, конечно, подстерегал жену, — прервал Лафонтена Лоре.
— О нет, что вы! — без стеснения возразил Фуке. — Он не ревнив.
— И вот он подходит ко мне, обнимает меня, ведет в кабачок Имаж-сен-Фиакр и начинает рассказывать про свои горести.
— У него, стало быть, горести?
— Да, его супруга возбуждает у него честолюбие. Ему говорили о какой-то парламентской должности, о том, что было произнесено имя господина Фуке, и вот с этого самого часа госпожа Ванель только и думает, что мечтает стать генеральною прокуроршей, и всякую ночь, когда она не видит себя во сне таковою, она прямо умирает от этого.
— Черт возьми!
— Бедная женщина, — произнес Фуке.
— Подождите. Конрар утверждает, что я не умею вести дела, но вы сами увидите, как я вел себя в этом случае. «Знаете ли вы, — говорю я Ванелю, — что это очень дорого стоит — такая должность, как у господина Фуке». — «Ну а сколько же, например? — спрашивает Ванель. „Господин Фуке не продал ее за миллион семьсот тысяч ливров, которые ему предлагали“. — „Моя жена, — отвечает Ванель, — оценивала ее приблизительно в миллион четыреста тысяч“. — „Наличными?“ — „Да, наличными: она только что продала поместье в Гиени и получила за него деньги“.
— Это недурной куш, если захватить его сразу, — поучительно заметил аббат Фуке, который до этих пор не проронил ни одного слова.
— Бедная госпожа Ванель, — прошептал Фуке.
Пелисон пожал плечами и сказал Фуке на ухо:
— Демон?
— Вот именно… И было бы очень забавно деньгами этого демона исправить зло, которое причинил себе ангел ради меня.
Пелисон удивленно посмотрел на Фуке, мысли которого направились теперь совсем по другому руслу.
— Так что же, — спросил Лафонтен, — как обстоит дело с моими переговорами?
— Замечательно, мой милый поэт.
— Все это так, но нередко человек хвастает, будто готов купить лошадь, а на поверку у него не оказывается денег, чтобы заплатить за уздечку, — заметил Гурвиль.
— Ванель, пожалуй, откажется, если мы поймаем его на слове, — вставил аббат Фуке.
— Вам приходят в голову подобные мысли лишь потому, что вы не знаете развязки моей истории, — сказал Лафонтен.
— А, есть и развязка? Что же вы тянете? — воскликнул Гурвиль.
— Semper ad adventum, не так ли? — сказал Фуке тоном вельможи, который позволяет себе искажать цитаты.
Латинисты зааплодировали.
— А развязка моя, — вскричал Лафонтен, — заключается в том, что этот упрямец Ванель, узнав, что мой путь лежит в Сен-Манде, умолил меня прихватить его вместе с собой.
— О, о!
— И устроить ему, если возможно, свидание с монсеньером. Он сейчас дожидается на лужайке Бель-Эр.
— Словно жук.
— Вы говорите это, Гурвиль, имея в виду его усики. Ах вы, злостный насмешник!
— Господин Фуке, ваше слово!
— Мое слово? По-моему, не подобает, чтобы муж госпожи Ванель простудился у меня на пороге; пошлите за ним, Лафонтен, раз вы знаете, где он находится.
— Я сам отправлюсь за ним.
— И я с вами, — заявил аббат Фуке, — и понесу мешки с золотом.
— Прошу без шуток, — строго сказал Фуке. — Дело серьезное, если тут и впрямь есть настоящее дело. Но прежде всего давайте будем гостеприимны. Попросите от моего имени извинения у этого милого человека и передайте ему, что я весьма огорчен, заставив его дожидаться, но ведь я не знал о его приезде.
Лафонтен побежал за Ванелем. За ним поспешил Гурвиль, и это оказалось весьма кстати, так как поэт, отдавшись своим вычислениям, сбился с пути и направился было к Сен-Мору.
Через четверть часа Ванель входил уже в кабинет суперинтенданта, тот самый кабинет, который вместе со всеми смежными помещениями мы описали в начале нашего повествования.
Увидев Ванеля, Фуке подозвал Пелисона и в течение нескольких минут шептал ему что-то на ухо.
— Запомните хорошенько, — сказал он ему, — проследите за тем, чтобы в карету было уложено все серебро, посуда и все драгоценности. Возьмите вороных лошадей, пусть ювелир отправится вместе с вами. Задержите ужин до приезда госпожи де Бельер.
— Надо бы предупредить госпожу де Бельер, — сказал Пелисон.
— Ни к чему. Я сам позабочусь об этом.
— Отлично.
— Идите, друг мой.
Пелисон ушел, не очень-то хорошо понимая, в чем дело, но, как это бывает с преданными друзьями, исполненный доверия к воле того, кому он привык подчиняться во всем. В этом сила избранных душ. Недоверие — свойство низких натур.
Ванель склонился перед суперинтендантом. Он собрался было начать длинную речь.
— Садитесь, сударь, — обратился к нему Фуке. — Кажется, вы хотите купить мою должность?
— Монсеньер…
— Сколько вы можете заплатить за нее?
— Это вам, монсеньер, надлежит назвать сумму. Я знаю, что вам уже делали известные предложения.
— Мне говорили, что госпожа Ванель оценивает мою должность в миллион четыреста тысяч?
— Это все, чем мы с нею располагаем.
— Вы можете расплатиться наличными?
— У меня нет с собой денег, — сказал наивно Ванель, приготовившийся к борьбе, хитростям, к шахматным комбинациям и озадаченный такой простотой и величием.
— Когда же они будут у вас?
— Как только прикажете, монсеньер.
Он трепетал при мысли, что Фуке, быть может, издевается над ним.
— Если б вам не нужно было возвращаться ради денег в Париж, я бы сказал — немедленно…
— О, монсеньер!..
— Но, — перебил суперинтендант, — отложим расчеты и подписание договора на завтра.
— Пусть будет по-вашему, — ответил оглушенный и похолодевший Ванель.
— Итак, на шесть часов утра, — добавил Фуке.
— На шесть часов, — повторил Ванель.
— Прощайте, господин Ванель. Передайте вашей супруге, что я целую ей ручки.
И Фуке встал.
Тогда Ванель, с налившимися кровью глазами и потеряв голову, произнес:
— Монсеньер, итак, вы даете честное слово?
Фуке повернул к нему голову и спросил:
— Черт подери, а вы?
Ванель смешался, вздрогнул и кончил тем, что робко протянул руку. Фуке благородным жестом протянул навстречу свою. И честная рука на секунду коснулась влажной руки лицемера. Ванель сжал пальцы Фуке, чтобы убедить себя в том, что это не сон.
Суперинтендант едва приметным движением освободил свою руку.
— Прощайте, — сказал он Ванелю.
Ванель попятился к двери, торопливо прошел через приемные комнаты и исчез за порогом дома.

VII
СТОЛОВОЕ СЕРЕБРО И БРИЛЛИАНТЫ ГОСПОЖИ ДЕ БЕЛЬЕР

Отпустив Ванеля, Фуке на минуту задумался. "Чего бы ни сделать для женщины, которую когда-то любил, — все не будет чрезмерным. Маргарита жаждет стать прокуроршей. Почему бы и не доставить ей этого удовольствия? А теперь, когда самая щепетильная совесть не могла бы меня ни в чем упрекнуть, отдадим свои помыслы той, которая любит меня. Госпожа де Бельер, наверное, уже на месте".
И он взглянул в направлении потайной двери. Тщательно заперев кабинет, он открыл ее, спустился в подземный ход, который вел из его дома в Венсенский замок, и поспешно отправился по этому коридору к обычному месту их встреч.
Он даже не предупредил свою подругу звонком, так как знал, что она никогда не опаздывает на свидания.
Маркиза и в самом деле опередила его и ждала. Суперинтендант постучал, и она тотчас же подошла к двери, чтобы взять просунутую под нее записку:
"Приезжайте, маркиза. Вас ожидают к ужину".
Оживленная и счастливая г-жа де Бельер села в карету на Венсенской аллее и через несколько мгновений протянула руку Гурвилю, который, чтобы доставить удовольствие своему начальнику и министру, ожидал ее во дворе на крыльце.
Она не заметила, как влетела во двор разгоряченная, вся в белой пене вороная упряжка Фуке, доставившая в Сен-Манде Пелисона и того самого ювелира, которому она продала свою посуду и драгоценности. Пелисон ввел его в кабинет, где все еще находился Фуке.
Суперинтендант поблагодарил ювелира за то, что он сохранил, как если бы дело шло о закладе, сокровища, которые имел право продать. Он бросил взгляд на общую сумму счета: она достигла миллиона трехсот тысяч ливров. Затем, устроившись возле бюро, он выписал чек на миллион четыреста тысяч, подлежащий оплате наличными из его кассы на следующий день до полудня.
— Целых сто тысяч прибыли! — вскричал ювелир. — Ах, монсеньер, как вы щедры!
— Нет, нет, сударь, — сказал Фуке, потрепав его по плечу, — бывает порой деликатность, которую оплатить невозможно. Прибыль приблизительно та же, какую вы могли бы извлечь, продав эти вещи; но за мною также проценты.
С этими словами он снял со своего кружевного манжета усыпанную бриллиантами запонку, которую этот же ювелир неоднократно оценивал в три тысячи пистолей, и сказал, обращаясь к нему:
— Возьмите же это на память и до свидания. Вы человек исключительной честности.
— А вы, монсеньер, — воскликнул глубоко тронутый ювелир, — вы славный вельможа!
Фуке выпустил достойного ювелира через потайную дверь и пошел навстречу г-же де Бельер, уже окруженной гостями.
Маркиза, всегда очаровательная, в этот день была ослепительно хороша.
— Не находите ли вы, господа, что маркиза нынешним вечером не имеет себе подобных? — сказал Фуке. — Знаете ли вы почему?
— Потому что госпожа де Бельер — красивейшая из женщин, — сказал кто-то из гостей.
— Нет, потому что она лучшая среди женщин. Однако… все драгоценности, надетые этим вечером на маркизе, — поддельные.
Госпожа де Бельер покраснела.
— О, это можно говорить без всякого опасения женщине, обладающей лучшими в Париже бриллиантами, — раздались голоса окружающих.
— Ну, что вы на это скажете? — тихо спросил Фуке Пелисона.
— Наконец-то я понял. Вы очень хорошо поступили.
— То-то же, — засмеялся Фуке.
— Кушать подано, — торжественно возгласил Ватель.
Волна приглашенных устремилась в столовую гораздо поспешнее, чем это принято на министерских приемах, здесь их ожидало великолепное зрелище.
На буфетах, на поставцах, на столе среди цветов и свечей ослепительно блистала богатейшая золотая и серебряная посуда. Это были остатки старинных сокровищ, изваянных, отлитых и вычеканенных флорентийскими мастерами, привезенными Медичи в те времена, когда во Франции еще не перевелось золото. Эти чудеса из чудес искусства, запрятанные или зарытые в землю во время гражданских распрей, робко появлялись на свет, когда наступал перерыв в тех войнах, которые вели люди хорошего тона и которые звались Фрондой. Сеньоры, сражаясь между собой, убивали друг друга, но не позволяли себе грабежа. На всей посуде был герб г-жи де Бельер.
— Как, — вскричал Лафонтен, — тут везде П. и Б.!
Но наибольшее восхищение вызвал прибор маркизы, расставленный по указанию самого Фуке. Перед ним возвышалась пирамида бриллиантов, сапфиров, изумрудов и античных камней; сердолики, резанные малоазийскими греками, в золотой мизийской оправе, изумительная древнеалександрийская мозаика в серебре, тяжелые египетские браслеты времен Клеопатры лежали в громадном блюде — творении Палисси, стоявшем на треножнике из золоченой бронзы работы Бенвенуто Челлини.
Лишь только маркиза увидела перед собою все то, чего она не надеялась снова увидеть, лицо ее покрылось мертвенной бледностью. Глубокое молчание, предвестник сильных душевных потрясений, воцарилось в этом ошеломленном и встревоженном зале.
Фуке даже не подал рукой знака, чтобы удалить лакеев в расшитых кафтанах, сновавших, как торопливые пчелы, вокруг громадных столов и буфетов.
— Господа, — сказал он, — посуда, которую вы здесь видите, принадлежала госпоже де Бельер. Однажды, узнав, что один из ее друзей попал в стесненные обстоятельства, она отослала все это золото и серебро вместе с драгоценностями, лежащими грудой пред нею, к своему ювелиру. Столь великодушный поступок должен быть по достоинству оценен такими истинными друзьями, как вы. Счастлив тот, кто внушает такую любовь! Выпьем же за здоровье госпожи де Бельер!
Громкие крики покрыли слова Фуке; онемевшая маркиза откинулась в кресле ни жива ни мертва; еще немного, и бедная женщина лишилась бы чувств, уподобившись птицам древней Эллады, пролетавшим над ареною олимпийских ристалищ.
— А теперь, — сказал Пелисон, которого всегда трогала добродетель и приводила в восторг красота, — а теперь выпьем за того человека, ради которого маркиза свершила столь прекрасный поступок, ибо тот, о ком идет речь, воистину достоин любви.
Очередь дошла до маркизы. Она встала, бледная и улыбающаяся, протянула дрожащей рукою стакан, и ее пальцы коснулись пальцев Фуке, тогда как ее еще затуманенный взгляд жаждал ответной любви, сжигавшей благородное сердце ее великого друга.
Ужин, начавшийся столь примечательным образом, скоро превратился в настоящее пиршество. Никто не старался быть остроумным, и все же никто не страдал отсутствием остроумия.
Лафонтен забыл о своем любимом вине Горньи и позволил Вателю примирить себя с ронскими и испанскими винами.
Аббат Фуке до того подобрел, что Гурвиль шепнул ему на ухо:
— Вы стали столь нежным, сударь, что смотрите, как бы кто-нибудь не вздумал вас съесть.
Часы текли неприметно и радостно, как бы осыпая пирующих розами. Вопреки своему давнему обыкновению, суперинтендант не встал из-за стола перед обильным десертом. Он улыбался своим друзьям, захмелевшим тем опьянением, которое обычно бывает у всех, чьи сердца захмелели раньше, чем головы. В первый раз за весь вечер он посмотрел на часы.
Вдруг к крыльцу подкатила карета, и — поразительная вещь! — звук колес уловили в зале среди шума и песен. Фуке прислушался, потом обратил взгляд к прихожей. Ему показалось, что там раздаются шаги и что эти шаги не попирают землю, но гнетут его сердце.
Инстинктивно он отодвинулся от г-жи де Бельер, ноги которой касался в течение двух часов.
— Господин д’Эрбле, ваннский епископ, — доложил во весь голос привратник.
И на пороге показался мрачный и задумчивый Арамис, голову которого вдруг украсили два конца гирлянды, которая только что распалась на части, так как пламя свечи пережгло скреплявшие ее нитки.

VIII
РАСПИСКА КАРДИНАЛА МАЗАРИНИ

Фуке, несомненно, встретил бы шумным приветствием этого вновь прибывшего друга, если бы ледяной вид и рассеянный взгляд Арамиса не побудили суперинтенданта к соблюдению обычной для него сдержанности.
— Не поможете ли вы нам в нашем единоборстве с десертом? — все же спросил Фуке. — Не ужасает ли вас наше бесшабашное пиршество?
— Монсеньер, — почтительно сказал Арамис, — я начну с извинения, что нарушаю ваше искрящееся весельем собрание, но я попрошу, по завершении вашего пира, уделить мне несколько мгновений, чтобы переговорить о делах.
Слово "дела" заставило насторожиться кое-кого между эпикурейцами. Фуке поднялся со своего места.
— Всегда дела, господин д’Эрбле, — сказал он. — Счастье еще, что дела появляются только под конец ужина.
С этими словами он предложил руку г-же де Бельер, посмотревшей на него с некоторым беспокойством; проводив ее в гостиную, что была рядом, он поручил ее наиболее благоразумным из своих сотрапезников.
Сам же, взяв под руку Арамиса, удалился с ним к себе в кабинет. Тут Арамис сразу же забыл о почтительности и этикете. Он сел и спросил:
— Догадайтесь, кого мне пришлось повидать этим вечером.
— Дорогой шевалье, всякий раз, как вы начинаете свою речь подобным вступлением, я ожидаю, что вы сообщите мне что-нибудь неприятное.
— И на этот раз, дорогой друг, вы не ошиблись, — сказал Арамис.
— Ну, так не томите меня, — безразлично добавил Фуке.
— Итак, я видел госпожу де Шеврез.
— Старую герцогиню? Или, может быть, ее тень?
— Старую волчицу во плоти и крови.
— Без зубов?
— Возможно; однако не без когтей.
— Чего же она может хотеть от меня? Я не скуп по отношению к не слишком целомудренным женщинам. Это качество всегда ценится женщинами, и даже тогда, когда они больше не могут надеяться на любовь.
— Госпожа де Шеврез отлично осведомлена о том, что вы не скупы, ибо она хочет выманить у вас деньги.
— Вот как! Под каким же предлогом?
— Ах, в предлогах у нее недостатка не будет. По-видимому, у нее есть кое-какие письма Мазарини.
— Меня это нисколько не удивляет. Прелат был прославленным волокитой.
— Да, но, вероятно, эти письма не имеют отношения к его любовным делам. В них идет речь, как говорят, о финансах.
— Это менее интересно.
— Вы решительно не догадываетесь, к чему я клоню?
— Решительно.
— Вы никогда не слыхали о том, что вас обвиняют в присвоении государственных сумм?
— Сто раз! Тысячу раз! С тех пор, как пребываю на службе, дорогой мой д’Эрбле, я только об этом и слышу. Совершенно так же, епископ, вы постоянно слышите упреки в безверии; или, будучи мушкетером, слышали обвинения в трусости. Министра финансов без конца обвиняют в том, что он разворовывает эти финансы.
— Хорошо. Но давайте внесем в это дело полную ясность, ибо, судя по тому, что говорит герцогиня, Мазарини в своих письмах выражается ясно и недвусмысленно.
— О чем же это он выражается ясно и недвусмысленно?
— Он называет сумму приблизительно в тринадцать миллионов, отчитаться в которой вам было бы затруднительно.
— Тринадцать миллионов, — повторил суперинтендант, растягиваясь в кресле, чтобы было удобнее поднять голову к потолку. — Тринадцать миллионов!.. Ах ты Господи, дайте припомнить, какие же это миллионы среди всех тех, в краже которых меня обвиняют!
— Не смейтесь, дорогой друг, это очень серьезно. Несомненно, у герцогини имеются письма, и эти письма, надо полагать, подлинные, так как она хотела продать их за пятьсот тысяч ливров.
— За такие деньги можно купить хорошую клевету, — отвечал Фуке. — Ах да, я знаю, о чем вы говорите. — И суперинтендант засмеялся от всего сердца.
— Тем лучше! — сказал не очень-то успокоенный Арамис.
— Я припоминаю эти тринадцать миллионов. Ну да, это и есть то самое!
— Вы меня чрезвычайно обрадовали. В чем тут дело?
— Представьте себе, друг мой, что однажды сеньор Мазарини, упокой Господи его душу, получил тринадцать миллионов за уступку спорных земель в Вальтеллине; он их вычеркнул из приходных книг, перевел на меня и заставил затем вручить ему эти деньги на военные нужды.
— Отлично. Значит, в употреблении их вы можете отчитаться?
— Нет, кардинал записал эти деньги на мое имя и послал мне расписку.
— Но у вас сохраняется эта расписка?
— Еще бы! — сказал Фуке и спокойно направился к большому бюро черного дерева с инкрустациями из золота и перламутра.
— Меня приводят в восторг, — сказал в восхищении Арамис, — во-первых, ваша безупречная память, затем хладнокровие и, наконец, порядок, царящий в ваших делах, тогда как по существу вы — поэт.
— Да, — отвечал Фуке, — мой порядок — порождение лени; я завел его, чтобы не терять даром времени. Так, например, я знаю, что расписки Мазарини в третьем ящике под литерой М; я открываю ящик и сразу беру в руки нужную мне бумагу. Даже ночью без свечи я легко разыщу ее. — И уверенною рукой он ощупал связку бумаг, лежавших в открытом ящике. — Больше того, — продолжал Фуке, — я помню эту бумагу, как будто вижу ее перед собой. Она очень плотная, немного шероховатая, с золотым обрезом; на числе, которым она помечена, Мазарини посадил кляксу. Но вот в чем дело: бумага, она словно чувствует, что ее ищут, что она нужна до зарезу, и потому прячется и бунтует.
И суперинтендант заглянул в ящик.
Арамис встал.
— Странно, — сказал Фуке.
— Ваша память на этот раз изменяет вам, дорогой друг, поищите в какой-нибудь другой связке.
Фуке взял связку, перебрал ее еще раз и побледнел.
— Не упорствуйте и поищите где-нибудь в другом месте, — сказал Арамис.
— Бесполезно, бесполезно, до этих пор я ни разу не ошибался; никто, кроме меня, не касается этих бумаг, никто не открывает этого ящика, к которому, как вы видите, я велел сделать секретный замок, и его шифр знаю лишь я один.
— К какому же выводу вы приходите? — спросил встревоженный Арамис.
— К тому, что квитанция Мазарини украдена. Госпожа де Шеврез права, шевалье: я присвоил казенные деньги; я украл тринадцать миллионов из сундуков государства, я вор, господин д’Эрбле.
— Не горячитесь, сударь, не волнуйтесь!
— Как же не волноваться, дорогой шевалье? Причин для этого более чем достаточно. Заправский процесс, заправский приговор, и ваш друг суперинтендант последует в Монфокон за своим коллегой Ангерраном де Мариньи, за своим предшественником Самблансе.
— О, не так быстро, — сказал с улыбкою Арамис.
— Почему? Почему не так быстро! Что же, по-вашему, сделала герцогиня де Шеврез с этими письмами? Ведь вы отказались от них, не так ли?
— О, я наотрез отказался. Я предполагаю, что она отправилась продавать их господину Кольберу.
— Вот видите!
— Я сказал, что предполагаю. Я мог бы сказать, что в этом уверен, так как поручил проследить за нею. Расставшись со мной, она вернулась к себе, затем вышла через черный ход своего дома и отправилась в дом интенданта на улицу Круа-де-Пти-Шан.
— Значит, процесс, скандал и бесчестье, и все как гром с неба: слепо, жестоко, безжалостно.
Арамис подошел к Фуке, который весь трепетал в своем кресле перед открытыми ящиками. Он положил ему на плечо руку и сказал ласковым тоном:
— Никогда не забывайте, что положение господина Фуке не может идти в сравнение с положением Самблансе иль Мариньи.
— Почему же, Господи Боже?
— Потому что против этих министров был возбужден процесс и приговор приведен в исполнение. А с вами этого случиться не может.
— И опять-таки почему? Ведь казнокрад во все времена преступник?
— Преступник, имеющий возможность укрыться в убежище, никогда не бывает в опасности.
— Спасаться? Бежать?
— Я говорю не об этом; вы забываете, что такие процессы могут быть возбуждены только парламентом, что ведение их поручается генеральному прокурору и что вы сами являетесь таковым. Итак, если только вы не пожелаете осудить себя самого…
— О! — вдруг воскликнул Фуке, стукнув кулаком по столу.
— Ну что, что еще?
— То, что я больше не прокурор.
Теперь мертвенно побледнел Арамис, и он сжал руки с такою силою, что хрустнули пальцы. Он растерянно посмотрел на Фуке и, отчеканивая каждый слог, произнес:
— Вы больше не прокурор?
— Нет.
— С какого времени?
— Тому уже четыре иль пять часов.
— Берегитесь, — холодно перебил Арамис, — мне кажется, что вы не в себе, дорогой мой. Очнитесь!
— Я говорю, — продолжал Фуке, — что не так давно явился ко мне некто, посланный моими друзьями, и предложил миллион четыреста тысяч за мою должность. И я продал ее.
Арамис замолк. На его саркастическом и умном лице мелькнуло выражение ужаса, и это подействовало на суперинтенданта сильнее, чем могли бы подействовать все крики и речи на свете.
— Значит, вы очень нуждались в деньгах? — проговорил наконец Арамис.
— Да, тут был замешан долг чести.
И в немногих словах Фуке рассказал Арамису о великодушии г-жи де Бельер и о том способе, каким он посчитал нужным отплатить за это великодушие.
— Очень красивый жест, — сказал Арамис. — Во сколько же он вам обошелся?
— Ровно в миллион четыреста тысяч, вырученных за мою должность.
— Которые вы, не раздумывая, тут же на месте и получили? О, мой неразумный друг!
— Я еще не получил их, но получу завтра.
— Значит, это дело еще не закончено?
— Оно должно быть закончено, так как я выписал ювелиру чек, по которому он должен ровно в двенадцать получить эту сумму из моей кассы, куда она будет внесена между шестью и семью часами утра.
— Слава Богу! — вскричал Арамис и захлопал в ладоши. — Ничто, стало быть, не закончено, раз вам еще не уплачено.
— А ювелир?
— Без четверти двенадцать вы получите от меня миллион четыреста тысяч.
— Погодите! Ведь в шесть утра я должен подписать договор.
— Ручаюсь, что вы его не подпишете.
— Шевалье, я дал слово.
— Вы возьмете его назад, вот и все.
— Что вы сказали! — воскликнул глубоко потрясенный Фуке. — Взять назад слово, которое дал Фуке?
На почти негодующий взгляд министра Арамис ответил взглядом, исполненным гнева.
— Сударь, — сказал он, — мне кажется, что я с достаточным основанием могу быть назван порядочным человеком, не так ли? Под солдатским плащом я пятьсот раз рисковал жизнью, в одежде священника я оказал еще более важные услуги Богу, государству, а также друзьям. Честное слово стоит не больше того, чем человек, давший его. Когда он держит его — это чистое золото; оно же — разящая сталь, когда он не желает его держать. В этом случае он защищается этим словом, как оружием чести, ибо, если порядочный человек не держит своего честного слова, значит, он в смертельной опасности, значит, он рискует гораздо большим, чем та выгода, которую может извлечь из этого его враг. В таком случае, сударь, обращаются к Богу и своему праву.
Фуке опустил голову:
— Я бедный бретонец, простой и упрямый, и мой ум восхищается вашим и страшится его. Я не говорю, что держу свое слово из добродетели. Если хотите, я держу его по привычке. Но простые люди достаточно простодушны, чтоб восхищаться этой привычкой. Это единственная моя добродетель. Оставьте же мне воздаваемую за нее добрую славу.
— Значит, не позже как завтра вы подпишете акт о продаже должности, которая защищает вас от всех ваших врагов?
— Подпишу.
Арамис глубоко вздохнул, осмотрелся вокруг, как тот, кто ищет, что бы ему разбить, и сказал:
— Мы располагаем еще одним средством, и я надеюсь, что вы не откажетесь применить его.
— Конечно, нет, если оно благопристойно… как все, что вы предлагаете, мой дорогой друг.
— Нет ничего более благопристойного, чем побудить вашего покупателя отказаться от сделанной им покупки. Он из числа ваших друзей?
— Разумеется… но…
— Но если это дело вы предоставите мне, я не отчаиваюсь.
— Предоставляю вам быть полным хозяином в нем.
— С кем же вы вели ваши переговоры? Кто он?
— Я не знаю, знаете ли вы членов парламента?
— Большинство. Это какой-нибудь президент?
— Нет, это простой советник.
— Вот как!
— И имя его — Ванель.
Арамис побагровел.
— Ванель! — вскричал он, вставая со своего кресла. — Ванель! Муж Маргариты Ванель?
— Да.
— Вашей бывшей любовницы?
— Вот именно, дорогой друг. Ей захотелось стать генеральною прокуроршей. Я должен был предоставить хоть это бедняге Ванелю, и, кроме того, я выигрываю также на том, что доставляю удовольствие его милой жене.
Арамис подошел вплотную к Фуке, взял его за руку и хладнокровно сказал:
— Знаете ли вы имя нового возлюбленного Маргариты Ванель? Его зовут Жан-Батист Кольбер. Он интендант финансов. Он живет на улице Круа-де-Пти-Шан, куда сегодня вечером ездила госпожа де Шеврез с письмами Мазарини, которые она хочет продать.
— Боже мой! Боже мой! — прошептал Фуке, вытирая струившийся по лбу пот.
— Теперь вы начинаете понимать?
— Что я погиб, погиб безвозвратно? Да, я это понял!
— Не находите ли вы, что тут придется, пожалуй, соблюдать свое слово несколько менее твердо, чем Регул?
— Нет, — ответил Фуке.
— Упрямые люди, — пробормотал Арамис, — всегда найдут способ заставить восхищаться собою.
Фуке протянул ему руку.
В этот момент на роскошных часах из инкрустированной золотом черепахи, стоявших на полке камина, пробило шесть. В передней скрипнула дверь, и Гурвиль, подойдя к кабинету, сказал:
— Господин Ванель спрашивает, может ли принять его монсеньер?
Фуке отвел глаза от глаз Арамиса и ответил:
— Просите господина Ванеля войти.

IX
ЧЕРНОВИК КОЛЬБЕРА

Разговор был в самом разгаре, когда Ванель вошел в комнату. Для Фуке и Арамиса его появление было не больше чем точкою, которой кончается фраза. Но для Ванеля присутствие Арамиса в кабинете Фуке означало нечто совершенно иное.
Итак, покупатель, едва переступив порог комнаты, устремил удивленный взгляд, который вскоре стал испытующим, на тонкое и вместе с тем решительное лицо ваннского епископа.
Что до Фуке, то он, как истый политик, то есть тот, кто полностью владеет собой, усилием воли стер со своего лица следы перенесенных волнений, вызванных известием Арамиса. Здесь больше не было человека, раздавленного несчастьем и мечущегося в поисках выхода. Он поднял голову и протянул руку, приглашая Ванеля войти. Он снова был первым министром, снова был любезным хозяином.
Арамис знал суперинтенданта до тонкостей. Ни деликатность его души, ни широта ума уже не могли поразить Арамиса. Отказавшись на время от участия в разговоре, чтобы позднее активно вмешаться в него, он взял на себя трудную роль стороннего наблюдателя, который стремится узнать и понять.
Ванель был заметно взволнован. Он вышел на середину кабинета, низко кланяясь всем и всему.
— Я явился… — начал он, запинаясь.
Фуке кивнул и сказал:
— Вы точны, господин Ванель.
— В делах, монсеньер, точность, по-моему, добродетель.
— Разумеется, сударь.
— Простите, — перебил Арамис, указывая на Ванеля пальцем и обращаясь к Фуке, — простите, это тот господин, который желает купить вашу должность, не так ли?
— Да, это я, — ответил Ванель, пораженный высокомерным тоном, которым Арамис задал вопрос. — Но как же мне надлежит обращаться к тому, кто удостаивает меня…
— Называйте меня монсеньер, — сухо сказал Арамис.
Ванель поклонился.
— Прекратим церемонии, господа, — вмешался Фуке. — Давайте перейдем к делу.
— Монсеньер видит, — сказал Ванель, — я ожидаю его приказаний.
— Напротив, это я, как кажется, ожидаю.
— Чего же ждет монсеньер?
— Я подумал, что вы, быть может, хотите мне что-то сказать.
— О, он изменил решение, я погиб! — прошептал про себя Ванель. Но, набравшись мужества, он продолжал: — Нет, монсеньер, мне нечего добавить к тому, что было сказано мною вчера и что я готов подтвердить сегодня.
— Будьте искренни, господин Ванель, не слишком ли тяжелы для вас условия нашего договора? Что вы на это ответите?
— Разумеется, монсеньер, миллион четыреста тысяч ливров — это немалая сумма.
— Настолько немалая, что я подумал… — сказал Фуке.
— Вы подумали, монсеньер? — живо воскликнул Ванель.
— Да, что, быть может, эта покупка вам не по средствам…
— О, монсеньер!
— Успокойтесь, господин Ванель, не тревожьтесь; я не стану осуждать вас за неисполнение вашего слова, так как вы, очевидно, не в силах его сдержать.
— Нет, монсеньер, вы, без сомнения, осудили бы меня и были бы правы, — ответил Ванель, — ибо лишь человек безрассудный или безумец может брать на себя обязательство, которого не в состоянии выполнить. Что до меня, то уговор, на мой взгляд, то же самое, что завершенная сделка.
Фуке покраснел. Арамис промычал нетерпеливое "гм".
— Нельзя все же доходить в этом до крайностей, сударь, — сказал суперинтендант. — Ведь душа человеческая изменчива, ей свойственны маленькие, вполне простительные капризы, а порой — так даже вполне объяснимые. И нередко бывает, что еще накануне вы чего-нибудь страстно желали, а сегодня каетесь в этом.
Ванель ощутил, как с его лба стекают на щеки капли холодного пота.
— Монсеньер!.. — пролепетал он в крайнем смущении.
Арамис, чрезвычайно довольный той четкостью, с которой Фуке повел разговор, прислонился к мраморному камину и стал играть золотым ножиком с малахитовой ручкой.
Фуке помолчал с минуту, потом снова заговорил:
— Послушайте, господин Ванель, позвольте объяснить вам положение дел.
Ванель содрогнулся.
— Вы порядочный человек, — продолжал Фуке, — и вы поймете меня как подобает.
Ванель зашатался.
— Вчера я желал продать свою должность.
— Монсеньер, вы не только желали продать, вы сделали больше — вы ее продали.
— Пусть так! Но сегодня я намерен попросить вас, как о большом одолжении, возвратить мне слово, данное мною вчера.
— Вы дали мне это слово, — повторил Ванель, как неумолимое эхо.
— Я знаю. Вот почему я умоляю вас, господин Ванель, — слышите, умоляю вас возвратить мне данное мною слово…
Фуке замолчал. Слова "я умоляю вас", которые, как он видел, не произвели желанного действия, застряли у него в горле.
Арамис, по-прежнему играя ножиком, остановил на Ванеле взгляд, который, казалось, стремился проникнуть до самого дна этой темной души.
Ванель поклонился и произнес:
— Монсеньер, я взволнован честью, которую вы мне оказываете, советуясь со мной о совершившемся факте, но…
— Не говорите "но", дорогой господин Ванель.
— Увы, монсеньер, подумайте о том, что я принес с собой деньги; я хочу сказать — всю сумму полностью.
И он раскрыл толстый бумажник.
— Видите ли, монсеньер, здесь купчая на продажу земли, принадлежавшей моей жене и только что проданной мною. Чек в полном порядке, он скреплен необходимыми подписями, и деньги могут быть выплачены без промедления. Это все равно что наличные деньги. Короче говоря, дело сделано.
— Дорогой господин Ванель, на этом свете всякое сделанное дело, сколь бы важным оно ни казалось, можно "разделать", если позволительно таким образом выразиться, чтобы оказать одолжение…
— Конечно… — неловко пробормотал Ванель.
— …чтобы оказать одолжение человеку, который благодаря этому станет другом, — продолжал Фуке.
— Конечно, монсеньер…
— И он тем скорее станет другом, господин Ванель, чем больше оказанная услуга. Итак, сударь, каково ваше решение?
Ванель молчал.
К этому времени Арамис подвел итог своим наблюдениям. Узкое лицо Ванеля, его глубоко посаженные глаза, изогнутые дугою брови — все говорило ваннскому епископу, что перед ним типичный стяжатель и честолюбец. Побивать одну страсть, призывая на помощь другую, — таково было правило Арамиса. Он увидел разбитого и павшего духом Фуке и бросился в бой, вооруженный новым оружием.
— Простите, монсеньер, — сказал он, — вы забыли указать господину Ванелю, что понимаете, насколько отказ от покупки нарушил бы его интересы.
Ванель с удивлением посмотрел на епископа; он не ждал отсюда поддержки. Фуке хотел что-то сказать, но промолчал, прислушиваясь к словам епископа.
— Итак, — продолжал Арамис, — чтобы купить вашу должность, господин Ванель продал землю своей супруги, а это серьезное дело; ведь нельзя же переместить миллион четыреста тысяч ливров, а ему пришлось сделать именно это, без заметных потерь и больших затруднений.
— Безусловно, — сказал Ванель, у которого Арамис своим пламенным взглядом вырвал правду из глубины сердца.
— Затруднения, — продолжал Арамис, — превращаются в расходы, а когда тратишь деньги, то платежи становятся на первое место среди забот.
— Да, да, — подтвердил Фуке, начинавший понимать намерения Арамиса.
Ванель промолчал — теперь понял и он. Арамис отметил про себя его холодность и нежелание отвечать.
"Хорошо же, — подумал он, — ты молчишь, мерзкая рожа, пока тебе неведома сумма, но погоди, я засыплю тебя такой кучей золота, что ты вынужден будешь капитулировать!"
— Надо предложить господину Ванелю сто тысяч экю, — сказал Фуке, поддаваясь природной щедрости.
Куш был достаточный. Принц, и тот был бы обрадован таким барышом. Сто тысяч экю в те времена получала в приданое королевская дочь.
Ванель даже не шевельнулся.
"Это мошенник, — подумал епископ, — нужно округлить сумму до пятисот тысяч ливров". И он подал знак Фуке.
— По-видимому, вы теряете больше, чем триста тысяч, дорогой господин Ванель, — сказал суперинтендант. — О, здесь даже не в деньгах дело! Ведь вы принесли жертву, продав эту землю. Ну, где же была моя голова? Я подпишу вам чек на пятьсот тысяч ливров. И еще буду признателен вам от всего сердца.
Ванель не проявил ни малейшего проблеска радости или жадности. Его лицо было непроницаемо, и ни один мускул на нем не дрогнул.
Арамис бросил на Фуке отчаянный взгляд. Затем, подойдя к Ванелю, он жестом человека, занимающего видное положение, ухватил его за отворот куртки и произнес:
— Господин Ванель, вас не тревожат ни ваши стесненные обстоятельства, ни перемещение вашего капитала, ни продажа вашей земли. Вас занимают более высокие помыслы. Я вижу их. Заметьте же хорошенько мои слова.
— Да, монсеньер.
И несчастный затрепетал: огненные глаза прелата сжигали его.
— Итак, от имени суперинтенданта я предлагаю вам не триста тысяч ливров, не пятьсот тысяч, а миллион. Миллион, понимаете? Миллион!
И он нервно встряхнул Ванеля.
— Миллион! — повторил Ванель, бледный как полотно.
— Миллион! То есть по нынешним временам шестьдесят тысяч ливров годового дохода.
— Ну, сударь, — сказал Фуке, — от таких вещей не отказываются. Отвечайте же — принимаете ли вы мое предложение?
— Невозможно… — пробормотал Ванель.
Арамис сжал губы, лицо его как бы затуманилось облаком. За этим облаком чувствовалась гроза. Он все так же держал Ванеля за отворот его платья.
— Вы купили должность за миллион четыреста тысяч ливров, не так ли? Вам будет дано сверх того еще миллион пятьсот тысяч. Вы заработаете полтора миллиона только на том, что посетили господина Фуке и он протянул вам руку. Вот вам сразу и честь и выгода, господин Ванель.
— Не могу, — глухо ответил Ванель.
— Хорошо! — произнес Арамис и неожиданно разжал пальцы; Ванель, куртку которого он так крепко держал до этого, отлетел назад. — Хорошо, теперь достаточно ясно, зачем вы сюда явились!
— Да, это ясно, — сказал Фуке.
— Но… — начал Ванель, пытаясь осмелеть перед слабостью этих благородных людей.
— Мошенник, кажется, хочет возвысить голос! — сказал Арамис тоном властелина, повелевающего всем миром.
— Мошенник? — повторил Ванель.
— Я хотел сказать негодяй, — добавил Арамис, к которому вернулось его хладнокровие. — Ну что ж, вытаскивайте ваш договор. Он у вас должен быть где-нибудь под рукой, в каком-нибудь из ваших карманов, как под рукой у убийцы его пистолет или кинжал, спрятанный под плащом.
Ванель пробормотал нечто невнятное.
— Довольно! — крикнул Фуке. — Подавайте сюда договор!
Ванель дрожащей рукой начал рыться в кармане; он вытащил из него бумажник, и в тот момент, когда он подавал Фуке договор, из бумажника выпала какая-то другая бумага. Арамис поспешно поднял ее, так как узнал почерк, которым эта бумага была написана.
— Простите, это черновик договора, — сказал Ванель.
— Вижу, — сказал Арамис с улыбкой, разящей сильнее удара бичом, — вижу и в восхищении от того, что этот черновик написан рукой господина Кольбера. Взгляните-ка, монсеньер.
И он передал черновик Фуке, который убедился в правоте Арамиса. Этот вдоль и поперек исчерканный договор со множеством добавлений, с полями, совершенно черными от поправок, был живым доказательством интриги Кольбера и окончательно открыл глаза его жертве.
— Ну? — прошептал Фуке.
Ошеломленный Ванель, казалось, готов был провалиться сквозь землю.
— Ну, — сказал Арамис, — если бы вы не носили имя Фуке, если бы ваш враг не назывался Кольбером, если бы против вас был один этот презренный вор, я бы сказал вам — отказывайтесь… подобная гнусность освобождает вас от вашего слова; но эти люди подумают, что вы испугались, — они станут меньше бояться вас; итак, монсеньер, подписывайте!
И он подал ему перо.
Фуке пожал Арамису руку, но вместо копии, которую ему подавали, взял черновик.
— Простите, не эту бумагу, — остановил его Арамис. — Она слишком ценная, и вам следовало бы оставить ее у себя.
— О нет, — отвечал Фуке, — я поставлю подпись на акте, собственноручно написанном господином Кольбером. Итак, я пишу: "Подтверждаю руку". — И, подписав, он сказал: — Берите, господин Ванель.
Ванель схватил бумагу, подал деньги и заторопился к выходу.
— Погодите, — сказал Арамис. — Уверены ли вы, что тут все деньги сполна? Деньги необходимо считать, господин Ванель, особенно когда господин Кольбер дарит их женщинам. Ведь он не отличается безграничною щедростью господина Фуке, ваш достойнейший господин Кольбер.
И Арамис, скандируя каждое слово чека, излил весь свой гнев, все скопившееся в нем презрение, каплю за каплей, на негодяя, который в течение четверти часа выносил эту пытку. Потом он приказал ему удалиться, и не при помощи слов, а жестом, как отмахиваются от какого-нибудь наглого деревенщины или отсылают лакея.
По уходе Ванеля прелат и министр, пристально глядя друг другу в глаза, несколько мгновений хранили молчание.
Арамис первый нарушил его:
— Так вот, с кем сравните вы человека, который, перед тем как сражаться с разъяренным, одетым в доспехи и хорошо вооруженным врагом, обнажает грудь, бросает наземь оружие и посылает противнику любезные поцелуи? Прямота, господин Фуке, есть оружие, нередко применяемое мерзавцами против честных людей, и это приносит им порою успех. Вот почему и честным людям следовало бы пускаться на плутовство и обман, если имеешь дело с мошенниками. Вы могли бы убедиться тогда, насколько сильнее стали бы эти честные люди, не утратив при этом порядочности.
— Но их действия назвали бы действиями мошенников.
— Нисколько; их назвали бы, может быть, своевольными, но вполне честными действиями. Но раз вы с этим Ванелем покончили, раз вы лишили себя удовольствия уничтожить его, отказавшись от своего слова, раз вы сами вручили ему единственное оружие, которое может вас погубить…
— О друг мой, — сказал с грустью Фуке, — вы напоминаете мне того учителя философии, о котором на днях рассказывал Лафонтен… Он видит тонущего ребенка и произносит пред ним целую речь по всем правилам риторического искусства.
Арамис улыбнулся.
— Философ — согласен; учитель — согласен; тонущий ребенок — тоже согласен; но ребенок, который будет спасен, вы еще увидите это! Однако прежде поговорим о делах.
Фуке посмотрел на него недоумевающим взглядом.
— Вы рассказывали мне как-то о празднестве в Во, которое предполагали устроить?
— О, — сказал Фуке, — то было в доброе старое время!
— И на это празднество король, кажется, сам себя пригласил?
— Нет, мой милый прелат, — это Кольбер посоветовал королю пригласить себя самого на празднество в Во.
— Да, потому что это празднество обошлось бы так дорого, что вы должны были бы разориться окончательно?
— Вот именно. В доброе старое время, как я сказал, я гордился возможностью показать моим недругам неисчерпаемость моих средств; я почитал для себя честью повергать их в смятение, бросая пред ними миллионы, тогда как они ожидали моего разорения; но теперь мне необходимо рассчитаться с казной, с королем, с собою самим; теперь мне необходимо стать скаредом; я сумею доказать всем, что, располагая грошами, я поступаю так же, как если бы располагал мешками пистолей, и начиная с завтрашнего дня, когда будут проданы мои экипажи, заложены принадлежащие мне дома и урезаны мои траты…
— Начиная с завтрашнего дня, — спокойно перебил Арамис, — вы будете, друг мой, без устали заниматься приготовлениями к прекрасному празднеству в Во, о котором когда-нибудь станут упоминать как об одном из героических великолепий вашего доброго старого времени.
— Вы не в своем уме, шевалье!
— Я? Вы же сами не верите этому.
— Да знаете ли вы, сколько может стоить самое что ни на есть скромное празднество в Во? Четыре или пять миллионов.
— Я не говорю о самом что ни на есть скромном празднестве, дорогой суперинтендант.
— Но, поскольку празднество дается в честь короля, — отвечал Фуке, не поняв Арамиса, — оно не может быть скромным.
— Конечно, оно должно быть самым что ни на есть роскошным.
— Тогда мне придется истратить от десяти до двенадцати миллионов.
— Если понадобится, вы истратите и все двадцать, — сказал Арамис совершенно бесстрастным тоном.
— Где же мне взять их? — воскликнул Фуке.
— А это моя забота, господин суперинтендант. Вам незачем беспокоиться на этот счет. Деньги будут в вашем распоряжении раньше, чем вы наметите план вашего празднества.
— Шевалье, шевалье! — воскликнул Фуке, у которого голова пошла кругом. — Куда вы меня увлекаете?
— В сторону от той пропасти, — ответил ваннский епископ, — в которую вы едва не свалились. Ухватитесь за мою мантию и не бойтесь.
— Почему же вы прежде не говорили об этом? Был день, когда вы могли бы спасти меня, предоставив мне всего миллион.
— Тогда как сегодня… тогда как сегодня я предоставлю вам двадцать миллионов, — сказал прелат. — Да будет так! Причина этого крайне проста, друг мой: в тот день, о котором вы говорите, у меня не было в распоряжении этого миллиона, тогда как сегодня я легко смогу получить двадцать миллионов, если они понадобятся.
— Да услышит вас Бог и спасет меня!
Арамис улыбнулся своей загадочной улыбкой.
— Меня-то Бог слышит всегда, — сказал он, — и это происходит, может быть, оттого, что я очень громко обращаюсь к нему с молитвою.
— Я полностью отдаю себя в вашу власть, — прошептал Фуке.
— О нет, я смотрю на это совсем иначе; напротив, это я в вашей власти. Итак, именно вы, как самый тонкий, самый умный, самый изысканный и изобретательный человек, именно вы и распорядитесь празднеством вплоть до мельчайших подробностей. Только…
— Только? — переспросил Фуке, как человек, понимающий значительность этого слова.
— Только, предоставляя вам придумывать различные подробности празднества, я оставляю за собой наблюдение за осуществлением их.
— Как это следует понимать?
— Я хочу сказать, что на этот день вы превратите меня в своего дворецкого, в главного распорядителя, в свою, так сказать, правую руку; во мне будут совмещаться и начальник охраны, и мажордом; мне будут подчинены все ваши люди, и у меня будут ключи от дверей; вы, правда, единолично будете отдавать приказания, но вы будете отдавать их через меня; они должны быть повторены моими устами, чтобы их выполняли, вы меня поняли?
— Нет, не понял.
— Но вы принимаете эти условия?
— Еще бы! Конечно, друг мой!
— Мне больше ничего и не нужно. Благодарю вас. Составляйте список гостей.
— Кого же мне приглашать?
— Всех!

X
АВТОРУ КАЖЕТСЯ, ЧТО ПОРА ВЕРНУТЬСЯ К ВИКОНТУ ДЕ БРАЖЕЛОНУ

Наши читатели видели, что в этой повести параллельно развертывались приключения как молодого, так и старшего поколения.
У одних — отблеск былой славы, горький жизненный опыт. У них же — покой, наполнивший сердце и усыпляющий кровь возле рубцов, которые прежде были жестокими ранами. У других — поединки гордости и любви, мучительные страдания и несказанные радости; бьющая ключом жизнь вместо воспоминаний.
Если некоторая пестрота в эпизодах нашего повествования и поразила внимательный взор читателя, то причина ее в богатых оттенках нашей двойной палитры, которая дарит краски двум развертывающимся бок о бок картинам, на которых суровые и строгие тона смешиваются и сочетаются с радостными и яркими. В волнениях одной мы обнаруживаем не нарушаемый ничем мир и покой другой. Порассуждав в обществе стариков, охотно предаешься безумствам в обществе юношей.
Поэтому, если нити нашей повести недостаточно крепко связывают главу, которую мы сочиняем, с той, которую только что сочинили, пусть это столь же мало смущает нас, как смущало, скажем, Рёйсдала то обстоятельство, что он пишет осеннее небо, едва закончив весенний пейзаж. Мы предлагаем читателю поступить точно так же и вернуться к Раулю де Бражелону, найдя его на том самом месте, на котором мы с ним расстались в последний раз.
Возбужденный, испуганный, впавший в отчаяние или, вернее, потерявший рассудок, без воли, без заранее обдуманного решения, он бежал после сцены, завершение которой видел у Лавальер. Король, Монтале, Луиза, эта комната, это странное стремление избавиться от него, печаль Луизы, испуг Монтале, гнев короля — все предрекало ему несчастье. Но какое?
Он приехал из Лондона, потому что ему сообщили о грозящей опасности, и тотчас же увидел призрак этой опасности. Достаточно ли этого для влюбленного? Да, конечно. Но этого недостаточно для благородного сердца.
Однако Рауль не стал искать объяснений там, где без дальних околичностей ищут их ревнивые или более решительные влюбленные. Он не пошел к госпоже своего сердца и не спросил ее: "Луиза, вы больше меня не любите? Луиза, вы полюбили другого?" Мужественный, способный к самой преданной дружбе, так же как он был способен к самой беззаветной любви, свято соблюдающий свое слово и верящий слову другого, Рауль сказал себе: "Де Гиш написал мне, чтобы предупредить: де Гиш что-то знает; пойду спрошу у де Гиша, что же он знает, и расскажу ему то, что видел собственными глазами".
Путь, который пришлось проделать Раулю, был недолгим. Де Гиш, всего два дня назад перевезенный из Фонтенбло в Париж, поправлялся от раны и уже начал немного передвигаться по комнате.
Увидев Рауля, он вскрикнул от радости: это было обычное для него проявление неистовства в дружбе. Рауль, в свою очередь, вскрикнул от огорчения, увидев де Гиша бледным, худым, опечаленным. Двух слов и жеста, которым раненый отодвинул руку Рауля, было достаточно, чтобы открыть ему истину.
— Вот как, — сказал Рауль, садясь рядом со своим другом, — тут любят и умирают.
— Нет, нет, не умирают, — ответил, улыбаясь, де Гиш, — раз я на ногах и могу обнять вас!
— Ах, я понимаю!
— И я понимаю вас также. Вы убеждены, что я глубоко несчастлив, Рауль?
— Увы!
— Нет! Я счастливейший из людей! Страдает лишь тело, но не сердце и не душа. Если б вы знали! О, я счастливейший из людей!
— Тем лучше… тем лучше, лишь бы это продолжалось подольше!
— Все решено; у меня хватит любви, Рауль, до конца моих дней.
— У вас, я в этом не сомневаюсь, но у нее…
— Послушайте, друг мой, я люблю ее… потому что… но вы не слушаете меня.
— Простите!
— Вы озабочены?
— Да. И прежде всего вашим здоровьем…
— Нет, не то!
— Милый мой, кому-кому, а уж вам можно было бы меня не расспрашивать.
И он подчеркнул слово "вам" с тем, чтобы открыть своему другу природу недуга и трудность его лечения.
— Вы говорите это, Рауль, основываясь на письме, которое я написал.
— Да, конечно… Давайте поговорим об этом попозже, после того как вы поделитесь со мною своими радостями и горестями.
— Друг мой, я весь, весь в вашем распоряжении, весь ваш, и сейчас же…
— Благодарю вас. Я тороплюсь… я горю… я приехал из Лондона вдвое быстрее, чем государственные курьеры. Чего же вы от меня хотели?
— Но ничего другого, кроме того, чтобы вы приехали.
— Я, как видите, перед вами.
— Значит, все хорошо.
— Мне кажется, у вас есть для меня еще что-то.
— Но мне нечего вам сказать!
— Де Гиш!
— Клянусь честью!
— Вы не для того без стеснения оторвали меня от моих иллюзий; не для того подвергли немилости короля, потому что это возвращение — нарушение его воли; не для того впустили мне в сердце ревность, эту безжалостную змею, чтобы сказать: "Все хорошо, спите спокойно".
— Я не говорю вам: "Спите спокойно", Рауль; но, поймите меня хорошенько, я не хочу и не в состоянии сказать вам что-либо большее.
— За кого же вы меня принимаете?
— То есть как?
— Если вы о чем-то осведомлены, почему вы таите от меня то, что знаете? Если ни о чем не осведомлены, то почему вы предупредили меня?
— Это правда, я виноват перед вами. О, я раскаиваюсь, видите ли, Рауль, я раскаиваюсь. Написать другу "приезжайте" — это ничто. Но видеть этого друга перед собой, чувствовать, как он дрожит, как задыхается в ожидании слова, которого не смеешь сказать ему…
— Посмейте! У меня хватит мужества, если его мало у вас! — в отчаянии воскликнул Рауль.
— Вот до чего вы несправедливы и вот до чего забывчивы! Вы забыли, что имеете дело с обессилевшим раненым… Ну, успокойтесь же! Я вам сказал: "Приезжайте!" Вы приехали. Не требуйте же ничего сверх этого у бедняги де Гиша.
— Вы мне посоветовали приехать, надеясь, что я сам увижу и разберусь, не так ли?
— Но…
— Без колебаний! Я увидел.
— Ах!
— Или, по крайней мере, мне показалось…
— Вот видите, вы сомневаетесь. Но если вы сомневаетесь, бедный мой друг, что же остается на мою долю?
— Я видел смущенную Лавальер… испуганную Монтале… короля.
— Короля!
— Да… Вы отворачиваетесь… здесь-то и таится опасность… Зло именно здесь, не так ли? Это король?..
— Я молчу.
— Своим молчанием вы говорите в тысячу и еще в тысячу раз больше, чем могли бы сказать словами. Фактов прошу, умоляю вас — фактов! Мой друг, мой единственный друг, говорите! У меня изранено и кровоточит сердце, я умру от отчаяния!
— Если так, Рауль, вы облегчаете мое положение, и я позволю себе говорить, уверенный, что сообщу только то, что гораздо утешительнее по сравнению с тем отчаянием, в котором я вижу вас.
— Я слушаю, слушаю…
— Ну, — сказал граф де Гиш, — я могу сообщить вам лишь о том, что вы могли бы узнать от первого встречного.
— От первого встречного! Значит, об этом уже болтают! — воскликнул Рауль.
— Прежде чем говорить "об этом болтают", узнайте, о чем, собственно, могут болтать, дорогой мой. Клянусь вам, речь идет о вещах по существу совершенно невинных— может быть, о прогулке…
— А! О прогулке с королем?
— Ну да, с королем: мне кажется, что король достаточно часто совершает прогулки с дамами для того, чтобы…
— Повторяю, вы не написали бы мне, если б эта прогулка была заурядна.
— Я знаю, что во время грозы королю было бы, конечно, удобнее укрыться в каком-нибудь доме, чем стоять с непокрытой головою перед Лавальер. Но…
Но?
— Но король отличается отменною вежливостью.
— О де Гиш, де Гиш, вы меня убиваете!
— В таком случае я замолчу.
— Нет, продолжайте. За этой прогулкой последовали другие?
— Нет… то есть да; было еще приключение у дуба. Впрочем, я ровно ничего не знаю о нем.
Рауль встал. Де Гиш, несмотря на свою слабость, постарался также встать на ноги.
— Послушайте меня, — сказал он, — я не добавлю больше ни слова; я сказал слишком много или, может быть, слишком мало. Другие осведомят вас, если захотят или смогут. Я должен был предупредить вас о том, что вам необходимо вернуться; я это сделал. Теперь уж сами заботьтесь о ваших делах.
— Что же мне делать? Расспрашивать? Увы, вы мне больше не друг, раз вы подобным образом разговариваете со мной, — сказал сокрушенно молодой человек. — Первый, кого я примусь расспрашивать, окажется или клеветником, или глупцом, — клеветник солжет, чтобы помучить меня, глупец натворит что-нибудь еще худшее.
Ах, де Гиш, де Гиш, и двух часов не пройдет, как я обзову десятерых придворных лжецами и затею десять дуэлей! Спасите меня! Разве не самое лучшее — знать свой недуг?
— Но я ничего не знаю, поверьте. Я был ранен, болел, был без памяти, у меня обо всем лишь туманное представление. Но, черт возьми! Мы ищем не там, где нужно, когда подходящий человек рядом с нами. Друг ли ваш шевалье д’Артаньян?
— О да! Конечно!
— Пойдите к нему. Он вам откроет истинное положение дел и не станет умышленно терзать ваше сердце.
В это время вошел лакей.
— В чем дело? — спросил де Гиш.
— Господина графа ожидают в фарфоровом кабинете.
— Хорошо. Вы позволите, милый Рауль? С тех пор как я начал ходить, я преисполнен гордости.
— Я предложил бы вам опереться на мою руку, если б не думал, что тут замешана женщина.
— Кажется, да, — сказал, улыбаясь, де Гиш и оставил Рауля.
Рауль застыл в неподвижности, оцепеневший, раздавленный, как рудокоп, на которого обрушился свод галереи: он ранен, он истекает кровью, мысли его спутаны, но он силится прийти в себя и спасти свою жизнь с помощью разума. Нескольких минут было Раулю достаточно, чтобы справиться с потрясением, вызванным этими двумя сообщениями де Гиша. Он успел уже связать нить своих мыслей, как вдруг за дверью в фарфоровом кабинете он услышал, как показалось ему, голос Монтале.
"Она! — воскликнул он про себя. — Ее голос, конечно. Вот женщина, которая могла бы открыть мне правду; но стоит ли расспрашивать ее здесь? Она таится от всех, даже от меня; она, наверное, пришла от принцессы… Я повидаюсь с ней в ее комнате. Она объяснит свой испуг, и свое бегство, и неловкость, с которой избавилась от меня; она расскажет мне обо всем… после того как господин д’Артаньян, который все знает, укрепит мое сердце… Принцесса… кокетка… Ну да, кокетка, но иногда и она способна любить; кокетка, у которой, как у жизни или у смерти, есть свои прихоти и причуды, но она дала де Гишу почувствовать себя счастливейшими из людей. Он-то, по крайней мере, на ложе из роз. Вперед!"
Он покинул графа и, упрекая себя всю дорогу за то, что говорил с де Гишем лишь о себе, пришел к д’Артаньяну.
Назад: Часть пятая
Дальше: XI БРАЖЕЛОН ПРОДОЛЖАЕТ РАССПРАШИВАТЬ